Так называла двадцатые годы Анна Ахматова. Впрочем, всё зависит от точки отсчёта: они кажутся таковыми в сравнении с пришедшими им на смену годами небывалого тотального террора. В годы нэпа допущены были частные и кооперативные издательства, началось некоторое оживление в книжном деле. И как ответ на него — создание универсального механизма предварительной и карательной цензуры, дабы не упускать идеологических рычагов воздействия на умы и сердца строителей нового мира. 6 июня 1922 года было создано Главное управление по делам литературы и издательств (Главлит РСФСР), которому суждено было просуществовать семьдесят лет.
Из «Постановления о создании Главлита»:
«В целях объединения всех видов цензуры печатных произведений учреждается Главное управление по делам литературы и издательств при Наркомпросе и его местные органы при губернских отделах народного образования. На Главлит и его местные органы возлагается: а) предварительный просмотр всех предназначенных к опубликованию произведений, нот, карт и т. д.; б) составление списков произведений, запрещённых к опубликованию.
Главлит воспрещает издание и распространение произведений: а) содержащих агитацию против Советской Власти; б) разглашающих военные тайны Республики; в) возбуждающих общественное мнение; г) возбуждающих национальный и религиозный фанатизм; д) носящих порнографический характер.
Надзор за типографиями, борьба с подпольными изданиями и их распространением, борьба с привозом из-за границы не разрешённой к обращению литературы.
Заведующие типографиями под страхом судебной ответственности обязаны неуклонно следить за тем, чтобы печатаемые в их типографиях произведения имели разрешительную визу Главлита»[57].
Это положение было опубликовано в открытой печати, но гораздо большее значение имели многочисленные секретные циркуляры, расшифровывающие и уточняющие смысл его статей. Агитпропом ЦК была разработана, в частности, секретная инструкция «О мерах воздействия на книжный рынок», которая легла в основу деятельности Главлита:
«А) Главлит в области художественной литературы, по вопросам искусства, театра и музыки ликвидирует литературу, направленную против советского строительства; б) литературу по вопросам философии и социологии ярко идеалистического направления не разрешать; в) литературу по естествознанию явно не материалистического направления не разрешать; г) из детской и юношеской литературы разрешать к изданию лишь литературу, способствующую коммунистическому воспитанию; д) из религиозной литературы разрешать к печати лишь литературу богослужебного характера»
[58].
Крайне интересен § 4 приложения к протоколу заседания Политбюро ЦК от 6 мая 1923 года, в котором отмечалось, что «цензура наша должна иметь педагогический уклон», нужно «работать с авторами», особенно с теми, которые «явно развиваются в революционном направлении»; рекомендовалось не запрещать произведения таких авторов безоговорочно, а «предварительно свести автора с товарищем, который действительно сможет разъяснить ему реакционные элементы его произведения»
[59].
Джордж Оруэлл в речи «Литература и тоталитаризм», произнесённой в 1941 году, не зная, естественно, этого документа, очень точно и выразительно сформулировал суть нового подхода к литературе: «Тоталитаризм посягнул на свободу мысли так, как никогда прежде не могли и вообразить. Важно отдавать себе отчёт в том, что контроль над мыслью преследует цели не только запретительные, но и конструктивные. Не просто возбраняется выражать — даже допускать определённые мысли, но диктуется, что именно надлежит думать. (…) Тоталитарное государство старается контролировать мысли и чувства своих подданных, по меньшей мере, столь же действенно, как контролирует их поступки»
[60].
Во главе Главлита был поставлен заслуженный старый большевик, ортодоксальный марксистский критик П. И. Лебедев-Полянский, который руководил им первые десять лет (до 1932 года). Он ревностно исполнял свой долг; затем перешёл на спокойную «академическую» работу, был даже директором Института русской литературы, а за два года до смерти (в 1946 году) — очевидно, по совокупности заслуг перед отечественной словесностью — был сделан полным академиком от литературы.
Секретные бюллетени Главлита
Такие бюллетени, содержавшие важнейшие решения цензурного ведомства, ежемесячно рассылались «для сведения» членам Политбюро и органам тайной политической полиции. Такой порядок был заведён с самого начала. Приведём некоторые выдержки из первого из них — за март 1923 года
[61]. Напечатан он на машинке в двенадцати экземплярах и имеет гриф «Совершенно секретно» с такой пометой; «Настоящий бюллетень разослан следующим товарищам: 1. Тов. Ленину. 2. Тов. Троцкому. 3. Тов. Сталину…» и т. д. Наибольшее внимание отведено в нём литературе и печати русской эмиграции, тогда ещё проникавшей в Россию (с 1927 года доступ каких бы то ни было русских зарубежных изданий был прекращён). Вот некоторые образцы отзывов о книгах:
«Бунин И. А. Крик. Сб. рассказов. Берлин, изд-во „Слово“, 1921.
Претенциозный сборник натуралистических рассказов, пытающийся в природной жестокости русского народа найти обоснование революционной катастрофе.
Карсавин Л. П. Диалоги. Берлин, „Обелиск“, 1923.
Метафизическая эквилибристика понятиями на темы „об основных свойствах русского народа“, „царственном единстве добродетелей“, „невежественности социализма“ и „готтентотском мышлении членов РКП“».
Интересно, что в раздел «Сведения о виднейших русских литераторах, эмигрировавших за границу» попал юный В. В. Набоков: «Сирин (Владимир Владимирович Набоков). Поэт. До революции жил на средства отца, кадета Вл. Набокова. После революции эмигрировал за границу, где сотрудничал в „Руле“. Выпустил две книги стихов в Берлине: „Горный путь“ и „Гроздь“, представляющих собой лирику незначительной художественной ценности с большим элементом мистики. К Соввласти относится враждебно. Политически разделяет платформу правых к.-д.».
Совместно с Политконтролем ГПУ Главлит с первых же своих шагов создал надёжный фильтр на пути проникновения в РСФСР (затем — СССР) литературы Русского зарубежья. В первой инструкции Главлита специально отмечалось: «Цензура печатных произведений заключается (…) в запрещении и разрешении ввоза из-за границы и вывоза за границу литературы, картин и т. п.». 12 июля 1923 года вышел особый циркуляр: «К ввозу в СССР не допускаются: 1. Все произведения, носящие определённо враждебный характер по отношению к соввласти и коммунизму. 2. Книги идеалистического направления. 3. Литература, враждебная марксизму. 4. Детская литература, содержащая элементы буржуазной морали с восхвалением старых бытовых условий (!).
5. Произведения авторов-контрреволюционеров. 6. Произведения писателей, погибших в борьбе с советской властью. 7. Русская литература, выпущенная религиозными обществами, независимо от содержания»
[62].
«Незнание — сила»
История всемирной литературы знает немало пылких и остроумных выступлений в защиту свободы слова. В конце восемнадцатого века Бомарше устами своего героя Фигаро говорил так: «Ум невозможно унизить, так ему отмщают тем, что гонят его. (…) Тут начались споры о происхождении богатств, а так как для того, чтобы рассуждать о предмете, вовсе не обязательно быть его обладателем, то я, без гроша в кармане, стал писать о ценности денег и о том, какой доход они приносят. Вскоре после этого, сидя в повозке, я увидел, как за мной опускается подъёмный мост тюремного замка, а затем, у входа в этот замок, меня оставили надежда и свобода. Как бы мне хотелось, чтобы когда-нибудь в моих руках очутился один из этих временщиков, которые так легко подписывают самые беспощадные приговоры, — очутился тогда, когда грозная опала поубавит в нём спеси! Я бы ему сказал, (…) что глупости, проникающие в печать, приобретают силу лишь там, где их распространение затруднено, что где нет свободы критики, там никакая похвала не может быть приятна и что только мелкие людишки боятся мелких статеек. (…) Пока я пребывал на казённых хлебах, в Мадриде была введена свободная продажа любых изделий, вплоть до изделий печатных; я только не имею права касаться в моих статьях власти, религии, политики, нравственности, должностных лиц, благонадёжных корпораций, Оперного театра, равно как и других театров, а также всех лиц, имеющих к чему-либо отношение, — обо всём остальном я имею право писать свободно под надзором двух-трёх цензоров»
[63].
Любопытно, что этот монолог Фигаро из пятого действия комедии «Безумный день, или Женитьба Фигаро» был произнесён со сцены при первой постановке пьесы в Париже в 1784 году, однако был изъят в 1802 году, в период Консульства, и в 1871 году, после подавления Парижской коммуны.
И всё же обличителям цензурного произвола даже в дурном сне не мог бы присниться тот тотальный контроль, который был установлен реальным, а не вымышленным «Министерством правды» сразу же после его учреждения. Самым распространённым и эффективным средством контроля над печатью и зрелищами стала рассылка по цензурным ведомствам особых циркуляров Главлита, снабжённых такими грифами и такой «шапкой» (в дальнейшем мы их опускаем)
[64]:
«РСФСР.
Народный комиссариат просвещения.
Главное управление по делам литературы и издательств
(„Главлит“).
Дата.
Срочно. Секретно (или „Сов. секретно“)
Всем политредакторам».
Прежде всего Главлит позаботился о самом себе, окружив свою деятельность покровом глубочайшей тайны. В двадцатые годы писатели и журналисты ещё не были окончательно запуганы и порой пытались приоткрыть эту завесу. Это сразу же вызвало поток циркуляров такого рода: «Запрещается печатание всякого рода статей, заметок и объявлений, обращающих внимание на работу органов предварительного и последующего контроля печатного материала» (1925 год). Через два года вышел ещё более грозный циркуляр:
«О материале, дискредитирующем работу цензурных органов: всякого рода сведения (статьи, заметки и т. д.), дискредитирующие работу предварительного и последующего контроля, а также материал, раскрывающий существующие формы и методы цензурной работы, (…) к печати не допускаются».
Время от времени цензурные циркуляры сводились в особые «Перечни сведений, составляющих тайну и не подлежащих распространению в целях охранения политико-экономических интересов СССР». Они регулярно обновлялись и переиздавались под грифом «Сов. секретно»; последний такой перечень появился в годы «гласности и перестройки» — в 1987 году. Вот некоторые параграфы первого «Перечня…», изданного в 1925 году:
«Запрещается публиковать:
Статистические данные о беспризорных и безработных элементах.
Контрреволюционных налётах на правительственные учреждения.
О столкновениях органов власти с крестьянами при проведении налоговых и фискальных мероприятий, а также столкновениях по поводу принуждения граждан к выполнению трудповинности.
Сведения о санитарном состоянии мест заключения.
Сведения о количестве преступлений, о партийном составе обвиняемых и о количестве решений суда с применением высшей меры наказания.
Запрещается печатать сообщения о самоубийствах и случаях умопомешательства на почве безработицы и голода.
Сведения о помощи в районах, охваченных неурожаем.
Сведения о наличии медикаментов в аптеках.
О волнениях, забастовках, беспорядках, манифестациях и т. п.; о политических настроениях в рабоче-крестьянских массах».
К последнему параграфу сделано крайне любопытно примечание: «Сведения о забастовках на частных предприятиях печатать можно»; ясно, что их нужно было скомпрометировать в связи с принятым тогда решением Политбюро о постепенном свёртывании нэпа.
А вот «Перечень…» 1927 года. Примета времени — в тех его пунктах, которые как бы заранее готовят цензоров к начавшимся вскоре, в конце двадцатых — начале тридцатых годов, политическим процессам («Шахтинское дело», «Дело Академического центра», процессы Промпартии и Трудовой крестьянской партии):
«Запрещается публиковать материалы:
О количестве политических преступлений.
О роспуске буржуазных и кулацких Советов и репрессиях, предпринимаемых по отношению к ним.
Об административных высылках социально-опасного элемента, как массовых, так и единоличных».
Бдительно оберегалась тайна концлагерей (они уже тогда так официально назывались) ОГПУ:
«„Секретно“. Циркулярно.
За последнее время в периодической печати появился целый ряд статей и заметок о деятельности Соловецких концлагерей ОГПУ, о жизни заключённых в них, причём материалы эти поступают из разных источников. Главлит предлагает не допускать без разрешения спецотдела ОГПУ помещения в прессе подобных статей, заметок и т. п. Зав. Главлитом Лебедев-Полянский».
Множество циркуляров посвящено обережению «тайн Кремля» и его вождей. Начиная с 1924 года под грифом «Сов. секретно» предписано изымать из местной прессы сведения «о маршрутах из центра, остановках, местах выступления членов Правительства СССР и членов ЦК РКП»; запрещалось «посылать без ведома ОГПУ репортёров и фотографов». Материалы о вождях могли помещаться в газетах лишь в тех случаях, «когда в них не указываются время и место пребывания данного лица» (интересно, как на практике можно было это осуществить?).
Полнейшей тайной должны были быть окружены здания и сооружения, которые могут посещать партийные вожди. «Запрещается публикация сведений о Кремле, кремлёвских стенах, выходах и входах и т. п. как современного, так и исторического характера». Большой театр, который всегда считался «придворным», также вошёл в специальный циркуляр: «Главлит предлагает до полного окончания ремонта в Государственном Большом театре — не допускать в печати заметок, освещающих ход ремонта. По окончании же ремонта допускать в печать подобные заметки лишь по согласовании таковых с комендантом Кремля тов. Петерсом» (1926 год).
Как мы видим, «касаться Оперного театра» в статьях нельзя было не только в «Испании» восемнадцатого века, о чём писал Бомарше, имея в виду, конечно, предреволюционную Францию, но и в России двадцатого.
С середины двадцатых годов начинается пора тотального засекречивания всего и вся, доведённая до полнейшего абсурда. Речь идёт не о «военных секретах», хотя и здесь можно найти массу анекдотов. В разряд так называемых «экономических секретов» попадали самые неожиданные вещи. Запрещалось, например, публиковать сведения о «видах на урожай», «ходе сельскохозяйственных работ», особенно — экспорте пшеницы. Цензор газеты «Псковский набат» в 1928 году получил даже выговор за пропуск в ней заметки «Богатые перспективы», в которой был указан план экспорта груздей из Псковской области, а также сообщения о ходе льнозаготовок, заготовок кожсырья и пушнины. Запрещалась также публикация сведений о крушениях поездов, эпидемиях и даже стихийных бедствиях (ураганах, наводнениях и прочем), каковым при социализме быть не полагалось.
В августе 1930 года по всем «районным органам ЛИТа» была разослана «Краткая инструкция. Перечень по охране государственных тайн в печати»:
«1. Политические вопросы. Не разрешается оглашать в печати сведения:
1) О борьбе с преступностью, о секретных методах борьбы с преступным элементом и налётах. Сообщения о бандитских и контрреволюционных налётах на правительственные учреждения и нападениях на должностных лиц можно опубликовать в печати лишь с разрешения органов ОГПУ.
2. Освещая в печати отдельные факты кулацких выступлений, нельзя давать следующих сведений:
1) Данные о кулацких выступлениях против Советской Власти и Партии, если таковые где-либо имели место.
2) Сводные данные о террористических актах кулачества (число убийств, поджогов и т. д.). Отдельные факты публиковать можно.
3) Опубликовывая те или иные отдельные акты кулачества, нужно одновременно с этим тут же указывать на те мероприятия по советской и общественной линии, которые проводятся одновременно с кулацкими выступлениями (арест кулаков-террористов, предание суду и т. п.).
4) Отдельные сведения об убийстве кулаками общественных работников, крестьян-колхозников должны сопровождаться классовым разъяснением убийства (убийство произведено в разгар классовой борьбы с кулаками, подкулачниками и т. п.).
5) Все данные об убийствах кулаками партийных и советских работников, мобилизованных на работу в деревню из центра, нужно согласовывать с вышестоящими органами ЛИТа (Обл., Крайлит).
В печать пропускать можно: все рисунки и фотоснимки, изображающие использование колхозом бывших кулацких средств производства для целей колхозного строительства (например: бывший дом кулака, в котором открыта школа, или бывший кулацкий инвентарь, ныне используемый колхозом, и т. д.).
В печать пропускать нельзя: рисунки и фотографии, изображающие самый процесс раскулачивания (например: кулак с детьми выходит из отобранного дома, или кулака под конвоем отправляют из села, и т. п.).
Не разрешается оглашать в печати сведения и сообщения, касающиеся вредительства в той или иной области. Необходимо в каждом отдельном случае согласовывать вопрос с органами ОГПУ, дабы ни в коем случае не помешать оперативной работе последнего.
Нельзя печатать сведения об административных высылках социально-опасного элемента, как массовых, так и единичных, а также о порядке конвоирования заключённых, охране мест заключения и государственного имущества, отрицательные сведения о состоянии мест заключения, сведения о деятельности концлагерей ОГПУ и о жизни заключённых в них можно опубликовывать только с разрешения ОГПУ.
Не помещать никаких сведений, касающихся структуры и деятельности органов ОГПУ без согласования с последним.
Не разрешать к печати сведений, заранее указывающих маршруты, остановки, места выступлений (съезды, конференции, митинги), места лечения, пути обратного следования и т. д. в отношении членов Правительства СССР и членов ЦК и ЦКК ВКП(б).
Не разрешать опубликования в печати сведений о случаях самоубийства и умопомешательства на почве безработицы и голода, а также о случаях самоубийства партийных и советских работников без согласования с партийными комитетами.
В газетах нельзя опубликовывать данные, которые были почерпнуты из документов (книг, брошюр, докладов и т. п.), на которых имеются надписи: „Секретно“, „Только для членов партии“».
Постепенно охрана военных, экономических и прочих секретов (очень часто — секретов Полишинеля) стала доминирующей в практике Главлита, оттесняя на второй план политическую и идеологическую цензуру, тем более что исполнение её всё больше и больше брали на себя редакторы и сами авторы.
Охране гостайн в печати уделено внимание в особом постановлении ЦК ВКП(б) от 5 апреля 1931 года, в котором очерчен круг вопросов, на который органы цензуры должны обратить первостепенное внимание в процессе предварительного контроля. К ним, помимо политико-идеологических, отнесены вопросы экономики, статистики, медицинского обслуживания, военного дела и даже метеорологии. С этой поры воцарилась ведомственная тайна, ибо все такие материалы Главлит мог разрешить к печати только «при наличии виз» их руководителей. Они же, как говорилось в постановлении, «должны ежемесячно представлять в Главлит перечень сведений, которые являются государственной тайной». Другими словами, они сами могли объявить государственной тайной всё, что им выгодно по тем или иным причинам или что вообще заблагорассудится. Различные министерства (тогда — наркоматы) необычайно широко воспользовались таким правом и, несмотря на ликвидацию Главлита и отмену цензуры, пользуются им до сих пор — особенно в области экологической безопасности.
Чем болели сексоты ГПУ
Из «Отчёта Петрогублита за 1923/24 год»
[65]:
«ГПУ, в частности Политконтроль ГПУ, — это тот орган, с которым Гублиту больше всего и чаще всего приходится иметь дело и держать самый тесный контакт. Политконтроль осуществляет последующий контроль изданий, предварительно разрешённых Гублитом, и привлекает всех нарушителей закона и правил о цензуре. Гублитом зачастую выполняются задания, исходящие из Политконтроля, которые он по тем или иным причинам не может взять на себя в целях конспирации, и наоборот. В отношении просмотра изданий (предварительного) также бывают случаи совещаний с Политконтролем и обязательная отсылка копий отзывов о запрещённых изданиях для сведения и установления источника получения оригиналов. В большинстве случаев последнее приходится выполнять Гублиту, как учреждению расшифрованному. Политконтроль не всегда достигает цели. (…) Всё, что мог при контроле установить представитель Гублита, не установит представитель ГПУ, перед которым язык и голова слишком неразговорчивы и настороже (!)».
Здесь уже прямо и недвусмысленно говорится об агентурносыскных функциях советских цензоров. Заведующий Ленинградским гублитом Энгель с некоторым сожалением говорит далее о том, что он не видит иного выхода, как «делить нашу работу с ГПУ», поскольку «штат Гублита не даёт возможности взять на себя её полностью». Позднее, в 1927 году, он даже жалуется на то, что до сих пор «не налажены взаимоотношения с Политконтролем ГПУ — он и мы несём (так! — А. Б.) одну и ту же работу. (…) Имелись случаи, когда разрешённые нами книги задерживались Политконтролем ГПУ по идеологическим соображениям».
Советская цензура всегда работала рука об руку со «славными органами» и строго пресекала любые попытки освещения и тем более критики их в печати. В двадцатые годы журналисты ещё позволяли себе кое-какие вольности, касаясь табуированных тем. На это последовал строгий окрик Главлита, разославшего по всем инстанциям такой совершенно секретный циркуляр: «В связи с появившимися в печати заметками о деятельности ОГПУ (…) вновь предлагаем вам не допускать в печати каких бы то ни было сообщений, связанных с деятельностью ОГПУ, не согласовав предварительно вопрос о напечатании с Политконтролем ОГПУ».
Первоначально эти органы должны были заниматься контролем над книжными предприятиями: типографиями, библиотеками, издательствами, редакциями журналов и газет, а также подвергать физическому уничтожению издания, запрещённые Главлитом.
Однако начиная с 1923 года каждое печатное произведение — книга, журнал, газета, любая публикация — внимательно изучалось в Политконтроле ГПУ (затем ОГПУ, НКВД, КГБ) на предмет выявления огрехов, допущенных цензурой. Руководство местных отделений Главлита должно было давать объяснения — кем, когда и по какой причине пропущен в печать «криминал». Так, в 1928 году заведующий Ленгублитом Энгель прислал в Политконтроль объяснительную записку «По поводу списка книг, представленных Политконтролем ОГПУ как конфискованные». В числе девятнадцати конфискованных книг оказались даже две книги, повествующие о провокаторах, слежке, охранке и секретных застенках в дореволюционной России, — видимо, из опасения, что они могут вызвать у нашего самого проницательного в мире читателя ненужные и опасные параллели и аллюзии. По настоянию ОГПУ конфискованы были книги В. Л. Бурцева «В погоне за провокаторами» и П. Е. Щёголева «Секретные сотрудники и провокаторы». По справке Энгеля, они были «задержаны ГПУ в типографии из-за соображений специального характера», под которыми подразумевались, очевидно, сведения о самом механизме, технике политического сыска, взятые на вооружение преемниками жандармских отделений.
И тем более вызывали гнев и раздражение «органов» публикации, в которых фигурировали не их достойные предшественники, а непосредственно сами их сотрудники. Особенно красочен случай запрещения 22-го номера ленинградской «Врачебной газеты» (на самом деле это научный журнал). В объяснении Энгеля по этому казусу сказано кратко: «Описание случая болезни сексота ГПУ. Редактор тов. Кантор. Явная наша ошибка». Дело возникло по поводу разрешённой Ленгублитом статьи «Алкоголизм в этиологии неврозов», присланной из Курского невро-психиатрического диспансера доктором К. К. Спицыным. В совершенно академическом тоне доктор рассказывает о «больном И. В. И., 37 лет, члене ВКП(б), сексоте ГПУ», который поступил в больницу «в крайне депрессивном состоянии». Он жаловался на то, что «не может находиться в людных местах, хотя по роду своей работы ему это необходимо», «всё вселяет в него непобедимый ужас», «непонятный страх»: он даже направил в партийную ячейку письмо, в котором грозился покончить с собой. «Анамнез», приведённый в статье, таков: больной И. пить начал с 1915 года, но умеренно; однако в конце 1917-го, вступив в партию и одновременно в ЧК, окончательно поддался своей «слабости».
«Как сознательный человек, — продолжает курский психиатр, — он понимал, что позорно быть членом партии, агентом ГПУ, быть на хорошем счету и пить». Поэтому он свою болезнь — хронический алкоголизм — скрывал всеми доступными ему способами и больше всего в мире боялся разоблачения… А разоблачить его, когда «И. был в открытой службе», прежде всего могли его непосредственные начальники. С переходом же в сексоты (секретные сотрудники) разоблачителями его могли стать такие же сексоты, как и он сам, — он же их не знает, — то есть, по его словам, «любой гражданин». Ему стало мерещиться, что его окружают одни лишь сексоты… И. стал избегать людных мест: перронов, площадей, демонстраций, что очень затруднило, по его признанию, выполнение им служебных обязанностей. Далее доктор подробно описывает методику лечения больного И. — не без допускаемых тогда ещё приемов фрейдистского психоанализа — и заканчивает эту замечательную в своём роде историю болезни весьма оптимистически: «Гражданин И., будучи весьма сметливым от природы человеком, понял суть своего заболевания, условные связи распались, и он служит вновь», — с чем мы его и поздравляем…
Не менее любопытна история запрещения до выхода в свет книги Рубуса «НТУ». О ней в ответе Энгеля сказано: «Отзыв благоприятный. Советский авантюрно-научный роман, идеологически вполне выдержанный. Смущает подробное описание органов ГПУ. ГПУ высказалось против издания романа. Роман не был выпущен». Как удалось выяснить, под коллективным псевдонимом Рубус скрылись два автора — Лев Александрович Рубинов, бывалый человек, популярный в Ленинграде двадцатых годов адвокат, и 25-летний студент Лев Васильевич Успенский, ставший затем известным писателем. В «Записках старого петербуржца» младший из Львов рассказывает, как они пришли к мысли написать что-то вроде пародии на современные научно-фантастические романы. Роман в Ленинграде тогда не вышел, но в 1928 году харьковское издательство «Космос» осуществило издание книги Льва Рубуса «Запах лимона». В нём повествуется об изобретении в Советской России нового вещества — «революционита», неисчерпаемого источника энергии, о борьбе сотрудников ГПУ с английскими шпионами, пытавшимися овладеть этим секретом, и т. п. Судя по всему, это и есть запрещённый в Ленинграде роман «НТУ» (расшифровывается в «Запахе лимона» как «Нефть. Транспорт. Уголь»; кроме того, это инициалы главного чекиста-разведчика, эдакого предтечи «майора Пронина», — Николая Трофимовича Улитина). Встретив затруднения в ленинградской цензуре, авторы, изменив название, послали рукопись в Харьков. Тамошние чекисты и цензоры оказались не столь бдительными, и книга благополучно вышла в свет. Такая проделка могла ещё состояться в двадцатые годы; в дальнейшем сведения о запрещённой каким-либо местным гор-литом рукописи вносились в особые циркулярные списки Главлита и рассылались на места.
Главрепком
Так в официальных документах сокращённо назывался особый департамент «Министерства правды» — Главное управление по контролю за зрелищами и репертуаром при Главлите РСФСР, созданное в начале 1923 года
[66].
Из «Постановления Совнаркома 9 февраля 1923 года»:
«Ни одно произведение не может быть допущено к публичному исполнению без разрешения Главреперткома при Главлите или его местных органов (обллитов и гублитов). Для обеспечения возможности осуществления контроля над исполнением произведения все зрелищные предприятия отводят по одному месту, не далее 4-го ряда, для органов Главного комитета и отдела Политконтроля ОГПУ, предоставляя при этом бесплатную вешалку и программы. Публичное исполнение и демонстрирование произведений без надлежащего разрешения, как равно и допущение исполнения и демонстрирования таковых в помещении, находящемся в их ведении, карается по ст. 224 Уг. Кодекса РСФСР».
В архивах сохранились сотни документов, касающихся запрещения пьес. Деятельность Главреперткома год от года расширялась: под его контроль попали граммофонные пластинки, лекции и доклады, вообще любые публичные выступления. В конце двадцатых годов уже требовалось от конферансье предоставление текстов реприз и даже экспромтов (!). В выпущенном в 1925 году «Списке граммофонных пластинок, подлежащих изъятию», в частности, фигурируют: «Выхожу один я на дорогу…» (сл. М. Ю. Лермонтова) — романс мистический; «Пара гнедых» (сл. А. Н. Апухтина) — «воспроизводит затхлый быт прошлого с его отношением к женщине как орудию наслаждения».
В ряде циркуляров Главреперткома предлагалось изгнать из «советского быта» танцы, влекущие за собой «буржуазное разложение»:
«Секретно. Циркулярно. 2 июля 1924 г.
В последнее время одним из самых распространённых номеров эстрады, вечеров (даже в клубах) является исполнение „новых“ или „эксцентрических“, как они именуются в афише, танцев — фокстрот, шимми, ту-степ и проч. Будучи порождением западноевропейского ресторана, танцы эти направлены несомненно на самые низменные инстинкты. В своей якобы скупости и однообразии движений они по существу представляют из себя салонную имитацию полового акта и всякого рода физиологических извращений.
На рынке наслаждений европейско-американского буржуа, ищущего отдых от „событий“ в остроте щекочущих чувственность телодвижений, фокстроты, естественно, должны занять почётное место. Но в трудовой атмосфере Советских Республик, перестраивающих жизнь и отметающих гниль мещанского упадочничества, танец должен быть иным, — добрым, радостным, светлым. В нашей социальной среде, в нашем быту для фокстрота и т. п. нет социальных предпосылок. За него жадно хватаются эпигоны бывшей буржуазии, ибо он для них — возбудитель угасших иллюзий, кокаин былых страстей. Всё наглее, всё развязнее выносят они его на арену публичного исполнения, навязывая его пряно-похотливые испарения массовому посетителю пивной, открытой сцены и т. п., увлекая часто на этот путь и руководителей клубов. С этим надо покончить и положить предел публичному исполнению этой порнографической „эксцентрики“.
Как отдельные номера, ни фокстрот, ни шимми, ни другие эксцентрические вариации к их публичному исполнению допущены быть не могут. Равным образом, означенные танцы ни в коем случае не должны разрешаться на танцевальных вечерах, в клубах и т. д.
Председатель Репкома /Трайнин/».
Впрочем, для представителей загнивающего Запада, приезжающих в СССР, всё же делались исключения. В 1926 году Главрепертком прислал в Ленгублит (одновременно — в Политконтроль ОГПУ) такой секретный запрос: «По имеющимся сведениям, в Ленинграде в гостиницах „Астория“ и „Европейская“ до настоящего времени практикуются фокстроты, шимми и другие эксцентрические танцы, запрещённые Главреперткомом… Просим принять соответствующие меры к изъятию вышеуказанного явления». Ответ весьма показателен: «Сообщаем, что: 1. Гостиница „Астория“ является общежитием ответработников ВКП(б) Ленинградской организации и, понятно, там никакие фокстроты места не имеют.
2. „Европейская гостиница“ на 50 % обслуживает иностранцев. Поэтому Гублит в согласии с местным Политконтролем ОГПУ и Исполкомом, в ведении которого гостиница находится, считает возможным не применять в данном случае правила о запрещении указанных танцев». Главрепком согласился с этим доводом, но предложил Гублиту «категорически не допускать исполнения эксцентрических танцев где-либо в других местах в Ленинграде».
В подозрительных и «сомнительных» случаях на выступления актеров и конферансье посылался специальный осведомитель ОГПУ. Об этом свидетельствует такой документ:
«Начальнику Политконтроля Петроградского ОГПУ
— сотрудника для поручений Кузнецова М. К.
Довожу до Вашего сведения, что конферансье в „свободном театре“ Марадудина М. С. между прочим позволила себе следующее: объявляя очередной номер программы („Танго улицы“), для пояснения упоминает, что этот номер обыкновенно исполняется „на углу 25-го Октября и 3-го июля[67], но из-за плохой погоды перенесён в Свободный театр“, и далее, перед выходом Дулькевич, исполнявшей детские песенки, объявляет публике, настойчиво требовавшей спеть Дулькевич романс „Всё, что было“[68], что много найдётся народу, вспоминающих о том, что всё было, (…) и с удовольствием желающих бы очутиться в тех же условиях, в каких вся эта публика так хорошо себя чувствовала и откуда Октябрьская революция метлой вымела их из насиженных мест.
Доводя до сведения вышеизложенное, прошу о соответствующей мере воздействия в виду временного воспрещения в качестве конферансье. Кузнецов» (стиль автора полностью сохранён).
Прямо по тексту этого сексотского доноса — размашистая резолюция красными чернилами: «Тов. Петров. Следовало бы одёрнуть названную Марадудину, дав ей недельки две отдыха» (подпись неразборчива).
Как поссорились ГУС с Главсоцвосом
Расшифруем сразу же эти чудовищные аббревиатуры. ГУС — это созданный в 1919 году Главный учёный совет при Наркомпросе, без предварительной санкции которого не могла в двадцатые годы выйти ни одна детская или учебная книга; Главсоцвос — Главное управление по социальному воспитанию при том же наркомате, которое рекомендовало или запрещало уже вышедшие книги «для употребления» в школе. Дяди из двух этих учреждений, соревнуясь между собой, порой всё же расходились во мнениях, что тревожило дядей из ещё более серьёзного учреждения — самого Главлита:
[69] «Главное управление по В Коллегию Наркомпроса делам литературы и издательств (Главлит).
25.1.1927 г.
Главлит обращает внимание Коллегии Наркомпроса на противоречия, наблюдаемые в оценке детской литературы Комиссией по книге при Главсоцвосе и Деткомиссией при ГУСе. Так, например, Деткомиссия при ГУСе высказывается против напечатания „Курочки-Рябы“, в то время, когда Комиссия при Главсоцвосе, наоборот, включает эту сказку в список „состоящей из лучшей“, по словам Комиссии, одобренной литературы по темам ГУСа. То же случилось со сказкой „Белочка“. Комиссия при Главсоцвосе включает эту сказку в число лучшей литературы, в то время, когда в сказке проводятся осуждаемые ГУСом классовые противоречия в пользу буржуазии.
Эти противоречия в оценке со стороны двух комиссий Наркомпроса затрудняют работу Главлита, о чём и доводим до Вашего сведения».
Глава Наркомпроса А. В. Луначарский, которому подчинялись все три ведомства, потребовал объяснений, и они были доставлены Главсоцвосом:
«1. Обе эти книжки разрешены Главлитом. 2. Сказка „Курочка-Ряба“ помещена в ряде книг для чтения, предназначенных для первых классов сельских школ. Дело педагогов — объяснить детям, что золотых яиц куры не несут, и деревенские дети сами это прекрасно знают. 3. В книжке „Белочка“ (издание Мириманова) говорится, как деревенские дети поймали белочку и продали её девочке-дачнице. Белочка была посажена в клетку и выпущена на волю. Сюжет этой книжечки, возможно, заимствован из биографии Ленина. Знавшие Ленина в детстве рассказывают, что он, покупая птичек, сажал их в клетку, а через некоторое время выпускал на волю. В чём классовый или антиклассовый элемент — непонятно. В чём его усмотрел рецензент ГУСа — тоже непонятно».
Ответа ГУСа в архивном деле нет, но смысл его «классовых» претензий понятен из процитированного документа. Мы не знаем, чем же всё-таки закончилось это дело, были ли развеяны сомнения растерянных цензоров Главлита. С одной стороны, ГУС всё же был главнее Главсоцвоса, поскольку, согласно особому постановлению Совнаркома, именно он должен был давать разрешение на издание той или иной детской книги. «Нарушившие это постановление, — говорится в нём, — подлежат ответственности по ст. 184 Угол, кодекса РСФСР, а книги, изданные с нарушением настоящего постановления, подлежат конфискации в судебном порядке». С другой же — Главсоцвосом была пущена в ход тяжёлая артиллерия — апелляция к авторитету вождя мировой революции, который и в детстве был большим гуманистом.
Биография вождя, хотя и непременно учитывалась, не всегда спасала книгу. В том же году из библиотек был изъят «Обрыв» Гончарова как «не имеющий ничего общего с нашей рабоче-крестьянской читательской массой», но с такой примечательной ремаркой: «Для нас „Обрыв“ имеет историческое значение лишь косвенно — потому, что действие происходит на родине Ленина» (имеется в виду Симбирская губерния).
Возможно всё же, что «Курочка-Ряба» и «Белочка» были тогда запрещены. Эта замечательная история, по-видимому, получила известность и за стенами Наркомпроса, о чём свидетельствует следующий запрос с грифом газеты «Правда»:
«МОСКВА. НАРКОМПРОС. тов. ЯКОВЛЕВОЙ. Лично. Уважаемый товарищ! Прошу не отказать переслать на моё имя в редакцию газеты „Правда“ переписку о запрещении детской сказочки „Курочка-Ряба“.
С коммунистическим приветом Мих. Кольцов».
Заместитель наркома просвещения Яковлева ответила, что «вопрос этот будет обсуждаться на Коллегии Наркомпроса» и она сможет «дать ответ по существу» после его рассмотрения. Видимо, работавший тогда в «Правде» Михаил Кольцов увидел в этой истории колоритный материал для очередного фельетона, но следов его не обнаружено.
Порнографический «Конёк-Горбунок»
«Фабула — православный (это всюду автором выделяется) Иван-дурак наперекор своим умным собратьям становится царём, — нельзя лучше сатира на дореволюционную Россию. Но беда в том, что услужливый автор, как националист — ненавистник басурман и мечтающий о „святом кресте“ даже на Луне (конечно, в образе сказочных достижений), глубоко верует в звезду Ивана-дурака. Не в пример сказкам Пушкина сказка Ершова лишь лубочная карикатура на них. По части воспитательной для детей в ней всё от реакционного и непедагогического, — здесь всё по царю мерится и по боярам. Восхваляется „Царь-надежда“, которого, конечно, народ встречает восторженным „ура“. На с. 42 — даже порнография — царь, „старый хрен“, жениться хочет: „Вишь, что старый хрен затеял: Хочет жать там, где не сеял! Полно, лаком больно стал!“
На основании вышеизложенного считаю „Конёк-Горбунок“ к выходу в свет нежелательным, если не недопустимым.
Лев Жмудский. 1 декабря 1922 г.»[70].
Отзыв написан на бланке с шапкой «Политредактор» и оставленными строками для следующих пунктов: «Автор. Название. Точное указание мест, политически недопустимых или сомнительных (в сложных случаях указать мотивы)». Такие формы заполняли редакторы Политотдела Госиздата, которым, в знак особой доверенности, Главлит разрешал самим, минуя общую цензуру, допускать или не допускать к печати книги, предполагаемые к выпуску в свет.
Это был «сложный случай», и политредактор вынужден был как-то мотивировать запрещение знаменитой сказки.
Забавно, но тут он не был особенно оригинален. После выхода в 1843 году третьего издания «Конька-Горбунка» сказка Ершова не печаталась тринадцать лет, подвергаясь цензурному запрету, — правда, по мотивам, прямо противоположным аргументам Льва Жмудского. В 1855 году (напомним читателям, что это был последний год «эпохи цензурного террора») один цензор не позволил выпустить очередное издание ершовской сказки, поскольку в ней «встречаются выражения, имеющие прикосновение к православной церкви, к её установлениям и поставленным от правительства властям (…) во многих шуточных сценах приводится имя Божие и употребляется крестное знамение»
[71].
«Я говорил (…) о „Коньке-горбунке“: его хотят печатать новым изданием, а бестолковая цензура не пропускает его», — записывает А. В. Никитенко 2 июля 1855 года в не раз уже цитировавшемся «Дневнике». — «Елагин говорит в своём докладе, что в этой сказке излагаются „несбыточные происшествия“»
[72].
В 1856 году четвёртое издание «Конька-Горбунка» наконец вышло в свет, однако автору пришлось переработать текст, смягчив те места, на которые обычно обращали внимание цензоры.
