Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке BooksCafe.Net
Все книги автора
Эта же книга в других форматах
Приятного чтения!
«Я только что вернулась из школы, сегодня ребята писали обо мне — у нас такая анкета. Написали, конечно, не все, но если бы вы почувствовали, как подействовало это все на меня. Я затеяла эту анкету потому, что мне кажется, это необходимо для десятиклассника. Писали разное, было и хорошее. Нет, я не буду вам писать об анкете, зачем я о ней заговорила?Второе письмо — из города Черкассы от Маргариты Семеновны Домбровской.
Наверное, потому, что она снова, еще сильнее, чем раньше, затронула все мои наболевшие вопросы. Я надеюсь, что вы, получив это письмо, ответите мне. Ответьте, пожалуйста, если вам хочется мне помочь. Я понимаю, что подобных мне тысячи, но что поделаешь, если так мучительно не понимать. Может, готовых рецептов нет, но ведь что-то есть!
Я, наверное, сейчас у того рубежа, когда самое время задавать себе вопросы: „Зачем?“, „Как?“, „Для чего?“. Но ведь не все задают их себе — вот что страшно. Что же делать? Как донести до человека, который не хочет думать, все, что понимаешь сам?
Нас с Галей (это моя подруга) многие не понимают в классе. Конечно, они в этом не виноваты, но что делать, чтобы нас понимали, чтобы наши вопросы стали вопросами для всех?
Может, я не могу видеть в человеке чего-то самого существенного. Но ведь каждый человек интересен, в каждом человеке скрыто стремление к совершенству, вы об этом писали в ваших книгах. Я хочу помогать людям стать лучше, красивее. Но что нужно для этого делать — не понимаю, научите.
Поняли вы что-нибудь из моего письма? Мне хочется, чтобы вам захотелось написать мне и помочь. Перечитывать не буду».
«Только что закончила чтение вашей книги „Бессмертны ли злые волшебники“. Она меня заинтересовала, потому что всю жизнь меня интересуют люди, их мысли и чувства, их отношения к окружающим.Когда я дошел до этой строки, меня будто ударило током. Я-то думал, что и это второе письмо написано если не десятиклассницей, то женщиной совсем не старой, а оказывается, автору-то семьдесят пять!
Многие, даже родственники, не понимают, почему я так легко и быстро сближаюсь с людьми, переписываюсь с ними, они относятся к этому с иронией. Конечно, я сближаюсь не со всеми, а только с теми, которые по душе. Узнать человека, подружиться с ним, помочь ему стать лучше, — какая радость!
Мучает меня совесть, что я не съездила вовремя к моим старым подругам, когда они были больны. Все что-то мешало. Получила известие о том, что их уже нет, и мучаюсь до сих пор. Но не возвратить утерянного. Мне уже много лет. Восьмой десяток разменяла уже пять лет тому назад…»
«Людей любила и люблю. Работала пятьдесят лет в школе с малышами. Книги Андерсена очень мне помогали в воспитании…Два письма от незнакомых между собой и неизвестных мне раньше людей. Один — в самом начале жизни — хочет понять себя и окружающий мир; второй хочет поделиться с миром богатствами душевного опыта.
Сейчас я неодинока. Живу в семье сына, есть внуки. Хотелось бы, чтобы они чаще читали хорошие вещи, может быть, добрее станут если не ко мне, то друг к другу и к окружающим их людям.
Спасибо вам, что заставили меня еще раз подумать о человеке. Были и в нашей семье злые волшебники, но человечность их победила…»
«Однажды ночью, когда небо на востоке стало уже бледно-зеленым, в квартире доктора зазвонил телефон. Вызов оказался необычным: на месте врач обнаружил мертвого ребенка, скончавшегося с полчаса назад.Напомнив участникам редакционной встречи эту детективную завязку, мы поставили перед ними тот же вопрос: что такое человек? Конечно, как мы и ожидали, философ, антрополог и писатель, подобно героям повести, отвечали на него весьма и весьма различно…
— Черт побери, но почему же вы не вызвали меня раньше? — воскликнул доктор.
— Вы не совсем меня поняли, — ответил отец. — Я ввел ему большую дозу стрихнина…
— Но ведь это же убийство?
— Вот именно.
— Надо непременно сообщить в полицию, — воскликнул доктор в сильном волнении.