Оберегая нравственность «детей и народа», цензоры дореволюционного времени порождали, как видим, столь же гротескные анекдоты, что и их советские преемники. Приведём только ещё один пример. Целая баталия разразилась на заседании Особого отдела Учёного комитета Министерства народного просвещения в 1897 году. Члены его, ведавшие допуском книг в ученические и бесплатные народные библиотеки-читальни, вполне серьёзно обсуждали вопрос о допуске в них «Сказки о царе Салтане». Их шокировали, в частности, такие строки:
А потом честные гости
На кровать слоновой кости
Положили молодых
И оставили одних.
Мнения разделились: три члена и сам председатель «дореволюционного ГУСа» «полагали, что необходимо их из сказки исключить, так как „они (строки) могут дать повод ученикам к неуместным расспросам и разговорам“»; пять других членов, «признавая такое опасение в известной мере основательным по отношению к городским детям», считали всё же, что они «не явятся препятствием для сельских школ, ученикам которых, растущим в иных условиях, слова эти представляются совершенно естественными и не вызовут в воображении никаких картин, от которых их следует оберегать»
[73]. (Помните: «Дело педагогов — объяснить детям, что золотых яиц куры не несут, и деревенские дети сами это прекрасно знают»?!)
Большинством в один голос (было устроено даже голосование) победили сторонники второй, «сельскохозяйственной» точки зрения, но книга была допущена только в сельские библиотеки. Сам Пушкин, конечно, смеялся бы до упаду, доведись ему узнать об этой полемике, равно как и об отзыве Льва Жмудского, запретившего «Конька-Горбунка», который так понравился в своё время Пушкину («Теперь этот род сочинений можно мне и оставить…»).
Где венчалась Муха-цокотуха?
«В Гублите мне сказали, что муха есть переодетая принцесса, а комар — переодетый принц!!. Этак можно сказать, что „Крокодил“ — переодетый Чемберлен, а „Мойдодыр“ — переодетый Милюков.
Кроме того, мне сказали, что Муха на картинке стоит слишком близко к комарику и улыбается слишком кокетливо!!. Возражают против слова свадьба. Это возражение серьёзное. Но уверяю Вас, что муха венчалась в Загсе. Ведь и при гражданском браке бывает свадьба…
Мне посоветовали переделать „Муху“. Я попробовал. Но всякая переделка только ухудшает её. (…) Да и к чему переделывать? Чтобы удовлетворить произвольным и пристрастным требованиям? А где гарантия, что в следующий раз тот же Гублит не решит, что клоп — переодетый Распутин, а пчела — переодетая Вырубова?»
Это — отрывок из письма К. И. Чуковского начальнику ленинградской цензуры И. А. Острецову, занесённый в дневник писателя под 6 августа 1925 года.
Именно в эти годы была объявлена непримиримая война «чуковщине». Целая армия учителей, журналистов, литературных критиков и, конечно же, цензоров набросилась на сказки Чуковского, обвиняя автора во всех смертных грехах. Включилась в эту войну и сама Крупская, возглавлявшая тогда Главполитпросвет. Особенно невзлюбила она «Крокодила», напечатав о нём большую статью в «Правде» (1 февраля 1928 года). Ей очень не понравилось, что «крокодил целует ногу у царя-гиппопотама», что «перед царём он открывает душу», строки: «Вашему народу я даю свободу, свободу я даю!»: «Что вся эта чепуха обозначает? Какой политический смысл имеет? Какой-то явно имеет… Я думаю, что „Крокодил“ нашим ребятам давать не надо, не потому, что это сказка, а потому, что это буржуазная муть». Такой авторитетный отзыв жены и верной соратницы покойного вождя повлёк за собой, конечно, оргвыводы: детские книги Чуковского тотчас же стали изымать из библиотек, цензоры стали запрещать очередные их переиздания и т. д.
Высокопоставленные дамы приняли даже «Резолюцию Общего собрания родителей Кремлёвского детсада» под названием «Мы призываем к борьбе с „чуковщиной“» (опубликована в № 4 журнала Главсоцвоса «Дошкольное воспитание» за 1929 год). Они призвали объявить бойкот «чуковщине», особенно в «переживаемый страной момент обострения классовой борьбы», когда «мы должны быть особенно начеку и отдавать себе ясный отчёт в том, что если мы не сумеем оградить нашу смену от враждебных влияний, то у нас её отвоюют враги. Поэтому мы, родители Кремлёвского детсада, постановили: не читать детям этих книг, протестовать в печати против издания книг авторов этого направления государственными издательствами (…) Призываем другие детские сады, отдельных родителей и педагогические организации присоединиться к нашему протесту…»
[74] Естественно, насторожились цензоры Ленинграда, где жил и печатался тогда Чуковский. Свободно издававшиеся до 1925 года книги писателя стали запрещаться в очередном, иногда в четвёртом-пятом изданиях. Чуковский пробовал искать защиты у П. И. Лебедева-Полянского, о чём говорит обнаруженное в архиве письмо: «Многоуважаемый Павел Иванович! Ленинградский Гублит ни с того ни с сего запретил четвёртое (!) издание моего „Бармалея“. Чем „Бармалей“ хуже других моих книг? Всяких мошенников пера и халтурщиков, кропающих стихи для детей, печатают беспрепятственно, а меня, „патриарха детской книги“, теснят и мучают. Право же, эта жестокость — бессмысленна»
[75]. Но даже всесильный Павел Иванович, главный цензор страны, не помог, а скорее всего, не захотел помочь: он чутко держал нос по ветру, а ветер явно подул не в ту сторону. Сам Чуковский пробовал отстаивать свои права, разговаривал по этому поводу с Острецовым, но тот объяснил ему так (тогда ещё цензоры давали хоть какие-то объяснения): «Да неужели вы не понимаете? Дело не в какой-нибудь книжке, не в отдельных её выражениях. Просто решено в Москве — подсократить Чуковского, пусть пишет социально-полезные книги. Так или иначе, не давать вам ходу…»
Писатель отмечает в своём дневнике «удивительную неосведомлённость всех прикосновенных к Главлиту», а одного из ленинградских цензоров припечатал совершенно гениальной формулой: «…молодой человек (…) несомненно беззаботный по части словесности»
[76].
К этому хору присоединились голоса ценителей из Смольного. Коллегия отдела печати Северо-западного Бюро ЦК ВКП(б) подготовила обзор детских книг, выпущенных ленинградскими издательствами в 1926 году. Особые претензии вызвала продукция крупнейшего частного издательства для детей «Радуга», «идеологически выдержанная на 41 процент, невыдержанная на 59. К последним нужно отнести некоторые книги К. Чуковского, которые удачны и приемлемы по ритмическому лёгкому стиху, но совершенно неудовлетворительные идеологически. Укажем хотя бы на „Муркину книгу“, рассчитанную, очевидно, на детей вроде Мурочки, родители которых и они сами привыкли получать все блага жизни без всякого труда, которым даже и бутерброды с краснощёкой булочкой сами в рот летят (…) Педагогически неприемлема книга „Бармалей“ того же автора, запугивающая детей разбойниками и злодеяниями („В Африке злодей, в Африке ужасный Бар-ма-лей…“)».
Всё тот же злосчастный «Крокодил» и позднее вызывал неудовольствие Главлита. Б. М. Волин, новый начальник Главлита, прочитав в газете о включении сказки в пятое издание знаменитой книги Чуковского «От двух до пяти» (1935 год), распорядился её задержать: в результате в книгу вошёл искорёженный текст
[77].
Идеологическая кампания, развязанная в 1943–1944 годах, коснулась и детской литературы. 1 марта 1944 года «Правда» публикует статью П. Юдина «Пошлая и вредная стряпня К. Чуковского»: так квалифицирована сказка «Одолеем Бармалея», в которой писатель якобы пытался «сознательно опошлить великие задачи воспитания детей в духе социалистического патриотизма». Протест писателя, посланный в газету, так и остался неопубликованным
[78]. Сказка привлекла внимание верховного цензора — самого Сталина. По его приказу был пущен под нож вышедший в свет в январе 1943 года сборник «Русские советские писатели. Антология 1917–1942 гг.», куда входила и сказка Чуковского. Единственный экземпляр антологии сохранился в собрании литературоведа В. Я. Кирпотина с его пометой «Книга не вышла». Вместо неё приказано было издать «Сборник стихов». Он вышел спустя полгода с исключением напечатанных в антологии сказки Чуковского и некоторых стихотворений Сельвинского, Кирсанова, Яшина и других поэтов. Сама же сказка вызвала неудовольствие вождя, видимо, за «несерьёзное» отношение автора к событиям войны — как и критики двадцатых годов, он не понял и не принял игрового начала детской поэзии Чуковского. Раздражение вызвало описание грядущего дня Победы; в этот день свершатся самые чудесные превращения («Куры станут павами, лысые — кудрявыми» и т. п.). Как свидетельствует в своём дневнике В. Я. Кирпотин, писателя, говоря на современном жаргоне, «подставили» детская секция и Президиум Союза советских писателей, выдвинувшие сказку «Одолеем Бармалея» на соискание Сталинской премии. Вождь читал всё, что входило в рекомендованный список, и лично утверждал каждую кандидатуру. Злосчастная сказка попалась ему на глаза… «Эта премия присуждалась в итоге лично Сталиным, — записывает Кирпотин. — Узнав, что Чуковский выдвинут, он рассердился — и дал соответствующий сигнал. Сказочника всенародно топтали, азарт и степень критики ошеломляли, переходящие в ругательства слова оставляли после себя чувство недоумения»
[79].
Травля продолжалась и даже усилилась после выхода в августе 1946 года постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград». В статье С. Крушинского «Серьёзные недостатки детских журналов», опубликованной в «Правде» (29 августа), разносу подверглись журнал «Мурзилка» и сказка Чуковского «Бибигон». Однако за несколько месяцев до того уже была проведена артподготовка «по линии детской литературы». Донос на Чуковского поступил от «комсомольца-добровольца» — секретаря ЦК ВЛКСМ В. Иванова: «детский фронт» был всегда своего рода «епархией» комсомола.
12 апреля 1946 года он просит секретаря ЦК ВКП(б) С. Н. Патоличева ознакомиться со сказкой К. Чуковского «Собачье царство», изданной, как ни странно, каким-то чудом уцелевшим «кооперативным издательством „Сотрудник“» — «по заказу Центрального универмага Главособторга (!)». По мнению комсомольского секретаря, «это антихудожественное и антипедагогическое произведение. К. Чуковский, как и в предыдущих своих сказках „Одолеем Бармалея“ и „Бибигон“, допускает серьёзные ошибки». Г. Ф. Александров в сопроводительной записке сообщил о том, что «антихудожественная книжка К. Чуковского „Собачье царство“ подвергнута критике в газете „Культура и жизнь“ (от 10.12. с. г.) в заметке „Пошлятина под флагом детской литературы“»
[80].
Начальник Главлита по своей линии выпустил приказ о работе Мособлгорлита, разрешившего «политически вредную по содержанию книжку К. Чуковского „Собачье царство“», которая была конфискована и изъята из продажи и фондов общественных библиотек. К делу приложен экземпляр небольшой (шестнадцатистраничной) книжечки с иллюстрациями Сергея Чехонина, снабжённый многочисленными подчёркиваниями. Содержание же сказки сводится к следующему: «злые» и «гадкие» (эти слова всюду подчёркнуты) мальчишки Шушка и Гулька издевались над добрым псом Полканом: не кормили, запрягали в тележку и ездили на нём, хлестали и т. д. Не выдержав издевательств, Полкан убежал в «Собачье царство», в котором живут одни собаки, а царём всех собак является Уляляй XVIII. Узнав о страданиях Полкана, он посылает пса Бабошку с приказом доставить мальчишек в «Собачье царство». Здесь они испытывают те же муки, которым сами подвергали несчастного Полкана. Наконец они взмолились, и добрый Полкан великодушно их прощает. Уляляй XVIII сказал при этом: «Я верю, что они станут добрыми, потому что здесь, в нашем царстве, ты дал им хороший урок».
Вся эта история рифмуется с нападками на «Приключения обезьяны» Зощенко, где тоже изображены злые люди, преследующие несчастное животное. Более того: как вполне серьёзно писалось в докладной записке Жданову об идеологических просчётах ленинградских журналов, «обезьяна, обученная и быстро привыкшая вытирать нос платком, чужих вещей не брать, кашу есть ложкой, может быть примером для людей»
[81].
* * *
Ещё анекдотичнее звучит такая цензурная претензия: В сборнике «Советские ребята» помещено произведение со стихами такого содержания:
Дама сдавала в багаж:
Диван, чемодан, саквояж,
Коробку, корзинку, картонку
И маленькую собачонку.
Дальше, по-видимому, в целях изобличения Наркомпути, стихи таким же размером передают, как собачка выросла в дороге.
Автор и произведение не названы, но ясно, что речь идёт о стихотворении С. Я. Маршака «Багаж», в котором была усмотрена клевета на наши железные дороги. Граф Клейнмихель во времена Николая Первого, когда началось строительство железных дорог, требовал, чтобы любая публикация, касающаяся деятельности Министерства путей сообщения, проходила в нём дополнительную предварительную цензуру (кстати, такие же требования предъявляло тогда даже Управление императорского коннозаводства — по своей части); теперь «честь мундира» всех ведомств защищали партийные идеологические структуры. Главной причиной «просчётов» в сборнике «Советские ребята» была сочтена та, что «писатели-коммунисты и комсомольцы к участию в сборнике не привлечены», в силу чего «для пролетарских детей сборник не приспособлен. Вообще в нём не чувствуется стремления сделать ребёнка общественником. Самым большим недостатком является то, что детская книга рассчитана на служилого (!) ребёнка. Необходимо решительно взять линию на выпуск книг для детей рабочих и крестьян».
Название, которое дал в 1935 году известному своему циклу стихотворений о животных в зоопарке С. Я. Маршак («Детки в клетке» с иллюстрациями Е. И. Чарушина, первоначально печатавшиеся в «Чиже»), звучит сейчас уже метафорически: и писатели, пишущие для детей, и дети-читатели оказались действительно в клетке, в загоне, отведённом для них тоталитарным идеологическим режимом. Удивительно, как это цензор не обратил тогда внимания на одно из последних двустиший цикла («Эскимосская собака»), которое могло вызвать, учитывая атмосферу Большого террора, совсем уже прозрачные аллюзии:
За что сижу я в клетке,
Я сам не знаю, детки!
«Цензура» — запретное слово
В двадцатые годы авторам дозволялось — в ограниченных, конечно, пределах — касаться в своих публикациях деятельности Главлита и даже подвергать его критике. Однако конец эпохи нэпа означал прекращение не только каких бы то ни было нападок на цензуру в «открытой печати», но даже упоминаний этого слова. Не только слово «Главлит» изымается из обращения; самоё слово «цензор» объявлено табуированным («цензуры в Стране Советов нет!»), оно, применительно к советским условиям, подлежало искоренению в текстах и постепенно исчезло из разрешённого лексического обихода, заменяясь эвфемистическими терминами: «уполномоченный при издательстве», «политредактор», просто «редактор» и т. п.
Примечательна в этом отношении история публикации одного из рассказов Вячеслава Яковлевича Шишкова (1873–1945). В двадцатые годы писатель часто публиковал в журналах свои «шутейные рассказы», как он их сам называл, близкие по сюжетам и стилистике к рассказам М. М. Зощенко. Особую популярность завоевал уморительный рассказ Шишкова «Спектакль в селе Огры-зове». Позднее Шишков прославился как автор романа «Угрюм-река» и исторической эпопеи «Емельян Пугачёв».
Рассказ В. Я. Шишкова «Цензура» вышел впервые под таким названием в сатирическом журнале «Бегемот» (1926. № 14. С. 12). Однако через три года в «Полном собрании сочинений» писателя этот же рассказ уже фигурирует под названием «Редактор» (Т. X. М., 1929. С. 48–51). Видимо, по настоянию главлитовских органов издательство вынуждено было изменить не только название, но и внести существенные коррективы в сам текст рассказа. Слова «цензура», «цензор», встречающиеся в тексте семь раз, исключены полностью и везде заменены на слова «редакция», «редактор». Например, в зачине — «Скажу несколько тёплых слов в защиту цензуры» — последнее слово заменено на «редакторов»; «…стала меня цензурно крыть» — заменено на «энергично крыть» и т. д. Исключена в собрании сочинений и фраза, косвенно напоминающая о деятельности цензуры: «У нас семьсот циркуляров одних» (то есть главлитовских распоряжений, рассылавшихся на места). Заменена даже фраза, говорящая о партийной принадлежности цензорши: вместо «Не забывайте, что я человек партийный…» напечатано: «Не забывайте, что я женщина ответственная, одинокая…». По непонятным причинам «Марья Ивановна» заменена «Софьей Львовной». Лучше бы — «Софья Власьевна», как иносказательно называли советскую власть в частных разговорах.
В позднейшие собрания сочинений и сборники Шишкова рассказ, по вполне понятным причинам, вообще ни разу не включался.
В новых условиях несколько патриархальные нравы, существовавшие прежде в отношениях между автором и цензором, исчезли: первый ни в коем случае не мог лично встретиться со вторым; более того — не должен был, хотя это было секретом Полишинеля, даже знать о его существовании. Впрочем, грань между цензором и редактором постепенно стирается, и такая сценка вполне могла разыграться в редакции какой-нибудь газеты.
Публикуем рассказ Вячеслава Шишкова в первой, не изуродованной цензурой редакции.
В. Я. Шишков Цензура
Скажу несколько тёплых слов в защиту цензуры. А то все ругают её и, по-моему, напрасно.
Не знаю, как в столицах, у нас же в городе Тетерькине цензура замечательная и, в виде исключения, женского пола, Марья Ивановна, притом — высокого ума. Она совершенно молодая и со стороны внешней формы — очень стройная, сюжет развёрнут вполне, фабула тоже обработана. Нецензурно выражаться запрещает.
Хорошо-с. Приношу ей однажды рассказ из крестьянского быта. Под заглавием «Женская порка».
Она прочла и стала меня цензурно крыть. То есть так крыла в смысле идеологии, что по всему моему телу пошли пупырышки, как у щипаного индюка. Будучи сознательным, я выскочил на двор и стал глубоко вдыхать свежий воздух. Надышавшись как следует, вновь подхожу к её столу.
Она сидит, ничего не говорит и даже не смотрит на меня, а занимается маникюром. Брови наморщены.
А рассказ мой, вкратце, таков. Прибегает в сельсовет маленького роста мужичок с заплывшим глазом и кричит, что его избила жена, контрреволюционерка. Тогда всем комсоставом пошли брать эту скандалистку-бабу, которая сидела в избе, крепко запершись. Первый полез в окно председатель сельсовета, очень лохматый. Только он лёг брюхом на подо-конницу и закорючил ногу, как проклятая баба сгребла его за бороду и стала лупить ухватом по загривку, ругая советскую власть. Председатель кричит: «Тяните скорей обратно за ноги! Убьёт!» Словом, короче говоря, бабу взяли с бою и поволокли на площадь, затем согнали всех замужних женщин для образца наказания, затем оголили контрреволюционерку-бабу и стали производить дискуссию вожжами. Сначала сознательный муж драл, потом были содоклады и от прочих доброхотов. Скандалистка орала, остальные женщины поучались, смиренно говоря: «Мы будем тихие».
Это вкратце. Кончался же рассказ буквально так:
«Закат пылал. И вся пышная природа как бы созерцала подобный финал. Прохожий старик остановился, взглянул на истерзанный беззащитный зад, воскликнул: — Боже правый! — и заплакал».
Я говорю:
— Как же так, Марья Ивановна, вы бракуете такой потрясающий рассказ? Сюжет развёрнут, фабула обработана.
Она говорит:
— Да, всё прекрасно. Но у вас кулацкая идеология.
— Никак нет, говорю, вожжами драли.
Она опять начала меня крыть. Так крыла, так крыла, что у меня даже золотой зуб заныл. Я вновь выбежал на улицу и сожрал две порции мороженого, удивляясь, до чего сознательная цензура. Хорошо-с. Являюсь вновь к столу:
— Вы меня, Марья Ивановна, без ножа режете. Я Мишке Сусленникову два с полтиной должен. Я…
— Почему у вас тошнотворное слово — «Боже» — с большой буквы? — перебила она.
— Потому, что это новая строка.
— Пустая отговорка, — сказала она. — Переставьте слова, напишите: «Правый боже! — воскликнул старик».
— Так никто не восклицает, тем более на старости лет, — сказал я. — А всегда восклицают: «Боже правый».
Она говорит:
— Я, знаете, человек подначальный, должна стоять на страже. У нас семьсот циркуляров одних. Я женщина партийная.
— Я тоже человек сознательный, — сказал я, вставил папиросу в янтарный мундштук и закурил, пуская дым самыми маленькими колечками.
— А скажите, товарищ Моськин, вы в данном рассказе на стороне мужиков-насильников, или…
— Никогда! — возмутился я. — Всецело на стороне угнетённых женщин, — и вновь пустил дым самым маленьким колечком, вроде обручального.
— Ну, тогда другое дело, — ласково сказала она. — А почему вы не женитесь?
— Да как вам сказать, — замялся я. — Некогда жениться-то. Всё рассказы пишу… Так разве, на скорую руку это… как его… — потупил я глаза. — А во-вторых, где её, невесту-то, взять?
— Ну, — улыбнулась она, прищуривая свои очаровательные глазки. — За вас всякая пойдёт… Вы очень симпатичный… Очень, очень!..
— Извиняюсь… А вот почему вы замуж не выходите, такая красотка? — осмелел я, и чувствую — страшно заклубилась кровь во мне.
Она тоже замялась, склонила голову набок и ужасно обольстительно улыбнулась мне. Тут совершенно вылетело у меня из головы, что она цензура: я усиленно задышал, в то же время обдавая её двусмысленным любовным взглядом.
— Итак, ваш рассказ пойдёт, — вдруг проворковала она, голос её дрожал, пышная грудь вздымалась, сначала медленно, потом быстрей, быстрей.
— Неужели пойдёт?! — трагически заломил я руки. — Без всяких изменений? Ни одной строчки?!
— Да, да, не волнуйтесь. Ну, может быть, какое-нибудь словцо я переверну. Не забывайте, что я человек партийный.
«Мари Ванна! Мари Ванна!!!..» — и у меня впервые потекли обильные слезы радости прямо на пол.
Я вышел с высоко поднятой головой, громко сморкаясь и, на этот раз, пуская огромные кольца дыма. В сердце моём горела сильная, глубочайшая к ней любовь. И будучи сознательным, я твёрдо решил: если рассказ пройдёт, женюсь на ней, женюсь. Да здравствует любимая мною, мудрая цензура!.. Всё было на своём месте, всё, всё, дословно, даже те строки, где баба ругала советскую власть.
Лишь в самом конце рассказа, и то на законном основании, согласно идеологии, восклицание проходящего старика, а именно «Боже правый» — было заменено: «Боже левый».
1926
Попытки напечатать в советское время сакральные («тошнотворные», по выражению цензорши) слова с прописной буквы доставляли немало цензурных неприятностей издательствам и авторам; в дореволюционное время — напротив: запрету подвергались издания, в которых они напечатаны со строчной. С другой стороны, тогда же внимательно следили за тем, чтобы ни в коем случае с большой буквы не печатались имена нарицательные «земных существ». Так, по этой причине серьёзные неприятности могла испытать первая книга Александра Блока «Стихи о Прекрасной Даме» (М.: Гриф, 1905), поскольку духовная цензура непременно обнаружила бы в ней «кощунство» — заглавные буквы в словах «Дева-Заря», «Вечная Пречистая Жена», «Закатная Таинственная Дева» и т. п., обращённые к невесте, а затем жене поэта — Л. Д. Менделеевой-Блок. Сохранить их удалось только благодаря уловке московских друзей Блока, пославших книгу на цензуру в Нижний Новгород, где капризною волею судеб очень краткое время должность «отдельного цензора» занимал Э. К. Метнер (брат известного композитора), пламенный почитатель поэзии Блока. Именно этим объясняется тот странный факт, что на книге, вышедшей в Москве, стоит отметка: «
Разрешено цензурою. Нижний Новгород».
В советское же время дошли до того, что список опечаток, помещённый в конце книги Б. В. Томашевского «Русское стихосложение. Метрика» (Пг.: Academia, 1923), ограничивался таким предупреждением: «Стр. 18, 48, 55, 63, 87–88 — напечатано Бог, следует бог. Стр. 53, 88 — напечатано Господь, следует господь. Стр. 84 — Оною, следует оною. Стр. 84 — Ею, следует ею». На этих страницах находятся примеры стихотворной метрики, почерпнутые у русских поэтов девятнадцатого века, в частности у Лермонтова («Ночь тиха, пустыня внемлет Богу»). Начиная с этого времени даже в академических изданиях русских классиков «большие» буквы заменялись «маленькими». Ещё курьёзнее звучит особое примечание «От издательства», напечатанное — по-видимому, по настоянию цензора — на отдельной странице в «Мистериях» Байрона (Перевёл с английского размером подлинника Густав Шпет. Вступит, ст. и комментарии П. С. Когана. Отв. ред. А. В. Луначарский. М.: Academia, 1933): «Слова бог, господь, ангел, змий и т. п., в согласии с подлинником, набраны в этой книге с прописной буквы в тех случаях, когда они обозначают определённых лиц, хотя бы последние не выступали на сцене, а лишь упоминались персонажами мистерий. Отдельные отступления от этого правила являются упущениями со стороны технической редакции» (то есть велено считать «опечатками». — А. Б.). Академик А. Д. Александров как-то заметил по этому поводу: «Они пишут Бога с маленькой буквы, потому что боятся — вдруг с большой буквы Он начнёт существовать»
[82].
«Собачье сердце» глазами Шарикова
«Год великого перелома» (точнее — перешиба) обозначил переход к не виданной в истории эпохе единомыслия, вернее — едино-безмыслия. Все частные и кооперативные издательства к 1929 году были удушены мерами политического и экономического характера, крайне ужесточены были цензурные правила, началась полоса откровенного террора.
В январе 1931 года в Москве состоялось секретное «Совещание заведующих крайобллитами», на котором были подведены итоги и намечены «перспективы на будущее». Центральное место в нём занял доклад начальника Главлита Лебедева-Полянского «О политико-идеологическом контроле над литературой в период реконструкции»
[83]. Приведём некоторые фрагменты стенограммы этого доклада и заключительного слова главы Главлита. Не вдаваясь в подробное комментирование, обратим лишь внимание на хамский, ставший модным в это время партийно-доверительный стиль речи Полянского — ведь сказана она в своём кругу, где стесняться чего-либо уже не нужно — и её примитивно-демагогический характер, не без потуг на остроумие, что делает её ещё более омерзительной. Местами кажется, что произнесена она не профессиональным литературоведом и будущим полным академиком, а персонажем из рассказов Зощенко или Полиграфом Полиграфовичем Шариковым, который после очистки города от бродячих животных перешёл (точнее — брошен был партией) на очистку литературы.
Игры с интеллигенцией, в том числе с писателями-попутчиками, закончились, всё названо своими именами. Через три года все литераторы будут согнаны в единый Союз советских писателей, особый департамент «Министерства правды».
Из доклада Лебедева-Полянского
В истории Главлита за 9 лет было два периода: 1-й (с 1922 г.) — переход к Нэпу от военного коммунизма и 2) период реконструкции социалистического хозяйства.
В первый период Главлит центральное внимание уделял частным издательствам. (…) Главлиту и его работникам приходилось искать враждебную идеологию именно в этих издательствах, и наше государственное издательство, издательство советских учреждений, естественно, отодвигалось на второй план. Терпели альманахи, выступающие с враждебных позиций, в которых сотрудничали такие лица, как Айхенвальд
[84].
Это не было ошибкой Главлита, это была определённая политика, с которой мы начали, и вот от этой политики мы пришли к сегодняшнему дню, когда политика Главлита уже совершенно противоположна.
Сама политика тоже вырабатывалась постепенно. На первых порах в нашей политике было много элементов воспитательного характера. Мы ставили задачу воспитания писателя, приблизив его к Советской власти. Особенно это имело большое значение в области художественной литературы. Мы очень долго возились с такими писателями, как, например, Булгаков. Мы всё рассчитывали, что Булгаков как-нибудь сумеет перейти на новые рельсы, приблизиться к советскому строительству и пойти вместе с ним попутчиком, если не левым, то хотя бы правым или средним, или каким-нибудь другим. Но действительность показала, что часть писателей пошла с нами, а другая часть писателей, вроде Булгакова, не пошла и осталась самой враждебной нам публикой до последнего момента.
Суть нового подхода. Если раньше мы сосредотачивали внимание на враждебных нам элементах, которые находились вне наших рядов, то теперь, в период развёрнутого наступления социализма, нам придётся уделять очень много внимания тем политическим линиям и той идеологической позиции, которые развёртываются в наших рядах. Нам приходится цензуровать самих себя. Таким образом, будет двойной контроль. И когда мы и наши уполномоченные будем просматривать издания нашего ОГИЗа
[85] и издания наркоматов, то мы, естественно, не будем искать там голой контрреволюции, которую мы искали в частных издательствах.
Поэтому центр будет сейчас переноситься на строгое выполнение генеральной линии Партии. (…)
Главлит должен способствовать тому, чтобы печать умела провести эту линию. Нужно очень внимательно смотреть и следить за теми направлениями, колебаниями и уклонами, которые существуют в нашей печати. (…)
Надо понять, что генеральную линию партии мы должны рассматривать не только в области чистой политики, чистой экономики, но мы должны существующую генеральную линию партии распространить на все области практической деятельности, на все области нашей идеологии, — и на социологию, и на историю, и на философию, и на медицину, и на сельское хозяйство, и на художественную литературу, и на детскую литературу. Словом, на все области нашей деятельности, на все виды изданий.
Вы знаете, что до сих пор, хотя и с препятствиями, и довольно большими, периодически выходили такие книги, как работы контрреволюционера Чаянова
[86] и целого ряда других людей. Скоро придёт время, когда мы не будем иметь таких преподавателей, и все эти обломки чаяновщины и кондратьевщины будут изъяты из наших учебных заведений.
В нашей области мы должны раз и навсегда положить этим элементам конец. Больше выпускать такие произведения, после того, как мы узнали, что из себя представляют эти авторы, нельзя. Мы должны это прекратить.
Характерный момент — мимикрия авторов. (…)
Обычно эти люди, зная, что их работы в Главлите пропущены не будут, уже имели каждый около себя специалиста по порке. Они шли к такому специалисту и говорили: «Напишите предисловие, в этом предисловии меня выругайте хорошенько, но добавьте, что фактический материал очень ценен». И нужно сказать, что на эту удочку попадались и мы, органы Главлита. Был такой специалист по порке — Струмилин
[87], который утверждал в предисловиях, что автор, конечно, не марксист, но «фактический материал» останется, он всё-таки оставляет такой-то след своим содержанием, он что-то доказывает, и надо предполагать очень высокую критическую способность читателя, который мог бы разобраться. (…)
< Далее подробно о философских трудах. > Нужно сказать относительно Лосева
[88]. Лосев начал писать совершенно невинные вещи, об Аристотеле, например. В последний раз нас крыли на XVI съезде партии
[89] за то, что мы разрешаем книги Лосева. Это большая наша ошибка. Ошибка прежде всего та, что политредактор не прочёл этой книги, только переворачивал её, а самое главное, что этот господин в эту книгу около 100 страниц включил вещи, которые не представлял <в цензуру> и напечатал в Троицком бывшем Сергиевом Посаде. Оказалось, что там были вещи не только идеалистические, но прямо-таки контрреволюционные, и удивляешься прямо, на что человек рассчитывал, неужели он думал, что никто её не будет читать? Нашлись всё-таки коммунисты, которые захотели отточить зубы и прочли эту книгу. Такие люди, как Лосев, сейчас, конечно, не выступают и не будут выступать: урок здесь был дан хороший и по всем направлениям. Мы по нашему направлению сняли того товарища, который пропустил эту книгу не читавши. Лосев получил хороший урок, его приятели это знают и не могут теперь так выступать.
Я перехожу к художественной литературе. Это самый сложный и трудный фронт, на котором драки у нас с издательствами и авторами будет больше, чем на каком-либо другом.
Надо сказать, что характер изданий очень резко меняется по отношению к тому, что было раньше. Раньше нам давали литературу махрово-контрреволюционную. Возьмём таких писателей, как Замятин, Булгаков. Замятин даже ухитрился выпустить сказку, политический смысл которой таков: как бы большевики ни пытались построить новое общество, они построить его не смогут, потому что на крови, на костях нельзя ставить, потому что от разложившихся трупов в этом новом обществе идёт смрад и все бегут из него, зажавши носы. Такова была сказка, которую напечатали и против которой я печатно выступил в журнале «Под знаменем марксизма»
[90].
Затем тот же Замятин представил роман, изображающий социалистическое общество. Социалистическое общество — это конюшня, довольно тёмная, грязная, в которой много стойл и в каждом стойле находится свинья. И всё… и больше ничего нет. Вот, примерно, социалистическое общество
[91].
А Булгаков представил роман ещё замечательнее. Какой-то профессор подхватил на улице собачонку, такую паршивенькую собачонку, никуда не годную, отогрел её, приласкал её, отошла собачонка. Тогда он привил ей человеческие железы. Собачонка выровнялась и постепенно стала походить на человека. Профессор решил приспособить этого человека в качестве слуги. И что же случилось? Во-первых, этот слуга стал пьянствовать и буянить, во-вторых, изнасиловал горничную, кажется. Потом стал уплотнять профессора, словом, безобразно себя вёл. Тогда профессор подумал: нет, этот слуга не годится мне, и вырезал у него человечьи железы, которые ему привил, и поставил собачьи. Стал задумываться: почему это произошло? Думал, думал и говорит: надо посмотреть, чьи же это железы я ему привил. Начал обследовать больницу, откуда он взял больного человека, и установил — «понятно, почему всё так вышло, — я ему привил железы рабочего с такой-то фабрики». Политический смысл тут, конечно, ясен без всяких толкований. Мы, конечно, не пропустили такой роман, но характерно, что была публика так настроена, что позволяла себе подавать такие романы. Я бы сказал, что сейчас таких романов не подают, но нечто в таком роде всё ещё бывает, а наши товарищи всё ещё печатают
[92].
В области художественной литературы хотя и нет таких махровых рассказов и романов, какие представляли Булгаков, Замятин и те, которые печатались в сменовеховской «России»
[93], но нам надо быть пожёще с художественной литературой. Наша точка зрения должна быть тоньше, и если раньше мы смотрели в очки, то в дальнейшем, может быть, придётся смотреть с лупой, но эти вредные, враждебные нам элементы отыскивать.
Борьба становится сложнее, труднее, чем она была до сих пор, потому что здесь требуются более тонкие нюансы (так! — А. Б.). Конечно, когда говорят, что зло в человеке сидит от того, что у него привиты железы рабочего, а не какого-нибудь дворянина, то это теперь объяснять не нужно. (…)
Если бы мы издали Достоевского, Писемского, Лескова и т. д. и их только выпустили, — конечно, это было бы безобразие. Эти писатели никакой психологической установки и разрядки в настоящее время не дают. Нам нужны писатели, которые заставляют чувствовать жизнь, которые направляют на борьбу, на завоевание нового, а когда одновременно с Достоевским дают писателей 60-х годов, боровшихся за достижения жизни, это нам подходит, конечно. Из этого не следует делать вывода, что мы Достоевского печатать не можем. Как вы видите, здесь требуется особый подход. Нужно рассматривать не каждого писателя в отдельности, а нужно смотреть, как он выходит, в каком виде. Конечно, если бы вы вздумали выпустить «Бесы» в 500 000 экземплярах, в дешёвом издании, то мы бы протестовали, но если бы выпустили «Бесы» в количестве 5–6 тысяч, в академическом издании, мы бы не возражали. Теперь мы имеем возможность рассматривать план издательства, смотреть, как он составлен, есть ли там писатели, которые нам нужны, или такие, которые в данный момент не совсем подходящи
[94].
Когда мы подойдём к издательству, к издательскому плану, мы должны посмотреть с такой точки зрения: даёт ли издательский план литературу, нужную для текущего момента, или нет. Если нас бесконечно будут пичкать «Декамеронами», Сервантесом
[95], ещё кем-нибудь, а не будут давать классической литературы, которая нам нужна в нашей борьбе, тогда мы этот план потребуем изменить и скажем: мы понимаем, что классики, понятно, не отвечают и не могут отвечать на те запросы, которые у нас стоят. Но надо подыскивать таких, которые побочным образом воспитывали бы нас в нужном психологическом направлении, которые бы способствовали разрешению этой задачи.
Конечно, я не хочу сказать, что «Слово о полку Игореве», Грибоедова, Пушкина не нужно изучать, но нужно найти пропорцию. Потому что литературу мы изучаем не ради литературы, но смотрим на неё как на определённое идеологическое средство воспитания масс в целях осуществления развёрнутого наступления социализма по всему фронту.
Утверждать издательские планы нужно на рабочих собраниях. Созвать, например, рабочих Путиловского завода в Доме культуры, вмещающем 2000 человек. Они дадут самые лучшие указания. Если масса рабочих Путиловского завода скажет — нам это не нужно («Декамероны», «Дон-Кихоты» и проч.), нужно то-то и то-то, тогда попробуйте возразить против Полянского. Здесь не Полянскому нужно будет возражать, а рабочему активу. А с ним мы должны считаться, потому что вся наша революция, все наши задачи направлены к тому, чтобы удовлетворять классовые интересы рабочих
[96].
<Из ответов на вопросы:> Очень характерное замечание бросил кто-то, что когда Лебедев-Полянский придёт делать доклад, то писатели придут с жёнами, детьми, чтобы показать — какой ужас, сколько мыслей погребено за эти 9 лет (с момента создания Главлита. — А. Б.). Ну, а что ж, я говорю, вы знаете «Собачье сердце», о котором я говорил, «социалистический свинарник» Замятина, «ку-лачков-строителей жизни современной», над которыми оперирует Шишков: будем смотреть. Может быть, и сумеем отбиться через общественность. Не пеняй, коли у тебя рожа крива! Вот такая задача.
Я прекрасно знаю, ежели я войду, то все сразу — у-у-у! Это так будет, но надо уметь, прежде чем пойти туда и сунуться туда, в эту холодную воду, приготовить общественность. Здесь вот мы её и приготовим. А вот мы рабочих созовём и скажем наши задачи, и не скроем, что «Собачье сердце» скрыли, — и тогда попробуй, когда этот элемент «против» приведём в клуб. Но это положение тоже будет ненормально. Это положение какого-то конфликта, состояние какой-то скрытой войны. Этого тоже не нужно допускать. По возможности нужно эту работу провести так, чтобы это было приятно и тем, и другим, чтобы улыбались даже и те, которых дерут. Вот так надо строить работу. Или, по крайней мере, эту самую дёру надо сделать как-то культурно, а может быть, и отложить. Может быть, там, где нужно сейчас ударить, по ряду тактических соображений и не нужно ударять. Вы скажите, кто ударил «Красное дерево» Пильняка? Вы не знаете? Ударили Пильняка мы. Я прочёл, что в белой прессе выходит роман Пильняка «Красное дерево». Кто разрешил? Никто. Значит, вывезли самовольно. Вызвали Пильняка сюда на допрос, допросили его, причём я сам его и не допрашивал, потому что в резерве, — мало ли какие комбинации могут быть, если выйдет какое-нибудь недоразумение. Он разговаривал не со мною, а с заведующим Русским отделом <Главлита>, до конца мы ещё не дошли. А тут может быть и так, и эдак: как руль повернёшь. Вы знаете, как шофёр — чуть повернул круто, и в канаву, а здесь скорее, чем шофёр, можно попасть в канаву.