— Я как раз собирался просить вас об этом, — невозмутимо поддержал его странный отец.
Явившемуся полицейскому комиссару на вопрос о том, где находится мать ребенка, он ответил, что ее уже отвезли в зоопарк.
Незадолго до этого группа антропологов обнаружила в джунглях Новой Гвинеи племя странных существ, по всем признакам явно представлявших собой переходное звено между обезьяной и человеком. Ученые назвали их „тропи“ и с бескорыстным энтузиазмом начали их изучать. Но вот возникла угроза, что племя будет использовано фабрикантами как бесплатная рабочая сила. Воспрепятствовать этому можно было, лишь доказав, что неизвестные существа принадлежат к человеческому роду. Однако „тропи“ с удивительным равновесием были наделены как человеческими, так и обезьяньими чертами. Тогда чудак-журналист решился на жестокий эксперимент. Чтобы добиться официального юридического разрешения, где открытые антропологами существа рассматривались бы как люди, он пошел на преступление. Именно поэтому ночью в квартире доктора зазвонил телефон. Мы не упомянули, что доктора и полицейского поразило сходство мертвого ребенка с обезьянкой. Теперь суд оказался вынужденным вынести определение: если убитое существо являлось человеком, убийца должен был отправиться на виселицу. Но можно ли было казнить его, если он умертвил животное?
Виднейшие ученые не помогли суду разобраться в этом вопросе. Ко всеобщему изумлению, обнаружилось, что ученые до сих пор не располагают точным и ясным определением: что такое человек».
«Вот три дорожки триединого конвейера, — говорил он. — Первая — развитие физических сил, прогресс человеческого тела; счет идет в метрах и сантиметрах, в минутах и секундах мировых рекордов; триумфом человечества было „разменять“ десять секунд в беге на сто метров. Разменяли… Будет ли человек будущего — как немцы говорят, „цу фус“ — ногами преодолевать сто метров за семь секунд, за пять-шесть секунд?Философ (перебивая):
Вторая дорожка — развитие умственных сил, могущество разума, триумф науки и техники; недавно мы все — люди — видели на экранах телевизоров камешек, тень от малого камешка; нас это наполнило, как говорят, „чувством законной гордости“, потому что мы увидели некий камешек на Луне — не модель камешка и не субстрат лунной поверхности, а вполне конкретный камешек. Через несколько лет мы его найдем рядом с аппаратом, его заснявшим, доставим на Землю и поместим в одном из московских музеев. Закрою глаза и вижу кнопки. Кнопки, кнопки, кнопки — дирижерские палочки прогресса. Дорожка вторая бежит быстро, и по часам ускоряется ее движение… И вот третья дорожка конвейера — „не убий“, „не укради“ и все прочее. Никогда трусость не была доблестью. Никогда кража не слыла честностью. Никогда насилие над женщиной, глумление над ребенком не характеризовали благородства. И однако как же медленно поспешает человек по пути внутренней гармонизации, по пути предсказанного Марксом „очеловечивания чувств“…
Думаю, что диспропорции триединого конвейера и будут волновать сотрудников института человека: социологов и психологов, биологов и энергетиков, этиков и эстетиков, врачей и писателей…»
«По-моему, нет никакой диспропорции. Вы говорите, что темпы технического прогресса беспрерывно растут, а нравственное развитие идет медленнее. Мне кажется, что это ошибка. Для того чтобы мерить технический прогресс, надо ввести определенную единицу. Чтобы мерить прогресс нравственный, нужна единица другая. И пока вы не соотнесли друг с другом эти единицы, нельзя говорить о том, что растет быстрее, что медленнее. Мне непонятно, как соотносить сегодня единицу нравственного прогресса с единицей прогресса технического».Через час — а в стенограмме через несколько десятков страниц — Николай Атаров вернулся к остро волновавшей его теме:
«В каких единицах мерить развитие научно-техническое и развитие нравственное? Вот возможная таблица. Единицы технические: пещера, дом, космический корабль, человек в космосе. Единицы нравственные: убей, а выживи (соответствует пещере); кто сильней (соответствует дому); равенство (соответствует космическому кораблю); умрешь ты — погибну я (соответствует человеку в космосе)».