А дальше так. Решили — в ГПУ, а потом посовещались, посовещались… а почему нельзя использовать Союз Писателей, пускай они своего друга, члена, по-семейному, так сказать, попарят. А попутно вспороли и тех, которые пытались спасать Пильняка и выявили свои слабые места. Ну, попарились, а вы знаете, как пар на русского человека действует, который желает, чтобы градус был повыше, и веник покрепче, раз, два, четыре, кости размяли, и все улыбаются. Так произошло и с Пильняком. Взял своё «Красное дерево» и перерабатывает. Пожалуйста. Поправляй. Такие случаи бывают неоднократно. Так что эту дёру надо организовывать осмотрительно
[97].
Вот Клычков пришёл ко мне 8 месяцев тому назад и говорит: разве я кулацкий писатель — как вы думаете, Полянский? Вы мне скажите, я вам поверю, вы человек не кружковый, объективный. Я говорю: «Конечно, кулацкий писатель, как же я могу тебя назвать». Тогда он говорит: «Что ж, мне жить в Советской России нельзя?» Я говорю: «Почему нельзя?» — «Ты же называешь меня кулаком». — Я говорю: «Ну так что же, кулаки живут и у нас, но только кулаков раскулачивают. Как? Не будем тебя пугать. Очень просто». — «Я, говорит, не могу жить». — «Почему ты не можешь заниматься другой работой? Великолепно можешь!» Говорили, говорили… Он рассвирепел и говорит: «Советская власть доводит писателя до того, что он вынужден застрелиться». Я на него посмотрел и говорю: «Ты, пожалуй, зря говоришь, а если не лень, пожалуйста, стреляйся, что же я могу сделать». Ничего, до сих пор живет и, конечно, не застрелится
[98]. Я привёл это для того, чтобы показать, к какому моральному воздействию приходят. Я его не знаю, и всё-таки, когда писатель говорит — я застрелюсь — это известный психологический эффект производит, и очень сильный. Может быть, он и очень вредный человек, но всё-таки чувствуешь себя нехорошо. Вот такие воздействия в нашей работе могут быть. Может быть, не в таком непосредственном виде, но такого порядка, и сильное моральное воздействие, несомненно, будет. И вам с писателями на местах придётся говорить. (…)
Это особенно нужно иметь в виду в провинции, потому что с кулаками типа Клычкова нам придётся иметь дело; у вас таких нет, и вам больше придётся иметь дело с растущей писательской братией из рабочего класса. К такой братии нужно подойти очень внимательно и осторожно. Ею нужно руководить и не быть начальнически грубыми, потому что это не даст желательных результатов. К такому писателю нужно подойти как к товарищу.
Если до последнего времени мы были по преимуществу органами карательными, своего рода ГПУ в литературе, то теперь делается поворот в другую сторону. Не умаляя прежней нашей функции, мы должны присоединить к ней и руководство литературной работой. ЦК партии обязал Главлит, чтобы он не только следил за книгами, которые выходят, но и выявлял все те тенденции, которые намечаются в отдельных областях литературы, чтобы он мог знать о назревающей опасности.
Антисоветские очепятки
Пик абсурда приходится на годы Большого террора (1937–1938), когда запуганные и терроризированные «компетентными органами» чиновники Главлита и его местных отделений впадали, употребляя термин академика И. П. Павлова, в «парадоксальное состояние». Им всюду мерещился затаившийся враг, проникший на страницы литературы и печати. Например, в Ленинграде в Смольный доставлялись ежедекадные «Сводки важнейших конфискаций и нарушений политико-идеологиче-ского характера в печати», составлявшиеся местным горлитом. Помимо того, Жданову как секретарю ЦК ВКП(б) по чину полагались такие же ежемесячные сводки Главлита, присылаемые из Москвы
[99].
Илья Ильф в «Записных книжках» заметил, что борьба с опечатками бессмысленна: как ни пытались издатели напечатать книгу без единой опечатки, проверяя текст десятки раз, на переплёте её тем не менее стояло: «Британская энциклопудия»… Некоторые, впрочем, находят, что какое-то количество опечаток в книге просто необходимо: по крайней мере, они веселят читателя.
Но тогда было уже не до смеха. Вполне серьёзно по приказу свыше решительно все опечатки должны быть искоренены, тем более что в большинстве своём они есть не что иное, как «вылазка классового врага».
Из «Сводки важнейших конфискаций и нарушений…» за март 1936 года:
«Задержана книга Л. Гессена „Книжка для автора“, издание Горкома писателей. Мотивы задержания: на с. 170 автор утверждает, что „опечатки, к сожалению, являются почти неизбежной принадлежностью книги“. Ясно, что такое утверждение, особенно в свете последнего приказа Начальника Главлита СССР об опечатках, не может иметь места на страницах печати».
Из «Материалов Главлита о вредительстве в печати» (1937 год):
«Особенно широкое распространение за последнее время получили опечатки. Причём опечатки эти, в значительной своей части, отличаются от обычных тем, что они искажают смысл фразы в антисоветском духе. „Опечатки“ берут начало в типографии, но бывает, что источником контрреволюционных вылазок в виде „опечаток“, искажения цитат, фото и прямой вражеской пропаганды являются и редакции. Враги плодили антисоветские опечатки, придумывали всякие гнусности, используя газету как трибуну для антисоветской агитации. Техника „опечаток“ такова: вражеская рука выбрасывает целые строки, заменяет целые слова, буквы (…) и тогда тексту придаётся гнусный контрреволюционный смысл. Например, в газете „Спартак“ (Ленинград) дана была такая „опечатка“: „…мелкий тоскливый вождь сеял над зеркальным прудом стадиона“ — вместо „дождь“. Природа всех этих, с позволения сказать, „опечаток“ совершенно ясна. Всё это делается с определённым смыслом — грубо извратить смысл в контрреволюционном духе. И эти подлые ухищрения газетных вредителей иногда удаются благодаря беспечности некоторых редакторов и работников цензуры».
«Приказ Главлита № 58. Сов. секретно. Не подлежит оглашению.
Тов. Городскому — уполномоченному Главлита при издательстве „Молодая гвардия“ — за пропуск в вёрстке романа Ал. Толстого „Хлеб“ грубой ошибки: „Владимир Ильич начал говорить, сидя за столом, медленно царапая когтями лоб“, и замеченной работниками типографии в листах, — поставить на вид.
Зам. Начальника Главлита /Самохвалов/».
Из «Сводки важнейших конфискаций…» Ленгорлита за июнь 1936 года:
«Журнал „Юный пролетарий“, № 14. Цензор Шипунов.
Грубейшая опечатка в разделе „Решение кроссворда“.
Вместо „Пустота в дереве“ напечатано: „Пустота в деревне“. Принятые меры: страницу после исправления предложено перепечатать.
Печатная повестка о вызове допризывника (Сясьстрой): вместо слов „указанные лица“ набрано „укаканные“. Обнаружено после рассылки. Принятые меры: виновные привлекаются к ответственности».
«Сводка важнейших изъятий и задержаний, произведённых органами Главлита. 1.3.1937. „Сов. секретно“. Тов. Жданову. В либретто „Маскарад“ Большого Советского театра (Воронеж) вместо „великосветской черни“ набрано „великосоветской“. Корректор снят с работы.
В газете „Челябинский рабочий“, № 268 от 22.2.1936 г. в резолюции Областного съезда Советов допущена грубая политическая ошибка. Напечатано: „достигнутые за 19 лет под куроводством (вместо руководством) партии Ленина-Стали-на“. Обллит передал дело в НКВД.
В радиовещании 14.11 в передаче „Октябрятская звёздочка“ имелась такая фраза: „Самым большим желанием у меня было побывать в Мавзолее и увидеть Вас, тов. Сталин“».
Фамилия вождя, которого октябрёнок несколько преждевременно захотел увидеть в мавзолее, доставляла особенно много бед корректорам и редакторам. В делах цензурных органов — десятки случаев «упреждения» опечаток, порою безобидных: Смалин, Слалин и т. п., — тогда дело заканчивалось выговором. Хуже было, когда в начале фамилии вместо «т» появлялось ещё одно «с», и уж совсем плохо, когда вторая буква заменялась стоящей рядом в наборной кассе коварной «р». Таких случаев приводится, надо сказать, довольно много. Допущены такие самоубийственные опечатки были, конечно, без тайного умысла, но значения это не имело: каждый раз в этих случаях цензоры передавали дело органам НКВД, и участь «виновных» была, видимо, печальной. Мы помним трагические глаза Маргариты Тереховой, героиня которой в «Зеркале» Андрея Тарковского в полной панике пытается задержать текст в наборе — возможно, с опечаткой такого рода…
* * *
Бдительно следили цензоры за сокращениями слов, что нередко приобретало курьёзный характер. Например:
Из «Текстовых вычерков Леноблгорлита» за 1937 год:
«Задержан „План семинара по книге В. И. Ленина Материализм и эмпириокритицизм“, издание ЛГУ, по следующим причинам: редактор плана при сокращении слов допустил грубые политические ошибки. Вместо „Ленин. Материализм и эмпириокритицизм“ — напечатано: „Ленин. Мат. и эмп.“, вместо „Берия. К вопросу истории большевистских организаций в Закавказье“ было напечатано: „Берия. К вопросу истории б-ских организаций в Закавказье“. Цензор Яичкин».
* * *
Десятки, если не сотни документов посвящены расследованию «опасных контрреволюционных сближений» заголовков, рисунков и подписей под ними, подборок статей, напечатанных на одной полосе газеты, и т. п. Масса изданий была задержана, а порою конфискована именно за нежелательный контекст, который мог породить в голове читателя опасные и несвоевременные мысли:
«Сводка конфискаций Главлита за ноябрь 1936 г.
В журнале „Юный пролетарий“ (Ленинград) в разделе „Головоломки“ требуются ответы отгадок на вопросы в таком порядке: „13 — голос животного; 14 — имя вождя Красной Армии“. Журнал задержан.
В „Совхозной газете“ допущено такое сочетание лозунгов, которое звучит контрреволюционно. Напечатано — „Мы должны беречь жизнь тов. Сталина, жизнь наших вождей, как боевое знамя побед“ — „Уничтожить гадов, чтобы и следов их не осталось на советской земле“.
В газете „Социалистическое полеводство“ в заметке „Успех дела решают люди“ автор пишет: „Сейчас мы видим: с ростом поголовья лошадей растут и кадры из националов“.
Газета конфискована».
Искажённые портреты вождей
Большую изобретательность проявляла всеядная цензура Главлита в наблюдении за публикацией портретов вождей. Утверждённые и канонизированные изображения «руководителей партии и советского государства» не могли подлежать никаким изменениям. Канонизация изображений началась сразу же после смерти Ленина: уже в июне 1924 года появилось Постановление ЦИК СССР «О порядке воспроизведения и распространения бюстов, барельефов, картин и т. п. с изображением В. И. Ленина». В нём говорилось: «В обращении появилось большое количество бюстов, барельефов, живописных портретов, рисунков, фотомонтажей и других изображений В. И. Ульянова-Ленина, во многих случаях не имеющих с ним почти никакого сходства. Распространение таких изображений и, в особенности, выставление их в публичных местах создаёт опасность усвоения широкими слоями населения искажённого образа В. И. Ульянова-Ленина». Велено было, «в целях недопущения этого, воспретить размножение, продажу и выставление в публичных местах перечисленных видов изображений В. И. Ульянова-Ленина, кроме фотографических, но не исключая фотомонтажа, без соответствующего разрешения особых комиссий. (…) Лица, виновные в нарушении настоящего постановления, подлежат привлечению к уголовной ответственности».
Наблюдение за исполнением такого постановления возложено было, естественно, на органы Главлита. Неоднократно переделывались и ретушировались фотографии и картины, на которых Ленин изображён в «нежелательном окружении» — Троцкого прежде всего, а затем и других «разоблачённых врагов народа». Запрещались к публикации рисунки, изображающие Ленина беседующим в Разливе с Зиновьевым, который, как известно, скрывался там вместе с ним. Нередко шли на самый обычный подлог и мистификацию, применяя метод фотомонтажа, соединяя в угоду изменившейся политической ситуации определённых лиц в нужном сочетании. Так, например, в известной предсмертной фотографии «Ленин в Горках» к больному вождю на скамейку подсажен Сталин. Всё это напоминает уловки старых провинциальных фотографов, вырезавших на полотнище или фанере отверстие, в которое каждый желающий мог всунуть голову и получить моментальную фотографию в соответствующем антураже. С одним, правда, отличием: претендент на «всовывание» головы в дырку назначался на самом верху и менялся соответственно «политическому моменту». Поэтому уместнее провести аналогию, пожалуй, с привычками некоторых римских императоров: придя к власти, они приказывали срезать головы у статуй своих врагов и приделывать к ним изображения своей головы. Как говорил в «Непричёсанных мыслях» польский сатирик Ежи Лец, «
уничтожая статуи, сохраняйте постаменты».
В июле 1937 года начальник Ленгорлита доносил Жданову в Смольный: «Ряд районных газет Ленинградской области получил на днях из „Союзфото“ (Москва) прессклише, на котором изображён, как указывает подпись под клише, „Сарай тов. Емельянова в Разливе, где скрывался В. И. Ленин на сеновале“. Между тем известно, что Емельянов за контрреволюционную деятельность осуждён и выслан. Рассылая клише с подобной надписью, руководители „Союзфото“ ещё раз показали свою политическую беспечность и ротозейство…» «Оргвыводы» из таких документов (а их в архивах Главлита — десятки) делались вполне определённые: дела «ротозеев»-издателей и потерявших бдительность цензоров в большинстве случаев передавались «компетентным органам». Виновные «в недосмотре» нередко следовали по тому же пути, что и персонажи, изображённые на фотографиях.
Любопытнейший материал собран в альбоме коллекционера и исследователя Дэвида Кинга «Пропавшие комиссары»
[100], вышедшем в 1997 году в Нью-Йорке. В нём последовательно продемонстрированы истоки фальсификации «видеоряда». Отчётливо видно, как постепенно изымаются из групповых фотографий нежелательные персоны, попавшие под колесо террора, как подчищается иконографическая сторона советской истории. Один за другим комиссары исчезают — до того момента, когда наконец Сталин в результате таких операций остаётся в гордом одиночестве и в сиянии славы. Вслед за тем оставшийся портрет тиражируется в миллионах экземпляров, на что обратил внимание Лион Фейхтвангер в главе «Тысяча портретов человека с усами» в своей книге «Москва, 1937 год». Несмотря на то, что писатель во всём остальном почти ничего не понял, его книга на долгие годы погрузилась в «отделы специального хранения» (в просторечии — спецхраны).
Начиная с «года великого перелома», совпавшего с пятидесятилетием Сталина и невиданным его возвеличиванием, все его портреты подлежали цензурному контролю: устранялось всё, что могло бы бросить тень на образ вождя. В декабре 1929 года, накануне юбилейной даты, особым главлитовским циркуляром предлагалось всем цензорам «следить за тем, чтобы клише портрета т. Сталина было изготовлено только со снимков, полученных из „Пресс-клише“ РОСТА. Других портретов и снимков к печати не разрешать». Публикуемые портреты генерального секретаря должны были выглядеть наиболее благостно и привлекательно. Ленгорлит обратил внимание на небольшую газету «Северо-Запад-ный водник», в которой дважды в течение одного месяца (января 1937 года) пытались «принизить» и даже «очернить» этот образ: первый раз поместив под знаменем «мёртвую (!) голову т. Сталина», а второй случай удалось предотвратить в последний момент: «Портрет т. Сталина. Лицо затемнено. Плечи в разных планах. Правое неверно. Предложено переделать».
Со временем это неукоснительное правило — публиковать и выставлять публично только утверждённые на самом верху, в Агитпропе ЦК, портретные эталоны — распространилось на фотографические и даже рисованные изображения других вождей. Множество репрессий обрушилось в связи с этим на небольшие городские и районные газеты, а также заводские многотиражки. Стёртые от постоянного употребления цинкографические клише неизбежно порождали отпечатки, искажающие черты «родных и любимых народом лиц». Вот цензурные претензии к изображению «первого маршала»: «Портрет Ворошилова — неправильная расстановка глаз. Запретить»; «Портрет т. Ворошилова — искривление губ, в силу чего дано трагическое выражение лица»; «Журнал „Резец“ задержан из-за неудачного оформления (клише в № 3–4 за 1933 г.), крайне неудачно изображающего т. Ворошилова на пуске домны. Задержан по предложению Главлита, но со значительным опозданием, так что большая часть тиража разошлась». В самом начале войны, 21 июля 1941 года, Главлит направляет «на утверждение» в Управление пропаганды и агитации портреты Тимошенко, Ворошилова и Будённого, внося одновременно такие свои «замечания»: «1. Портрет т. Тимошенко — уменьшить тень на лице слева. 2. На портрете т. Ворошилова стушевать засветлённую часть правого виска. 3. На портрете т. Будённого дать чище правую петлицу, наложить на петлицу знак Серпа. 4. Портрет т. Молотова — осветить подбородок слева. По устранению указанных дефектов, Главлит не возражает против издания данных портретов».
Запуганным и терроризированным контролёрам всюду мерещился фашистский знак. В одной из групповых фотографий обнаружили, что «пряди волос на лбу у тов. Димитрова так переплетаются, что получается впечатление подрисованной свастики. Снимок появился в ряде газет. Главлит категорически запрещает дальнейшее печатание указанного снимка». Он же обратил внимание на то, что «на портрете т. Сталина пуговица френча пришита крестообразно и имеет большое сходство с фашистской свастикой» (приложен портрет, но нужно иметь очень сильное воображение, чтобы заметить это сходство). В послевоенное время, особенно в период борьбы с «космополитизмом», произошла смена ориентации: теперь особую опасность представляла публикация шестиконечной звезды (магендовида). Большие неприятности возникли у издателей одного из плакатов в связи с тем, что на нём маршальская звезда Сталина изображена шестиконечной.
Внимательно следила цензура за нежелательным контекстом: «вредительским» сочетанием изображения и текста. В бюллетень Главлита за 1937 год вошёл «вопиющий пример»: «Газета „Крестьянская правда“, № 17, 1937 г. На клише, на котором изображён В. И. Ленин среди красногвардейцев, увешанных ручными гранатами и пулемётными лентами, была дана подпись, искажающая действительное положение вещей: „В. И. Ленин отправляет агитаторов в деревню“. Снято». В конце 1935 года ленинградская цензура задержала выпуск 12-го номера журнала «Чиж», поскольку в нём «редакция помещает стихотворение, посвящённое т. Кирову, и его портрет. Политической нетактичностью редакции является совмещение материала с иллюстрацией на обложке — весёлой манифестацией героев „Чижа“ за 1935-й год». Обложку пришлось заменить: теперь на ней размещены «нейтральные» в политическом отношении рисунки (сценки зимних детских игр, фигурки животных и т. п.), поскольку на первой странице действительно красуется траурный портрет Кирова и стихотворение, посвящённое «прощанию» с ним, принадлежащее перу «Игоря Соколова, 9 лет».
Не только вожди, но и все советские люди должны были излучать оптимизм на фотографиях, портретах и т. д. Множество нареканий вызвали публикации групповых фотографий граждан с недостаточно радостными физиономиями на митингах, собраниях, демонстрациях. Даже сами «партийные здания» должны выглядеть светло и ни в коем случае не вызывать нежелательных ассоциаций. В спешном порядке была заменена и переклеена обложка книги «Стахановцы города» (Л., 1936), поскольку на ней «изображён Смольный в облаках, что создаёт впечатление поджога. Обложка переделывается». И действительно, экземпляр РНБ несёт следы спешной и не очень квалифицированной замены обложки «вручную»: Смольный заменён групповой фотографией — Жданов в окружении радостно улыбающихся молодых рабочих и работниц. Тогда же «задержаны на последующем контроле сатирические рисунки для журнала „Под знаменем Советов“. Мотивы задержания: искажение советской действительности и образов колхозников. Например, один из рисунков показывает недостаток жилья в колхозе. Колхозники изображены сидящими в дупле дерева, выражение лиц колхозников идиотское. Остальные рисунки в том же духе».
Помимо контроля за публикациями портретов и других печатных изобразительных материалов, в обязанности уполномоченных горлитов входил систематический осмотр постоянных экспозиций местных краеведческих музеев, наглядной агитации в парках, клубах и домах культуры (портреты, плакаты, графики, диаграммы и т. п.). Они проверяли такого же рода материалы, предназначенные для «праздничных демонстраций трудящихся». Вот типовое удостоверение, выдававшееся для такой цели работникам горлитов: «Представитель сего, политредактор Молодцов А. И., командируется на завод № 23 и Дом культуры промкооперации для предварительного просмотра художественного оформления и объектов для 1-майской демонстрации. Просмотру подлежат все без исключения плакаты, лозунги и проч., предназначенные для вывешивания и выноса за пределы завода. Вопрос о допуске работников Леноблгорлита согласован со Специальным отделом УНКВД». Рапорты, представляемые командированными цензорами, красноречиво свидетельствуют об уровне их эстетической подготовки и просто обычной грамотности (сохраняем стилистику и орфографию).
«Донесение политредактора Шкурина А. об осмотре Оптико-механического завода им. ОГПУ.
Обнаружены следующие недочёты: 1) слабо даны портреты т. Сталина и т. Жданова (портрет т. Сталина дан в профиль); 2) в клубе на выставке рабочих-художников выявлено несколько слабых картин, при чём на одной из них под названием „У вешалки“ показана свалка людей на фоне полушара (так! — А. Б.). Лозунги идут все опубликованные в „Правде“».
Другой политредактор нашёл «весьма неудовлетворительными плакаты и портреты на двух значках ГТО и на значке Ворошиловского стрелка. На значке ГТО физиономия физкультурника похожа на голову жабы: вытянутая челюсть и нос наравне (!), и тонкий прорез глаз. Мною эти фигуры предложено на демонстрацию в таком виде не пустить».
На основе рапортов создавалось «сводное донесение», посылаемое начальником горлита в партийные инстанции, а также в «компетентные органы», то есть в управления госбезопасности. В донесении, приуроченном к 1 мая 1935 года, он сообщал, что множество портретов выполнено «неудовлетворительно», более того, обнаружены «происки вредителей»: например, «портрет т. Калинина закрашен с задней стороны крестообразным предметом, при просвечивании получается крест на портрете. Обнаружен такой же крест на портрете Жданова, (…) отвратительно выполнено панно на Кировском заводе: вместо рабочей массы изображается сбор уголовных типажей…» и т. п. Обращено в рапорте внимание на полотнища голубого и жёлтого цветов с написанными на них лозунгами, тогда как полотнища должны быть только красными. Множество портретов запрещалось из-за «отсутствия сходства», самоё обрамление (рамка, окантовка и т. д.) должно было настраивать советского человека на соответствующий лад: «Наклейка литографского портрета т. Сталина на паспарту черного цвета производит впечатление траура. Портрет изъят»; «на Балтийском заводе портреты тт. Сталина и Жданова в жёлтых рамках на траурном фоне. Предложено снять».
Из Одессы в Ленинградский горком поступил донос директора местного книготорга. Он жалуется на то, что среди закупленных им портретов вождей «большая часть окантована в чёрной окантовке (так! — А. Б.), что является антисоветским, контрреволюционным оформлением». Он возмущён тем, что портреты эти имеют разрешительный штамп Ленгорлита, и просит принять соответствующие меры. Начальник ленинградской цензуры Чекавый (!) доносит в Смольный, что, как выяснилось, окантовка производилась в мастерских Театра им. Ленинского Комсомола, все портреты изъяты, «предложено их переокантовать».
Печатные плакаты также подвергались жесточайшему контролю. В 1931 году разразился скандал: Главлит обратил внимание на разрешённый ленинградскими цензорами плакат «Ночная панель». «Директивными органами» он, как говорилось в секретном послании Главлита, «подвергнут жестокой и справедливой критике, указано, что плакат вызывает представление, что проституция в СССР приобрела характер широкого и распространённого бытового явления, что, конечно, неверно, особенно для настоящего этапа». Велено было изъять плакат из обращения, привлечь виновных к ответственности, а также «тщательно пересмотреть разрешённую вами к изданию продукцию и изъять из распространения политически не выдержанные произведения».
Множество хлопот доставляло Главлиту мгновенное, непредсказуемое изменение политической ситуации. Вчерашние герои оказывались врагами народа, убийцами и поджигателями. Но, в отличие от оруэлловского романа, в котором власти «англосоца» организуют регулярные «пятиминутки ненависти», показывая во весь экран лицо главного врага, в советских условиях, после организованной кампании «возмущения» происками «вредителей» в 1937–1938 годах, вообще запрещено было упоминать о том, что они когда-либо существовали, не говоря уже о запрете на публикацию их портретов и фотографий. Все они должны исчезнуть — как физически, так и на вербальном и изобразительном уровнях, — ситуация, обратная сюжету тыняновского «Поручика Киже»: реальное лицо объявляется несуществующим. Огромное число книг изуродовано в связи с помещением в них материалов о «бывших красных героях» — знаменитых советских военачальниках. В главлитовском списке запрещённых книг за 1938 год фигурирует, в частности, альбом «Парад на Красной площади» (Детиздат, 1937. Текст Л. Кассиля) с такими «рекомендациями»: «Вырезать фото, на котором среди членов правительства имеется фотоснимок Чубаря.
Вырезать фото, на котором среди других сняты Тухачевский, Блюхер и Егоров». (Автор этих строк, поступивший в школу в годы войны, помнит, с каким любопытством рассматривали мы наши первые буквари и другие учебники, в которых были заклеены многие страницы — как раз из-за помещения на них портретов репрессированных маршалов.)
Все эти кажущиеся параноидальными акции находят своё объяснение и своего рода «обоснование», но не политическое, а скорее магическое, восходящее к древним, чуть ли не первобытным архетипам. Известно, что ещё вавилонские маги и жрецы изготовляли из воска фигурки тех, кого следовало умертвить, бросая их в огонь, или протыкали их иглой в «нужных» местах. Этому правилу следовали и все позднейшие маги и колдуны. Да и сейчас нередко можно увидеть портреты нежелательных кандидатов в депутаты или иных политических деятелей с выколотыми глазами. Прапамять говорит даже современному человеку, что изображение и реальный человек мистически связаны между собой: уничтожить изображение — значит уничтожить самого человека.
«Маленькая совместная кучка»
…
Господи, сколько на свете народностей,
Сколько различий и сколько несходностей,
Даже не веришь ушам.
Как обменяться и словом и мнением,
Если ты хочешь со всем населением
Поговорить по душам?
Бодро идут караваны с верблюдами,
Бодро туркмены стучат ундервудами,
В такт им стараясь попасть.
И, не теряя рабочего времени,
Вслух переводят для тюркского племени
Маркса последнюю часть
Таким виделось покинутое отечество виднейшему поэту-сатирику Русского зарубежья Дону Аминадо (псевдоним Аминада Петровича Шполянского) в стихотворении «Родина-мать», написанном в середине двадцатых годов.
Цензорам тридцатых годов много неприятностей доставляли попытки буквального перевода на языки так называемых «младописьменных» народов произведений основоположников великого учения и официальных партийных и государственных документов. В переводе на «языки родных осин» многие места и выражения звучали… как-то очень уж сомнительно и подозрительно, выглядели чуть ли не насмешкой над святыней.
«Секретно. Сводка конфискаций и задержаний Ленгорли-та за декабрь 1937 г.
Журнал „Советская этнография“, № 1–2, 1937 г. Издание Академии наук СССР.
На страницах журнала в отделе „Хроника“ в статье „1-я Марийская языковедческая конференция“ сказано: „По мнению Капитонова, слово Революция на марийском языке — это качым мундранымаш, то есть народная смута, а диктатура — чот нентыден кучумаш, то есть крепкое держание“. Эта политически вредная практика перевода слов на марийский язык была применена националистом Васильевым, который слово „коммунист“ переводит как „пармызе“ („кучкист“), а ячейку ВКП(б) как „изпармызе тушка“, то есть „маленькую совместную кучку“. Таким образом, журнал предоставляет трибуну клеветническим выпадам врагов народа против диктатуры пролетариата и ВКП(б). Васильев арестован как враг народа».
Особенно много претензий Главлита вызвала в середине 1936 года именно туркменская пресса — Дон Аминадо угадал! — в связи с публикацией проекта готовившейся тогда «Сталинской Конституции»:
«Секретно. Ежемесячная сводка Главлита за июнь 1936 г.
В газете „Советский Туркменистан“ (на туркменском языке) 16 июня обнаружены следующие искажения проекта Конституции: Ст. 12. Слова „Кто не работает, тот не ест“ — переведены „кто не работает, тот не укусит“.
В газете „Хурурданн Айстан“ 27 апреля с. г. напечатана заметка В. Тотовенца о проекте Конституции, в которой автор пишет: вместо „каждый гражданин имеет право на охрану здоровья“ — „каждый гражданин имеет право быть больным“».
Выросли эти узбеки с бурятами,
Вышли вполне социал-демократами,
Стали на правильный путь.
Взяли учебник изящной словесности
И как давай наводить на окрестности
Азербайджанскую жуть.
Как же, взирая на массы крестьянские,
Не удержать наши слёзы гражданские
И со слезой не сказать:
— Ты и Калинина, ты же и Ленина,
Ты и Малинина, ты и Буренина[101]
Общая родина-мать!..
Недреманное око Главлита замечало буквально всё в национальных литературах. Помогали ему в этом и добровольные помощники, всегда готовые написать очередной донос. Некто из таких добровольцев умудрился прочитать «вертикально» вторые буквы каждой строки одного стихотворения выдающегося армянского поэта Егише Чаренца — и действительно обнаружил «крамолу»! По материалам доноса Главлит в марте 1937 года издал следующее распоряжение: «В книге армянского поэта Егише Чаренца „Книга пути“ на армянском языке, вышедшей в свет в 1933 году в городе Ереване, помещено стихотворение под названием „Завет“. В этом стихотворении стоящие после начальных букв вторые малые составляют, если прочитать сверху вниз (от начала до конца стихотворения), следующий националистический лозунг: „Эй, армянский народ, твоё единственное спасение в твоей коллективной (объединённой) силе“. Послана телеграмма Главлиту Армении об изъятии книги»
[102]. К тому времени поэт Егише Чаренц (настоящая фамилия Согомонян) был уже арестован и в том же году расстрелян. Стихи Чаренца не раз выходили на русском языке, в том числе в переводах Анны Ахматовой и Арсения Тарковского. В русское издание «Стихотворений и поэм» Чаренца крамольное стихотворение «Завет» вошло под названием «Семь заветов грядущего»
[103], но, естественно, «криминал» в русском переводе отсутствует.
Великий английский поэт Джон Мильтон в знаменитой «Ареопагитике» — речи перед вымышленным парламентом «О свободе книгопечатания», опубликованной в 1644 году, писал: «
Убить хорошую книгу едва ли не то же, что убить человека…»
И когда, добавим мы, начинают с уничтожения книг, неизбежно заканчивают тем, что уничтожают людей.
Такова печальная логика истории…
Художник и власть. Цензурная судьба Михаила Зощенко
Из сотен и тысяч документов Главлита и иных контролирующих инстанций, повествующих о жесточайших преследованиях писателей в годы сталинщины, отберём лишь те, которые касаются цензурной судьбы М. М. Зощенко. Они свидетельствуют о том, что выбор фигуры Зощенко и его творчества в качестве объекта для битья в 1946 году, когда вышло пресловутое постановление ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград», был заранее подготовлен, не случаен и по-своему логичен, если, конечно, в абсурде пытаться искать логику.
«Уполномоченный СНК СССР по охране военных тайн в печати и Начальник Главлита 9 августа 1935 г.
„Секретно“. Особому сектору Ленинградского Обкома ВКП (б) Секретарю ЦК ВКП(б), тов. Жданову А. А.
Главлитом задержан № 8 журнала „Красная новь“, в котором напечатана 5-я часть „Голубой книги“ Зощенко. „Голубая книга“, являющаяся сама по себе крайне бессодержательной болтовнёй развязного мещанина, в своей последней (5-й) части, кроме того, содержит в себе ряд политически вредных рассуждений и заметок. Вся книга состоит из мелких, не связанных между собой случайных хроникальных заметок из истории и литературы и не печатавшихся ранее мелких рассказцев Зощенко. В 5-й части Зощенко, как на подбор, приводит факты героизма террористов: Балмашёва, Каляева, Мирского, Желябова, Лизогуба и др. В длинных рассуждениях Зощенко проповедует христианское непротивление злу, по-обывательски призывает к мирной жизни, к прекращению борьбы с инакомыслящими. В мелкой хронике, наряду с пышными восхвалениями террористов, Зощенко ограничивается лишь следующими беспредметными строчками о Ленине: „17 апреля 1917 г. в Петербург приехал Ленин, и 25 октября 1917 г. с буржуазной революцией было покончено, началась социалистическая революция“. Сейчас листы с материалом Зощенко изымаются из журнала. 5-я часть „Голубой книги“ будет разрешена к печати после коренной переработки»
[104].
Просчёт редакции «Красной нови», в которой книга Зощенко печаталась с конца 1934 года, оказался столь значительным, что внесён был в «Сводку № 2 важнейших изъятий, задержаний и нарушений, произведённых органами Главлита по данным на 1 сентября 1935 г.»
[105]. Писатель не мог, очевидно, предполагать, что «Министерство правды» совершит очередной курбет, стремясь переписать историю в соответствии с последними указаниями «Старшего Брата». До середины 1935 года большевики считали себя прямыми наследниками «лучших традиций народовольцев» и гордились этим. Однако после убийства Кирова в декабре 1934 года пропагандистская машина повернула свой курс на 180 градусов. 14 июня «Правда» опубликовала постановление ЦК «О пропагандистской работе в настоящее время», в котором, в частности, говорилось: «Марксизм у нас вырос и окреп в борьбе с народничеством (народовольчество и т. п.) как злейшим врагом марксизма и на основе разгрома его идейных положений, средств и методов политической борьбы (индивидуальный террор, исключающий организацию партии, и т. п.)». Разумеется, цензурное ведомство ревностно стало искоренять в печати даже упоминание имён «бывших героев» «Народной воли». В сентябре вышел даже специальный секретный циркуляр Главлита, предписавший «изъять из библиотек, складов и парткабинетов следующие наглядные пособия»: «70-е годы. Хождение в народ. Картограмма революционных пропагандистов-народников», «Фотомонтаж „Народная воля“», «Фоторисунки „Казнь Александра II народовольцами 1 марта 1881 г.“» и даже репродукции картины Репина «Террорист»
[106].
Купюры в «Голубой книге», вышедшей отдельным изданием в 1935 году, восстановлены С. Печерским, сравнившим её с вёрсткой, не прошедшей так называемый «последующий контроль»
[107]. Книга Зощенко печаталась ленинградским отделением издательства «Советский писатель» («Сдана в набор 17.7. Подписана к печати 3.12.1935 г. Ленгорлит № 23 336»). Как раз в этот промежуток времени и посыпались грозные цензурные циркуляры насчёт «Голубой книги», и цензоры, очевидно, удвоили бдительность. С. Печерский в конце своей публикации совершенно справедливо замечает: «Безусловно, для того, чтобы делать серьёзные заключения даже для одного только 1935 г., одной вёрстки „Голубой книги“ недостаточно (поэтому мы не стремились в нашей работе к обобщениям)».
Да, сравнение вёрстки с уже вышедшей книгой, при всей ценности этого метода, всё же не даёт ответа на очень существенный текстологический вопрос: на какой именно стадии — редакторской, главлитовской или «самоцензурной» — были внесены купюры и исправления в текст. Опубликованный выше документ вносит некоторую ясность в этот вопрос — по крайней мере, в отношении судьбы последней части «Голубой книги» («Удивительные события»). Дальнейшие поиски в главлитовских архивах позволят, возможно, выяснить причины появления купюр в других частях зо-щенковской книги.
«Ленгорлит В Обком ВКП(б)
Декадная сводка с 1 по 10.9.1937 г. Нарушения политикоидеологического характера, обнаруженные на предварительном контроле.
МИХ. ЗОЩЕНКО. Избранные повести. Изд-во „Советский писатель“. Цензор Семёнов.
Книга состоит из избранных произведений, написанных М. Зощенко за время с 1920-го по 1935 год. Цензор правильно поступил, сделав в книге купюры вроде таких: „А что до в смысле касается революции, то опять-таки тут запятая. Стремительность тут есть. И есть величественная, грандиозная фантазия. А попробуй её написать. Скажут — неверно, неправильно, скажут. Научного, скажут, подхода нет к вопросу.
Идеология, скажут, не ахти какая! А где взять этот подход? — Где взять, я спрашиваю, этот научный подход и идеологию…“ (с. 150). „А вы говорите: подайте стремительность фантазии. Эх, господа, господа товарищи! Да откуда её взять? Как её приспособить к нашей деревенской действительности? Скажите! Сделайте такую милость, такое великое одолжение. И рады бы, так сказать, раздуть кадило, да не с чего…“ (с. 152).
Эти и подобные им рассуждения автора, звучавшие в своё время, возможно, иронически, сейчас звучат политически неприемлемо и двусмысленно. Всего вычерков и исправлений сделано более чем на 30 страницах.
МИХ. ЗОЩЕНКО. Избранные повести. Предварительный контроль Семёнов. Последующий контроль Шипунов.
Снята повесть „Люди“. Тов. Семёнов при чтении этой повести на предварительном контроле ограничился рядом крупных вычерков, но при повторном чтении, при последующем контроле, произведение было снято целиком.
„Люди“, написанные автором в 1924 г., повествуют о потомке помещичьей, дворянской фамилии — И. И. Белокопытове.
До Революции главный герой повести занимался благотворительством, покровительствовал революционным элементам, и оказавшись под политическим подозрением, вынужден был эмигрировать за границу. После революции Белокопытов возвращается в Советскую Россию, и тут начинаются его мытарства: несмотря на свою культуру, знание языков и желание работать, он везде встречает препятствия, и в конце концов, „как зверь, которому неловко после смерти оставить на виду своё тело, бесследно исчезает из города“. Сентиментальная повесть, как её характеризует автор, опубликована впервые 13 лет назад, и переиздание её сейчас, в эпоху Сталинской Конституции, когда человек, люди являются самым ценным капиталом, политически нецелесообразно»[108].
Это произведение, входившее в цикл «Сентиментальных повестей», до 1937 года печаталось беспрепятственно: оно входило в 4-й том собрания сочинений Зощенко (Л.: Прибой, 1930), в «Избранные повести» 1936 года. Цензор Семёнов, сделав ряд купюр, всё же склонен был оставить повесть в «Избранном» 1937 года. Но его коллега, «сидящий» на последующем контроле (на уровне вёрстки), Шипунов, оказался более бдительным. Решив, что никакие усечения делу не помогут, он запретил повесть целиком. Замечу, что приведённые Семёновым «вычерки» (то есть купюры на цензорском жаргоне) не входили в текст — ни более ранних, ни более поздних, вплоть до современных, — изданий «Сентиментальных повестей». Возможно, Зощенко написал эти строки специально для издания 1937 года, но, как мы понимаем, выбрал для этого не самое лучшее время.