«Нужен, — писал М. Коледа из белорусского села Ошмяны, — институт „Человек и Человечность“. Он нужен потому, что именно мы, советские люди, творчески развиваем лучшие гуманные традиции и ценности человечества. Мы чувствуем себя единственно законными наследниками этих сокровищ и должны их бережно, умно и, повторяю, творчески осваивать и развивать…»
«Изменится ли биологическая основа человека, — писал А. Загорный из города Кременчуг. — Думаю, нет, даже точнее, не думаю, а надеюсь. Ведь человек в деревянных пальцах не ощутит нежности у лепестков розы, и не сожмется у человека пластмассовое сердце при виде плачущего ребенка…»Это письмо с большим основанием можно назвать поэтическим, чем мировоззренческим, но ведь письма философско-мировоззренческие рождаются у «обыкновенных» людей из самых бесхитростных и высоких человеческих чувств.
«Человек, — писал он, — творя действительность, испытывает существенное обратное воздействие этой действительности и в какой-то степени тоже является ее созданием. Так, материал, выбираемый ваятелем, оказывает определенное воздействие на его художественный замысел. Однако побудительное, активное начало — за человеком. И когда сопротивление действительности подавляет некоторые индивидуумы, это говорит об их поражении…Вот в борьбе с этими слабыми духом «интеллектуалами» и должно, по мысли автора письма, все более оттачиваться «оружие» рыцарей человеколюбия, добра и справедливости — «копье Дон-Кихота и шпага Гамлета».
Пигмалион вдохнул душу в собственное творение, а на некоторых жрецов НТР сверхумные ЭВМ отбрасывают отсвет бездушия. Если робота научить говорить в „общении“ с человеком „пожалуйста“ и „будьте добры“ — это будет лишь пародия на человеческие взаимоотношения. Если же говорить об обратном воздействии кибернетической техники на человека, то машинная логика ЭВМ „навязывает“ иногда работающим с ней людям чересчур рациональные взаимоотношения вне „сентиментальных“ эмоций и разных человеческих переживаний, выступающих как помехи. Не любой человек может устоять против напора машинной логики, кибернетическая техника обратным воздействием порождает среди слабых духом „интеллектуалов“ тип человека-робота. Это, повторяю, бывает лишь с теми, кто не развил в себе подлинно человеческого начала, кому „нечто“ человеческое мешает, кто никогда не воскликнет: „Ничто человеческое мне не чуждо!“ Для них оказались лишними и богатства человеческой культуры, составляющие суть человека, те самые богатства, с которыми мы войдем в коммунистическое общество».
«Жизнь, наглядно показав в конфликтной ситуации недопустимость разрыва между развитием нравственным и, так сказать, интеллектуально-научным, дала мне еще один ценный, существенный УРОК…»
«сострадание» (233 раза),Далее умная машина непреложно установила, что автор часто употребляет термины «чудо», «святыня», «кощунство», и все это дало основание инженеру Уварову для вывода: «Вы верите в бога, хотя и скрываете это».
«удивление» (145 раз),
«сопереживание» (84 раза),
«восхищение» (70 раз),
«волнение» (25 раз).
«Мы справедливо критикуем абстрактный гуманизм, но порой забываем, что в основе коммунистического гуманизма лежит немеркнущая человечность, уважение к достоинству личности.»(Т. Воронова, Москва).
«Что нужно делать, чтобы чувства сострадания, справедливости, добра вошли в человека с детства?
…Чувства сопереживания, сострадания, гуманности должны воспитывать атмосфера семьи, нравственный микроклимат, который царит в ней. Должны воспитывать не нравоучительные речи, а поступки, поведение, отношение к людям, событиям, то есть то незримое, что делает семью семьей, дом домом. В семье должна царить атмосфера благоговения перед всем святым, что есть в жизни: перед Родиной, перед памятью о погибших на войне и вообще перед памятью о тех, кто жил красиво до нас.»(Э. Любович, Ворошиловград).
«Нам в школе (и мальчикам, и девочкам одинаково) говорили: „Вы должны быть решительными, мужественными, сильными“, но никто девчонкам не говорил: „Ты должна быть доброй, терпеливой, ласковой, жалеть слабого…“
Помню, в десятом классе на вопрос, кем бы ты хотела стать, никто из девочек не ответил: „Хорошей мамой“. И лишь сейчас, родив ребенка, я поняла, как это непросто — быть хорошей мамой.»(М. Здзярская, геолог).