* * *
Из «Сводки нарушений политико-идеологического характера…» с 10 по 20.9.1937 г. Ленгорлит.
«„Литературный современник“. № 11. Редактор А. Прокофьев. Цензор Козелова.
В номере был дан рассказ Зощенко о Керенском „Бесславный конец“. Общая направленность рассказа правильная. Но в частностях много было дано субъективистских положений, с налётом обывательских суждений автора как о месте и роли Керенского в революции, так и о событиях 1917 года. Принятые меры: рассказ из номера изъят на доработку»
[109].
Первоначально рассказ о Керенском был опубликован в журнале «Смена» (1937, № 10), затем вошёл в сборник «Рассказы, повести, театр, фельетоны» (Л., 1940). Начиная с «Избранного» 1956 года печатался под названием «Керенский».
* * *
«Управление кадрами ЦК ВКП(б) Секретарю ЦК ВКП(б)
12 августа 1946 г. тов. Кузнецову А. А.
В библиотечке журнала „Огонёк“, где должны публиковаться лучшие произведения советских писателей, выпущен сборник рассказов М. Зощенко тиражом в 100 тыс. экземпляров. В этот сборник включён пасквильный рассказ „Приключения обезьяны“, уже осуждённый в ЦК ВКП(б) при разборе ленинградских журналов и подвергнутый справедливой критике в последнем номере газеты „Культура и жизнь“[110]. В остальных рассказах сборника в той или иной степени встречаются те же мотивы пошлой пародии на советскую действительность, что и в „Приключениях обезьяны“, например, в рассказах „Через тридцать лет“, „Кочерга“. В рассказе „Кочерга“ рассказывается „забавное происшествие“ о том, как у истопника на 6 печей была (…) только одна кочерга. Этой кочергой он обжёг служащую. Тогда возникла мысль — иметь кочергу на каждую печку. Составили заявку, но (…) на складе кочерёг не оказалось. Этот рассказец мог быть напечатан в любой иностранной газете как образец антисоветской пропаганды: даже кочерга стала дефицитной в Советском Союзе.
Зав. отделом Управления кадрами ЦК ВКП(б) М. Шуранов»[111].
Адресат этого донесения А. А. Кузнецов (1905–1950), первый секретарь Ленинградского обкома, в начале 1946 года был переведён на пост секретаря ЦК ВКП(б) и вместе с Ждановым курировал тогда идеологию. Как известно, в 1950 году он был расстрелян по так называемому «ленинградскому делу»; реабилитирован после 1956 года.
К донесению приложен экземпляр «Рассказов» Зощенко, вышедших в серии «Библиотечка журнала „Огонёк“» (подписан к печати 22 июня 1946 года). Кадровик Шуранов из Управления ЦК ВКП(б), хотя вроде бы наблюдение за литературой и не входило в его прямые служебные обязанности, зная о готовящемся постановлении, поспешил внести свою лепту в травлю Зощенко. Впрочем, в то время не столько «кадры решали всё» (Сталин), сколько кадровики. Доводы его, как мы видим, уже совершенно анекдотичны.
* * *
«Министерство кинематографии Московская студия учебных фильмов Справка о диафильме „Галоши и мороженое“ 13 ноября 1946 г.
Начальнику Мособлгорлита
27 июня 1941 г. уполномоченная Мособлгорлита т. Беляева разрешила произвести съёмку контрольного экземпляра, и позже было получено разрешение на выпуск указанного фильма в свет. 2 июня 1946 г. диафильм „Галоши и мороженое“ был подписан к переизданию. 20 мая с. г. диафильм „Галоши и мороженое“ был отгружен следующим организациям — всего 7200 экземпляров (далее приложен список организаций. — А. Б.). На складе экземпляров не имеется. Заключение цензора. Автор — М. Зощенко. Название — „Галоши и мороженое“. Кинодиафильм является наглядным пособием, помогающим воспитывать детей в духе преданности и любви к нашей Социалистической Родине, искусству, науке и пр. Но какую мораль преподносит детям диафильм „Галоши и мороженое“? Дети изображены воришками, лгунами. Родители — безнравственными, не умеющими воспитывать своих детей. (…) Фильм рассказывает о том, как брат и сестра очень любили мороженое. Они нашли в кустах галошу и решили срочно продать её тряпичнику. За галошу дети просят 100 рублей, но тряпичник даёт им 2 копейки, за эти деньги они покупают мороженое. Такими нереальными ценами высмеивается экономическое затруднение нашей страны (далее подробно излагается содержание рассказа. — А. Б.). Что же полезного может дать нашим детям просмотр такого диафильма? В нём показывается, как с раннего возраста дети торгуют, лгут, родители, вместо внушения о вреде таких поступков, тоже занимаются торговлей в присутствии детей. Диафильм является пошлым, в нём карикатурно изображены двое детишек, отец, мать, дядя с тётей и тряпичник, который, видя, как дети воруют, не останавливает их, а, наоборот, посылает украсть вторую галошу. Диафильм опошляет нравственность наших детей и их родителей, безыдеен, показ его детям невозможен.
Плёнку диафильма изъять.
Цензор Солнцева».
«Мособлгорлит Начальнику Главлита СССР
16 ноября 1946 г.
Посылаю Вам заключение цензора Солнцевой на диафильм „Галоши и мороженое“ и письмо (копия) Московской студии „Кинодиафильм“ от 13 ноября с. г.
Зам. начальника Мособлгорлита /Вапрян/».
«Приказ Уполномоченного по охране военных и государственных тайн в печати. № 1059. 21.XI. 1946 г. Москва.
Изъять из книготорговой сети, клубов, школ и библиотек диафильм „Галоши и мороженое“ („Кинодиафильм“, вып. 1946 г.).
Зам. Уполномоченного /П. Обухов/»[112].
Смешной и вполне невинный рассказ Зощенко был напечатан впервые в 5-м номере журнала «Крокодил» за 1939 год. Эта цензурная история — «круги по воде», расходившиеся после выхода постановления ЦК 14 августа. Цензоры и иные «ответственные товарищи», запрещая задним числом уже вышедшие произведения Зощенко, спешили проявить бдительность и тем самым обезопасить себя от возможных неприятностей.
Пародии Александра Архангельского
«Государственное издательство художественной литературы.
Секретарю ЦК ВКП(б) Тов. Жданову А. А.
17 июня 1947 г.
В феврале 1946 г. Гослитиздатом была отпечатана тиражом в 25 тыс. экз. книга АРХАНГЕЛЬСКОГО „Пародии[с иллюстрациями художников Кукрыниксы. Книга была издана в соответствии с планом изданий Гослитиздата, утверждённым ЦК ВКП(б) 20.5.1945 г. Инициатива её издания принадлежала т-щу Щербакову А. С.[113]
Сразу по выходе в свет книга была задержана по указанию Управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б), так как помещённая в ней пародия на произведения Зощенко вызвала сомнение в целесообразности её опубликования. Учитывая несомненную литературную и художественную ценность пародий Архангельского и иллюстраций Кукрыниксов, прошу Вашего разрешения на распространение книги.
Приложение: 1 экз. книги.
Директор Гослитиздата /Ф. Головенченко/.
<Вверху карандашная резолюциям Еголину[114]. Жданов. 17.ХI“.
Секретарю ЦК ВКП(б) тов. Жданову А. А. 25.IX.47 г.
В письме на Ваше имя директор Гослитиздата т. Головенченко просит разрешить распространение книги пародий Архангельского „Избранное“, напечатанной в количестве 25 тыс. экз. в 1946 г.
Тираж книги задержан по указанию Управления пропаганды и агитации. Многие пародии Архангельского, написанные в 30-х годах, содержали остроумную и правильную критику недостатков в творчестве ряда советских писателей и в своё время сыграли положительную роль. Однако и в те годы была очевидной сатирическая ограниченность имитаций А. Архангельского. В них часто отсутствует идейная требовательность по отношению писателей (так! — А. Б.), острая критика нередко подменяется дешёвым зубоскальством. В пародиях на Маяковского совершенно неуместно высмеиваются патриотические мотивы его стихов. В эпиграфе к пародиям Б. Пастернака пропагандируются клеветнические высказывания последнего о советском народе, который якобы попирает творческий путь поэта, „кладёт под долото“ его „мечты и цели“. За годы, прошедшие после опубликования пародий А. Архангельского, многие из писателей, произведения которых справедливо критиковались в них, идейно и творчески выросли. Так, например, Л. Леонов, В. Инбер, А. Прокофьев, П. Антокольский за свои произведения удостоены Сталинских премий. Поэтому эти пародии в настоящее время не могут представлять литературного интереса.
Управление пропаганды и агитации считает целесообразным отклонить предложение т. Головенченко о распространении книги А. Архангельского.
Д. Шепилов, А. Еголин»[115].
Цензурная история замечательной книги А. Г. Архангельского (1889–1938) «Избранное. Пародии, эпиграммы, сатира» весьма загадочна. Сдана в набор она была 25.1.1945, подписана к печати 1. XI того же года, на титуле её указан 1946 год. Но, судя по приведённым документам, весь тираж книги был арестован и хранился под спудом. Более того, она вошла в «приказ № 954 Начальника Главлита СССР об изъятии литературы» в 1948 году: «Изъять все издания „Пародий“ А. Архангельского»
[116]. Тем не менее в то время, в детские годы автора этих строк, она была в семейной библиотеке у него дома, имеется она в библиотеках знакомых автора и приобреталась в те же годы.
Подверглись конфискации все предшествующие издания «Пародий» начиная с 1927 года. Главная причина — пародии на Артёма Весёлого, И. Бабеля, Б. Пильняка, Б. Корнилова и других репрессированных писателей. В «Избранном» 1946 года криминальной, как видим, сочтена пародия на рассказ М. М. Зощенко «Случай в бане»: имя писателя после доклада Жданова и августовского постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград» не подлежало «популяризации». В некоторых библиотеках «Избранное» (М., 1946) хранилось в общих фондах, но с вырезанными страницами (с. 41–42). В экземпляре Российской национальной библиотеки эти страницы не только вырезаны, но в «Содержании» буквально выскоблена одна строка. На этих страницах помещалась пародия на стихи Ахматовой (странно, что эта операция не коснулась упомянутой пародии на Зощенко).
«Рукописи не горят?..»
Человек перестал быть обезьяной,
победил обезьяну в тот день,
когда написана первая книга.
Обезьяна не забыла этого до сих пор:
попробуйте дайте ей книгу —
она сейчас же её испортит, изорвёт, изгадит…
Евгений Замятин
В декабре 1926 года явно старорежимные, а потому ещё немного наивные сотрудники Ленинградского губернского архивного бюро попытались причислить и приравнять к архивному материалу рукописи, запрещённые местным Гублитом к печати. Они полагали, что «гранки и тексты рукописей, как имеющие следы делопроизводства в виде ремарок сотрудников Гублита и штампов о выпуске в свет», должны обязательно передаваться на государственное архивное хранение. Запрошенный на этот счёт Главлит РСФСР прислал такое поразительное и не оставлявшее никаких надежд распоряжение: «Гранки и тексты рукописей сдаче в Центрархив не подлежат, их следует уничтожать как секретный материал,
утративший своё значение» (курсив наш. — А.Б.)
[117]. Цензоры, таким образом, совершенно серьёзно полагали, будто факт запрещения ими какого-либо текста означал одновременно и окончательную утрату его ценности (и опасности) для человечества. Самое страшное и непоправимое последствие этого решения состояло в том, что незамедлительному уничтожению подлежали все отклонённые рукописи художественных произведений. Замечу, что дореволюционная цензурная практика абсолютно исключала такое варварство
[118].
В середине тридцатых годов руководство приказало слегка «подкорректировать» своё же распоряжение, приказав всем местным облгорлитам отныне высылать запрещённые рукописи в Москву, «в центральный аппарат Главлита». Однако это преследовало чисто полицейские, «профилактические» цели: циркуляр-но все местные инстанции цензуры оповещались о запрете той или иной рукописи, с тем чтобы хитроумный автор, наткнувшись на препятствия в одном городе, не послал её в другой для выпуска в местном издательстве. Такие случаи, и, надо сказать, порою удачные, бывали в двадцатые-тридцатые годы. Спустя год-два, «по миновании надобностей», присланные в Москву рукописи также подлежали уничтожению. Число их не поддаётся никакому строгому учёту, не говоря уже о рукописях, конфискованных во время обысков и арестов многих писателей и большей частью уничтоженных органами госбезопасности, о литературе, навеки вмёрзшей в лёд ГУЛАГа, о чём не раз писал А. И. Солженицын.
«Рукописи» всё-таки «горят»: авторы, цитируя так часто и охотно — в духе неизбывного исторического оптимизма — известный булгаковский афоризм, отрицающий этот факт, как-то забывают, что сказаны эти слова Воландом (а значит, сатаной, которому многое подвластно), причём в определённом контексте, и читать их следует не в буквальном, а скорее в метафорическом и даже метафизическом смысле. Возможно, эта фраза навеяна собственным опытом автора: чуть не погибла рукопись «Собачьего сердца», конфискованная у писателя сотрудниками ОГПУ в мае 1926 года во время обыска и всё-таки возвращённая ему после его отчаянного письма; вспомнилась ему, видимо, история и со спасённой «обгоревшей тетрадкой» одного из ранних вариантов «Мастера и Маргариты»… Вполне допустима и другая, совершенно противоположная интерпретация этого афоризма, тем более что она дана самим Булгаковым в «Записках на манжетах». В 1920 году, когда писатель жил во Владикавказе, он по настоянию «помощника присяжного поверенного из туземцев», написал вместе с ним пьесу — опять-таки «из туземной жизни»: «Через семь дней трехактная пьеса была готова. Когда я перечитал её у себя, в нетопленной комнате, ночью, я, не стесняясь, заплакал! В смысле бездарности — это было нечто совершенно особенное, потрясающее. Что-то тупое и наглое глядело из каждой строчки этого коллективного творчества. Не верил глазам!..Я начал драть рукопись. Но остановился. Потому что вдруг, с необычайной, чудесной ясностью, сообразил, что правы говорившие: написанное нельзя
уничтожить! (курсив наш. — А. Б.). Порвать, сжечь… от людей скрыть. Но от самого себя — никогда! Кончено! Неизгладимо!»
[119] — Другими словами, каждый писатель отвечает за каждую свою строчку, хотя бы перед самим собою. Как и каждый человек — за всё им содеянное. Возможно, Булгакову вспомнились тогда заключительные строки пушкинского «Воспоминания»:
…И горько жалуюсь, и горько слёзы лью,
Но строк печальных не смываю.
В этом контексте фразу «Рукописи не горят» нужно иногда начинать со слов «К сожалению…». По иронии судьбы злополучная пьеса (скорее всего, это «Сыновья муллы») сохранилась: в 1960 году был обнаружен её суфлёрский экземпляр, переданный вдове писателя.
Index Librorum prohibitorum
«Index Librorum prohibitorum» (индекс запрещённых книг) — под таким названием почти 400 лет (с 1559-го по 1948 год) время от времени выходил в свет перечень книг, осуждённых католической церковью и запрещённых к изданию, распространению и чтению. Подобного рода индексы издавались и светскими властями. В России они начали выходить с 1870 года, когда по распоряжению Министерства внутренних дел был напечатан двадцатистраничный «Алфавитный каталог книгам на русском языке, запрещённым к обращению и перепечатанию в России». В советское время цензурные индексы, называвшиеся, как правило, «Списками (или сводными указателями) книг, подлежащих изъятию из общественных библиотек и книготорговой сети», насчитывали уже по 300–400 страниц и включали до 10 тысяч названий. Последний проскрипционный список Главлита вышел 27 декабря 1988 года; затем, после окончательной ликвидации Главлита и отмены цензуры в конце 1991 года, книги постепенно стали высвобождаться из пленения, а сами библиотечные спецхраны расформировываться.
Каков же был количественный и «качественный» состав спецхрана, если говорить о содержавшейся в нём художественной литературе?
В работе известного библиографа и архивиста Льва Михайловича Добровольского «Запрещённая книга в России. 1825–1904» (М., 1962) зарегистрировано 248 названий книг по всем отраслям знаний, уничтоженных за указанный восьмидесятилетний период: речь идёт об уже напечатанных книгах, конфискованных постфактум, после выхода их в свет
[120] (разумеется, сотни рукописей были задержаны на стадии превентивной цензуры). По данным Добровольского, число произведений русских писателей, попавших под нож, весьма незначительно — примерно два десятка; столько же и переводных сочинений.
Если применить критерии Добровольского, то за приблизительно сопоставимый временной отрезок, пришедшийся на советское время, число таких книг нужно увеличить в сотни раз. Как свидетельствуют изученные автором сохранившиеся каталоги спецхранов крупнейших библиотек, главлитовские списки, а также циркуляры, приказы и архивные документы, число только русских изданий, прошедших официальную советскую цензуру и впоследствии запрещённых, превышает, по нашим подсчётам, 100 тысяч названий. Что же до общего количества уничтоженных экземпляров, то об этом мы можем судить лишь приблизительно. Тиражи конфискованных дореволюционных книг, судя по Добровольскому, редко превышали один «завод», то есть 1200 экземпляров; таким образом, уничтожению подверглось примерно 250–260 тысяч книг. Если учесть, что тиражи книг, издаваемых в советское время, колебались от 5 до 50 тысяч экземпляров (порою доходя и до полумиллиона), и принять за основу хотя бы «средний», десятитысячный тираж, то мы получим устрашающую цифру, во всяком случае превышающую миллиард экземпляров. При этом нужно иметь в виду, что сюда не входят миллионы и миллионы книг, истреблённых в результате поистине ордынских набегов на массовые (сельские, районные, городские, профсоюзные и т. п.) библиотеки. Три волны так называемой идеологической «очистки» их от «антисоветской» и «буржуазной» литературы (1923,1926 и 1931 годы) — кампании, проводившиеся по спискам Главполитпросвета, возглавлявшегося Н. К. Крупской, — привели к гибели множества изданий, в том числе произведений русской классики.
Уже через год после создания, в мае 1923 года, Главлит СССР разработал и разослал «Инструкцию о порядке конфискации и распределения изъятой литературы». Вот только два её пункта:
«Изъятие (конфискация) открыто изданных печатных произведений осуществляется органами ГПУ на основании постановлений органов цензуры». «Произведения, признанные подлежащими уничтожению, приводятся в ГПУ в негодность к употреблению для чтения, после чего могут быть проданы как сырьё для переработки в предприятиях бумажной промышленности с начислением полученных сумм в доход казны по смете ГПУ»
[121].
Конечно, это не означало, что все без исключения экземпляры подверглись физическому истреблению. Во-первых, по одному-два экземпляра дозволялось оставлять в библиотечных узилищах — в отделах специального хранения крупнейших национальных библиотек и научных хранилищ. В библиотеках «низового звена», а также в книготорговых предприятиях все экземпляры подлежали уничтожению «посредством обращения в бумажную массу», что, оказывается, давало казне кое-какой доход… Во-вторых, в советское время решение о конфискации в редких случаях принималось по свежим следам, когда тираж книги находился ещё в типографии, тогда как большая часть дореволюционных изданий была задержана именно на этой стадии. Нередко проходили годы, а то и десятилетия после издания и поступления книги в библиотеки и продажу, пока она становилась объектом повышенного внимания цензурных и прочих органов. В силу этого значительное число проданных экземпляров оседало в личных библиотеках, — какое именно, мы никогда не узнаем. Иное дело, что запуганные владельцы часто сами уничтожали такого рода книги, опасаясь вполне понятных последствий в случае проведения обыска.
По нашим наблюдениям, пласт художественной литературы составляет в общей сложности примерно пять процентов всех истреблённых книг, поскольку львиная доля запретов приходилась на произведения общественно-политического характера. Но в эти «всего лишь» пять процентов вошло свыше пяти тысяч названий книг (включая переиздания, а также литературные альманахи и сборники), причём таких, которые, как правило, действительно вызывали читательский интерес, а не «изучались» по принуждению, в директивном порядке, как все эти также попавшие в спецхраны бесчисленные пропагандистские брошюры, пособия для сети политпросвещения, «В помощь изучающим „Краткий курс истории ВКП(6)“», «В помощь комсомольцу-активисту» и т. п.
Обычно запретительные циркуляры и тем более упомянутые «Списки книг…» создавались и рассылались в связи с очередным «резким, скрипучим поворотом руля» (Осип Мандельштам) идеологической машины: менялась политическая ситуация, и прежде безобидные книги становились опасны и вредны; соответственно, между временем издания книги и её запретом существовал значительный временной интервал. Сложнее обстояло дело с изданиями, задержанными в последний момент перед выходом в свет, — на уровне так называемого «сигнального экземпляра», а иногда — уже после напечатания тиража и поступления в библиотеки и продажу. Сам Главлит рассматривал каждый такой случай как меру экстраординарную, как свидетельство «плохой работы предварительного и последующего контроля». «Конфискация — мера крайняя и нередко вызывающая серьёзный политический резонанс, наконец, наносящая огромный ущерб государству», — говорилось в одном из циркуляров 1933 года
[122]. Тем не менее ради чистоты идеологии порою шли и на такую экстраординарную меру.
Замечу, однако, что вокруг судьбы некоторых книг складывался определённый миф, бытующий и до сих пор: в ряде публикаций — главным образом в мемуарах (не говоря уже о фольклорном бытовании) — они безусловно объявлялись «запрещёнными», что, естественно, сообщало им дополнительную притягательность и несомненно повышало их статус в глазах читателя. В ряде эпизодов такое подозрение находит подтверждение в официальных главлитовских списках, архивных документах и каталогах спецхранов, в иных — нет. Так, в частности, вряд ли подвергался запрету роман Бориса Житкова «Виктор Вавич», изданный посмертно в 1941 году. Первые две части романа (отрывки из него печатались вначале в «Звезде»), вышедшие отдельными изданиями в 1932 году в Ленинграде, действительно вызывали цензурные претензии, но на стадии предварительного контроля. В «Сводке работы Ленобллита» за апрель 1931 года зафиксировано: «Закончен просмотр романа Б. Житкова „Виктор Вавич“. Проведена консультация с Главлитом. Предложено переделать 3-ю часть, снижающую и без того уже невысокий политический уровень книги»
[123]. Автор предисловия к современному изданию «Виктора Вавича» М. Позднев, ссылаясь на мемуары Л. Чуковской, считает, что сохранилось всего два экземпляра издания 1941 года: «Книга пошла под нож. Один экземпляр попал в Ленинку, ещё один выкрала из типографии Лидия Корнеевна»
[124]. В официальных главлитовских списках и каталогах спецхранов это издание тем не менее не числится. Число уцелевших экземпляров всё-таки нужно несколько увеличить: в крупнейших книгохранилищах издание 1941 года имеется — например, в РНБ, причём оно всегда находилось в
открытом хранении. Точно так же сомнителен факт запрета и конфискации романа известного филолога-античника Андрея Николаевича Егунова «По ту сторону Тулы», выпущенного им под псевдонимом Андрей Николев в Ленинграде в 1931 году, хотя судьба автора — арест в 1933 году по делу Р. В. Иванова-Разумника и многолетняя ссылка в Сибирь — заставляла, конечно, предполагать самое худшее. О запрете романа сообщалось в печати начала девяностых годов
[125], но опять-таки — роман не фигурирует ни в одном из списков и всегда открыто хранился в библиотеках. Сомнительно утверждение комментатора нового издания «Полутораглазого стрельца» Бенедикта Лифшица о том, что эта книга в первом издании 1933 года «в 1937 г., в связи с гибелью Лифшица, была, разумеется, запрещена и все экземпляры, попавшие в библиотеки, были фактически уничтожены»
[126]: в крупных библиотеках она всегда хранилась в открытых фондах и выдавалась свободно. То же самое можно сказать о раннем романе Леонида Леонова «Вор», который якобы «в конце 30-х годов был запрещён и изъят из библиотек (…) и кто-то (?) видел, что <он> лежал в 30-е годы на столе у вождя, весь исчёрканный красным карандашом»
[127].
Несколько преувеличенными выглядят, на мой взгляд, часто встречающиеся в литературе утверждения о тотальном уничтожении сборника Анны Ахматовой 1940 года «Из шести книг», неожиданно вышедшего после 18-летнего замалчивания её творчества. Действительно, уже постфактум разразился скандал. Жданов приказал разобраться с этим делом: «Как этот ахматовский „блуд с молитвой во славу божию“ мог появиться в свет? Какова также позиция Главлита? Выясните и внесите предложения». Последующим постановлением ЦК велено было «книгу стихов Ахматовой изъять», но она уже успела попасть в продажу и моментально была раскуплена. Позднее, правда, уже после августовской истории 1946 года, книга действительно попала в главлитовские списки — вместе с двумя другими книгами Ахматовой, вышедшими летом 1946 года, как раз накануне постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград»
[128].
К области интеллигентского фольклора нужно отнести и разговоры о «полном запрещении» Есенина в известные годы (тогда как из библиотек изъята была только «Песнь о великом походе»), всего «архискверного» (по Ленину) Достоевского и т. д. Нет спору, в распоряжении системы всегда находились не только чисто запретительные, но и другие эффективные средства «отрицательной селекции» — искусственного и целенаправленного сужения культурного пространства, которое по мере поступательного движения вперёд скукоживалось всё больше и больше на манер шагреневой кожи. Идеологические надсмотрщики могли, например, вычеркнуть из так называемого издательского «темплана» книги неугодных авторов, запретить переиздания «сомнительных» произведений или разрешить их печатание чисто символическим тиражом, каким в застойные времена издавались, скажем, произведения Цветаевой и Мандельштама. Они могли вывести их из школьных и вузовских программ, задвинуть подальше от читателя — в так называемый «пассивный фонд» (такие штампы можно увидеть на библиотечных книгах двадцатых-тридцатых годов). И всё-таки, даже в самые неважные времена, читатель, проявивший интерес к произведениям этого рода и хоть какую-то энергию, имел шанс получить доступ к такой полузапретной литературе. Что же до эффективности официальной критики (да и самой цензуры), то здесь вопрос сложнее: часто действия идеологических надсмотрщиков достигали прямо противоположного эффекта, играя провокативную роль. Российский читатель, научившийся читать между строк, считал, что чем больше «они» ругают книгу, чем больше её запрещают, тем она лучше, и наоборот; впрочем, иногда он и ошибался. Как заметил однажды Федерико Феллини,
«цензура — это реклама за государственный счёт».
Типология запретов
Р. В. Иванов-Разумник насчитал три типа советских писателей: «погибшие, задушенные, приспособившиеся». «Духовно задушенными цензурой, — говорил он в „Писательских судьбах“, — были все без исключения советские писатели, физически погибшими была лишь часть их: первые — „род“, вторые „вид“, говоря языком естествознания. (…) Сотнями надо числить писателей, изнывавших под игом цензуры — и либо замолкавших волей-неволей, либо приспособившихся к „веяниям времени“»
[129]. Ни те, ни другие, ни третьи не могли избежать общей участи: сотни и тысячи произведений оказывались в спецхранах, даже когда их авторы всячески демонстрировали лояльность и преданность. В силу этого установление мотивов запрета художественных текстов — одна из главных трудностей, с которыми приходится сталкиваться исследователю.
Сводные списки и приказы Главлита, о которых говорилось выше, выглядят очень «глухо», то есть не содержат никакой мотивации запрета тех или иных книг, ограничиваясь формальным их описанием. Поскольку в конце тридцатых годов Агитпроп ЦК осудил «практику произвольного, граничащего с вредительством массового изъятия литературы самим Главлитом», с той поры ни одна книга не могла быть запрещена без санкции ЦК, местные издания — без соответствующей резолюции обкомов и крайкомов партии. Как Ежов и его приспешники объявлены были виновниками небывалых физических репрессий в годы Большого террора, так и массовое уничтожение книг в эти годы списывалось на «врагов народа, орудовавших в органах Главлита», проводивших «вредительскую работу по изъятию литературы». В недрах Управления пропаганды и агитации ЦК в конце 1939 года готовился даже проект циркуляра «О перегибах в книготорговых организациях и библиотеках». В нём обращалось внимание на «вредную перестраховку. (…) по своему существу представляющую не что иное, как незаконное изъятие, дезорганизующее обслуживание трудящихся важнейшей политической, научно-художественной и справочной литературой»
[130].
Цинизм ситуации заключался в том, что, с одной стороны, предполагалось не допускать «отсебятины», «перегибов на этом важном участке работы», а с другой — привлекать к нему «библиотечную общественность», «партийный актив», «комсомольцев» и т. д. Ревность не по разуму таких добровольцев приводила к самым фантастическим результатам. К 1950 году сложилась такая технология работы, рекомендованная Главлитом: 1. Обнаруженные библиотекарями при проверке фондов «вредные материалы» направляются ими «со своими заключениями в Главлит для решения вопроса о порядке их дальнейшего использования». 2. «Вредная» литература после дополнительного рассмотрения в Главлите «сводится в аннотированный список и представляется в Отдел пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) для утверждения к изъятию. 3. И только после полученной санкции они могут быть включены в списки изъятой литературы»
[131].
* * *
Каковы же главные мотивы, выдвигавшиеся цензорами, или, говоря «научным» языком, какова «типология запретов»?
Выделим два основных типа: «
персонифицированный» и «содержательный». В первом случае осуждалось самое имя как таковое, в строй вступал argumentum ad hominem — «доказательство применительно к человеку», не основанное на объективных данных, что, кстати, признавалось несостоятельным ещё в римском праве. В глазах идеологического аппарата и цензуры тот или иной автор (или персонаж его произведения) становился «нелицом» и подлежал «
распылению», если вспомнить термины, применявшиеся чиновниками «Министерства правды» из романа Джорджа Оруэлла «1984».
К числу «
нелиц» относились следующие категории:
— автор подвергся политическим репрессиям (арест, в большинстве случаев закончившийся расстрелом или гибелью в ГУЛАГе);
— выслан из пределов СССР: например, на «философском» пароходе осенью 1922 года, А. И. Солженицын в 1973 году;
— стал невозвращенцем: Ф. Раскольников в 1938 году, А. Кузнецов в 1969-м и др.;
— эмигрировал: массовый исход в начале революции, вторая волна эмиграции, полунасильственная, вынужденная эмиграция десятков писателей в шестидесятые-восьмидесятые годы (В. Аксёнов, Г. Владимов, В. Войнович, В. Максимов, Е. Эткинд и многие другие);
— автор оставлен под подозрением, отправлен в идеологический «штрафбат», став жертвой очередной кампании, попал под обстрел партийных постановлений или официальной критики; в их числе — Анна Ахматова и Михаил Зощенко после выхода постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград», Андрей Платонов — вслед за тем как Сталин оставил на рукописи одной из его книг исчерпывающую резолюцию: «Сволочь», ряд литераторов в конце сороковых годов, в пору «борьбы с космополитизмом».
Другой, часто встречающийся «персонифицированный» мотив запрещения — книга снабжена предисловием, послесловием, вступительной статьёй или примечаниями лица, относящегося к перечисленным выше категориям. Многие книги писателей погибли именно по этой причине, поскольку сопровождались статьями «бывших вождей» или репрессированных литературных критиков. Среди последних встречались как сочувствовавшие писателям-«попутчикам», например, А. К. Воронский и Г. Я. Горбачёв, так и нещадно преследовавшие их рапповские литпогромщики Л. Авербах и Г. Лелевич: и те, и другие попали в мясорубку 1937–1938 годов. Разумеется, автоматически изымались произведения, в которых реальное «неугодное лицо» выводилось в качестве литературного персонажа или просто упоминалось, хотя бы и вскользь.
Парадоксальность ситуации заключалась прежде всего в том, что большая часть изданий, вошедших в главлитовские списки, — по нашим подсчётам, не менее двух третей — вовсе не содержала какого-либо политического или идеологического «криминала», в отличие, скажем, от дореволюционных индексов такого рода, в которые всё-таки включались книги, покушавшиеся, по мнению цензоров, на «законы Божеские и гражданские». Бывали, конечно, и тогда отступления от этого правила: напомним хотя бы об указе императрицы Елизаветы Петровны «О забвении известных персон» или о запрете на упоминание имён декабристов во времена Николая I (а позднее — имени А. И. Герцена и других «государственных преступников»), но всё-таки дореволюционных цензоров интересовало прежде всего содержание книги. В отличие от них, советские были натренированы — можно сказать, «натасканы» — главным образом на поиск криминальных имён: подобно тому как во время корриды бык не обращает внимания на главных своих противников и мучителей — тореадоров, а только на красную тряпку, так и цензоры реагировали почти исключительно на имена, в сравнительно редких случаях «нападая» на содержание. Да и разобраться в нём, учитывая их крайне низкий образовательный и интеллектуальный уровень, им было явно не под силу.
Повторим: ничего «антисоветского» или «контрреволюционного» в подавляющей части спецхранных книг не было. Как раз наоборот: авторы изо всех сил старались убедить власти предержащие в своей преданности и благонадёжности, к месту и не к месту цитируя речи и высказывания вождей или выводя их в качестве литературных персонажей. Но именно эта демонстрация благонадёжности зачастую оборачивалась тем, что книга попадала в разряд «антисоветских» и «контрреволюционных», потому что вскоре — бывало, буквально на следующий день после выхода книги в свет — вчерашние герои оказывались «врагами народа»…
Контекст при этом не имел ровным счётом никакого значения. Хотя, составляя аннотированные перечни «идеологически вредных» изданий, посылаемые на утверждение в ЦК, цензоры и обосновывали запрет той или иной книги тем, что в ней «в положительном контексте упоминается враг народа… (имярек)», на самом деле оценка этого самого «врага» в инкриминируемом тексте могла быть любой: от нейтральной или прославляющей — до клеймящей. Например, в книгах поэтов «комсомольской плеяды» (А. Безыменский, И. Уткин, А. Жаров и др.), выходивших до 1926–1927 годов, восхвалялся Троцкий, а в позднейших изданиях — проклинался, но
и те, и другие оказались по соседству на полках спецхранов. За упоминание «не тех имён» оказалась в спецхране книга с устрашающим названием «Кулацкая художественная литература» (М., 1930), написанная правоверным критиком, сотрудником Коммунистической академии О. Бескиным («мелким Бескиным», как называл его Корней Чуковский). Неважно, что его книга выполняла полезную, своего рода «санитарную» функцию, напоминая по жанру скорее донос на «контрреволюционные кулацкие вылазки» Н. Клюева, С. Клычкова, П. Орешина, «в значительной степени С. Есенина» и других. Табу распространялось на имя как таковое. Это напоминает правило, распространённое в прошлом (да и сейчас иногда встречающееся) в русских деревнях, по которому нельзя поминать имя чёрта, а надлежит заменять его эвфемизмами типа «он», «Анчутка», «хромой», «враг» и т. д., поскольку иначе тот может явиться на зов. Если не упоминать имя (или событие), — значит, ни того, ни другого в реальности не существует. Более того, они не существовали
никогда. В результате такого подхода достаточно было проштрафиться самому автору, или, что чаще, упомянуть запретное имя, или привести
«клеветнический факт» (такое поразительное словосочетание встречается в цензурных документах), как дело сделано: книга отправлялась в вечную ссылку без права обжалования. Роковую роль в разоблачении «затаившихся врагов» играли литературные критики, нередко вслед за тем сами становившиеся жертвами террористической машины, и, конечно, органы тайной политической полиции, всегда работавшие рука об руку с цензурными.
До середины тридцатых годов, по нашим наблюдениям, в цензурной практике преобладала, если применить современный зловещий термин, «адресная зачистка», то есть произведение подвергалось запрету по преимуществу за своё содержание, не соответствующее требованиям политики и идеологии (справедливо или несправедливо — это уже другой вопрос). Ситуация меняется в 1935 году, что совпадает с начавшимися годами Большого террора. Сама технология устранения запретных имён из множества книг, особенно художественных, изданных в двадцатые-тридцатые годы, становится всё более трудоёмкой и сложной.
Начальник Главлита Б. Волин 8 апреля 1935 года доносит Молотову (тогда — председателю Совнаркома): «На протяжении ряда лет в произведениях некоторых писателей-коммунистов и комсомольских поэтов и прозаиков упоминались имена Троцкого, Зиновьева, Каменева и др. в положительном контексте, иногда в сопоставлении с именем Ленина: А. Безыменский (сборник стихов с предисловием Троцкого), А. Жаров (стихотворение, посвящённое Троцкому), И. Уткин („О рыжем Мотеле“), Г. Никифоров („У фонаря“), Ю. Либединский („Неделя“), Артём Весёлый и др. Эти же имена и в таком же контексте имеются в произведениях других писателей: С. Есенин („Песнь о великом походе“), Зазубрин (бывший троцкист, „Два мира“), М. Козаков („Девять точек“), В. Инбер („Клопомор“) и др. Хотя с 1931 года при переизданиях Главлит эти места изымал, в библиотеках до сих пор немало старых (до 1931 года) изданий такого рода книг, свободно выдающихся читателю. В связи с проводимыми изъятиями из библиотек троцкистско-зиновьевской литературы, не следует ли подвергнуть проверке, а затем и изъятию этого рода книг? В библиотеках имеются в значительном количестве произведения этих писателей в новых, очищенных цензурой, изданиях». Для облегчения задачи главный цензор предлагает в заключение такую оригинальную меру: «Совершенно невозможно, что писатели-коммунисты ни разу не ставили перед органами цензуры вопроса об изъятии из библиотек этих книг, что они не проявляют здесь инициативы, хотя им, писателям, легко было бы указать на произведения, где допущены подобные ошибки за истекшие годы»
[132]. Другими словами, каждый писатель должен высечь самого себя: «обязан был самодоносом», как сказали бы в девятнадцатом веке… Более того: как в конце двадцатых годов брошен был призыв «Ударники в литературу», так спустя несколько лет появился другой: «Писатели — в цензуру». Такой призыв был озвучен генеральным секретарём Союза советских писателей А. А. Фадеевым в установочной статье 1939 года «Коммунистическое воспитание трудящихся и советское искусство»: «В жизни писателя и в жизни театра большую роль играют такие органы, как Главлит и Главрепертком. Это необходимые органы социалистического государства, находящегося в капиталистическом окружении. Эти органы мы должны укреплять. (…) Всем известно, что эти органы делают немало ошибок. Они делают их иногда в сторону попустительства буржуазной идеологии. (…) Главлит и Главрепертком должны быть укомплектованы более квалифицированными силами, в том числе и из самих работников искусства».
Вопрос, заданный начальником Главлита, решён был «положительно». В результате проведённой акции, растянувшейся на многие десятилетия, по причинам «персонального характера» изъятию подверглись десятки тысяч книг, в том числе и художественных. Абсолютным чемпионом в этой области был, конечно, Троцкий, что полностью соответствовало его статусу «врага № 1» в глазах Сталина и его окружения. Редкое произведение из эпохи Гражданской войны, художественное в том числе, вышедшее до ссылки Троцкого в 1927 году, обходилось без упоминания имени «председателя Реввоенсовета». За ним следовали Бухарин и Каменев: первый из-за того, что очень интересовался литературными вопросами и не раз выступал с «направляющими» статьями (например, по поводу «есенинщины»); второй, попавший в опалу в конце двадцатых годов, постоянно снабжал своими вступительными статьями книги издательства «Academia», председателем правления которого он был до ареста. По этой причине, в частности, погибло немало книг русских классиков.