«Доброта, сострадание, нравственная цельность не только чисто этические, но и социальные, даже, если хотите, государственные ценности. Чем больше добрых, высоконравственных людей в государстве, тем оно могущественнее во всех отношениях.»(Д. Ветров, Киев).
«…Вечером мы с мужем пошли в парк, расположенный в одном из красивых уголков нашего города, и увидели на пустынной аллее, как несколько шестнадцатилетних подростков „развлекались“ — они окружили женщину и мужчину, по-моему молодоженов, и не давали им идти дальше, при этом отчаянно хохоча…Читая письмо старой женщины, я думал, откуда эта мысль о баптистах, кто внушил буйному юноше, что «любовь к ближнему», а стало быть, и жалость, и сострадание — исключительное достояние религии, церкви? Так же как неприемлем абстрактный гуманизм в силу его метафизичности, проповеди любви к человеку «вообще», так же вредна и абстрактная воинственность, готовая считать врагами всех и вся без разбора.
Мы потребовали от юношей, чтобы они немедленно оставили этих людей в покое. Потребовали жестко, объяснив при этом, что чувство жалости вызывают у нас не только их жертвы, но и они сами, непонимающие, что такое человеческое достоинство. Подростки хмуро удалились.
Один из них, уходя, назвал нас… баптистами! Не время и не место было растолковывать ему, что мы с мужем убежденные атеисты с юных лет. Оба участвовали в революции, воевали».
«Остановлюсь на некоторых излюбленных вами беллетристических формулах. „Мир чувств“ — это, извините, нелепость, имеется мир мыслей, который и возбуждает чувства. „Дар сопереживания“ — механизм этот стар, как животное царство, и это не дар, а рефлекс, рожденный первой и второй сигнальными системами, сопереживать совершенно необязательно, ибо это явление атавистическое, помогать людям можно и одним разумом. „Из глубины памяти сердца“ — чисто литературная фраза, ибо сердце памяти не имеет, так же как и чувства, намять — свойство разума. „Без любви человек несчастен“ — и эта ваша фраза выдает ребенка или увлекающегося поэта, ибо многие люди живут без любви и чувствуют себя весьма хорошо. Любовь не божество. „Мне стало его жаль“ — ваша жалость совершенно никому не нужна, разумный человек помогает всем людям разумом, а не жалостью. „Боль за человека“ — форменная беллетристика. „Мужчина не может видеть без боли печаль женского лица“ — к сильным, разумным мужчинам это не относится, хотя, если нужно, они помогут любой женщине в беде. „Радость узнавания человека“ — это явление персональное, я лично много раз узнавал людей, совершенно не ощущая никакой радости. „…Полное отсутствие страдания может быть опасно“ — утверждение поповское, христианское, но никак не коммунистическое. Коммунизм отвергает страдание, это жизнь без страданий…»О «жизни без страданий» мы поговорим ниже, а сейчас хотелось бы выделить то, что в аргументации В. Уварова заслуживает особенно серьезного отношения: ссылки на разум. Было бы ребячеством умалять роль разума и настаивать на безраздельном господстве чувств (к тому же это повело бы к триумфу не чувств, а сентиментальности), но почему или — или, «разумом, а не жалостью»? Нет, помогать людям надо и разумом, и жалостью.
«И жизнь у вас — чудо, и солнце у вас — чудо, и талант у вас — чудо, и машины у вас — чудо, и ум чудо, и сердце — чудо, а готический собор это чудо из чудес. О чем это говорит? — строго вопрошает автор письма. — О том, что вы человек неразумный, ибо разумному человеку достаточно хорошо известно: ни в чем абсолютно никаких чудес нет, чудеса бывают только у поэтов и детей».В этом месте мне хочется дополнить автора письма. Может быть, самое страшное в жизни — это дети, для которых чудес нет.
«„Человек не может жить без святынь“, — пишете вы в одной из ваших книг. Давайте добавим — верующий человек. Вызывает возражение и ваша формула „неблагоговейное отношение к святыням“. Поймите, это крик души человека, глубоко верующего в бога, в богов! Для меня, воинствующего атеиста, все это неприемлемо».Я написал инженеру Уварову, что он, по существу, усиливает, утверждает религию, даруя ей монополию на то, без чего человеческая жизнь бедна. Он забывает об одной из великих творческих целей подлинного атеизма — рождении безрелигиозной нравственности, нравственности коммунистической, наследующей все лучшее, что содержится в этическом опыте человечества.