Для «облегчения» работы и выявления особо опасных авторов Главлит в содружестве с органами госбезопасности трижды (в 1940, 1950 и 1960 годах) выпускал сверхсекретный «Список лиц, все книги которых подлежат изъятию из библиотек общественного пользования и книготорговой сети». Список 1950 года включал, например, свыше пятисот имён репрессированных авторов. Приблизительно десятую часть их составляли литераторы — с пометами в скобках после фамилии: «художественная литература» (иногда с расшифровкой «поэзия», «драматургия», «поэзия», «литературная критика»). Как рекомендовалось Отделом пропаганды и агитации, «вопрос о том, кому надлежит посылать список лиц, произведения которых изымаются, должен решить сам Главлит по согласовании с Министерством госбезопасноти»
[133]. В связи с этим даже спецхраны крупнейших библиотек получали его на короткое время; затем список подлежал уничтожению или передаче в «спецотделы для секретного делопроизводства», если таковые в библиотеке имеются. Вот только один из документов того времени: «Акт. Настоящий составлен директором ленинградского филиала Музея Ленина тов. Никитиным П. Е. и зав. Библиотекой тов. Лисовской Е. П. в том, что по распоряжению Ленобллита от 12 янв. 1961 г. уничтожен путём сожжения „Список лиц, все произведения которых подлежат изъятию“, как утративший силу. 31.01.1961 г.»
[134].
Постоянная «смена караула» в чекистских и цензурных кругах, аресты вчерашних палачей и душителей печати — всё это порождало сумятицу, неразбериху. Вчерашние герои оказывались врагами, реже случалось наоборот, как, например, в пору так называемого «бериевского отката» в 1939 году и в гораздо большей степени в 1956 году, после разоблачения «культа личности», когда пришлось реабилитировать не только сотни авторов (во многих случаях посмертно), но и тысячи «неправильно задержанных книг». Некоторые из них не раз совершали путешествие в спецхраны и обратно.
Плохо приходилось авторам — однофамильцам арестованных «врагов», о чём свидетельствует, например, такой циркуляр начальника Главлита Садчикова, разосланный в конце 1938 года: «На поступившие запросы разъясняю, что в приказе № 681 (15) значится автор Голиков А. П. (военная тематика). Прошу не смешивать его с автором детской художественной литературы Голиковым А. П., он же Гайдар, у него имеются также книги для детей на военные темы». В 1940 году Главлит объявил выговор одному из начальников Рязанского обллита за «неправильное изъятие литературы», поскольку вместе с книгами репрессированного и погибшего в лагере прозаика Ивана Ивановича Катаева (1902–1939) он арестовал и книги вполне благоденствующего писателя — Катаева Валентина Петровича
[135]. Уже цитированному нами поэту Дону Аминадо принадлежит, между прочим, такой замечательный афоризм: «
Есть люди хуже родственников. Это — однофамильцы».
«Маленькие недостатки большого механизма» приводили к тому, что имена некоторых репрессированных деятелей науки, культуры и искусства или вообще не попадали в упомянутые тотальные «Списки лиц…», или фигурировали в отдельных указателях Главлита только в качестве авторов конкретных произведений. Так, например, ни в «Списках лиц…», ни в сводных указателях арестованных изданий по непонятным причинам ни разу не встречаются имена и книги расстрелянного в августе 1921 года Николая Гумилёва и погибшего в лагере в 1938 году Осипа Мандельштама, тогда как в советское время каждый из них успел опубликовать по пять-шесть книг. О. Э. Мандельштам лишь однажды упомянут в «Сводном указателе…», вышедшем в 1951 году, да и то лишь как переводчик одного французского сочинения (За кулисами французской печати. М.; /I.: Госиздат, 1926), причём основанием запрета послужило, скорее всего, имя Карла Радека как автора вступительной статьи к этой книге. «Просмотрели» цензоры и книги Н. А. Клюева, не раз подвергавшегося арестам и ссылкам начиная с 1924 года и расстрелянного в 1937 году в Томске, в то время как сама «клюевщина» неизменно приводила к запрету многих произведений так называемых «новокрестьянских» поэтов, упомянутых выше. Поэмы же самого Клюева, по словам «старой» Литературной энциклопедии, представляли собой «совершенно откровенные антисоветские декларации озверелого кулака»
[136].
Такого рода «накладки» и «недоработки» встречаются довольно часто: число примеров можно умножить… Ещё М. Е. Салтыков-Щедрин заметил как-то, что
«русская литература возникла по недосмотру начальства». И хотя в советское время литература скорее могла существовать по его, начальства, предписанию, всё-таки благодаря и «недосмотру», и известной российской безалаберности ряд произведений, «сомнительных» с точки зрения идеологов, оставался в читательском обиходе.
* * *
Если инкриминируемые «персональные» данные могут быть выявлены более или менее легко при просмотре текста, то в случае отсутствия самого цензурного документа «содержательные» мотивы запрета установить довольно сложно. Многое диктовалось требованиями «текущего момента», очередным постановлением ЦК по идеологическим вопросам, последней передовицей «Правды» и, конечно, вытекавшими из них специальными цензурными циркулярами, рассылавшимися Главлитом на места. Многое зависело также от изменения внешнеполитической и международной ситуации, когда вчерашние дружественные страны и режимы объявлялись враждебными и наоборот: опять-таки ситуация, описанная в романе Джорджа Оруэлла.
Как уже говорилось ранее, в самом содержании книги цензоры весьма редко обнаруживали «антисоветские», «идейночуждые» мотивы, тем более что они фильтровались в случае их обнаружения на предшествующих стадиях — предварительного и последующего контроля. Выделим наиболее типичные мотивы запрета по «содержательному» признаку:
— Изображение кровопролитной междоусобицы эпохи революции и Гражданской войны, ужасов и жестокости (со стороны «красных», конечно!), пьянства, погромов, партизанщины, массового голода, случаев дезертирства — опять-таки из Красной, разумеется, армии и т. д.
— Любые, независимо от оценки и контекста, упоминания о попытках и случаях организованного противостояния режиму: кронштадтском восстании 1921 года, «антоновском мятеже» на Тамбовщине и т. д.
— Разложение в партийной среде в годы нэпа, разочарование в революции, приводившее порой к самоубийствам, пьянству, психозам, выходу из партии и т. д.
— Половая распущенность в комсомольско-молодёжной среде во второй половине двадцатых годов, ставшая довольно частым сюжетообразующим компонентом в произведениях того времени, начиная со знаменитой повести Пантелеймона Романова «Без черёмухи» или повести В. В. Вересаева «Исанка». Что удивительно, сами эти произведения никогда не подвергались цензурным репрессиям, но их последователи и подражатели, порой спекулировавшие на модной теме, нередко становились объектом повышенного внимания главлитовских органов.
— Поветрие в литературе (и жизни), получившее собирательное наименование «есенинщины»; упадочнические настроения, мотивы пессимизма, безысходности, звучавшие тогда опять-таки в «молодёжной» литературе.
— Показ «издержек» насильственной коллективизации, проявление автором «интеллигентщины» и «буржуазного гуманизма», то есть даже малейшего сочувствия к раскулаченным и сосланным крестьянам. Изображение массового бегства из деревни в голодные 1932–1933 годы.
— Негативное или сатирическое изображение сотрудников ЧК-ОГПУ. Запрещён был, например, ранний рассказ М. М. Зощенко (1923 года) «Старуха Врангель»: по словам цензора, «советский быт изображается приёмами гофманских кошмаров; следователь ЧК — кретин, с примесью хитренького паясничанья, — арестовывает старуху Врангель, та умерла со страха». Попал в главлитовские списки сборник рассказов известного мастера пародии Александра Архангельского «Коммунистический Пинкертон», вышедший под псевдонимом Архип в Ленинграде в 1926 году. Очевидная причина (помимо эпиграфа из Н. И. Бухарина) — включение в него рассказа «Таинственная особа», сюжетом которого является проделка молоденькой машинистки, подговорившей своего друга представляться, когда он вызывает её по телефону на свидание, сотрудником ГПУ. Её собираются уволить за прогулы, но старый бухгалтер замечает: «Попробуйте прогнать, она вас куда-нибудь дальше прогонит». При встрече со своим знакомым девушка советует ему, чтобы он «вызывал не из ГПУ, а из ВЦИКа, у нас все напуганы». Такова же судьба повести погибшего в лагере в 1938 году А. Я. Аросева «Записки Терентия Забытого» (М.; Пг.: Круг, 1923), изъятой за изображение чекиста-маньяка и «рефлектирующих» коммунистов-неврастеников, разочарованных в нэпе, подающих заявления о выходе из партии и заканчивающих порой жизнь самоубийством. Один из видных чекистов, выведенный в повести, «в своей жизни только однажды улыбнулся, да и то неудачно: какой-то просительнице-старушке сообщил о расстреле её сына и улыбнулся невольно от волнения. С тех пор он никогда не улыбался». Он же предлагает водрузить на здании ЧК экран и показывать расстрелы: «А вверху чтоб надпись была: за то-то…»
— Упоминания о существовании концлагерей, принудительного труда, вообще о системе ГУЛАГа, о чём до середины тридцатых годов ещё позволялось писать, но, конечно, только в определённом контексте: труд способствует «перековке заблудших».
— Массовая гибель бойцов и страдания мирных людей в годы Великой Отечественной войны, изображение ужасов ленинградской блокады.
— Прославление или, напротив, когда ситуация изменилась, осуждение деятелей зарубежных стран: например, Иосипа Броз Тито (и режима в Югославии в целом) после 1948 года, вождей Албании, Китая и др. В результате запрету подверглись книги Сергея Михалкова, Льва Кассиля, Ник. Тихонова; подвергся нападкам даже получивший Сталинскую премию роман Ильи Эренбурга «Буря», поскольку в нём «солдаты Тито характеризуются как герои». После восстановления отношений с Югославией все эти книги были возвращены из спецхранов, но зато попали в него разоблачения «кровавого режима Тито-Ранковича-Джиласа», изданные между 1948 и 1953 годами (например, сатирические стихи и басни того же Сергея Михалкова).
— «Низкопоклонство перед Западом» и вообще «иностранщиной». Особую «популярность» в идеологических и цензурных сферах такой довод приобрёл в 1948–1953 годах — в связи с развёрнутой кампанией «борьбы с космополитизмом». Жертвами её стали и люди, и книги, подвергавшие сомнению «приоритет» России (даже «царской»!) буквально во всех областях культуры, науки и техники. Эта кампания приобретала нередко анекдотический характер, породив известную поговорку того времени: «Россия — родина слонов!».
— «Предоставление трибуны врагу». Такая сакраментально звучащая формула часто встречается в цензурных документах: речь идёт об «излишнем», «избыточном» цитировании обличаемых авторов, например, писателей Русского зарубежья, «внутренних эмигрантов» и вообще — «врагов». Вот, например, характерная главлитовская аннотация: «Приводится слишком много высказываний Троцкого, и хотя сам автор отрицательно относится к его личности, всё же сама книга вредна, так как она может вызвать у читателя нездоровое любопытство».
— «Искажение истории»: на самом деле подразумевалось как раз обратное — стремление автора придерживаться фактов, установленных исторической наукой, но по причинам идеологического порядка признанных «вредными» или «несвоевременными». Наиболее характерный и бросающийся в глаза случай — пересмотр, начиная с середины тридцатых годов, в связи с поворотом к «державности», отношения к личностям и эпохам Ивана IV, Петра I, народовольцам-террористам и т. д.
Указанными темами цензурная практика изъятий, разумеется, не исчерпывается. Помимо доводов идеологического и политического характера, цензоры прибегали иногда и к «эстетическим», но ничего, кроме стереотипной и никак не аргументированной формулировки: «
Книга художественной ценности не представляет», придумать не могли. Под такую формулу подводились даже произведения таких крупных художников слова, как, например, Бабель и Сельвинский. Столь же универсально обвинение в «пессимизме и упадочничестве», а также в «идеализме» автора. В тридцатые годы цензоры начинают усматривать отступления от «метода социалистического реализма» в самой стилистике художественных произведений. Отсюда — запрет произведений вполне лояльных и, более того, вполне просоветских только за приверженность автора к нетрадиционной поэтике и авангардной форме — например, произведений обериутов и даже футуристов, политические игры с которыми в то время заканчиваются.
Совершенно нетерпимым было отношение к «нездоровой эротике» и ненормативной лексике, под которые подводились абсолютно невинные вещи. Ещё Пушкин в своей фривольной (и не рассчитанной на публикацию) сказке «Царь Никита и сорок его дочерей» задавал себе иронический вопрос: «Как бы это изъяснить, чтоб совсем не рассердить богомольной важной дуры, слишком чопорной цензуры?» Советская цензура в этом смысле давала старой сто очков вперёд (кстати, Р. В. Иванов-Разумник в письме к своему издателю П. Витязеву в 1923 году процитировал пушкинские строки, заменив слово «богомольной» словом «большевицкой»)
[137]; крайний пуританизм, которым всегда отличалась российская цензура, в советское время был доведён уже до предела. Так, в частности, запрещены были пять изданий впервые напечатанного в 1925 году романа Вениамина Каверина «Девять десятых судьбы» как произведения, «опошленного определёнными выражениями», и ряд других довольно безобидных в этом смысле книг. Единственный, пожалуй, случай, когда действия главлитчиков можно хоть как-то понять и объяснить, — это запрет ими действительно «слишком откровенных» книг Мих. Кузмина, особенно его «Занавешенных картинок» с рисунками Вл. Миклашевского, изданных в Петрограде в 1920 году (на титульном листе местом издания указан Амстердам, но это — издательская мистификация)
[138].
Если говорить о хронологии книг, запрещённых по «содержательному признаку», то подавляющая их часть вышла в двадцатые годы, когда цензура ещё позволяла себе некоторый «либерализм». Позднее ей велено было исправить собственные огрехи…
Театр абсурда на подмостках спецхрана
Собирая материалы для индекса запрещённых произведений отечественных писателей двадцатого века
[139], я должен был сплошь просмотреть десятки главлитовских «Сводных списков», выходивших под грифом «Секретно» или «ДСП» (для служебного пользования). Одни только сухие библиографические данные уже сами по себе поражают воображение, создавая впечатление какого-то сюрреалистического бреда.
Представим себе фантастическую ситуацию: так называемый «простой», или «широкий», читатель в начале восьмидесятых годов попадает в спецхран и начинает просматривать отдел художественной литературы по алфавиту авторов, фамилии которых начинаются, скажем, на литеру «Б». Многое для него будет совершенно непонятным: он подумает, что попал в какой-то театр абсурда. Вначале он встретит все книги расстрелянного И. Э. Бабеля, издававшиеся в двадцатые-тридцатые годы; вслед за ними — ряд изданий «неприкасаемого» в своё время, а затем в середине тридцатых годов попавшего в партийную опалу Демьяна Бедного, позволившего, оказывается, в ряде фельетонов («Слезай с печки» и др.) «публичное охаивание русского народа и его истории»; рядом — стихотворные сборники двадцатых годов правоверного комсомольского трубадура А. И. Безыменского, очутившиеся здесь за то, что некоторые из них выходили с предисловием Троцкого. Далее он увидит два издания книги А. Белинкова о Тынянове, вышедшие в 1960–1962 годах, поскольку автор через несколько лет эмигрировал, да и вообще вёл себя нехорошо, выпустив за рубежом знаменитую книгу о Юрии Олеше «Гибель и сдача советского интеллигента». За ними читатель с удивлением обнаружит пять стихотворных сборников Фёдора Белкина, прославляющих партию и счастливую колхозную жизнь: оказывается, необдуманно показавшись в конце пятидесятых годов на телевидении, этот автор был тотчас же разоблачён как предатель и каратель, лично расстреливавший в Белоруссии партизан и евреев.
Идём по алфавиту дальше… Андрей Белый с очерками «Ветер с Кавказа», воспоминаниями «Начало века» и книгой «Мастерство Гоголя»: первая попала в спецхран только за то, что автор упоминает о встречах в Тбилиси с грузинскими поэтами Паоло Яшвили и Тицианом Табидзе (первый покончил с собой накануне ареста в 1937 году, второй расстрелян тогда же), а также с погибшим Всеволодом Мейерхольдом; вторая и третья — за предисловия к ним Л. Каменева. Рядом — книга «Говорит Ленинград» Ольги Берггольц, конфискованная за «чувство обречённости и пессимизма»: изображённые в стихах страдания, голод, повальная смерть ленинградцев — всё это не вписывалось в парадно-фанфарный героизм, предписанный начальством.
За книгой Ольги Берггольц обнаружит читатель первое издание сборника статей Александра Блока «Россия и интеллигенция. 1907–1918», вышедшее в Москве в 1918 году. В дальнейшем, надо сказать, эти статьи печатались более или менее свободно (по крайней мере — в полных собраниях сочинений), но книгу, по-видимому, погубил гриф эсеровского издательства «Революционный Социализм», помещённый на титульном листе вместе с лозунгом этой партии: «
В борьбе обретёшь ты право своё!». Рядом — книга прозаика Н. В. Богданова «Первая девушка. Романтическая история» с пометкой Главлита: «Все издания» (она выходила дважды в издательстве «Молодая гвардия» в 1929 и 1933 годах). В ней затронута уже упоминавшаяся очень модная в литературе конца двадцатых годов тема половой распущенности в комсомольско-молодёжной среде. В начале тридцатых партия приказала эту вечную тему «закрыть» и объявить несуществующей. Читатель, может быть, вспомнит слова некоей дамы, уже в годы «перестройки» авторитетно заявившей по телевидению: «Секса в нашей стране нет!» Между прочим, это не было её открытием: в конце двадцатых годов, когда вышла книга Богданова, Луначарский заявил на одном из писательских собраний, что половой вопрос в СССР «окончательно решён», в связи с чем появилась забавная эпиграмма:
Луначарский сказал
Так, что ахнул весь зал:
«Нет у нас полового вопроса!»,
А вопрос половой
Покачал головой,
Не поверил словам Наркомпроса[140].
Идём дальше и видим на полках все зарубежные издания книг нобелевского лауреата Иосифа Бродского: до эмиграции он не смог выпустить на родине ни одной. Наконец, завершают этот ряд книги другого (и первого по литературе) русского нобелевского лауреата — Ивана Алексеевича Бунина, выходившие некоторое время в советской России в двадцатые годы, но главным образом — в русских эмигрантских издательствах Парижа и Берлина.
В этом ряду не упомянуты ещё десятки книг писателей, фамилии которых начинаются на ту же самую букву. Среди них, в частности, однотомник Эдуарда Багрицкого, изданный в 1934 году и конфискованный всего за одну стихотворную строчку: «кони Примакова», так как комкор В. М. Примаков был арестован и расстрелян в 1938 году по делу так называемого «военно-фашистского заговора»; «все произведения» (такова резолюция Главлита) Григория Белых, погибшего в ГУЛАГе в 1938 году, автора (совместно с Л. Пантелеевым) знаменитой в своё время «Республики Шкид». Не избежала такой же участи даже вполне безобидная крошечная книжечка Л. Ю. Брик «Щен. Из воспоминаний о Маяковском» (Молотов, 1942, запрещена в том же году местной цензурой) — маленький рассказ о любимой собаке Л. Ю. Брик и В. В. Маяковского, адресованный, скорее всего, детям. Цензоры, должно быть, увидели в этом невинном рассказе «принижение образа великого поэта», поскольку в нём опубликованы шутливые записки, письма и забавные рисунки Маяковского. Тем самым они предвосхитили случившийся спустя шестнадцать лет, в 1958 году, разгром редакции «Литературного наследства», выпустившей 65-й том серии под названием «Новое о Маяковском» с включением упомянутых писем и рисунков. По мнению Отдела пропаганды ЦК КПСС, «содержание тома вызвало возмущение советской общественности, (…) чувство протеста у читателей, любящих Маяковского как великого поэта революции», а «буржуазная пресса использует эту книгу в целях антисоветской пропаганды…»
[141] Излишне, по-видимому, говорить, что в этом ряду читатель обнаружит все без исключения книги писателей трёх волн русской эмиграции. Знакомство с другими буквами алфавита общей картины принципиально не изменит…
* * *
Мартиролог убитых режимом произведений русской (и не только русской!) литературы с трудом поддаётся исчислению. Запрет тех или иных произведений порождал постепенно эффект цепной реакции, или снежного кома. Политика тотального «библиоцида», неуклонно проводившаяся с 1917 года, привела к поистине ужасающим результатам: её последствия чувствуются до сих пор и, возможно, будут сказываться ещё долгое время. Замечательно сказал об этом Иосиф Бродский в предисловии к тому «Избранной прозы» Марины Цветаевой, вышедшему на русском языке в Нью-Йорке в 1979 году:
«Теоретически достоинство нации, уничтоженной политически, не может быть сильно унижено замалчиванием её культурного наследия. Но Россия, в отличие от других народов, счастливых существованием законодательной традиции, выборных институтов и т. п., в состоянии осознать себя только через литературу, и замедление литературного процесса посредством упразднения или приравнивания к несуществующим трудам даже второстепенного автора равносильно генетическому преступлению перед будущим нации».
«Микробы коммунизма», или «Давайте прыгать, девушки!»
В главных библиотеках страны секретные фонды насчитывали до полумиллиона «единиц хранения». В подавляющем большинстве случаев (думаю, процентов на 80–90) ничего «антисоветского» или «контрреволюционного» в запрещённых книгах не содержалось. Как раз наоборот: авторы изо всех сил старались убедить власти предержащие в своей преданности и благонадёжности, к месту и не к месту цитируя речи и высказывания вождей. Это зачастую их и губило.
Начнём с книг, давших название этой главке. Итак:
Микроб коммунизма. (Производство крупнейшей в СССР газеты «Известия ЦИК»), М., 1926. 14 с.
«Микробом коммунизма» вполне серьёзно и даже горделиво названа советская пресса. Особенно впечатляют такие слова: «В случае войны „Микробы Коммунизма“ полетят через фронт в агитснарядах с газетами, литературой. Врагам Советского Союза тоже придётся „лететь“ (внизу помещены карикатуры на летящих вверх тормашками врагов. — А. Б.). Недалеко то время, когда „Известия ЦИК“ станут Известиями Мирового Союза Советских Социалистических Республик». В конце тридцатых годов «Микроб коммунизма» оказался в спецхране, но вовсе не за, как можно подумать, название, которое звучит, мягко говоря, провокационно и скорее бы подходило для сочинения какого-нибудь западного «злобствующего антикоммуниста»… Нет, «политический дефект», как выражались цензоры, обнаружен в помещённой на форзаце галерее портретов «Политические деятели СССР». Среди них — портреты разоблачённых и расстрелянных в годы Большого террора «врагов народа»: А. С. Бубнова, А. И. Рыкова, Л. Б. Каменева и других.
Давайте прыгать, девушки! Рассказы девушек-парашютисток. М.; Л.: Молодая гвардия, 1936.
Девушек подвела ссылка на статью «Гордые соколы!», опубликованную в «Комсомольской правде» 6 августа 1935 года. Автором её, к несчастью, был А. В. Косарев (1903–1939), генеральный секретарь ЦК ВЛКСМ, арестованный в 1938 году и вскоре расстрелянный.
Провинились две книги, посвящённые наводнению в Ленинграде в сентябре 1924 года — второму по силе (после изображённого в «Медном всаднике»): подъём воды 369 см над ординаром:
Наводнение в Ленинграде. 23 сентября 1924 г. Л.: Кубуч, 1926. 24 с.
Ленинград в борьбе с наводнением. С портретами вождей, иллюстрациями и схемами в тексте. Л.: Редакция и издание Ленинградского комендантского управления. 1925. 215 с.
В первой книжечке, изданной в миниатюрном формате, внимание цензоров, должно быть, привлекло имя Г. Е. Зиновьева, возглавлявшего тогда ленинградскую партийную организацию и также расстрелянного в годы Большого террора.
Вторая книга — серьёзный сборник, в котором помещены различные инструкции, приведена полная диспозиция на случай повторения стихийного бедствия: указано, кто и что должен делать, какие принимать меры, распределены обязанности между военными и пожарными частями и т. д. Очень колоритны сцены разрушений, зафиксированные на множестве фотографий Карла Буллы — знаменитого фотолетописца Петербурга. Весь сборник пошёл под нож из-за единственного упоминания «Пожарной части имени Рыкова» (А. И. Рыков после смерти Ленина стал председателем Совнаркома, расстрелян в 1938 году). Замечательна концовка сборника — статья «От редакции», в которой борьбе с наводнениями придан, в духе времени, отточенный классовый характер: «Трудящиеся Ленинграда — очага пролетарской диктатуры, трудящиеся города Ленина, бесстрашно вступив в борьбу, вышли из неё победителями и ещё более закалёнными и снова готовыми на борьбу с врагами Рабочего Класса и со стихией». Если, как писал Пушкин, «с Божией стихией царям не совладать», то, по мнению редакции, это вполне под силу победившему пролетариату…
Жертвой стала ещё одна книга, посвящённая водной стихии:
Полевой С. Бакенщики. М.: Водный транспорт, 1938. 23 с.
Книгу о жизни и работе бакенщиков Волжского бассейнового управления погубила речь «бакенщика тов. Балаева», который заявил: «Партия послала руководителем водного транспорта лучшего соратника Сталина Николая Ивановича Ежова. И мы считаем большой честью работать под руководством любимого всем нашим народом наркома тов. Ежова». Бакенщик не предполагал, что нарком внутренних дел Ежов, руками которого был осуществлён в 1937–1938 годах небывалый в истории террор (его сменил на этом посту Берия), тоже окажется «врагом народа». Он лишь короткое время будет занимать должность наркома водного транспорта:
10 апреля 1939 года «железный нарком» будет арестован, 4 февраля 1940-го — расстрелян.
Издание в двадцатые годы массы антирелигиозных книг, направленных на борьбу с «опиумом для народа», привело к тому, что десятки опусов такого рода в результате очутились в спецхранах библиотек. Частично они попадали туда за излишнее рвение «воинствующих безбожников» (было тогда такое общество), поскольку в середине тридцатых годов велено было их немного приструнить, а само общество разогнать, но большей частью — опять-таки за цитирование нежелательных персон. В спецхраны попали, например, такие книги:
Антипасхальный сборник для деревни. М.: Московский рабочий, 1931. 80 с. 100 000 экз.
Антипасхальный сборник для города. М., 1930. 64 с. 120 000 экз. (Обе книги изданы Центральным Советом Союза воинствующих безбожников СССР.)
Антирождественский сборник. (Для деревни). М.: Безбожник, 1930. 120 с. 35 000 экз.
Комсомольское рождество. Сборник. М.: Красная новь, 1923. 90 с.
Мы безбожники. Лит. — художеств. сборник для громкого чтения и рассказывания в школах и пионеротрядах. Сост. И. А. Флёров. М.: Безбожник, 1929. 344 с.
Как работают и живут в безбожном колхозе. М., 1933. 52 с. 20 000 экз.
Инцертов Н. Работа с безбожной газетой на фабрике. М.; Л.: Московский рабочий, 1931. 39 с.
Обратим внимание лишь на последнюю книгу, название которой (как и предшествующей) сейчас звучит анекдотически, но тогда, видимо, удивления не вызывало. Вышла она в серии «Библиотека безбожника-активиста» и содержала методические советы: как распространять и пропагандировать газету «Безбожник» среди рабочих, как работать с ней в клубах и т. п. Подвела рекомендация статьи из газеты «Безбожник» под названием «Попы восхваляют господ Троцких». В 1931 году о Троцком ещё дозволялось говорить — в негативном, разумеется, контексте, — позднее, в конце сороковых, когда книга подверглась изъятию, запрещено было упоминать его имя как таковое.
В 1953 году, после разоблачения «английского шпиона» Берии, который, как пелось в тогдашней народной песне, «не оправдал доверия», в спецхраны поступило новое пополнение. Изъяты были не только сами «произведения» Берии, но и масса книг, в которых упоминалось его имя. Приведённые ниже книги, изданные в Тбилиси, конфискованы были по той причине, что авторы непременно уснащали свои труды цитатами из речей Лаврентия Павловича или славословиями в его адрес:
Агроправила по виноградарству. Тбилиси, 1949.
Агроправила по культуре чая. Тбилиси, 1937.
Советское шампанское Грузии. Тбилиси, 1940.
Последняя книга — за такую фразу в предисловии: «Инициатором и организатором подъёма виноградарства и виноделия в Грузии, как и других начинаний, является Л. П. Берия, ученик и соратник великого СТАЛИНА».
Заодно в пылу энтузиазма конфисковали и такую книгу:
Берия Н. Т. Способы внесения фосфоритной муки. Диссертация на соискание учён. степ. канд. с.-х. наук. Тбилиси, 1944.
Как следует полагать, книга пострадала из-за фамилии автора — надо выбирать однофамильцев!
По моим подсчётам, не менее десятка книг, включённых в главлитовские списки запрещённых изданий, посвящены обучению грамоте, вопросам орфографии, пунктуации и т. п. В частности, такая:
Абакумов С., Клюева В. Знаки препинания. Пособие для школы-семилетки и для самообразования. М.; Л.: Госиздат, 1926.
Пострадала книга опять-таки за цитирование «нежелательных» имён. Особые претензии, как следует полагать, вызвали упражнения на тему «Точка в конце фразы», которую предлагалось поставить школьникам в текстах, почерпнутых из произведений писателей Е. И. Замятина, И. Э. Бабеля и Б. А. Пильняка (первый в 1931 году уехал из СССР, двое других были расстреляны). Не спас авторов и вполне идейно выдержанный пример в этом же разделе, почерпнутый из журнала «Наши достижения»: «Шахтёр Беспощадный любит свой завод».
Попало в спецхраны несколько сборников занимательных задач, шарад, кроссвордов, ребусов и т. д. Например:
Рубинштейн Лев. Пошевели мозгами. Сборник задач, загадок и ребусов. Л.: Прибой, 1924. 36 с.
Весь сборник классово заострён. Так, автор предлагает, например, «из 10 спичек (не ломая их) составить слово „Комсомол“». А вот и шарады:
Моё первое — речка.
Моё второе — физическое явление.
Моё третье — буква.
Целое — что фашисты устраивают в Германии.
Ответ:
По-гром-ы.
Моё первое — капиталисты выжимают из рабочих.
Моё второе — восклицание.
Моё третье (читая наоборот) — свергнутое пугало старой школы.
А целое — в каждой комнате найдётся.
Ответ:
пот-о-лок. («Свергнутое пугало» — это, конечно, отметка «единица», в обиходе — «кол», сохранившийся, кажется, до сих пор и в новой школе.)
Пока, как видим, никакого криминала нет. Обнаружен он был, вероятно, в разделе «Ребусы». Предлагается расшифровать такой: изображена белочка, грызущая орехи, затем слог «гра» + катушка ниток + полочка с книгами по общественным наукам, физике, химии и т. д. Среди них — «Азбука коммунизма»: хотя автор и не указан, современники прекрасно знали, что автором её был Н. И. Бухарин, оказавшийся позднее, как известно, также «врагом народа». Не уверен, что читатели этого сборничка смогли угадать, что на самом деле всё это вместе должно было означать призыв Троцкого: «
Грызите молодыми зубами гранит науки!» Между прочим, в первой половине двадцатых годов, до высылки Троцкого в 1927 году в Среднюю Азию, а затем и за границу, этот лозунг печатался на обложках ученических тетрадок. Имя «врага № 1» встречается ещё раз — в ответе на другой ребус: «
Война будущего — это авиация, умноженная на химию (Троцкий)».
Багдасарьян Сурен. Универсальная викторина. Л.: Ленингр. организация МОРП, 1930. 31 с. 10 000 экз.
Несмотря на название, это вовсе не сборник занимательных задач, как можно подумать, а чисто пропагандистское издание. В нём помещено свыше семидесяти вопросов, на которые тут же даётся ответ. Вопросы следующего типа: «Каково должно быть отношение к единоличникам?» (отрицательное, естественно), «Кто такой Анри Барбюс?» и т. п. Криминал обнаружился в ответе на вопрос № 43: «Кто в Союзе первым награждён орденами „Красного знамени“ и „Красной звезды“?» Ответ гласил: «Василий Константинович Блюхер» — маршал, расстрелянный через восемь лет после выхода сборника в свет.
В часы досуга. Тула: Облкнигоиздат, 1947.16 с.
В этом крошечном сборничке преступление обнаружено было, как можно догадаться, в кроссворде, помещённом уже на первой странице. Предлагалось назвать имя «выдающегося деятеля Югославии», состоящее из четырёх букв. Конечно же, подразумевался маршал Тито, тогда ещё, в 1947 году, «друг Советского Союза», но через год, после разрыва отношений с Югославией, ставший «кровавой собакой» и «предателем интересов рабочего класса» (именно так его называли в советской прессе на протяжении пяти-шести лет). Главлит, естественно, сделал из этого свои выводы, запретив сборник. Для характеристики его уровня приведём «Логогриф № 5»:
С «В» животное такое
Есть на свете,
Но не злое…
С «Н» — века нас угнетала.
В феврале лишь только пала.
Указан и ответ (напечатан «вверх ногами»): «
корова» — «корона».
Читатель, конечно же, вспомнит «старого ребусника» Си-ницкого из «Золотого телёнка», сочинявшего нечто подобное. Он тщетно пытается идти в ногу со временем, поскольку «секретари газетных и журнальных отделов „В часы досуга“ или „Шевели мозговой извилиной“ решительно перестали брать товар без идеологии…» Бедный старик тщится придумать шараду на слово «индустриализация» или «алгеброид», в котором, «путём очень сложного умножения и деления, доказывалось преимущество советской власти перед всеми другими властями», но его легко побивают «молодые конкуренты». И. Ильф и Е. Петров, приводя образцы «ребусного творчества», несомненно, пародировали такого рода опусы, помещаемые в сборниках занимательных задач двадцатых годов. Впрочем, согласитесь, и сами оригиналы звучали не хуже…
* * *
Ограничимся в дальнейшем лишь одними библиографическими записями. Названия книг настолько выразительны, что не требуют каких бы то ни было пояснений (как принято говорить в таких случаях, «комментарии излишни»), кроме одного: все они были запрещены, причём по совершенно пустячным поводам. Так, причиной изъятия могло послужить упоминание в конце текста имени редактора или даже корректора, попавшего в тогдашнюю мясорубку, или даже тот факт, что книга напечатана в «типографии имени товарища Бухарина».
Антипенко Л. Л. Тысячи пар обуви за счёт экономии. Харьков, 1952.
Иванов М. Ф. Щетина. Краткое руководство для кооператоров и сельских хозяев. М.: Новая деревня, 1922.
Флаг поднят. Материалы к лагерям 1931 г. М.; Л.: Учпедгиз, 1931. 83 с. 10 000 экз. (В контексте времени звучит устрашающе, но на самом деле речь в книге идёт о пионерских лагерях.)
Памятка по терпентинному промыслу. Архангельск: Сев. изд-во, 1932.
Авилов В. П. Улучшайте луга. Свердловск, 1926. 84 с.
Агроправила по кормодобыванию. М., 1932. 15 с. 20 150 экз.
Агроправила по силосованию кормов в Московской области на 1932 год. М.: Мособлисполком, 1932. 16 с. 60 000 экз.
В помощь счетоводу колхоза. Л.: Союзторгучёт, 1933. 47 с.
Веллер Н. А. Первая помощь домашним животным. М.; Л., 1936.
Мы уже грамотны. Сборник статей рабочих, работниц и красноармейцев, ликвидировавших неграмотность. Киев, 1924. 64 с.
Корольков А. Памятка шефа телят. М.: Сельколхозгиз, 1936. 46 с.
Памятка к случной кампании лошадей. Сталинград: Краевое гос. изд-во, 1935. 44 с. 4000 экз.
Песни счастливых детей. «Быкытты балалар жыры». Алма-Ата, 1937. 40 000 экз. На казахск. яз.
Владимиров А. П. и Черненко В. Л. Памятка кладовщика. М.: Трансжелдориздат, 1934. 164 с.
Волшаник Г. Повысим урожай махорки. Под ред. проф. А. А. Кузменко. М.: Московский рабочий, 1936. 12 с.
Дети-дошкольники о Ленине. Все издания по 1938 г. включительно.
Жёны командиров транспорта Железнодорожного района г. Москвы. М.: Соцэкгиз, 1936. 134 с.
Инструкция для осеннего обследования лугового мотылька. М.; Л.: Сельколхозгиз, 1935. 8 с. 25 175 экз.
Инструкция по учёту тары. М.; Л.: Снабтехиздат, 1924. 16 с.
Как предупредить пожар в жилом доме. М., 1928. 12 с.
Как лучше ухаживать за буксой. М.: Трансжелдориздат, 1934. 31 с.
Как отдыхал Ленин. М.: Госиздат юношеской и детской литературы, 1931.
Лютер К. Памятка смазчика вагонов. Трансжелдориздат. Все издания с 1926 по 1934 г. включительно.
Памятка багажного раздатчика. М.: Транспечать, 1929. 108 с.
Баранов А. Ф. Как должен работать сцепщик. М., 1935.
Гущин М. Как я утеплил старый и построил новый скотный двор. М.: Крестьянская газета, 1928. 42 с. 20 000 экз.
Кушай Г. Почему не было хлеба. Рассказ для детей. Уфа: Башкнига, изд. ЦК Нового башкирского алфавита, 1928. 12 с. (Такое оригинальное сочетание фамилии, инициала и названия книги вполне годится для юмористической рубрики «Нарочно не придумаешь».)
Учебник писаря. Хенкин и др. Ч. 1. М.: Военмориздат, 1945.
Чекатилло А. и Каган Б. Кукуруза и её роль в социалистической реконструкции народного хозяйства СССР. М.: Сельколхозгиз, 1932. 216 с. 3000 экз. (Пусть читателя не пугает фамилия первого автора, это не тот!)
Шапиро Л. М. Пожарные прежде и теперь. М.: Профиздат, 1937. 63 с.
Языков Вс. Юный собаковод. М., 1937. 101 с.
Приключения английского писателя в стране большевиков
Эрик Артур Блэр (1903–1950), вошедший в 1933 году в литературу под именем Джорджа Оруэлла, в России, разумеется, никогда не был… Мало того: книги его — прежде всего сказка-притча «Animal Farm» и принёсший ему мировую славу роман-антиутопия «1984», вышедший впервые в июне 1949 года, за полгода до смерти писателя, — в легальном, «гутенберговом» исполнении пришли к российскому читателю через сорок лет после кончины автора, в самом конце восьмидесятых годов. И всё же этот срок «не-встречи» с Оруэллом следует уменьшить примерно вдвое: в конце шестидесятых в российском самиздате появился и стал ходить по рукам — не без риска для читателя — перевод «1984»-го, который множество раз перепечатывался на машинке или изготавливался фотоспособом (у автора этих строк с тех пор сохранилась машинописная, наверное, четвёртая или пятая копия «закладки»). Весьма занимательна история проникновения к советскому читателю сатиры «Animal Farm», написанной в 1943 году и изданной в 1945-м. Её название переводится сейчас обычно как «Скотский хутор» или «Скотный двор». В переводе на русский она появилась впервые уже в 1949 году во Франкфурте-на-Майне. Однако в аннотированной библиографии статей об Оруэлле (Jeffrey and Walerie Meyers. George Orwell. An Annotated Bibliography of Criticism. New York; London, 1977) указано ещё более раннее издание на украинском языке; там же воспроизведена обложка этой книги: George Orwell.