«Не надо забывать суждения Сухомлинского о том, что мировоззрение не только система взглядов на мир, но и субъективное состояние личности.»(Б. Марков, Вологда).
«Отрывать идейное воспитание от нравственного, как это иногда делают, не менее опасно, чем отрывать развитие ума от роста души.»(Б. Васильева, Чита).
«Мне кажется, что нам всем надо хорошо усвоить положение XXV съезда КПСС о единстве идейно-политического, трудового и нравственного воспитания. В нем содержится точный методологический ключ к решению вопроса о формировании цельной человеческой личности.»(Д. Павлов, Москва).
«Я читаю сейчас Данте и Петрарку, Булгакова и Заболоцкого, Бредбери и Пастернака… Хотя в шестнадцать лет трудно ориентироваться в литературном мире.Еще через год она опять написала о том, что ей нужен добрый, умный, внимательный собеседник.
Открыть, чего мне особенно не хватает? Умного мудрого собеседника! Вам нравится Ремарк? А „Петербургские сновидения“ в театре имени Моссовета? А рисунки Нади Рушевой? А новые стихи Беллы Ахмадулиной? Успели ли вы побывать на „Беседах с Сократом“ в театре имени Маяковского?
У нас в школе однажды висело объявление: „Ищу философа!“ Открыть секрет? Я его написала и повесила.
Когда какой-нибудь вопрос начинает очень мучить, я иду пешком по бульварному кольцу, заглядывая в лица прохожим, но философ почему-то не попадается… Спасибо всем хорошим писателям за книги, которые они пишут, за доброту и человечность.
Я иду по Страстному или Тверскому бульварам, а мимо несутся машины и троллейбусы, студенты и школьники, молодые матери и пенсионеры, все, все куда-то торопятся и спешат: к открытию магазина или в очередь на выставку, в библиотеку или театр, в институт или филармонию. Дети спешат вырасти, студенты спешат выучиться, молодые специалисты спешат стать немолодыми, пенсионеры и те перестали медленно гулять по бульварам! Мне иногда хочется повернуть какую-нибудь ручку и остановить все, как в кино. Почему люди не видят друг друга, почему бы всем не остановиться, не посмотреть на соседей? А что у него? Отчего у него губы, как на картинах Пикассо? Отчего у той женщины седая прядь в волосах, а у этого малыша заплаканные глаза? Отчего?»
«Мне уже семнадцать лет… Я понимаю, если каждый ваш читатель будет требовать внимания, то у вас ни на что больше не останется времени. Я все понимаю и все-таки…Это письмо она не закончила и не отправила — постеснялась, наверное, потому, что стала старше и ей стало труднее общаться с незнакомым человеком. Она передала это письмо мне, когда мы познакомились. А познакомились мы, когда ей было уже восемнадцать и она поступила в Московский педагогический институт — к моему удивлению, на физический факультет. По письмам мне казалось, что она увлекается исключительно литературой, искусством, философией и далека от точных наук. Но я ошибался — выяснилось, что она ставит точные науки на первое место в познании мира.
Сегодня расскажу вам о нашей семье. Моя мама — ленинградка, после блокады осталась одна, выросла в детском доме, училась в ремесленном училище, потом в техникуме, потом сама в ремесленном училище воспитывала ребят, потом кончила институт. Хорошая, добрая женщина, несколько уставшая, всегда верящая в добро, в людей и потому часто ошибающаяся. Мой отец — человек более трезвого ума. Когда за чрезмерное доверие к трудным подросткам ему „посоветовали“ уйти из училища, где он учил, воспитывал ребят вместе с мамой, он ушел и стал инженером. Теперь мирно делает работу, которую, по-моему, любит, играет с ребятами во дворе в футбол, много читает, много шутит и требует от нас с братом честности без малейших поблажек к себе, добросовестности в любом деле и некоторых успехов в учении.
Вот такая у нас семья. Нам с братом с ранних лет разрешалось свободно мыслить, критиковать поступки родителей, читать любую литературу, заниматься, чем мы хотим (математикой, физикой, боксом, баскетболом, судомоделированием, рисованием).