Колгосп тварин. Казка. 3 англiйськоÏ мови переклав Iван Чернятинський. Мюнхен. Издательство «Прометей». 1947. По-русски это значит: «Колхоз животных» или «Скотский колхоз». Один мой знакомый в шестидесятые годы познакомился с книгой также по зарубежному изданию на украинском языке, название которого звучит ещё лучше: «Свинячий колгосп»… Отметим, что сама упомянутая библиография также оказалась в спецхране нашей «Публички»: на титульном листе отпечатан чернильный шестигранник («шайба» на цензорском жаргоне: она ставилась на запрещённых иностранных книгах) с вписанным в него № 444; возвращена книга из спецхрана только в годы «перестройки», в 1988 году.
Публикуемые ниже документы, хранящиеся главным образом в РГАЛИ, позволяют ещё далее в прошлое отодвинуть дату нашего знакомства с Оруэллом; во всяком случае, «ограниченному», как принято говорить, «контингенту» лиц в СССР имя писателя кое-что говорило уже в тридцатые годы и вызывало интерес, хотя и весьма специфического свойства. Оно тогда было знакомо, с одной стороны, некоторым критикам и литературоведам, специализировавшимся в английской литературе, с другой, если употребить щедринское выражение, — «лицам, на заставах команду имеющим»: цензорам, не пропускавшим книги Оруэлла на таможнях и почтамтах; сотрудникам получекистской Иностранной комиссии Союза советских писателей, внимательно наблюдавшим за настроениями и политическими пристрастиями зарубежных писателей; собственно «чекистам» (тогда — сотрудникам опять-таки Иностранного отдела НКВД), составлявшим особые, основанные на агентурных данных досье на видных деятелей зарубежной культуры. Именно последние категории «компетентных и доверенных лиц» и должны были обеспечить вот эту самую «невстречу» российского читателя с Оруэллом, и не только с ним одним.
Впервые, как можно полагать, имя Оруэлла встречается в советских документах в 1937 году — в делах архивного фонда журнала «Интернациональная литература». Кстати сказать, этот журнал, выходивший десять лет (с 1933-го по 1943 год), несмотря на зловещее время, сумел впервые познакомить российского читателя со многими выдающимися произведениями современной западной литературы. Достаточно назвать имена Дж. Стейнбека, Эрнеста Хемингуэя, Томаса Манна, Дос-Пассоса; в нём даже печатались фрагменты романа Джойса «Улисс». Ему позволялось гораздо больше, чем другим советским журналам: в глазах западных розоватых интеллектуалов выход «Интернациональной литературы» должен был создавать привлекательный образ «Страны Советов». В деле под названием «Письма редакции американским (на самом деле и английским. — А. Б.) писателям и деятелям культуры о получении рукописей, высылке журнала и др.» помещено на английском языке следующее письмо (публикуем в переводе):
«Май 31,1937.
Дорогой мистер Оруэлл!
Я прочитал рецензию на Вашу новую книгу „Дорога на Уиган-Пир“ и чрезвычайно ею заинтересовался.
Не могли бы мы попросить Вас переслать нам экземпляр этой книги, что позволило бы нам представить её нашим читателям, по крайней мере, отозвавшись о ней в нашем журнале, русском издании „Интернациональной литературы“.
С благодарностью
искренне Ваш
С. Динамов, главный редактор»
[142].
На полях — рукописная пометка: «Ответ Оруэлла в секр<етной> переписке» (подпись неразборчива), которая и позволила продолжить поиски. Обнаружено письмо Оруэлла (кажется, единственное посланное в Советский Союз) в том же фонде «Интернациональной литературы», но в другом архивном деле, рассекреченном только в девяностые годы и называвшемся весьма пространно и примечательно:
«Письмо Оруэлла (Orwell) Джорджа Динамову Сергею на англ. яз. с приложением копии письма редакции журнала „Интернациональная литература“ в Иностранный отдел НКВД о принадлежности Джорджа Оруэлла к троцкистской организации и прекращении с ним отношений. 2-28 июля 1937 г. 5 лл.»
[143]. Публикуем письмо Оруэлла в переводе:
«The Stores.Wallington.
Near Baldock. Herts.
England 2.7.37
Дорогой товарищ,
простите, что не ответил ранее на Ваше письмо от 31 мая. Я только что вернулся из Испании, а мою корреспонденцию сохраняли для меня здесь, что оказалось весьма удачным, так как в противном случае она могла бы потеряться. Отдельно посылаю Вам экземпляр „Дороги на Уиган-Пир“. Надеюсь, что Вас могут заинтересовать некоторые части книги. Я должен признаться Вам, что в некоторых местах второй половины романа речь идёт о вещах, которые за пределами Англии могут показаться несущественными. Они занимали меня, когда я писал эту книгу, но опыт, который я получил в Испании, заставил меня пересмотреть многие мои взгляды.
Я до сих пор ещё не вполне оправился от ранения, полученного в Испании, но когда я смогу взяться за работу, я попытаюсь написать что-нибудь для Вас, как Вы предлагали в предыдущем письме. Однако я хотел бы быть с Вами откровенным, потому я должен сообщить Вам, что в Испании я служил в П. О. У. М., которая, как Вы несомненно знаете, подверглась яростным нападкам со стороны Коммунистической партии и была недавно запрещена правительством; помимо того, скажу, что после того, что я видел, я более согласен с политикой П. О. У. М., нежели с политикой Коммунистической партии. Я говорю Вам об этом, поскольку может оказаться так, что Ваша газета (так у Оруэлла: paper. — А. Б.) не захочет помещать публикации члена П. О. У. М., а я не хочу представлять себя в ложном свете.
Наверху найдёте мой постоянный адрес.
Братски Ваш
Джордж Оруэлл» <подпись-автограф>.
Такая неожиданная концовка письма заставила редакцию тотчас же обратиться в соответствующие инстанции:
«28 июля 1937 г. В Иностранный отдел НКВД
Редакция журнала „Интернациональная литература“ получила письмо из Англии от писателя Джорджа Оруэлла, которое в переводе направляю к сведению, в связи с тем, что из ответа этого писателя выявилась его принадлежность к троцкистской организации „ПОУМ“.
Прошу Вашего указания о том, нужно ли вообще что-либо отвечать ему, и если да, то в каком духе?
P. S. Напоминаю, что я до сих пор не получил ответа на пересланное Вам письмо Р. Роллана.
Редактор журнала „Интернациональная литература“
/Т. Рокотов/».
Перевод в указанном деле отсутствует, ответа на этот запрос также обнаружить не удалось, но, видимо, «товарищи из органов» посоветовали редакции всё-таки ответить Оруэллу. Во всяком случае, в том же деле хранится вырванный из настольного календаря с датой 6 июля 1937 года листок с таким рукописным и неподписанным текстом на русском языке:
«Мистер Джордж Оруэлл.
Редакция журнала „Интернациональная литература“ получила Ваше письмо, в котором Вы отвечаете на п/письмо (очевидно, прошлое или предыдущее) от 31 мая. Характерно, что Вы откровенно поставили нас в известность о своих связях с ПОУМ. Вы этим правильно предполагали, <что> наш журнал не может иметь никаких отношений с членами ПОУМ, этой организацией, как это подтверждено всем опытом борьбы испанского народа против интервентов, <являющейся> одним из отрядов „Пятой колонны“ Франко, действующей в тылу Республиканской Испании».
Судя по всему, перед нами явная «заготовка» письма Оруэллу, черновик, сопровождаемый правкой, зачёркиваньями и т. д.
[144] Автор его, как мы видим, даже благодарит Оруэлла за «искренность», но одновременно сообщает о «разрыве отношений». Дальнейшие контакты с ним «Интернациональной литературы» (как и любые другие из Советского Союза) с этого времени становятся невозможны, тем более что и самому главному редактору журнала, инициатору переписки с Оруэллом, виднейшему знатоку западноевропейской литературы и одному из крупнейших шекспироведов Сергею Сергеевичу Динамову (1901–1939) оставалось занимать этот пост (да и вообще жить) недолго: в 1938 году он подвергся аресту, а ещё через год погиб в ГУЛАГе (скорее всего, расстрелян).
Вторая половина письма Оруэлла Динамову производит на первый взгляд странное впечатление. И в самом деле, в 1937 году (год-то какой!) английский писатель пишет в редакцию московского, следовательно «коммунистического», журнала, посылает только что вышедший свой роман «The Road to Wigan Pier», в котором изображена тяжёлая жизнь шахтеров Ланкшира и Йоркшира в период депрессии (видимо, именно поэтому он и заинтересовал редакцию), и вместе с тем сообщает о себе такие вещи, которые исключают публикацию этого романа в журнале. Очевидно, Оруэлл, справедливо опасаясь, что такая публикация может иметь нежелательные последствия для главного редактора, решил предупредить его — выражаясь на современном жаргоне, не захотел его «подставить»; кроме того, писатель, отличительными чертами характера которого всегда были беспредельная честность и прямота — как в сложных жизненных обстоятельствах, так и в творчестве, — не хотел, как он сам пишет, «представлять себя в ложном свете». В этом, видимо, проявилось и английское джентльменство.
Об участии Оруэлла в испанских событиях в конце 1936-го — начале 1937 года написано уже немало, да и сам он рассказал об этом в книге «Памяти Каталонии», очерке «Вспоминая войну в Испании» и других произведениях. Суть дела сводится к тому, что, занимая антифашистские позиции, исповедуя придуманный им «демократический социализм», Оруэлл вместе с женой отправился в Испанию. Прибыл он в Барселону, формально не будучи связан ни с одним органом печати, как «свободный журналист», и записался, надо сказать — более или менее случайно, в ряды милиции «ПОУМ» (POUM — Partido Obrero de Unificacion Marxista — Рабочая партия марксистского единства). Он принимал участие в боевых действиях, был ранен, но вскоре по указке Коминтерна, получившего на сей счёт инструкции из Москвы, барселонские рабочие полки ПОУМ (так же, как и некоторые части анархистов и других «инакомыслящих») были объявлены «троцкистскими» и поставлены вне закона республиканским правительством. Членов ПОУМ стали называть «пятой колонной», «изменниками», даже «фашистами». Начались массовые аресты, бессудные зверские казни, что, в частности, нашло отражение в романе Э. Хемингуэя «По ком звонит колокол». Оказалось, что для промосковски настроенных коммунистов эти антифашистские массовые движения были страшнее и ненавистнее, чем фалангисты Франко вместе с итальянскими и германскими лётчиками (так же, как некогда был «для Ватикана страшнее не атеист, а усомнившийся католик»). Руководители развязанной кампании действовали по модели тех политических процессов, которые как раз в это время проходили в Москве.
Только что оправившемуся от тяжёлого ранения Оруэллу каким-то чудом удалось избежать участи многих иностранных волонтёров, сражавшихся в рядах республиканской армии (в том числе и англичан), и с огромным трудом перебраться во Францию. Впечатления, полученные им в Испании, а несколько позже — знакомство с материалами политических процессов в СССР и другими документами заставили его резко изменить свою позицию, в определённой степени расстаться с прежними иллюзиями, столь распространёнными в среде западной интеллигенции… В статье «Почему я пишу» (1946 год) он так сформулировал свою позицию: «Испанская война и другие события 1936–1937 годов нарушили во мне равновесие; с тех пор я уже знал, где моё место. Каждая всерьёз написанная мной с 1936 года строка прямо или косвенно была против тоталитаризма»
[145]. Можно сказать, что результатом и последствием идейного кризиса, который испытал Оруэлл в эти годы, и стало создание романов «Ферма зверей» и «1984», принёсших ему всемирную славу.
* * *
Второй известный нам эпизод «знакомства» с Оруэллом произошёл спустя почти десять лет — в 1946 году. В архивном фонде Иностранной комиссии ССП сохранилось четырёхстраничное дело под названием «Справка о книге Джорджа Оруэлла „Ферма зверей“» с грифом «Хранить постоянно» и без подписи автора
[146].
Собственно говоря, это подробный пересказ рецензии на книгу, появившейся тогда в английской печати, снабжённый таким предисловием:
«Английский журнал „Горизонт“, известный своей своеобразной репутацией (журнал является выразителем точки зрения группы английских литераторов, призывающих к „над-партийности“ и аполитичности литературы, и в то же время предоставляющий свои страницы всякого рода антисоветским высказываниям), опубликовал в сентябрьском номере за 1945 г. анонимную рецензию на книгу Джорджа Оруэлла „Animal Farm (A Fairy Story)“».
Далее следуют обширные цитаты из рецензии, которые мы приводим в сокращении:
«Это поистине волшебная сказка, рассказанная ярым поклонником животных. (…) В то же самое время эта книга является яростным выступлением против Сталина и его „измены“ русской революции — с точки зрения другого революционера. В книге содержится удачная аллюзия о судьбе животных и революции (животные изгоняют людей и создают свою утопию, доверившись руководству свиней, Наполеона — Сталина, Троцкого, причём собаки выполняют функции полиции, овцы изображают поддакивающую толпу, а две лошади — благородный, измученный тяжёлой работой пролетариат) и о русском эксперименте; наиболее удачный эпизод в книге, быть может, тот, когда животные-„вредители“ приговариваются к казни за те же преступления, какие фигурировали на русских процессах: так, например, овцы сознаются в том, что они „осквернили мочой колодцы с питьевой водой, а гуси — в том, что они припрятали шесть мер зерна и поели под покровом ночи“. Сказка оканчивается полной победой Наполеона и свиней, которые управляют фермой зверей с большей тиранией, но вместе с тем и более умело, чем прежний владелец — человек, мистер Джонс. „Ферма зверей“ заслуживает широкого распространения и обсуждения (…)».
Следом помещена «Справка об Оруэлле»:
«О Джордже Оруэлле известно следующее:
В справочнике „Авторы XX века“ (Нью-Йорк, 1942) напечатана автобиография Оруэлла, сообщающего, что он с 1922 по 1927 гг. служил в английской полиции в Индии, в 1936 г. был в Испании в рядах ПОУМовской милиции. „То, что я видел в Испании, — пишет Оруэлл в автобиографии, — а затем — моё знакомство с внутренним механизмом левых политических партий, внушило мне отвращение к политике. Я был некоторое время членом Независимой рабочей партии, но вышел из неё в начале нынешней войны, поскольку я считал, что эта партия предлагает такую политическую линию, которая может только облегчить дело Гитлера; по своим чувствам, я определённо „левый“, но я полагаю, что писатель может быть честным, лишь оставаясь свободным от партийных ярлыков“».
Современный русский перевод «Автобиографических заметок» Оруэлла более полон, точен и «литературен»; в частности, там содержится пропущенная в цитированном переводе фраза, в которой писатель сообщает о своём тяжёлом ранении на фронте в Испании, и т. д. (правда, «Независимая рабочая партия» переведена как «лейбористская», что неточно: это самостоятельная партия, стоявшая в то время левее лейбористов)
[147]. Но суть дела от этого не меняется: шлейф 1937 года продолжает тянуться за Оруэллом как писателем «вредным» и явно «не нашим».
* * *
Через год табу на имя Оруэлла, казалось бы, было нарушено: о нём в первый раз (и последний перед многолетним перерывом) заговорили в открытой подсоветской печати. Реакция на этот факт, надо сказать, была весьма характерной: вокруг публикации разразился скандал в официальных литературных кругах, хотя он и не вышел наружу. Сведения об этом можно найти в особом деле под названием
«Переписка с членами ССП по творческим вопросам по алфавиту авторов на буквы Р-Ф. 1947 г.». Любопытно, что процентов на 99, если не больше, это пухлое дело «по творческим вопросам» состоит из писем писателей, посланных на имя тогдашнего генерального секретаря ССП А. А. Фадеева и содержащих просьбы «улучшить жилищные условия», помочь издать книгу и даже «установить телефон», «увеличить литературный паёк» и т. п. Вот среди этой чистой «оруэлловщины» содержатся и документы о самом авторе:
«Союз Советских Писателей. Тов. Субоцкому.
Дорогой Лев Матвеевич!
Посылаю Вам копию справки, которую мне прислал Аплетин в связи с опубликованием статьи Норы Галь в „Литературной газете“ 24 мая. Как Вы считаете, нет ли смысла поставить этот вопрос на Секретариате?
Константин Симонов <подпись-автограф>».
К этой записке приложена «Справка»:
«ДЖОРДЖ ОРУЭЛЛ — английский писатель, троцкист».
В 1936 г. был в Испании в рядах ПОУМовской милиции… (далее следуют выдержки из автобиографии Оруэлла, приведённые выше. — А. Б.). ОРУЭЛЛ имеет тесную связь с американским троцкистским журналом «Партизан ревью». ДЖОРДЖ ОРУЭЛЛ — автор гнуснейшей книги о Советском Союзе за время с 1917 по 1944 г. — «Ферма зверей». Публикация в «Литературной газете» (24.V.1947) статьи Н. Галь является серьёзной политической ошибкой.
26. V.1947 г. Мих. Аплетин[148].
Записка, подписанная К. М. Симоновым, одним из секретарей правления ССП, адресована другому секретарю — Л. М. Субоцкому (1900–1959), литературному критику и функционеру; Михаил Яковлевич Аплетин занимал с тридцатых годов должность председателя Иностранной комиссии ССП. Речь идёт о большой, «подвальной» статье Норы Галь «Растленная литература», точнее, развёрнутой рецензии на книгу Оруэлла «Диккенс, Дали и другие» (George Orwell. Dickens, Dali and others. New York: Reynal and Hitchcock, 1946). «Перед нами, — начинает H. Галь свою рецензию, — книга статей об английской литературе, изданная в США. Её автор — английский романист и критик Джордж Оруэлл. (…) Рядом с Диккенсом — имя Сальвадора Дэли (авторская транслитерация фамилии Dali. — А. Б.), художника-сюрреалиста, автора скабрёзных мемуаров. (…) Сам Оруэлл — „теоретик“ очень путаный и скользкий, любитель всяческих софизмов и парадоксов. Его политические и философские взгляды, его литературоведческая концепция — весьма сомнительны…» Затем советский критик берёт под защиту Диккенса: «Его досужие рассуждения над могилой Диккенса (можно подумать, будто Оруэлл присутствовал на похоронах писателя и произнёс надгробную речь! — А. Б.) сводятся, по сути дела, к тому, чтобы представить писателя только мелкобуржуазным морализатором и заставить забыть о Диккенсе-реалисте…» Основное место в статье отведено изложению взглядов (надо сказать — резко отрицательных) Оруэлла на современную английскую и американскую массовую детективную литературу. Н. Галь, казалось бы, соглашается с оценкой Оруэлла, но делает неожиданный выпад: «Читая детальный оруэлловский анализ, испытываешь чувство безмерного омерзения и, наконец, приходишь в отчаяние. Хорошо, пусть всё это так. Но это же не литература, зачем заниматься этим?! Однако вся эта отрава издаётся громадными тиражами, читается, обсуждается оруэллами, действуя на сознание тысяч и тысяч английских читателей, это — воспитание умов! (…) Оруэллу некого похвалить и нечем порадоваться. Однако о том, чтобы литературой для детей занялись „левые“ или, упаси бог, коммунисты, он помыслить не может без ужаса. Чего же он хочет?»
Как можно убедиться, статья написана в правоверном, безупречно-ортодоксальном духе, в той воинственно-демагогической стилистике, которая торжествовала в литературной критике, особенно после выхода незадолго до этой публикации, в августе 1946 года, погромного постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград» и доклада Жданова о Зощенко и Ахматовой. «Серьёзной политической ошибкой» было, очевидно, признано не содержание статьи Норы Галь, а сам факт упоминания имени Оруэлла в открытой печати: советские люди не должны были знать о его существовании. К сожалению, в бумагах Секретариата ССП, хранящихся в том же архиве, не удалось обнаружить следов этого дела. Вероятно, «вопрос на Секретариате», на чём настаивал Симонов, так и не был «поставлен». Возможно, Нора Галь (псевдоним Элеоноры Яковлевны Гальпериной, 1912–1991) была на некоторое время отлучена от печатного станка, но в дальнейшем она стала известна как видный переводчик произведений английской и американской литературы (преимущественно фантастики) и автор весьма интересной книги «Слово живое и мёртвое. (Из опыта переводчика и редактора)», выдержавшей пять изданий с 1972-го по 2001 год.
* * *
Выход в июне 1949 года «главного» романа Оруэлла («1984») сразу же вызвал обострённую и вполне «адекватную» реакцию в официальных литературных и пропагандистских кругах. С поразительной оперативностью, уже 16 июня, в адрес упоминавшейся выше Иностранной комиссии ССП СССР послана была такая «Памятная записка»:
«СССР. Всесоюзное общество культурной связи с заграницей (ВОКС). Заведующему Иностранной комиссией Союза Советских Писателей тов. Владыкину Т. И.
„
Секретно“. Хранить постоянно.
Направляем Вам вышедшую в июне с. г. книгу английского писателя Джорджа Оруэлла „Тысяча девятьсот восемьдесят четвёртый
“. Оруэлл — литературный псевдоним писателя Эрика Блайера (так! — А. Б.), являющегося троцкистом.
Роман Оруэлла написан в форме популярного в английской литературе сатирического романа и представляет собой разнузданную клевету на социализм и социалистическое общество: книга широко рекомендуется английской и американской прессой и книжными ассоциациями для чтения. Правление ВОКСа считает необходимым организовать через советскую печать резкое выступление кого-либо из советских писателей, разоблачающее клеветнические измышления Оруэлла.
Член Правления ВОКС Е. Мицкевич»
[149].
Понятно, что, учитывая предшествующий опыт критики Оруэлла в открытой печати, чуть не закончившийся «персональным делом», Союз писателей от этой идеи отказался: о «1984» не появилось ни строчки. Зато в засекреченных материалах 1949–1950 годов имя Оруэлла и название его романа встречаются довольно часто. Документы на этот счёт «отложились», по терминологии архивистов, в солидном деле Иностранной комиссии под названием «Материалы по Великобритании. Январь-декабрь 1950 г. Рефераты по статьям из периодической печати» с грифами: «Хранить постоянно» и «Для служебного пользования». В нём помещены почерпнутые из британской прессы высказывания английских писателей об СССР и Сталине (в частности, Бернарда Шоу и других «сочувствующих»), выдержки из рецензий на книги советских писателей, появившиеся в Англии, информация о переводах произведений русских классиков и т. п. В обзоре «Общие тенденции в буржуазной литературе Англии», подготовленном в июле 1950 года, составители его сообщают: «С распростёртыми объятиями была принята в реакционных кругах США и Англии клеветническая книга Джорджа Оруэлла „1984“, провозглашённая в США лучшей книгой месяца. Редактор прогрессивного журнала США „Мессес энд Мейнстрим“ пишет об этом пасквиле (номер за август 1949 г.): „Новая книга Оруэлла встречена овациями капиталистической прессы. Мораль книги — если капитализм исчезнет, мир развалится. Кошмарный мир Оруэлла населён „пролами“, составляющими 85 % жителей Океании. Автор со страхом и отвращением изображает „пролов“ как невежественное, грубое и рабское племя… Так реакция старается поддерживать систему классового угнетения, а всякую веру в изменения и прогресс искореняет в народе страхом. Роман Оруэлла точно совпадает с пропагандой Ассоциации промышленников. В своём упадке, окружённая расцветающими социалистическими странами, буржуазия способна лишь на полные ненависти противочеловеческие утопии. Сейчас, когда книга Джорджа Оруэлла стала бестселлером, мы, кажется, окончательно достигли дна“»
[150].
С ещё большим, видимо, удовлетворением составители рефератов привели высказывания об Оруэлле обласканного и прикормленного в СССР писателя-коммуниста Джека Линдсея (его книги выходили по-русски огромными тиражами). Обозревая 5-й номер журнала «Арена» за сентябрь-октябрь 1950 года, они подробно остановились на его статье «Что происходит в области культурной жизни в Англии», приведя, в частности, оттуда такие фрагменты: «…Искусство экзистенциализма и пессимизма — это искусство самоубийства… Художник, неспособный разрешить свой внутренний конфликт, жаждет в отместку всеобщей катастрофы». В качестве образчика такого «искусства самоубийства» Линдсей называет книги Олдоса Хаксли «Обезьяна и сущность» и Джорджа Оруэлла «1984»: «Оруэлл — идеолог последней стадии фашизма, сверхфашизма, стремящегося к уничтожению человечества! Подобно тому, как империалист готов скорее разрушить весь мир, нежели отказаться от власти, хаксли и оруэллы, чтобы компенсировать невыносимое чувство собственного творческого провала, создают свои мрачные фантазии… Оруэллы и хаксли в конечном счёте борются за сохранение класса, который они некогда беззубо, по-анархистски „отвергали“»
[151].
Отклики на смерть Оруэлла в январе 1950 года, появившиеся в зарубежной, преимущественно британской прессе, также привлекли внимание Иностранной комиссии. В разделе «Хроника» помещена информация под названием «Смерть Джорджа Оруэлла»: «Как сообщает французская газета „Комба“ от 26.1.1950 г., умер Джордж Оруэлл. Этого писателя, известного своими антисоветскими пасквилями „Ферма зверей“ и „1984“, газета „Комба“ изображает чуть ли не марксистом… „Нью стейтсмен энд нейшен“ от 28.1.1950 г. помещает статью В. С. Притчета (английский писатель и литературовед. — А. Б.) об Оруэлле. Притчет называет Оруэлла „святым“, чем-то вроде Дон Кихота, и пытается представить его в виде „мученика“. Однако даже Притчет вынужден признать, что последний роман Оруэлла является „кошмарной проекцией будущего“»
[152].
Но самую полезную и «нужную» информацию составители черпают, конечно, из сообщений коммунистической прессы. В частности, в реферате «Посмертный сборник эссе Джорджа Оруэлла» говорится: «„Дейли Уокер“ (коммунистическая газета Великобритании. — А. Б.) от 19.Х.1950 г. помещает рецензию на вышедший в издательстве „Секер и Уорбург“ сборник эссе реакционного писателя Джорджа Оруэлла, умершего в этом году. Сборник носит название „Слона застрелили“ (Shooting the Elephant) и содержит грязные, клеветнические измышления автора о советской литературе. Так, он заявляет, что за последние 15 лет он не видит в советской литературе ничего, достойного чтения. (…) Оруэлл был в ярости, когда, ввиду обстоятельств военного времени, ему не удавалось публиковать в прессе свои выпады против Советского Союза столь широко, сколь ему этого хотелось. Однако, как мы знаем, сейчас у британской прессы нет никаких сдерживающих соображений на этот счёт. Поток лжи ежедневно обрушивается на нас, является яркой иллюстрацией уродливой действительности, скрывающейся за всеми доводами Оруэлла об „интеллектуальной свободе и исторических фактах“»
[153].
* * *
Мнение об Оруэлле как писателе «реакционном» сложилось, таким образом, уже в тридцатые-сороковые годы, предопределив отношение к нему и его книгам на многие десятилетия. Лишь крайне редко и с огромными затруднениями преодолевая препоны, поставленные цензорами на их пути, книги Оруэлла с конца пятидесятых — начала шестидесятых годов проникают в СССР (почти исключительно «1984» на языке оригинала). Но вот что интересно: в 1959 году сам Агитпроп (тогда он назывался Идеологическим отделом ЦК КПСС) повелел перевести на русский язык и издать роман «1984». Однако все экземпляры предназначались исключительно для высшего слоя партийной номенклатуры, «не утомлённого» знанием иностранных языков. Такой приём не нов: ещё в двадцатые годы некоторые книги выходили с грифом «Только для членов ВКП(б)», но теперь партия разрослась, а потому, если говорить словами Оруэлла, его книга предназначалась только для «внутренней партии». Кстати, в 1962 году таким же образом был издан на русском языке роман Хемингуэя «По ком звонит колокол», поскольку в нём, как говорилось в предисловии, «встречается ряд моментов, с которыми трудно согласиться. Так, например, обращает на себя внимание не совсем правильная трактовка образов коммунистов, бесстрашных и мужественных борцов с фашизмом в трудное для испанского народа время» (роман был издан «открыто» спустя шесть лет, в 1968 году: он вошёл в 3-й том четырёхтомного Собрания сочинений писателя, но на этот раз с купюрами). «1984» выпустило Издательство иностранной литературы с грифом «
Рассылается по специальному списку. №…», причём без указания тиража и даже имени переводчика. Книга не поступила ни в одну из библиотек; даже в бывших спецхранах крупнейших книгохранилищ (петербургских, во всяком случае), обладавших правом получения «обязательного экземпляра», она отсутствует. Через три года (1962) таким же закрытым «специзданием» была выпущена на русском языке тем же издательством и с тем же грифом книга Ричарда Риса «Джордж Оруэлл. Беглец из лагеря победителей». К счастью, один экземпляр её попал в спецхран Научной библиотеки Санкт-Петербургского государственного университета (там же хранится и упомянутый выше роман Хемингуэя). В небольшом предисловии «От издательства», в частности, говорится: «…Славу создали Оруэллу повесть „Ферма животных“ и роман „1984“, которые по существу представляют собой сатиру на советское общество. Поэтому не случайно книга „1984“ взята на вооружение буржуазными авторами — видными политическими и государственными деятелями, экономистами, философами, журналистами и превратилась в настольную книгу проповедников антисоветской пропаганды. Ввиду того, что на Западе книга была шумно разрекламирована и редко кто из буржуазных реакционных авторов не ссылается на роман Дж. Оруэлла „1984“ (особенно когда речь заходит о Советском Союзе и других социалистических странах), Издательство иностранной литературы направило
читателям (?! — курсив мой. — А. Б.) в 1959 г. полный его перевод в целях информации». Далее сообщается о том, что Ричард Рис, «бывший английский атташе в Берлине, оказавший немалое влияние на идейную направленность произведений Оруэлла, ставит своей целью сделать более понятными взгляды и суждения автора памфлета „1984“. Характерно, что в последнее время зарубежные реакционные писатели всё чаще стали освещать в своих произведениях политические вопросы, прибегая при этом к своеобразному методу лжи и грубой фальсификации истории. В дополнение к специзданию № 21/5058 (то есть к самому роману „1984“ — А. Б.) Издательство иностранной литературы в информационных целях направляет книгу Ричарда Риса». Судя по всему, руководство Агитпропа решило, что текст самого оруэлловского романа слишком сложен для советских «контрпропагандистов», а потому и решило «сделать более понятными взгляды и суждения автора» с помощью популярной книги Ричарда Риса, в основу которой положен цикл лекций об Оруэлле, прочитанных автором в одном из английских университетов.
В конце шестидесятых появляются, говоря пушкинскими словами, «презревшие печать, потаённые тетради» с оруэлловскими текстами, в основном с анонимным переводом «1984», выдававшиеся на прочтение на очень краткий, заранее обговоренный срок. Мне не удалось ознакомиться с «номенклатурным» изданием «1984», а потому трудно сказать определённо, в каком именно переводе роман проник в самиздат. Возможно, в том же самом… Количество его самодельных копий подсчитать невозможно. Как точно заметил по этому поводу один из современных авторов, «есть что-то глубоко симптоматичное в том, что целое поколение русских читателей получало „1984“ „на одну ночь“. В это время суток роман Оруэлла заменял сон и временами становился неотличим от него»
[154].
Естественно, это привлекло внимание органов госбезопасности и цензуры. В архиве Леноблгорлита обнаружен, в частности, такой документ:
«1978.08.06.
Управление Комитета государственной безопасности по Ленинградской области
Начальнику Леноблгорлита тов. Маркову Б. А.
В связи с расследованием по уголовному делу № 86, прошу сообщить, подлежат ли изданию и распространению в СССР нижеперечисленные произведения. (…)
Старший следователь УКГБ по Ленинградской области Гордеев».
Далее перечислены 17 тамиздатских книг, среди которых, помимо «книги Орвелла „1984“», фигурируют «Машенька» В. В. Набокова (Сирина), «Мы» Евгения Замятина, «Повесть непогашенной луны» Бориса Пильняка, собрания сочинений Николая Гумилёва и Осипа Мандельштама, «Проза» Марины Цветаевой, «Доктор Живаго» Бориса Пастернака, «Чевенгур» Андрея Платонова и другие. Все эти книги явно были конфискованы во время обыска, приведшего к появлению «дела № 86» (имя «виновника» в деле Леноблгорлита, к сожалению, не указано). Тогда, в отличие от прежних лет, соблюдая видимость «законности», госбезопасность посылала конфискованные книги на так называемую «экспертизу». По принципу «чего изволите» ленинградская цензура уже через неделю прислала в Комитет госбезопасности такой ответ:
«1978.15.06.
Для служебного пользования Леноблгорлит
В Управление КГБ по Ленинградской области Следственный отдел
Перечисленные в письме материалы являются произведениями негативной направленности по отношению к Советскому Союзу, Коммунистической партии, советскому образу жизни. (…) Книга Джорджа Орвелла „1984“ — фантастический роман на политическую тему. В мрачных тонах рисуется будущее мира, разделение его на три великих сверхдержавы, одна из которых „Евразия“ представляет собой поглощённую Россией Европу. Описывает противоречия, раздирающие эти три сверхдержавы в погоне за территориями, богатыми полезными ископаемыми. Рисуется картина зверского и безжалостного уничтожения женщин и детей во время войн. Книга в СССР не издавалась, распространению не подлежит».
В конце письма — вывод, касающийся всех без исключения книг и не оставлявший никаких надежд: «Все указанные книги изданы за рубежом, рассчитаны на подрыв и ослабление установленных в нашей стране порядков, и их распространение в Советском Союзе следует расценивать как идеологическую диверсию. Начальник Управления Марков. Исполнитель Моногарова»
[155].
Что же до «открытой печати», то имя Оруэлла в ней практически не появляется. Серьёзные и уважающие своё имя литературоведы, например, А. Аникст в «Истории английской литературы» (М., 1956), по принципу «лучше смолчать, чем солгать» вообще не упоминают имени Оруэлла; другие, руководствуясь принципом противоположным, зачисляют его в «идеологи империалистической реакции», как, например, В. Ивашева в книге «Английская литература XX века» (М., 1967); третьи, прибегая к единственно возможному в то время приёму, пытаются «реабилитировать» Оруэлла: якобы его сатира направлена вовсе не против коммунизма и СССР, а как раз наоборот — против капитализма, особенно в его английском изводе, но более всего — против тоталитаризма и фашизма, угрожающих человечеству
[156]. Крошечная справка в 5-м томе Краткой литературной энциклопедии (М., 1968) заканчивалась фразой: «Бурж. критика ставит О. в заслугу антикоммунистич. и модернистскую направленность его творчества». В семидесятые годы лишь «Литературной газете», которая в своё время, в 1947 году, как мы помним, проштрафилась в связи с публикацией статьи об Оруэлле, дозволено было опубликовать статью Б. Чернина «Почему в моде Оруэлл?»
[157]. Автор, конечно же, говорит об «антисоветской» направленности его творчества, но хотя бы упоминает названия его произведений. Всё-таки прогресс…
«Лёд тронулся» в последний «предперестроечный» год — 1984-й, который совпал с уникальным юбилеем в истории мировой литературы. «Праздновался», если можно так сказать, «год Оруэлла», но вовсе не потому, что на него пришлась круглая дата, связанная с годом рождения писателя или временем выхода в свет его книги… Нет, необычайно широко впервые отмечалось время действия романа, другими словами — вымышленное, чисто литературное, «небывшее» событие. Вот тогда-то и начались «игры с Оруэллом»
[158], произведения которого сверху велено было рассматривать не столь «однозначно» и даже попытаться поставить их на службу текущей политике и идеологии. Предписано было распознать в произведениях Оруэлла острую сатиру на «капиталистический строй», тем более что основания для этого были, поскольку писатель весьма пессимистически смотрел на окружавшую его действительность, в том числе и английскую, предрекая наступление «англосоца». В статье 1941 года «Литература и тоталитаризм» он писал, в частности: «Упомянув о тоталитаризме, сразу вспоминают Германию, Россию, Италию, но, думаю, надо быть готовым к тому, что это явление сделается всемирным. Очевидно, что времена свободного капитализма идут к концу…»
[159] Кроме того, нужно было как-то «отреагировать» на массу появившихся в «год Оруэлла» публикаций в журналах и газетах итальянских и французских «еврокоммунистов», склонных также присвоить себе великого англичанина и его роман. Уже в январе 1984 года появились статьи в «Известиях» и «Литературной газете»
[160]. Во второй из них сформулирована новая точка зрения на Оруэлла, объявленного чуть ли не союзником…
Но тогда же творчеством английского писателя стали заниматься и серьёзные учёные, и повеяло чем-то по-настоящему новым. Среди них — талантливейшая Виктория Чаликова, к сожалению, рано ушедшая. В соавторстве с Л. Лисюткиной она подготовила и выпустила в 1986 году глубокий аналитический обзор западной литературы, посвящённой Оруэллу, вышедший, правда, в малотиражном полуведомственном издании и под флагом серии, название которой звучало ещё в прежнем духе и говорило само за себя: «Критика буржуазной идеологии, реформизма и ревизионизма». Она же в 1988 году опубликовала статью «Встреча с Оруэллом», в которой наконец открыто заявила, что Оруэлл «не „политический памфлетист“, а классик английской литературы, имя которого стоит в ряду со Свифтом и Диккенсом»
[161].
Очередь для издания самих сочинений Оруэлла также наступила только на третьем году «перестройки» — в 1988-м, причём любопытно, что первым рискнул напечатать перевод на русский романа «1984» молдавский журнал «Кодры»: в центре, видимо, цензура ещё до этого не дозрела. В том же году — и опять-таки «далеко от Москвы» — была опубликована в рижском журнале «Родник» (№ 3–7) и «Ферма животных». С тех пор появилось довольно много изданий произведений Оруэлла, опубликованы в научных и популярных журналах десятки статей, посвящённых его наследию, и даже защищены диссертации…
* * *
Такова в общих чертах судьба английского писателя на русской почве. Предсказания Оруэлла в «1984» сбылись, во всяком случае, в одном: он абсолютно точно предвидел участь
собственной книги в условиях тоталитарного режима. В Советском Союзе Джордж Оруэлл был объявлен «
нелицом», а самое имя писателя на протяжении десятилетий подлежало «
распылению». Вообще, надо сказать, поразительны, вплоть до мелочей, совпадения — в самом механизме действий — оруэлловского министерства и реальной практики советской цензуры: при чтении романа временами возникает ощущение, что писатель
видел документы Главлита, рассекреченные, да и то не до конца, лишь в последние полтора десятилетия. Как и «Министерство правды», занимался советский Главлит переписыванием и переделкой всех письменных и печатных документов в соответствии с последними указаниями Старшего Брата (после 1953 года — «коллективного руководства»). Удивительно похожи и манипуляции идеологического аппарата с именем Оруэлла и текстами его произведений. В рецензии на «Мы» Евгения Замятина сам Оруэлл назвал этот роман «любопытным литературным феноменом нашего книгосжигательского века»
[162]. Эти слова полностью приложимы и к российской судьбе самих оруэлловских текстов. Благодаря такой информационной селекции и насаждаемому «новоязу» создаётся практически неограниченная возможность властвования над сознанием людей и их поступками: «мыслепреступление» должно стать, таким образом, «попросту невозможным — для него не останется слов».
«Если партия, — спрашивает сам себя главный герой романа, — может запустить руку в прошлое и утверждать, что то или иное событие
никогда не происходило, то это, наверное, страшнее пытки или смерти?» Точно так же на протяжении десятилетий реальная, а не вымышленная партия «запускала руку» в наследие великого англичанина, пытаясь сделать его «несуществующим»…
«Закон маятника» российской истории сработал после свержения Хрущёва в 1964 году: выморочная «оттепель» сменилась заморозками. Цензурные правила вновь были ужесточены. После «дела Синявского-Даниэля» в 1966-м и, особенно, подавления «пражской весны» в 1968-м тиски цензуры стали сжиматься с новой силой. Многие писатели эмигрировали или были насильственно высланы. Началось очередное «преодоление Гутенберга» — так в своё время Марина Цветаева назвала возврат к рукописному способу производства после революции. Однако времена всё же изменились: воцарились сам- и тамиздат, хотя хранение и тем более распространение зарубежных книг или изготовленных кустарным способом (на машинке, ксероксе и т. п.) копий было далеко не безопасно.
Журавль в небе, или Операция «Одна буква»
«11 октября 1969 г.
Комитет государственной безопасности — Начальнику Управления по охране государственных тайн Ленинградской области в печати тов. Арсеньеву Ознакомившись с либретто оперетты Кима РЫЖОВА и Александра КОЛКЕРА „Журавль в небе“, считаем необходимым сделать следующие замечания: Основная сюжетная линия оперетты, по нашему мнению, вызывает сомнение с точки зрения достоверности. Главная героиня — сотрудница органов КГБ Таня, действующая под именем гида „Интуриста“ Нины ШАМАНОВОЙ, покончившей жизнь самоубийством, после элементарной проверки неизбежно будет расшифрована как подставное лицо разведкой противника, располагающей фотографией подлинной Нины ШАМАНОВОЙ и имеющей возможность установить личность Тани в „Интуристе“. Образ чекиста Афанасия Ивановича, действующего под видом „тунеядца“ и „алкоголика“, вступающего, благодаря этим качествам, в контакт с графиней Де Валяй и осуществляющего охрану Тани, по нашему мнению, является неприемлемым и может быть неправильно истолкован зрителем. Наделение этого образа отрицательными качествами, очевидно, понадобилось либреттистам для того, чтобы вызвать у зрителей эффект неожиданности. Образ полковника КГБ Ивана Михайловича крайне схематичен и ходулен. Конец одиннадцатой картины, в которой „Герцог“ угрожает Тане отравленной иглой и только появление Афанасия Ивановича с пистолетом в руке из стенного шкафа спасает её от гибели, может вызвать своей нарочитой нереальностью весёлую реакцию зрителей, прямо противоположную трагической ситуации на сцене. При таких, на наш взгляд, существенных недостатках, устранение которых без ломки основной сюжетной линии оперетты невозможно, постановка её на сцене Театра Музыкальной комедии не может быть осуществлена, так как она создаёт искажённое представление о работе органов госбезопасности. Зам. начальника Управления КГБ Иванов»
[169].
* * *
«31 января 1975 г.
Для служебного пользования Секретарю Ленинградского Обкома КПСС тов. Андрееву Б. С.
Информация о политико-идеологических замечаниях в представленных вёрстках.
На контроль в Ленинградское управление по охране государственных тайн в печати поступает печатная продукция от 25 издательств, 150 организаций, имеющих право выпуска печатной продукции, минуя издательства. В Управлении проходят контроль 36 журналов, 14 бюллетеней, 127 газет, материалы ЛенТАСС, комитета по телевидению и радиовещанию, сценарии художественных фильмов, произведения театра, эстрады и другие. (…) Практика контроля общественно-политической, научной и художественной литературы показывает, что в ряде случаев редакции и издательства не всегда внимательно готовят к печати произведения, в ряде изданий допускаются политические ошибки, даются субъективные оценки явлениям и событиям. (…) Крупные недостатки имеют место в работе издательства „Художник РСФСР“. В ряде изданий, посвящённых художественной жизни нашей страны, неправомерно много места отводилось второстепенным деятелям русской культуры конца XIX — начала XX веков, тенденциозно преувеличивалась роль таких поэтов, как Н. Гумилёв, таких художников, как Татлин, Малевич, таких представителей русского балета, как Кшесинская и Легат. Так, издательство „Художник РСФСР“ (директор т. Гончаренко, главный редактор т. Девятов) подготовило к печати и представило на контроль книгу о художнике Н. И. Фешине (составитель Могильникова), который в 1923 г. эмигрировал в США и умер там в 1955 г. В книге Н. И. Фешин представлен как великий мастер кисти в США, (…) не дана принципиальная оценка не только творчества художника, ушедшего после переезда в США в мир салонной портретной живописи, но и самого поступка художника, покинувшего родину, который писал в 1936 г. в одном из писем: „Как американец, я могу свободно путешествовать по всему свету, кроме своей родины“. (…) В книге много измышлений в адрес нашей страны и прославления „свободы“ капиталистического мира. (…) В ряде издательств и издающих организаций отдельные редакторы, зная о неблаговидном поступке и поведении Е. Эткинда, сочли возможным цитировать, ссылаться на его произведения. Так было в книге Л. Гинзбург „О лирике“ (изд. „Сов. писатель“), в сборнике „Урок литературы в школе“ и книге Я. Духана „Литературный Ленинград“ (обе книги издавались в ЛГПИ им. Герцена). Редакция журнала „Искорка“ в № 9 за 1974 г. заверстала главу из рассказа А. Шибаева „Поиграем в слова“ под названием „
Операция одна буква“. В рассказе говорилось: „Может быть, действительно, беды большой не будет, если вместо одной буквы напишется другая. Возьмем, к примеру, слово притворить (притворить дверь) и вместо первого и поставим е, то есть сделаем ошибку. Что же получится? А получится совершенно другое слово —
претворить (воплотить). Например, претворить решения съезда в жизнь“. Информация высылается Вам для сведения и возможного использования.
Начальник Управления /Б. Марков/»
[170].
* * *
«30 октября 1964 г.
Начальнику Леноблгорлита
тов. Арсеньеву Ю. М.
цензора Панкреева Т. И.
ДОКЛАДНАЯ ЗАПИСКА
Ленинградское отделение „Советский писатель“ представило на контроль вёрстку сборника „День поэзии“ (19 листов, тираж 25 000 экз., редактор тов. Зубкова Т. Д.). Содержание книги вызывает ряд возражений политического характера.
Мы являемся современниками грандиозных свершений советских людей. Страна развёртывает могучее соревнование за достойную встречу 50-летия Великого Октября. И, естественно, читатели ждут волнующих произведений о наших отцах, смело пошедших на штурм твердынь капитализма, построивших социалистическое общество, ведущих младшие поколения к коммунизму. Кстати, об этом прямо говорится в ответе на анкету (см. сборник, стр. 106).
Но, к сожалению, эта главная тема звучит в книге как-то приглушённо. Чувствуется, что многие авторы испытывают робость, когда обращаются к оптимистическим сторонам нашей жизни. Если не считать разрозненных упоминаний о „кораблях в межпланетном просторе“, то и не угадаешь, что сборник издаётся в 1964 г. Его содержание в смысле показа действительности, в основном, обрывается годами блокады Ленинграда. Он, образно говоря, бьёт мимо цели, мимо главного. Зато многие авторы пишут с явным удовольствием, с „творческим подъёмом“, когда обращаются к теме репрессий и жертв, связанных с культом личности. Бросается в глаза обилие таких материалов — о Елене Владимировой (стр. 47–49), о Николае Олейникове (154–160), о Борисе Корнилове (163). Вообще коммунисты упоминаются в книге либо в связи с репрессиями, либо в связи с гибелью в бою („…простреленные партбилеты“ — стр. 71; „…и гибнет героически… за мир коммунистический“ — стр. 282). 22-й съезд КПСС назван один раз (см. стихотворение О. Шестинского „Стихи о партии, написанные в тайге“, стр. 272), и тоже в связи с реабилитацией репрессированных лиц.
Как видно, эта тема красной нитью проходит через весь сборник, и она (наряду с блокадными стихами) воспринимается как главная, ведущая тема. На мой взгляд, согласиться с таким тенденциозным подбором материала нельзя.
Также вызывают возражения двусмысленные, похожие на ребусы стихи А. Гитовича, Г. Горбовского, Т. Котович, М. Кривицкого, А. Кушнера, Л. Никольской, Б. Окуджавы, В. Сосноры, В. Халуповича, 3. Штеймана (цитаты из Евг. Евтушенко), Л. Мочалова, А. Мариенгофа, А. Ахматовой.
Причём отдельные из названных стихотворений нацелены против недавних указаний партии по вопросам литературы и искусства.
Особо следует доложить о стихотворении Глеба Горбовского „Зрелость“ (стр. 161). По Вашему указанию оно нами дважды снималось (альманах „Молодой Ленинград“ — 1963 год и журнал „Нева“ № 5 — 1964 год). Теперь это архиупадочническое стихотворение предлагается третий раз. Такую настойчивость автора нельзя расценить иначе, как сознательное протаскивание в печать идейно-порочных произведений. В сборнике есть попросту пошлые произведения (стр. 9, 84–85, 196–197). На мой взгляд, новое стихотворение Сергея Есенина „Тихий вечер“ может быть напечатано в полном собрании его сочинений. Взятое же изолированно оно создаёт превратное представление о большом поэте.
Считаю, что сборник нуждается в серьёзной доработке. Прошу дать указание на возвращение его издательству.
Цензор — Т. Панкреев»
[171].
Можно ли обмануть цензора? Некоторые рецепты из эпохи «застоя»
Благодарю за щелчок цензуре, но она и не этого стоит: стыдно, что благороднейший класс народа, класс мыслящий как бы то ни было, подвержен самовольной расправе трусливого дурака.
Из письма Пушкина Вяземскому.
Кишинёв, 6 февраля 1823 г.
Можно. И таких примеров — множество. Многое зависело, с одной стороны, от «хитроумия» автора, а с другой — от уровня образованности и проницательности цензора. Вообще, заметим, малообразованный цензор — благо для автора. Удачная попытка «обвода» цензуры всегда доставляла российскому автору ни с чем не сравнимое удовольствие.
Герой романа Набокова «Дар», alter ego автора, поэт Фёдор Годунов-Чердынцев, задумав написать роман о Чернышевском и «раздумывая над пленением русской мысли, вечной данницы той или иной орды, (…) увлёкся диковинными сопоставлениями». «В России, — размышляет он, — цензурное ведомство возникло раньше литературы; всегда чувствовалось его роковое старшинство: так и подмывало по нему щёлкнуть». Комментаторами «Дара» пока не замечена явная перекличка этого места с приведённой в качестве эпиграфа фразой Пушкина, немало пострадавшего от цензуры, которую он иначе как с дурой не рифмовал. «Деятельность Чернышевского в „Современнике“, — по мнению набоковского героя, — превратилась в сладострастное издевательство над цензурой, представляющее собой и впрямь одно из замечательнейших учреждений наших. И вот, в то время, когда власти опасались, например, что „под музыкальными знаками могут быть скрыты злонамеренные сочинения“, а посему поручали специальным лицам за хороший оклад заняться расшифрованием нот…» (Оборвём цитату, чтобы вновь сделать комментарий: Набоков цитирует распоряжение по Московскому цензурному комитету от 15 марта 1851 года: «Имея в виду опасение, что под знаками нотными могут быть скрыты злонамеренные сочинения, написанные по известному ключу, или что к мотивам церковным могут быть приспособлены слова простонародной песни, и наоборот, Главное Управление Цензуры, для предупреждения такого злоупотребления, предоставило Комитету в случаях сомнительных, поручать известным Комитету лицам, знающим музыку, предварительное рассмотрение музыкальных пьес и о вознаграждении их по мере трудов входить с особыми представлениями в конце года».) Продолжает Набоков: «…расшифрованием нот, Чернышевский в своём журнале, под прикрытием кропотливого шутовства, делал бешеную рекламу Фейербаху». Замечен поэтом и другой приём Чернышевского: в его статьях настаивалось, что он говорит об Италии, — «развращённый читатель знал, что речь о России и крестьянском вопросе»
[172] (вспомним некрасовское: «Переносится действие в Пизу — / И спасён многотомный роман!»).
Такой же приём активно использовался в советское время, чаще всего в научно-фантастических романах, действие которых переносилось на другие планеты или в иное историческое время — далёкое прошлое или будущее; наиболее отчётливо — в романах братьев Стругацких и Ивана Ефремова. Поднаторевший советский читатель, встречая в них описания вымышленных тоталитарных обществ, легко проецировал их на окружавшую его действительность. В шестидесятые годы двадцатого века восторжествовал знаменитый эзопов язык, имевший в России давнюю и славную традицию: чего стоят только сатиры Салтыкова-Щедрина! Поэт и литературовед Лев Лосев определяет его как литературный приём, который «делает возможной взаимосвязь автора и читателя, скрывая одновременно от цензуры непозволительное содержание. (…) Внутренним содержанием эзоповского произведения является катарсис, переживаемый читателем как победа над репрессивной властью»
[173].
Между писателем («Смотрите, какой я умный и смелый!») и читателем («А я тоже не дурак!») заключалась своего рода негласная конвенция, предполагающая возможность их творческого соучастия. Разгадка тайнописи, поиск подтекста, аллюзий, аналогий — одно из самых любимых развлечений советского интеллигента, льстящее его самолюбию. В лексике советских цензоров всё это получило название «неконтролируемых ассоциаций»…
* * *
В практической своей работе цензоры руководствовались списками запрещённых имён, постоянно пополняемыми и время от времени присылаемыми в Главлит родственной организацией — 5-м (идеологическим) управлением КГБ СССР. Однако «маленькие недостатки большого механизма», столь свойственные громоздкой машине подавления мысли, приводили нередко к сбоям, информация поступала с большим опозданием и неполно. Да и сам этот список достиг к восьмидесятым годам таких катастрофических размеров, что цензоры стали всё хуже и хуже справляться со своей работой. Колоритный пример — публикация в журнале «Техника — молодёжи» в 1984-м, «оруэлловском», году романа известного английского фантаста Артура Кларка «2010: Одиссея-2» (продолжение его романа «2001: Космическая одиссея», экранизированного Стэнли Кубриком). Роман был посвящён не только космонавту Леонову (это можно!), но и академику Сахарову, отбывавшему в это время ссылку в Горьком: его имя редакции пришлось убрать. Хуже всего (для редакции, конечно) было то, что писатель всем членам экипажа советского космического корабля присвоил имена известных правозащитников, находившихся тогда в политических лагерях:
Юрия Орлова, Ивана Ковалёва, Леонида Терновского, Миколы Руденко, Анатолия Марченко и священника Глеба Якунина (они названы только по фамилиям), хорошо известных западной общественности, требовавшей их освобождения. Самое примечательное, что роман спокойно прошёл главлитовскую цензуру, не увидевшую в нём никакого подвоха. Лишь после выхода второй его части разразился скандал; тираж второго номера был конфискован, публикация романа прекращена, Василий Захарченко, известный историк и популяризатор науки, отдавший несколько десятков лет жизни журналу, уволен с должности главного редактора, многим объявлены строгие выговоры. Не был принят во внимание тот факт, что запрещённые имена не были известны не только членам редколлегии, но и самим цензорам. ЦК ВЛКСМ, которому подчинялся журнал, выпустил специальное постановление «Об ошибочной публикации в журнале „Техника — молодёжи
[174]“», в котором потребовал «усилить бдительность» и т. п. Это постановление отменено было в 1991 году как «необоснованное, принятое в условиях административного давления на печать». Журнал вернулся к публикации этого романа Артура Кларка только в 1995 году. Заметим попутно, что и первая книга романа, изданная в СССР издательством «Мир» в 1970 году («Космическая одиссея 2001 года. Сборник научно-фантастических произведений»), не избежала «цензуры через перевод» — операции, в нарушение всех международных норм часто производившейся над текстом. Видимо, идея превращения главного героя — астронавта Дэвида Боумена — в космическое человекобожество не соответствовала материалистической идеологии. По поручению издательства Иван Ефремов, автор послесловия к роману, вынужденнный как-то объясниться с читателем, весьма оригинально сообщил от отсечении финальных глав в русском переводе как «не согласующихся с собственным, вполне научным мировоззрением Кларка» (!). Точно по Ильфу:
«У меня есть мнение, но я с ним не согласен…»* * *
Тот же Ильф ехидно заметил, что «
классовое происхождение заменяет знание иностранных языков». В согласии с этой максимой к цензурной работе допускались преимущественно сотрудники, проверенные в политическом и идеологическом отношениях; их интеллектуальный уровень интересовал партийное начальство в последнюю очередь.
Неосведомлённостью цензоров нередко и пользовались «злонамеренные» авторы. Чрезвычайно остроумна, например, уловка, применённая видным специалистом по математической логике Юрием Гастевым, сыном расстрелянного в 1938 году поэта А. К. Гастева. Сам учёный в студенческие свои годы, в конце сороковых, подвергся аресту, и только смерть Сталина освободила его из лагеря. Вот этот факт он и решил обыграть в своей сугубо специальной книге «Гомоморфизмы и модели. Логико-алгебраические аспекты моделирования» (М.: Наука, 1975), изданной под солидным грифом Академии наук СССР. В предисловии, как водится, он сердечно благодарит тех, кому обязан «гипотетическими достоинствами книги», в том числе абсолютно запрещённого в СССР видного матлогика, поэта и правозащитника А. С. Есенина-Вольпина, к тому времени уже вытолкнутого из СССР и жившего в Америке. Если труды Есенина-Вольпина всё-таки имели отношение к предмету научных занятий Гастева, то совершенно абсурдистски выглядит помещение в ряду имен видных специалистов по «проблемам математического моделирования» У. Стокса и Дж. Чейна. Этого Гастеву показалось мало: в обширной библиографии, помещённой в конце книги, не только снова упомянуты работы Есенина-Вольпина, но и указана под № 55 такая, явно мистифицированная, запись: /. Cheyne and W. Stokes. The breath of the death marks the rebith of spirit. — «Mind», March 1953. На самом же деле под названными Гастевым именами скрывались врачи, жившие и работавшие в конце восемнадцатого — первой половине девятнадцатого века: Джон Чейн, шотландский врач, открывший специфический тип прерывистого дыхания при агонии, и Уильям Стокс, ирландский врач, продолживший изучение этого явления. Гастев обыгрывает «Чейн-Стоксово дыхание», которое сопровождало агонию Сталина, о чём постоянно сообщалось в бюллетенях о его болезни, регулярно печатавшихся в газетах в начале марта 1953 года. По Гастеву получалось, что врачи опубликовали статью об этом феномене под названием
«Дыхание смерти знаменует возрождение духа» в марте 1953 года, в лондонском журнале «Mind» («Разум» или «Дух»), посвящённом вопросам психологии и философии. Поэтому учёный и благодарен «Чейн-Сток-сову дыханию»: если бы не оно, ему пришлось бы ещё долгое время гнить в лагере. Этот, говоря набоковскими и пушкинскими словами, «щелчок цензуре» доставил, вероятно, немало весёлых минут друзьям и единомышленникам автора
[175].
Весь расчёт здесь состоял в надежде на низкий интеллектуальный уровень цензоров и недостаточную их информированность. Ничего, должно быть, не говорило московским цензорам, например, имя эмигрантского поэта Владислава Ходасевича, иначе бы они не пропустили в его переводе исторический роман Казимежа Тетмайера «Легенда Татр» (М.: Гослитиздат, 1960. Серия «Зарубежный роман XX века»), тем паче что он указан как переводчик с польского на титульном листе книги.
Другой «рецепт» состоял в том, чтобы суметь напечатать нечто опасное — так называемый «непроходняк» — «далеко от Москвы», и чем дальше, тем лучше, ведь провинциальных цензоров удавалось провести с ещё большей лёгкостью. Знаменитый альманах «Тарусские страницы» под редакцией К. Г. Паустовского, включивший публикации стихов и прозы Марины Цветаевой, стихи Н. Коржавина, Б. Слуцкого, Н. Заболоцкого, повесть в стихах Вл. Корнилова «Шофёр», повесть Булата Окуджавы «Будь здоров, школяр!» и другие произведения, выходившие за дозволенные рамки, вряд ли был бы разрешён в Москве, а в Калуге в 1961 году это прошло. Затем посыпались репрессии, были уволены с работы директор Калужского областного издательства и другие сотрудники, виновные в издании альманаха, но было уже поздно… Сомнительно опять-таки, что мог бы появиться в «центре» роман Ф. К. Сологуба «Мелкий бес», впервые вышедший в 1907 году и в советское время не издававшийся. В специальной записке Агитпропа ЦК, подготовленной в 1957 году, он указан в числе книг, исключённых из тематического плана Гослитиздата, поскольку, как говорилось в ней, издание подобного рода книг «наносит ущерб делу воспитания трудящихся и тормозит развитие книгоиздательского дела в стране»
[176]. А вот Кемеровское книжное издательство в 1962 году пошло на такой шаг, что сразу же вызвало окрик из Москвы и последовавший затем переполох в местных партийных кругах. Руководители издательства получили опять-таки строгие взыскания. Помнится, мы засыпали калужский и кемеровский книготорги просьбами прислать наложенным платежом эти книги: поначалу они выполнялись, затем, по-видимому, был получен приказ прекратить рассылку.
Именно в журнале «Байкал» (1968, № 1–2), выходившем в Улан-Удэ, смогли быть напечатаны первые главы книги Аркадия Белинкова о Юрии Олеше, сопровождаемые лестной рекомендацией К. И. Чуковского. Публикация была оборвана. Лишь в эмиграции автору удалось полностью напечатать свою книгу под заглавием «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша» (1-е изд. — Мадрид, 1976). В том же «Байкале» (1969, № 1–2) была напечатана «Улитка на склоне» братьев Стругацких, а в иркутском альманахе «Ангара» (1968, № 4 и 5) смогла увидеть свет их же сатирическая «Сказка о тройке»; обе повести наделали много шуму и тотчас же попали в самиздат. Впрочем, их рассказ «Гадкие лебеди», также вызывавший массу аллюзий, так и не смог пройти сквозь «рогатки и препоны цензуры», став исключительным достоянием самиздата. Возникали, конечно, скандалы по этому поводу с далеко идущими «оргвыводами»: разгонялись редакции издательств, журналов и альманахов, их руководители получали взыскания по партийной линии, а нередко и вообще увольнялись от должности. Но происходило это, как правило, постфактум, когда тексты произведений уже пошли гулять по свету.
Иное дело, что местным авторам, по каким-либо причинам, идеологическим преимущественно, попавшим на заметку областного партийного начальства (а ещё хуже — местного управления КГБ), приходилось как раз худо. Не имея шансов публиковаться в местной печати, они, напротив, предпочитали обращаться к центральной: в Москве и Ленинграде, ничего не зная о «компромате» на них, редакторы и цензоры зачастую спокойно пропускали их произведения, в тех случаях, разумеется, когда в представленных текстах не обнаруживалось ничего «предосудительного».
Большой популярностью пользовались в то время некоторые литературные журналы, выходившие в столицах союзных республик, особенно в Грузии и Прибалтике. Им позволялось гораздо больше, чем столичным. «Литературная Грузия», например, под флагом «дружбы народов» и крепких литературных связей с Россией публиковала стихи поэтов-авангардистов, Осипа Мандельштама, Михаила Кузмина, Бориса Пастернака и других полузапретных (или запрещённых полностью) русских писателей, о которых «в центре» предпочитали помалкивать.
Ещё проще обстояло дело в газетах «низового звена» — областных и тем более районных. В них удавалось порой протиснуть «нежелательные имена» диссидентов и писателей-эмигрантов. Вообще, надо сказать, тема опасных (и увлекательных!) игр с провинциальной цензурой представляет особый интерес. Частично она рассмотрена в насыщенной фактами статье Сергея Баймухаметова «Кукиш в кармане»
[177]. Ему удалось летом 1974 года опубликовать в североказахстанской областной партийной газете «Ленинское знамя» (анонимно, конечно) одно из стихотворений Иосифа Бродского, уже два года как находившегося в эмиграции и, разумеется, включённого в специальный главлитовский «Список лиц, все произведения которых подлежат изъятию».
В данном случае автор применил для маскировки типичный приём: в его повести туристы встретили какого-то бомжа, бродягу, накормили его, и он в благодарность спел под гитару песню «Пилигримы», что соответствовало его образу жизни, как он полагал («Мимо ристалищ, капищ, мимо храмов и баров, мимо шикарных кладбищ, мимо больших базаров… синим солнцем палимы, идут по земле пилигримы…»). Песня так понравилась режиссёру создаваемого тогда в Казахстане студенческого театра «Пилигрим», что та попросила автора повести отдать ей эту песню и напеть мелодию, чтобы она стала гимном театра. Что из этой затеи вышло — не ясно… Добавлю от себя, что, по всей видимости, речь шла о песне известного барда Евгения Клячкина на стихи Бродского, благодаря которой стихотворение «Пилигримы» и попало в одну из разновидностей самиздата — так называемый магнитиздат.
Тот же журналист после нескольких лет скитаний оказался в Тарусе, устроившись там сотрудником в местной газете «Октябрь». Написав для неё очерк о тяжкой работе свинарок-колхозниц, он вставил в него отрывок из стихотворения также находившегося в эмиграции Наума Коржавина (опять-таки без упоминания его имени) «Над книгой Некрасова», широко распространявшегося в самиздате: «Столетье минуло, и снова, / Как в тот незапамятный год, / Коня на скаку остановит, / В горящую избу войдёт… / А ей бы хотелось иначе. / Носить драгоценный наряд. / Но кони всё скачут и скачут, / А избы горят и горят…»
Автору этой книги (если позволено написать несколько строк и о себе) также удалось однажды протащить «табуированное» имя, а именно — Джорджа Оруэлла. В 1972 году в свердловском журнале «Уральский следопыт» (№ 3) появилась моя статья о цензурных преследованиях в России конца девятнадцатого — начала двадцатого века ряда американских и английских антиутопий, в частности, о запрещении издания в переводах на русский романа Эдварда Беллами «Через 100 лет», «Машины времени» Герберта Уэллса и, как это ни странно, рассказа Джерома К. Джерома «Новая утопия» (1891 год, русский перевод — 1898 год). В нём респектабельный джентльмен, наслушавшись в «Ночном социалистическом клубе» разговоров о будущем Англии, засыпает у камина и «просыпается» в двадцать девятом веке, когда уже осуществились все мечты социалистов. Он застаёт общество, в котором все счастливы, но всё уныло, однообразно, стандартно: людей не отличить друг от друга, даже мужчин от женщин. Лишь присмотревшись, можно понять, что их отличает номер (соответственно, чётный или нечётный), который они носят на груди. Имён нет, так как они «создают неравенство»; людей, отличающихся по своему умственному уровню от общего стандарта, приводят «к норме» посредством особой операции… В эпилоге герой рассказа просыпается и с огромным чувством облегчения застаёт себя в доброй старой Англии, где, слава Богу, ничего не изменилось.
Комментируя этот рассказ, я писал (и это было напечатано!), что, с точки зрения «сохранения существующего порядка вещей», нужно было тогда не запрещать, «а наоборот — всячески способствовать распространению этого рассказа, призванного уберечь читателя от социалистических иллюзий». Более того, мною было высказано осторожное предположение, что «именно этот незатейливый рассказик 1891 года положил начало антиутопиям, в которых будущее рисовалось как царство полной нивелировки и стандарта». Среди них «самыми значительными, написанными на высоком художественном уровне» я назвал, конечно же, роман Евг. Замятина «Мы» (в нём ведь люди тоже ходят под номерами, и им тоже грозит операция в тех случаях, о которых писал Джером), «Прекрасный новый мир» Олдоса Хаксли и «1984» Джорджа Оруэлла. Самое удивительное — на это я тогда и не надеялся! — что из этого пассажа тамошним наивно-провинциальным цензором было вычеркнуто только имя Замятина, которое ему что-то говорило; о Хаксли и Оруэлле он, видимо, и не слыхивал… Думаю, что в московской или ленинградской печати такой «номер» тогда бы не прошёл.
Мой добрый приятель, покойный, увы, Александр Михайлович Панченко, ставший в девяностые годы академиком, широко пользовался в своё время «святой простотой» провинциальной цензуры. В шестидесятые годы он вместе с Владимиром Ивановичем Малышевым, легендарным основателем знаменитого «Древлехранилища» Пушкинского дома (сейчас оно носит его имя), посылал в районные газеты Карелии заметки, посвящённые протопопу Аввакуму, сожжённому в тех местах, в Пустозёрске, и другим деятелям старообрядчества. Ещё больший успех имело «сотрудничество» с печатью Северного Кавказа. Один из сокурсников Панченко по филологическому факультету Ленинградского университета по окончании его послан был как «молодой специалист», по существовавшему тогда обязательному «распределению», на свою родину — в Грозненскую область (теперь это Чеченская Республика). Тотчас же как «ценный национальный кадр» он был назначен на должность редактора одной из районных газет. Ему-то и посылались из Ленинграда небольшие заметки к юбилеям писателей Русского зарубежья: Д. С. Мережковского, 3. Н. Гиппиус, В. Ф. Ходасевича, Георгия Иванова и других. Писалось о них в самых возвышенных тонах, а главное — к месту и не к месту обильно цитировались их стихи. Всё это беспрепятственно появлялось в газете: их имена ничего не говорили местному цензору. Такое занятие доставляло двойное удовольствие: во-первых, благодарный редактор присылал почтовым переводом гонорар — причём его сумма, независимо от объёма статьи, неизменно равнялась 2 рублям 87 копейкам: столько стоила тогда бутылка «Московской» (такие «сакральные» цифры впечатываются на всю жизнь!), — который, конечно же, немедленно пропивался нами за здоровье «господина редактора уважаемой газеты» (любимый тост А. М. Панченко). Одновременно присылался и сам номер газеты, который ходил по рукам, вызывая всеобщий восторг. Во-вторых же, — и это было важнее всего! — лишний раз «вставить перо»
Софье Власьевне, как называли мы в своём кругу Советскую Власть, всегда было невредно. Всё-таки какая была хорошая вещь — «дружба народов»… Такую же трибуну предоставлял (и сам ею пользовался весьма активно) другой наш знакомец — Анатолий Хийр, силою обстоятельств заброшенный в Маревский район Новгородской области на должность редактора газеты «Сельская новь».
Конечно же, мы нисколько не претендовали на «потрясение основ»; готов подписаться под словами упоминавшегося выше Сергея Баймухаметова: «На самом же деле никакого осознанного вызова власти, осознанного стремления показать власти кукиш в кармане, у меня и в мыслях не было. А так само собой выходило — по стечению случайностей, по молодости и бездумному фрондёрству…»
* * *
Умение читать между строк, которым так гордился советский читатель (тогда какой-то остряк переиначил знаменитую формулу, назвав СССР «самой читающей между строк страной в мире»), порождало иногда комические ситуации. Помнится, все были поражены смелостью поэта Е. Маркина, опубликовавшего в «Новом мире» в 1971 году (№ 10) стихотворение «Белый бакен» и давшего своему герою имя Исаич. В этом тотчас же увидели намек на гонимого Александра Исаевича Солженицына, имя которого уже было запрещено к упоминанию, хотя других сближений с его жизнью и судьбой в стихотворении не просматривалось.
Точно такой же эффект вызвала публикация на страницах декабрьского номера ленинградской «Авроры» за 1981 год забавного рассказа Виктора Голявкина «Юбилейная речь». Так получилось, что именно в декабре с помпой отмечалось 75-летие генсека Л. И. Брежнева. «Авроре», как и другим журналам, велено было откликнуться на такой важный юбилей, что и было срочно сделано: на внутренней стороне обложки появилась цветная репродукция картины придворного живописца Д. Налбандяна «Выступление Л. И. Брежнева в Хельсинки». В результате перевёрстки одностраничный рассказ появился точно на 75-й странице. Начинается он такими фразами: «Трудно представить, что этот чудесный писатель жив. (…) Кажется, будто он умер. Ведь он написал столько книг! Любой человек, написав столько книг, давно лежал бы в могиле. Но этот — поистине нечеловек! Он живёт и не думает умирать, к всеобщему удивлению. (…) Ведь Бальзак, Достоевский, Толстой давно на том свете. (…) Его место там, рядом с ними. Он заслужил эту честь! (…) Позавчера я услышал, что он скончался. (…) — Наконец-то, воскликнул я, — он займёт своё место в литературе! — Радость была преждевременна. Но я думаю, долго нам не придётся ждать». И заканчивается так: «Мы пожелаем ему закончить труды, которые он ещё не закончил, и поскорее обрадовать нас. (Аплодисменты.)». Проницательный читатель тотчас же воспринял «Юбилейную речь» как сатиру на Брежнева, который в семидесятые годы «ударился в литературу», выпустив четыре книги воспоминаний: «Малая земля», «Возрождение», «Целина», «Воспоминания». Каждая из книг этой «тетралогии» выходила множество раз, достигнув фантастических тиражей. Они даже вошли в школьные программы по литературе. Очень больного вождя вполне серьёзно объявили «классиком советской литературы»; мною подсчитано, что в семидесятые — начале восьмидесятых годов вышло в свет более двадцати монографий и сборников литературно-критических статей, посвящённых творчеству Брежнева.
Ленинградские либералы при встрече многозначительно пожимали сотрудникам «Авроры» руки, приговаривая: «Ну, вы даёте…» Напрасно редакторы уверяли их в том, что произошло чисто «мистическое» совпадение, что рассказ попал на 75-ю страницу «юбилейного номера» в результате перевёрстки, что рассказ Голявкина написан несколько лет назад и метил в одного престарелого писателя, заполонявшего своими бездарными опусами портфели всех издательств, и т. д. Переубедить их было невозможно. Магда Алексеева, одна из главных «виновниц» этого инцидента, в то время ответственный секретарь редакции, вспоминает: «Один знакомый художник рассказывал, как в белорусском городе Бобруйске его спросили: „А редактора расстреляли?..“ На самом же деле, — поясняет она, — никакого заговора не было, разве что всю нашу тогдашнюю (и только ли тогдашнюю?) действительность счесть неким дьявольским замыслом безумного режиссёра из театра абсурда»
[178].
Сотрудникам редакции, надо заметить, было вовсе не смешно: точно такие же аналогии возникли ведь и в головах чиновников из «компетентных органов». В редакции появился «куратор» из КГБ, потребовавший оригинал рукописи, гранки и вёрстку. «Виновные» были вызваны в отдел пропаганды обкома партии, состоялось многочасовое судилище. Обвиняя журнал в «антисоветской вылазке», партийные функционеры тем не менее не рисковали произнести всуе «высочайшее имя», отделываясь эвфемизмами и намёками, что создавало чисто кафкианскую ситуацию (в то время ходила такая переделка одной строки из известной советской песни: «Мы рождены, чтоб
Кафку сделать былью», иногда говорили ещё мрачнее — «
пылью»). Но вывод был самый решительный: и главный редактор, и ответственный секретарь были изгнаны из журнала, во главе его поставлен один из ленинградских агитпроповцев, работавший прежде в том же обкоме партии.
* * *
В «рецептуре» литературоведов существовал еще один приём, который порой успешно срабатывал. Б. Ф. Егоров в интереснейших «Воспоминаниях», рассказывая о своей многолетней дружбе с Ю. М. Лотманом, сожалеет о том, что они «не написали полусерьёзную, полуюмористическую, но для тех застойных лет очень бы полезную книгу-пособие для научных смельчаков „Как реабилитировать реакционеров и идеалистов“ (первый приём там был под названием „навешать собак“: надо было найти ещё более матёрого реакционера, чем свой собственный объект, очернить его как только можно, и тогда свой выглядел бы чуть ли не прогрессистом)»
[179].
Перечень уловок, как состоявшихся, так и выявленных цензурой на стадии предварительного контроля, а потому «вовремя» пресечённых, можно было бы продолжить… Упомяну в заключение одну из них, также вызвавшую оживление в интеллигентской либеральной среде. Статья о литературном критике, бывшем активном рапповце Я. Е. Эльсберге (1901–1976), помещённая в 8-м томе Краткой литературной энциклопедии (М., 1975. С. 883), была подписана псевдонимом — Г. П. Уткин. В нём содержался прозрачный намек на ГПУ: так назывались, как известно, в двадцатые годы органы тайной политической полиции, сменившие ЧК. Дело в том, что Эльсберг слыл стукачом: в тридцатые годы он активно занимался политическими доносами на писателей. Те, кому удалось вернуться из лагерей, потребовали привлечь его к ответственности. В 1962 году Эльсберг был исключён из партии и Союза писателей (редчайший, а может быть, и единственный случай!)
[180].
Конечно, во всех таких проделках был элемент игры, желание показать режиму «фигу в кармане», но не только… Во-первых, такие игры с властью могли оказаться весьма опасными, во-вторых, — и это самое главное! — они свидетельствовали о неизбывном стремлении познакомить читателя с текстами произведений или хотя бы с именами писателей, обречённых на забвение, в конечном счёте — о попытках противостояния всепроницающей тоталитарной машине.
«На далёкой звезде Венере…»
Другой занимательный сюжет — неоднократные попытки (как успешные, так и не очень) протиснуть в подцензурную печать стихи Н. С. Гумилёва. Многие помнят, какой оглушительный эффект произвело появление его стихов в «перестроечном», так называемом «ленинском», апрельском номере «Огонька» за 1986 год. В нём читатель с удивлением обнаружил подборку «Стихи разных лет» Гумилёва, приуроченную к столетию со дня его рождения. Об уровне «гласности» в этот второй перестроечный год можно судить по тому факту, что автор небольшой вступительной заметки, первый секретарь ССП В. В. Карпов ни словом не упомянул о расстреле поэта, прибегнув к такому эвфемизму: «Жизнь Н. С. Гумилёва трагически оборвалась в августе 1921 г.». Этот номер «Огонька» стал бестселлером: к удивлению продавцов газетных киосков, он, украшенный на обложке портретом Ленина, шёл нарасхват, его скупали в десятках экземпляров. Между прочим, на обложке помещена репродукция известной картины Бродского, изобразившего Ленина с телефонной трубкой в руках. Тогда шутили: это Ленин разговаривает с Горьким о судьбе поэта (существует предположение, что якобы Горький просил Ленина дать распоряжение Петроградской ЧК об освобождении Гумилёва в августе 1921 года)
[181].
В течение шести десятилетий не только всё поэтическое наследие Гумилёва находилось под запретом, но и самоё имя поэта подлежало «распылению», если вновь применить оруэлловский термин. Тем временем, в годы «оттепели» и «застоя», все его книги пошли в машинописный самиздат и достигли невероятных тиражей: Гумилёв был, на мой взгляд, истинным «чемпионом» в этой области, соперничать с ним могла, пожалуй, лишь Цветаева. В редком интеллигентном доме Москвы, Ленинграда и других крупных городов не находилась хотя бы одна тетрадка его стихов, а у некоторых «продвинутых», как модно нынче говорить, собирателей и любителей его творчества — и весьма полные собрания его стихотворений, любовно перепечатанные и переплетённые. Таким, в частности, было собрание ленинградского хирурга Л. Л. Либова, с которым я был знаком. В этом играло большую роль не только первоклассное качество стихов Гумилёва, но и тот романтическо-трагический ореол, которым окружено было имя первого большого поэта, расстрелянного большевиками в 1921 году (спустя 15–16 лет, в годы Большого террора, за ним, как известно, последовали и другие крупные поэтические имена). Между прочим, слова Ахматовой, сказавшей о своём погибшем муже — «самый непрочитанный поэт», — нередко интерпретируются, как мне кажется, неверно, чересчур буквалистски: Гумилёва-то, вопреки запрету, как раз читали! В слове «непрочитанный» таится и другая семантика: скорее всего, Ахматова имела в виду — «непонятый», «неосмысленный».
Имя Гумилёва и даже небольшие отрывки из его стихов всё же изредка удавалось протиснуть на страницы подсоветской печати. Каждый раз это повергало советского интеллигента в состояние эйфории, каждый такой случай воспринимался как «знак», как снятие табу с имени поэта. Читатели «Известий», открыв газету 13 января 1961 года, должно быть, глазам своим не поверили, прочитав начало статьи виднейшего астрофизика И. С. Шкловского: Много лет тому назад замечательный русский поэт Гумилёв писал:
На далёкой звезде Венере
Солнце пламенней и золотистей,
На Венере, ах, на Венере
У деревьев синие листья…
Это последнее, как полагают, стихотворение поэта, начинавшееся процитированной строфой, было опубликовано уже посмертно и лишь однажды, в конце 1921 года, во 2-й книжке альманаха «Цех поэтов» в разделе «Последние стихи Н. Гумилёва», обведённом чёрной траурной рамкой. Сам учёный рассказал об этой удивительной истории в своей книге воспоминаний
[182]. Оказывается, когда в январе 1961 года запущена была советская ракета на Венеру, к нему прибежала его знакомая, редактор научного отдела «Известий», с просьбой срочно написать в следующий номер газеты статью об этом событии: надо было опередить аналогичную публикацию в «Правде». Шкловский согласился с одним условием — не выкидывать из статьи ни одной строчки. Заметка тотчас же ушла в типографию, минуя, очевидно, цензурный контроль, и появилась в печати. Напомним, однако, что главным редактором «Известий» в это время был Алексей Аджубей, зять Хрущёва. Как говорили древние римляне, «что позволено Юпитеру, то не позволено быку…»
Другой неожиданный прорыв — появление не только имени Гумилёва, но и его стихотворения в книге для «детей старшего возраста» — в повести Александра Давыдовича Тверского «Турецкий марш» (М.: Издательство детской литературы, 1965). Сюжет повести слегка напоминает «Молодую гвардию» А. А. Фадеева. В первых главах изображён последний предвоенный год в жизни учащихся десятого класса города Витязя. В дом главного героя повести, Марка, ночью врываются шесть сотрудников НКВД и уводят его отца. Вскоре в школе появляется новый учитель истории, Александр Петрович Грандт. Он буквально очаровывает учеников, ставит с ними пьесы и т. п. Объектом особой «индивидуальной педагогической работы» он избирает Марка, с которым ведёт долгие задушевные беседы, пытаясь посеять в его душе зёрна сомнения в справедливости существующего порядка вещей. Однажды он вдруг читает ему такое стихотворение:
Он стоит пред раскалённым горном,
Невысокий старый человек.
Взгляд спокойный кажется покорным
От миганья красноватых век.
Все товарищи его заснули,
Только он один ещё не спит:
Всё он занят отливаньем пули,
Что меня с землёю разлучит…
Пуля, им отлитая, просвищет,
Над седою, вспененной Двиной,
Пуля, им отлитая, отыщет
Грудь мою, она пришла за мной.
Упаду, смертельно затоскую,
Прошлое увижу наяву,
Кровь ключом захлещет на сухую,
Пыльную и мятую траву.
И Господь воздаст мне полной мерой
За недолгий мой и горький век,
Это сделал в блузе светло-серой
Невысокий старый человек.
«— Что за стихи? — спросил Марк упавшим голосом. — Не известного поэта… малозначительного… — ответил Александр Петрович, — некий Гумилёв… тоже был расстрелян… как ваш отец. А что — нравится? Да, это поэзия!» В таком виде стихотворение «Рабочий» появилось в советской печати, причём в детской книжке, но со следующей многозначительной купюрой: после второго четверостишия, там, где в публикации поставлено отточие, в оригинале следовало ещё одно четверостишие:
Кончил, и глаза повеселели.
Возвращается. Блестит луна.
Дома ждёт его в большой постели
Сонная и тёплая жена.
По-видимому, наша «чопорная цензура» решила не смущать неокрепшие души старшеклассников такими сценками.
В годы «перестройки», между прочим, некоторые бойкие журналисты пытались доказать, что Гумилёв предсказал свою судьбу и речь в стихотворении идёт о российском рабочем; для этой цели перевирали даже одну строку: «Над седою, вспененной Невой» — а не Двиной. Нет, всё-таки о немецком: полк Гумилёва стоял на берегу Двины, а стихотворение было опубликовано впервые ещё в 1916 году в газете «Одесский листок» (10 апреля).
Повесть «Турецкий марш» переиздавалась дважды — в 1968 и 1983 годах. Так вот: в этих позднейших изданиях выделенный нами курсивом диалог ученика и учителя исчез; стихотворение «Рабочий» хотя и осталось, но без имени автора. Исчезла и сцена ареста: об этом факте вообще не упоминается, поскольку официальные инстанции приказали «закрыть» тему репрессий: «…партия на XX съезде уже всё сказала… сколько можно…» Стоит отметить, что 2-е издание подписано к печати 29 августа 1968 года, то есть примерно через неделю после ввода советских танков в Прагу…
Далее события в повести развиваются так. В город приходят фашисты. Учитель Александр Петрович Грандт, пытавшийся с помощью стихов Гумилёва «духовно растлить» своего ученика, оказывается, естественно, фольксдойчем, потомком немецких баронов. Он тотчас же начинает служить оккупантам, издавая и редактируя антисоветскую газету «Новый путь». Затем он становится бургомистром, организатором еврейского гетто. Название повести не случайно: под звуки «Турецкого марша» Моцарта, кощунственно превращённого сентиментальными «эстетами»-палачами в погребальный, производятся массовые расстрелы… Судьба всё-таки зло подшутила над Грандтом. Искусный художник-гравёр, услугами которого пользовались подпольщики для подготовки фальшивых аусвайсов, сооружает по их просьбе поддельный документ, подброшенный затем некоему Родько, недругу Грандта, но также служащему фашистам. На его основе Родько и посылает донос в гестапо, в котором утверждает, в частности: «В наши железные колонны, сплочённые и ведомые фюрером, прокрался иудо-большевистский враг. Имя его — Александр Петрович (он же — Исаак Пейсахович) Грандт», он-де занимается укрывательством евреев и другими «преступлениями против Рейха». Гестаповцы поверили этой подделке: Грандта вешают посреди центральной площади города.
Несколько слов об авторе этой повести. Александр Петрович Тверской родился 12 апреля 1924 года в Витебске (очевидно, город Витязь образован по некоторому созвучию), окончил там среднюю школу, затем принимал участие в Великой Отечественной войне, награждён медалями. В 1956 году окончил филологический факультет МГУ, в 1960-м принят в члены Союза советских писателей.
Любопытные сведения о Тверском сообщает в журнале еврейских общественных организаций Белоруссии «Мишпоха» его одноклассник Борис Гинзбург, вместе с ним окончивший в 1941 году витебскую школу. Он рассказывает, что А. Д. Тверской часто приезжал из Москвы в Витебск, собирая материалы для своей книги и беседуя со многими людьми, перенёсшими здесь период оккупации, с бывшими партизанами и подпольщиками, знакомился с архивными материалами. Прототипы героев книги довольно легко угадываются, хотя и выведены под другими или слегка изменёнными именами. В частности, учителем истории в те годы действительно был Александр Львович Брандт: в повести изменены только отчество и первая буква фамилии. «Почти вся его предательская деятельность передана точно, — пишет Гинзбург. — В годы войны он добровольно пришёл на службу к фашистам. Стал редактором их газетёнки. Писал подобострастные статьи о новой власти. С гневом обличал то, о чём с восторгом отзывался в предвоенные годы. Газета была „нашпигована“ антисемитскими пасквилями. Брандта убили в городе партизаны»
[183].
Впрочем, далеко не всегда попытки обмануть цензуру увенчивались успехом. Цензор журнала «Аврора» в 1972 году обратил внимание на «тенденциозную» и «подозрительную» подборку в нём имён знаменитых русских поэтов. Но самое большое неудовольствие цензора вызвала попытка «скрытого цитирования» стихов Гумилёва в 3-м номере журнала. «Вот очерк Г. Балуева „Следы на Устюрте“, — замечает цензор, — рассказывающий о промышленной нови Узбекистана, в котором раньше „был только хлопок“, сейчас — „золото, газ, нефть…“ И московский геолог Ольга, вдруг ни к месту цитирующая Гумилёва:
Мы рубили лес, мы копали рвы,
Вечерами к нам выходили львы,
И в стране озёр пять больших племён
Слушались меня, чтили мой закон
(„Аврора“, № 3, стр. 59)»
[184].
Хотя имя Гумилёва в очерке и не было названо, цензор, однако, распознал хитроумную уловку автора, процитировавшего шестую и девятую строфы из стихотворения «У камина», помещённого впервые в сборнике 1912 года «Чужое небо». В очерке Германа Балуева геолог Ольга, летевшая вместе с автором на самолёте, рассказывает ему о своей судьбе, о том, что когда-то она училась музыке, очень любила и сама сочиняла стихи: видимо, в этом месте она и продекламировала приведённые цензором строчки, отсутствующие в опубликованном тексте. Другой бы не обратил внимания на эти вполне невинные с идеологической точки зрения строки, но наш цензор, получивший университетское образование и почитывавший, как мне известно, и самиздатского Гумилёва, не только распознал подлинное авторство, но и увидел в них попытку «скрытого цитирования» и нежелательной пропаганды творчества гонимого поэта. Цитируемые строки были изъяты из очерка. Редакция уже успела к тому времени «проштрафиться». Главный редактор был снят с работы. Пикантная деталь: постоянно курировавший «Аврору» цензор Ленгорлита, тот самый, который опознал Гумилёва,
был назначен заместителем главного редактора (!). Но не все цензоры были так образованны и проницательны, благодаря чему и удавалось иногда успешно процитировать стихи Гумилёва, не называя при этом имя автора. Таким был, должно быть, цензор «Молодого Ленинграда», альманаха за 1964 год. К счастью, он не обратил внимания на такой пассаж в очерке И. А. Муравьёвой «Чтобы вулканы не погасли», посвящённом жизни и трудам вулканологов Камчатки. Возвратившись из экспедиции на базу, они, смеясь, рассказывают о всевозможных своих приключениях, в том числе о молодом вулканологе Виталии, решившем съехать вниз по «снежнику», громко декламируя при этом: «И умру я не на постели, / При нотариусе и враче, / А в какой-нибудь дикой щели…» — и с этими словами он проваливается под снег (с. 101). Эти строки из стихотворения 1918 года «Я и вы», вошедшего в книгу Гумилёва «Костёр», не были распознаны цензором и благополучно проскочили в альманахе.
Остроумна уловка известной певицы Елены Камбуровой, выступавшей с песнями на стихи поэтов Серебряного века. Порою ей приходилось скрывать подлинные имена авторов текста, в частности — поэтов-эмигрантов. Гумилёва удалось спеть на концертах (главным образом, в провинции) лишь благодаря тому, что автором текста неизменно объявлялся «
Анатолий Грант». Под этим псевдонимом поэт действительно выступал, но один-единственный раз, да и то подписав им не стихи, а прозу — неоконченную повесть «Гибели обречённые», опубликованную в русском журнале «Sirius» (Париж, 1907, № 1). Читатель самиздата мог узнать об этом псевдониме из стихотворения Черубины де Габриак «Памяти Александра Гранта». (Интересно, знал ли о нём А. Д. Тверской, выбирая имя для героя своей повести?) Е. Камбурова рассказывает (интервью по радио), что просвещённые слушатели, любители Гумилёва, иногда «поправляли» её, указывали на «ошибку», не догадываясь, что сделано это умышленно — для того чтобы провести цензоров и чиновников Министерства культуры, утверждавших программу её концертов.
Был ли доктор Ватсон в Афганистане?
Под новый 1980 год в Афганистан был введён «ограниченный контингент» советских войск с целью «оказания братской помощи». Информация об этом подвергалась жесточайшему дозированному контролю. Характерен в связи с этим такой эпизод. Через полгода, летом 1980 года, по Москве пронёсся слух о том, что уже снятый многосерийный телефильм по книге Артура Конан Дойля «Записки о Шерлоке Холмсе» запрещён, «положен на полку», создателям его объявлены выговоры за то, что они пытались протащить на экраны идейно-порочное произведение
[185].
Какую же крамолу обнаружили цензоры в произведении, которое до того беспрепятственно переиздавалось в СССР? Как выяснилось, содержалась она уже в первых кадрах первой серии. «О, — говорит Шерлок Холмс доктору Ватсону, с которым они только что познакомились, — я вижу, что вы были в Афганистане». В ответ на изумлённый вопрос доктора: «Как вы догадались?» — Холмс подробно объясняет суть своего «дедуктивного метода». У Ватсона южный загар, военная выправка, повреждена левая рука и т. п.: «Где в тропиках английский доктор мог получить такую рану? Конечно, в Афганистане». Такой пассаж в глазах контролёров сразу же стал злободневным и «совершенно непроходимым». Создатели фильма тщетно пытались преодолеть вето цензоров. Наконец после долгих переговоров те немного остыли и, пойдя на компромисс, разрешили переозвучить крамольное место. Шерлок Холмс теперь говорит: «
Я вижу, что вы приехали из одной восточной страны». Так эта фраза звучит и сегодня при показах фильма по телевидению, хотя Главлита давно уже нет, а в Афганистане гибнут уже не советские солдаты.
Замечу, кстати, что «табуированная» тема войны в Афганистане крайне медленно и неуверенно проникала в печать даже в годы начавшейся через пять лет «гласности» и «перестройки». До 1987 года вообще запрещено было публиковать сведения о гибели советских военнослужащих в Афганистане; более того, на памятниках погибшим запрещалось упоминать об их гибели в этой стране. Лишь в апреле 1987 года решено было слегка приоткрыть завесу, издав такой циркуляр Главлита СССР:
«Указания всем Главкрайобллитам, редакторам районных, городских и многотиражных газет:
Разрешается публиковать:
— При соблюдении требований „Перечня сведений, запрещённых к публикации в открытой печати“ разрешено публиковать сведения о действиях ограниченного контингента Советских войск на территории Демократической Республики Афганистан: об отдельных случаях ранений и героической гибели советских военнослужащих при выполнении ими боевых заданий и о фактах награждения советских воинов за боевые подвиги, героизм и мужество, проявленные при проведении боевых действий, оказании интернациональной помощи Демократической Республике Афганистан; об увековечении памяти погибших (без указания их численности в масштабе от района, города и выше). Начальник Главлита СССР Болдырев»[186].
«О подготовке клопов к зиме». Экология и цензура
Чтобы сохранить спокойствие советского человека и не мешать ему строить светлое будущее, цензурные инстанции оберегали его от известий о стихийных бедствиях (ашхабадском землетрясении, например), ядерных катастрофах (на Южном Урале в 1957 году, преступное замалчивание в первые дни чернобыльского несчастья), испытаниях атомных и водородных бомб, утечке микробиологических и ядовитых отравляющих веществ и т. д. Экологическая тема всегда составляла тайная тайных, и эта дурная традиция, увы, длится до сих пор…
Публикуемые далее документы хранятся под грифом «секретно» или «ДСП» (для служебного пользования) в Государственном архиве Российской Федерации и Санкт-Петербургском архиве литературы и искусства. Они, как заметит читатель, настолько красноречивы сами по себе, что в особых комментариях не нуждаются.
В 1970 году, в связи с «особой важностью предмета», по всем отделениям Главлита было разослано «Распоряжение № 32-рс», согласно которому любая публикация на экологические темы должна была пересылаться в Москву в Главлит СССР. Только он мог дать (или не давать, что было чаще) разрешение на такого рода публикацию в местной печати. Документов, подобных приведённым ниже, в архивном фонде Леноблгорлита — десятки.
«УПРАВЛЕНИЕ ПО ОХРАНЕ ГОСУДАРСТВЕННЫХ ТАЙН В ПЕЧАТИ ЛЕНГОРИСПОЛКОМА.
Для служебного пользования. Экз. № 2
9 марта 1971 г.
Заместителю начальника Главлита СССР тов. Зорину Н. П. Представляю для информации: „Охрана водоёмов — дело большой государственной важности“, „За чистоту наших рек“ — для многотиражных газет. Прошу Ваших указаний о возможности опубликования.
Приложение: упомянутое по тексту в двух экземплярах.
Начальник Леноблгорлита Б. А. Марков».
«24 марта 1971 г.
О вёрстке книги „Метеорологические аспекты загрязнения атмосферы. Сборник докладов на Международном симпозиуме в Ленинграде. Июль 1968 г.“. Гидрометеоиздат, 1971.
В сборнике помещены тезисы докладов советских представителей, а также представителей социалистических стран. Упомянутая вёрстка содержит сведения, относящиеся к проблеме сохранения окружающей среды, на публикацию которых требуется согласие руководства Главлита СССР».
«9 июля 1971 г. Главлит СССР
Начальнику Леноблгорлита
Статья Н. И. Алфимова „Некоторые вопросы медицинской географии морей и океанов, омывающих берега Советского Союза“ может быть опубликована в открытой печати. Статью В. Львова „В мастерской космоса“ в представленном виде не разрешать к печати».
«1 июня 1971 г. Леноблгорлит
В Главлит СССР
Направляем информацию „Прекратить загрязнение водоёмов в Ленинграде“ для газеты „За коммунистический труд“ (Карбюраторный завод) и материалы ЛенТАСС „На выручку природе“, которые содержат сведения, касающиеся проблемы сохранения окружающей среды. Прошу Ваших указаний о возможности опубликования».
«7 апреля 1977 г. Леноблгорлит
Директору Всесоюзного института защиты растений
Возвращаем статью группы авторов „О применении эффективной обработки природной популяции вредной черепашки“ и „Влияние совеноидов на подготовку клопов к зиме“ в связи с отсутствием мотивированных заключений указанных статей экспертной комиссии о возможности открытой публикации.
Начальник Леноблгорлита Б. А. Марков».
«1 марта 1978 г.
Агрофизический Начальнику Леноблгорлита
научно-исследовательский институт
Дирекция института просит сохранить в сборнике трудов по агрономической физике „Прогнозирование вредных агрометеорологических явлений“ статью кандидата технических наук А. И. Брежнева, в которой приведены метеорологические сведения. Она не может не быть связана с метеорологическими факторами, поскольку коэффициенты рождаемости и смертности насекомых являются функциями температуры и влажности».
* * *
Покровом особой тайны было окружено первоначально строительство злополучной ленинградской дамбы. Да и позднее любая публикация о ней проходила самую жёсткую многоступенчатую цензуру — как в самом Главлите, так и в «заинтересованных» ведомствах.
Вот лишь один документ такого рода:
«16 ноября 1971 г.
Начальнику Леноблгорлита тов. Маркову Б. А. от начальника 2-го отдела Богоявленской Л. И.
Докладная записка
Довожу до Вашего сведения о нижеследующем:
В дневном выпуске ЛенТАССа от 9 ноября с. г. цензором Черепковой Л. Б. был снят материал о строительстве 27-километровой дамбы, которая возьмёт начало у г. Ломоносова и закончится близ станции Горская, для защиты г. Ленинграда от наводнений. По этому поводу цензором написан вычерк. 14 ноября с. г. этот материал прозвучал в последних известиях Радиокомитета (утренний выпуск).
Материал „Жить городу без наводнений“ был передан ТАСС (Москва) по телетайпу ЛенТАССа и вернулся без поправок лентой».
Резолюция тов. Маркова: «Вопрос выясняется. Направить в Москву». К сожалению, других документов по этому поводу обнаружить не удалось, и мы не знаем, чем кончилась эта история.
«3 февраля 1982 г. Издательство Ленинградского государственного университета
Начальнику Леноблгорлита тов. Маркову Б. А.
Издательство ЛГУ просит в порядке исключения взять на предварительный контроль монографию Л. С. Ивлева „Химический состав и структура атмосферных аэрозолей“, поскольку приведённый материал, возможно, создаёт общий неблагоприятный фон, хотя значения концентраций загрязнения не превышает ПДК (предела допустимых концентраций)».
И последняя, наконец, цензурная история, случившаяся уже после выхода союзного «Закона о печати», когда Главлит, переименованный в ГУОТ, агонизировал и судорожно цеплялся за свои прерогативы:
Начальнику Леноблгорлита тов. Царёву И. Н.
«23 февраля 1990 г. Северо-Западное управление Госкомитета по гидрометеорологии
О внесении изменений в издание Севзапгидромета.
На Ваши замечания по изданию приложения к „Ежегоднику атмосферного загрязнения городов“ — сообщаем, что сведения, не подлежащие опубликованию в открытой печати, указанные на страницах 53, 55 и 56, изъяты. Исправленный экземпляр прилагается.
Начальник Управления А. Г. Дегтярёв».
В 1991 году Главлит был ликвидирован, объявлена свобода печати, политико-идеологическая цензура отменена, хотя попытки её реанимировать наблюдаются постоянно — в связи с регулярно происходящими «путчами» и другими событиями. Однако сохранилась негласная цензура ведомств, касающаяся, в частности, публикаций о захоронении ядерных отходов, местах уничтожения химических отравляющих веществ и их производстве. Достаточно вспомнить тянувшийся почти целый год судебный процесс московского химика Вила Мирзоянова, опубликовавшего в 1992 году в «Московских новостях» статью о производстве нового химического оружия
[187]. Несколько лет тянулся процесс капитана первого ранга Александра Никитина, обвинённого не более и не менее как в «измене родине» — за то лишь, что подготовил для норвежской экологической организации «Белуна» материалы о радиоактивной опасности на севере Кольского полуострова в связи с непрофессиональным захоронением ядерных отходов с затонувших кораблей, оснащённых атомными реакторами; такой же процесс вёлся против владивостокского военного журналиста Григория Пасько и так далее. Эксцессы такого рода, несомненно, будут возникать вновь и вновь, поскольку синдром секретности по-прежнему витает над нами. Чего стоит закон о гостайне, по которому сами ведомства объявляют «секретным» то, что им удобно! Такое право предоставлено десяткам министерств, вплоть до Министерства здравоохранения. Публикации, посвящённые острым экологическим проблемам, правда, появляются в печати довольно часто, но, как правило, уже после свершившейся экологической катастрофы, когда «дело сделано».
И на том спасибо…
А вот этого нам знать не дано… Хотя, надо сказать, опасность восстановления «Министерства правды» сохраняется. Многие были поражены тем, что во время первого путча в августе 1991 года в течение нескольких часов на одной шестой части земли была восстановлена жесточайшая цензура. На следующий день после очередного сорвавшегося путча, 5 октября 1993 года, в некоторых газетах появились белые пятна на местах, запрещённых реанимированной предварительной цензурой; возникли как бы из небытия и чиновники бывшего Главлита, вспомнившие свой прежний опыт. Действия цензоров были, как выяснилось, так нелепы и абсурдны, что вызвали волну вполне оправданного общественного возмущения.
Существует ли возможность реставрации цензуры в России?
На этот «риторический», как принято говорить, вопрос прямого, «однозначного» ответа у меня нет. Но, занимаясь уже много лет исследованием истории российской цензуры, я готов поделиться некоторыми соображениями и размышлениями.
Итак, цензура — это «наше всё». Почти как Пушкин, а может — ещё больше. Во всяком случае, старше (как считал герой набоковского «Дара» поэт Фёдор Годунов-Чердынцев, в России цензура появилась прежде литературы). Заглянув недавно в интернет и поискав на слово «цензура», я обнаружил с некоторым удивлением, что эта лексема, то есть слово во всей совокупности его лексических значений, встречается более 20 миллионов раз. Такая частотность говорит сама за себя. Правда, этот термин авторы толкуют вкривь и вкось, часто в метафорическом значении этого слова, понимая под ним любые способы регулирования высказываний и их публикации. В силу многолетней традиции, в силу того, что цензура играла зловещую роль в истории человечества, это слово почти всегда вызывало отрицательный рефлекс. Оно, между прочим, зачастую оказывается удобным, когда требуется скомпрометировать своего политического противника в глазах публики. Тем не менее, как ни странно это на первый взгляд, в нашей стране и в наше время оно неожиданно приобрело положительную коннотацию. Социологический опрос, проведённый недавно, показал, что 57 % населения считает целесообразным введение официальной цензуры
[192]. Через три года число сторонников возросло: уже свыше 70 % (!) опрошенных считает, что необходимо вернуться к прежней советской практике, и ратует за те или иные формы цензуры в средствах массовой информации. Правда, эта удручающая цифра нуждается в очень существенной коррекции. В памяти и воображении рядового потребителя информации, отвечающего на вопрос: «Необходимо ли введение цензуры?», тотчас же возникает телевизионная реклама, мешающая ему комфортно смотреть какой-нибудь телевизионный сериал, или слишком откровенные, на его вкус, сцены в кинофильмах. Понятно, что если бы вопрос был поставлен более корректно, например, так: «Согласны ли вы с тем, что необходимо ограничить доступ к информации?» (а цензура занимается именно этим), то результат был бы иным: вряд ли доля ответивших «да» превысила бы несколько процентов, охватывающих голоса совсем уж опустившихся или, как теперь говорят, «отмороженных» субъектов. Но даже с этой оговоркой приведённые данные могут слегка шокировать. Однако, поразмыслив, я пришёл к выводу, что удивляться особенно нечему. Наше общество медленно, но верно возвращается в прежнее, если не худшее состояние. Все эти годы свободы, что бы о ней ни говорили, для подавляющего большинства населения прошли почти бесследно. Вспоминается старый зэк, знаменитый литературовед, дед главного героя романа Андрея Битова «Пушкинский дом». Вернувшийся из лагеря в конце пятидесятых годов, он, присмотревшись к жалкой, вымороченной «оттепели», говорит впавшим в эйфорию интеллигентам, что даже она ненадолго:
«У вас же без ошейника шея мёрзнет…» Как сказал поэт, «наша страна — подросток», я бы добавил:
пожизненный, со всеми комплексами этого нежного возраста. Вспомним, что в Англии превентивная цензура, зафиксированная в «Акте о разрешениях», законе, принятом для предотвращения «злоупотреблений в печати», была отменена уже в конце семнадцатого века, а именно — в 1693 году. Вспомним ещё более известного поэта: «Что можно Лондону, то рано для Москвы». В России это произошло ровно на 300 лет позже — в 1993 году, когда появилась Конституция, запретившая цензуру в Российской Федерации. Если не считать двенадцати лет относительной свободы печати в период между октябрём 1905-го и октябрём 1917-го, тот самый, который Горький называл «позорным десятилетием», и примерно такого же срока, выпавшего на нашу долю, Россия на протяжении многовековой своей истории никогда не пользовалась благами и преимуществами узаконенной свободы слова. Замечу, что эта цифра — десять-двенадцать лет — полностью совпадает с той, которая отводится некоторыми историками на время либерализации, модернизации и реформ, проводимых в России, начиная с восемнадцатого века, за чем непременно следует откат, сопровождаемый в лучшем случае застоем, а в худшем — тотальным террором.
Но не только массовый читатель или зритель ностальгирует по цензуре, да и по другим охранительным институтам советского времени, с которыми ассоциируется желанное слово «порядок». И в годы «перестройки», и даже в наше время порою звучат ностальгические «плачи по цензуре», исходящие из круга самих писателей, правда, тех в основном, которые были в своё время прикормлены властью, обеспечены большими тиражами и другими благами в качестве «инженеров человеческих душ». По их словам, на оселке цензуры советского времени они якобы оттачивали и совершенствовали своё мастерство, прибегая к «эзопову языку» и другим ухищрениям. Цензура, по их словам, помогала им воспитывать в читательской среде искусство «метафорического чтения», вызывая определённые аллюзии, цепь опасных и нежелательных сближений. Голоса в пользу реставрации цензуры раздаются с самой неожиданной стороны. Понятно, когда это слово вызывает ностальгию среди названных выше писателей, но вот, например, Александр Минкин, молодой ещё сравнительно журналист, пользовавшийся все эти годы благами и преимуществами свободы слова, в газете «Московский комсомолец» опубликовал целую серию статей (возможно, в целях эпатажа) в защиту цензуры
[193].
Эта, надо сказать, весьма популярная в последнее время точка зрения вряд ли имеет под собой какие бы то ни было основания и восходит к народнической ещё установке девятнадцатого века: «Чем ночь темней, тем ярче звёзды». Цензура — особенно в той форме, которую она приобрела в советское время, — одно из самых страшных изобретений человечества, она не содержит в себе никакого положительного опыта, как, по утверждению Варлама Шаламова в «Колымских рассказах», нет его для человека и в лагерной жизни. Настоящему художнику слова нет надобности создавать себе внешние препятствия для полноценного творческого само-осуществления; говоря попросту, он придумает сам себе такую «зубную боль в сердце» (Генрих Гейне), которую ему не доставит ни один, самый жестокий и изощрённый цензор.
На все эти «плачи» следует ответить словами М. А. Булгакова, возвысившего свой голос против всевластия цензуры в знаменитом отчаянном письме в Коллегию ОГПУ с требованием отправить его «Правительству СССР» (март 1930 года). Примечательно, что первый читатель этого письма Генрих Ягода особое внимание обратил на следующие две фразы, жирно подчеркнув их:
«Борьба с цензурой, какая бы она ни была и при какой бы власти она ни существовала, мой писательский долг, так же как и призыв к свободе печати. Я горячий поклонник этой свободы и полагаю, что если кто-нибудь из писателей задумал бы доказывать, что она ему не нужна, он уподобился бы рыбе, публично уверяющей, что ей не нужна вода…»[194] Какие же тенденции и признаки заставляют крайне настороженно и с опаской следить за современным состоянием свободы слова? На рубеже веков появилась целая серия статей, бьющих тревогу по поводу ужесточения административных нападок на СМИ
[195]. Алексей Симонов, руководитель Фонда защиты гласности, учреждённого в 1991 году, ещё в 1996 году насчитал шесть видов «цензуры»
[196]. Сейчас их стало ещё больше. Не случайно давление на СМИ стало проявляться отчётливо в последние шесть-семь лет, совпавшие, на мой и не только на мой взгляд, с медленным, пока ещё тягучим и мягким переходом на рельсы авторитаризма. Выделим самые существенные способы и методы контроля:
1) Использование так называемого «административного ресурса». Речь идёт об использовании властными структурами различных методов и способов давления на неугодные средства информации. Например: регулярные обследования, по стилистике скорее напоминающие налёты, помещений редакций (вплоть до претензий по «нарушениям правил пожарной безопасности» — очень, надо сказать, частый сюжет); насильственное выселение из арендуемых или принадлежащих средству информации зданий; отказ в предоставлении полиграфических услуг — особенно эффективен этот метод в небольших городах, в которых единственная порою типография принадлежит государству; создание рептильной прессы, субсидируемой администрацией; исключение неугодных книг из федеральных программ помощи в книгоиздании, особенно это касается учебников по истории, не совпадающих с официальной установкой на воспитание «патриотизма» (нередко на самом деле — национализма); отказ в предоставлении министерствами печати и связи радиочастот или телевизионных каналов; отказ в аккредитации СМИ или отдельным журналистам, наиболее «одиозным», с точки зрения власти; отказ государственными чиновниками в предоставлении информации, документов и т. д.
2) Методы экономического давления, которые также использует администрация. В частности: бесконечные проверки финансовой деятельности, малообоснованные иски в суд по поводу публикации статей, затрагивающих якобы «честь и достоинство» того или иного чиновника, что, в свою очередь, при сервилизме судов приводит нередко к разорению газет и прочих средств массовой информации; давление на предпринимателей, размещающих рекламу в неугодных средствах информации. Им намекают, что при заключении крупных контрактов это обстоятельство будет «принято во внимание».
3) Подкуп — открытый или замаскированный — владельцев того или иного органа печати и создание корпуса журналистов, готовых, как говаривали в советское время, «выполнить любое задание партии и правительства».
И, наконец, четвёртый, самый брутальный метод: применение криминальных методов борьбы с оппозиционными журналистами, проще говоря — физическое их уничтожение. Бернарду Шоу принадлежит афоризм, звучащий немного жутковато, но крайне актуально в наши дни:
«Убийство — это крайняя форма (или степень) цензуры». К сожалению, эта «форма» становится всё более и более распространённой, наша страна выходит в этом смысле на одно из первых мест в мире. Профессия журналиста становится в последние годы одной из самых опасных. По данным Фонда защиты гласности, только в одном 2000 году в России в связи с их профессиональной деятельностью погибло 16 журналистов, пятеро пропали бесследно и 73 подверглись нападениям и были избиты. Заставляет задуматься тот факт, что практически ни одно из таких преступлений не было раскрыто, включая самые громкие, например, убийства Влада Листьева, Дмитрия Холодова, Анны Политковской и др.
Число способов давления на печать можно увеличить во много раз. Не названы, например, внутриредакционный контроль и самоцензура, которые порой играют ещё более существенную роль, чем указанные выше.
Особый сюжет — охрана так называемых «гостайн». Современная Россия, объявившая себя «правопреемницей» ушедшего режима, взявшая на себя долги и прочие обязательства Советского Союза, вместе с этим унаследовала, к сожалению, одну из самых печальных традиций — традицию умалчивания, дозирования информации, сокрытия истинного положения вещей. Особенно эта дурная традиция, как мы уже упоминали, чувствуется при освещении экологической тематики.
С 1995 года тенденция засекречивания проявляется всё более явно и последовательно. Ряд законов и «подзаконных» актов противоречат при этом и Конституции, и закону «О средствах информации». К ним относятся в числе прочих закон «О государственной тайне» и президентский указ Ельцина «О перечне информации, относящейся к государственной тайне». Новая «Доктрина информационной безопасности», после длительного обсуждения одобренная Советом Безопасности в 2000 году, также направлена на то, чтобы усилить государственный контроль и замедлить становление и формирование независимого гражданского общества в России
[197].
Далее, у власти есть способы создания кажущейся свободы слова и печати, её имитации. Она может милостиво разрешить некоторым бумажным средствам информации полную свободу самовыражения и даже острую критику в свой адрес, тем особенно, которые адресованы узкому кругу интеллигенции. Например, так называемым «толстым» литературным журналам. Однако, как мы знаем, они сейчас дышат на ладан: тиражи их снизились с сотен тысяч экземпляров до 4–5 тысяч. Власти они всё же необходимы: во-первых, для утехи интеллектуалов, но что ещё более важно — для демонстрирования своей толерантности перед западной общественностью, которая чрезвычайно болезненно реагирует на все случаи преследования печати. Но эти прагматические (точнее, циничные) игры тотчас же заканчиваются, когда речь заходит о таких средствах информации (телевидении преимущественно), которые действительно оказывают влияние если не на общественное мнение, то хотя бы на сиюминутные настроения толпы, которая теперь стала называться изящным словом «электорат». Власть прекрасно поняла, что тот, кто владеет телевидением, владеет человеческой глупостью. Поэтому к телевещанию она относится особенно ревниво, ликвидируя, как только представляется малейшая возможность, оппозиционные каналы. Мы помним, как было уничтожено старое НТВ, появившийся на его основе ТВС и другие. «Административная грация», если вспомнить Н. С. Лескова, проявляется в данном случае в том, что власть отмежёвывается от таких акций, объясняя публике, что всё это не более чем «спор хозяйствующих субъектов», вызванных новыми «рыночными отношениями».
Отмечу ещё одну особенность. Режим и отдельные его представители спокойно терпят острую критику в свой адрес, вплоть до прямых разоблачений. Всё это не производит на них ровным счётом никакого впечатления. Ещё Герцен в середине девятнадцатого века проницательно заметил:
«Недостаточно свободы слова: нужна ещё свобода слуха». Вот последнее-то почти полностью отсутствует. Тотальная глухота, как власти, так, увы, и подданных, сводит на нет все критические выступления.
И всё же говорить о возрождении цензуры рано, поскольку это слово трактуется так расширительно и неточно, что теряет смысл. В строгом смысле слова цензура — это систематический, целенаправленный и всеобъемлющий контроль, устанавливаемый государством (в странах со светским режимом) или официальной церковью (в теократических государствах) над деятельностью средств информации посредством мер более или менее насильственного характера. Непременным условием существования цензуры является особая система административных учреждений (цензурных комитетов, управлений и т. п.), необходимая для исполнения указанного выше предназначения. Другими словами, о цензуре в точном смысле слова можно говорить лишь тогда, когда существует, как говаривали в советские времена, контора. По второму закону Питера, она сама рождает себе работу, оправдывая необходимость своего существования и всё большего расширения.
Административные структуры, созданные на определённое время и для конкретных целей, имеют мистическую способность к самосохранению. — Остальные значения самого слова «цензура» носят условный, метафорический характер. За неимением особого термина, обозначающего все оттенки последовательного стеснения слова, можно говорить о более или менее жёстком регулировании и давлении на СМИ со стороны различных структур, о манипулировании ими.
Любые пророчества и прогнозы в нашей стране, я думаю, бессмысленны. Ясно одно: эти ампутированные органы способны к регенерации, как у некоторых видов рептилий, отбрасывающих в минуту опасности свой хвост. Разумеется, всё зависит от изменения социально-политической ситуации. При худшем варианте первое, что сделает, придя к власти, сторонник авторитарного или какого-либо другого жёсткого режима, — восстановит в том или ином обличье цензурный контроль над средствами массовой информации.
Боюсь, что будущий историк российской цензуры, заинтересовавшийся постсоветским периодом, найдёт немало материала для исследования. Вспомним поэта Николая Глазкова, которому, кстати, приписывается создание слова «самиздат» (он ещё в сороковые годы облекал свои непубликуемые сочинения в особые рукописные книжки и писал на обложке: «Самсебяиздат»):
Я на мир взираю из-под столика,
Век двадцатый, век необычайный.
Чем ты интересней для историка,
Тем для современника печальней.
Двадцать первый век, судя по его началу, к сожалению, будет не менее «интересен для историка»… Один остроумный человек как-то заметил: «Я понимаю, конечно, что развитие идёт по спирали, но кто сказал, что следующий виток будет обязательно сверху?» Этот парадокс имеет, увы, прямое отношение к нашему прошлому и, быть может, ещё большее — к настоящему и будущему.
Неужели мы действительно обречены с фатальной неизбежностью ходить по замкнутому кругу, неужели дурная бесконечность российской истории совершенно непреодолима и «благонамеренные и грустные анекдоты» о российской цензуре (и не только о ней) будут возникать вновь и вновь?
Неужели действительно «история учит только тому, что ничему не учит»? Но знать её всё же нужно: во всяком случае, для того, чтобы никто не мог потом сказать, что он не ведал, что творил…
P.S.
В книгу, которую изволил прочесть благосклонный читатель, вошли как новые главы, так и некоторые ранее публиковавшиеся статьи, слегка подновлённые. Прошедшие годы, конечно, дали немало материала для существенного расширения завершающих глав. Однако по зрелом размышлении мы отказались от идеи написать о годах «последнего царствования»:
Ходить бывает склизко
По камешкам иным,
Итак, о том, что близко,
Мы лучше умолчим…