Первые книги были куплены родителями на их первую зарплату, библиотека наша росла вместе со мной. Всегда у нас были интересные книги, первый во дворе хула-хуп, бадминтон, интересные настольные игры. С трех лет нас водили в театр, цирк, зоопарк, в пять — прибавился исторический музей и кино, в семь — Третьяковка, в двенадцать — планетарий и все музеи Москвы. Родители любили нас и любили интересно жить…»
О себе.
Я сейчас переживаю страшный и трудный момент. Мне кажется, уходит что-то лучшее во мне… Я чувствую это по мелочам. Вот на вокзале вижу: стоит старая женщина с собакой, высоко подняла поводок, и в этой же руке зажат кошелек с деньгами. Деньги падают, падают, и она не замечает этого… А я иду мимо, в толпе, и лишь через несколько минут до моего сознания доходит то, что я увидела. Я бегом возвращаюсь, поднимаю упавшие деньги и думаю о том, что год, а тем более два года назад я бы наклонилась и подняла их моментально. Я не могла бы не отозваться мгновенно. Что-то уходит, уходит, а я не хочу, чтобы уходило…
О школе.
Я с десяти лет билась на кулаках с мальчишками, которые обижали девочек. У нас класс был тяжелый, особенно мальчишки… Я и кулаками, и литературой стремилась их перевоспитать, но ничего у меня не вышло… Я ведь и в педагогический пошла назло им, назло: не удалось из вас вырастить настоящих людей, я из ваших детей выращу их! Я вернусь в мою школу и буду бороться до конца. И с учителями бывали конфликты, но, конечно, неглубокие. Учительницу раздражало, что я люблю Наташу Ростову за то, что она увлеклась домашней жизнью, пеленками и мужем. Наша учительница — ужасная максималистка, ей хочется, чтобы Наташа была на баррикадах или в Сибири, а мне очень нравится, как Толстой кончил роман. Я люблю, когда люди мирно счастливы…
О родителях.
С родителями нам повезло… Я вам об этом уже писала в том неотправленном письме. Года два назад мне и брату Саше показалось, что они начали остывать, что ли, что они не такие рвущиеся-мятущиеся, как раньше. И мы уже хотели дать им бой, но потом поняли, что они ничуть не остыли, только не обо всем нам рассказывают, охраняя наш покой. Но мы заставили их рассказывать обо всем. У нас в семье есть такой вечерний традиционный час, посвященный конфликтным ситуациям. Мы рассказываем родителям о конфликтных ситуациях в школе, а они — о конфликтных ситуациях у себя на работе, и Саша иногда дает отцу умные, дельные советы, как эти конфликтные ситуации разрешать. Ему сейчас шестнадцатый год, у него хорошая математическая голова. Хорошие, хорошие родители… Интеллигенты в первом поколении…
О комсомольской работе.
Меня избрали в комсомольское бюро факультета как раз тогда, когда в Румынии было большое несчастье — землетрясение. И вот я подала мысль: помочь отстроить школы. Я подсчитала, что если устроить несколько субботников, то можно собрать большие деньги, ведь каждому из нас ничего не стоит заработать в день три-четыре рубля, а в общей сумме это сотни и тысячи. Потом была мысль устроить в Лужниках конкурс детских рисунков на асфальте, чтобы в один из воскресных дней тысячи малышей явились с папами и мамами, им роздали разноцветные мелки и они рисовали. И вообще хочется, чтобы было как можно больше праздников, особенно для детей. Нам говорят: учитесь, не отвлекайтесь. А как интересно отвлекаться! Я в 1976 году под Ростовом одна восемь тонн помидоров собрала! И как я была счастлива, когда шла по Москве и видела — торгуют моими помидорами!
Во вторую нашу встречу Ольга показала мне эти письма.О подругах.
У меня три подруги. Одна — по школе, вторая — по дому, то есть мы живем рядом, и третья — подруга по письмам. Однажды мы не смогли с ней встретиться — тогда мы еще не были по-настоящему подругами, — и я написала ей письмо, она мне ответила, и мы потом долго переписывались…
«Мне уже шестнадцать лет. Кто я? Трудно сказать, порой добрый и открытый человек, порой злой и замкнутый, порой щедрый, порой жадный. Я хочу искать, ошибаться, биться, метаться, бросать все и опять начинать. Часто говорят мне хорошее, лестное, я не люблю это слушать, но где-то все-таки есть во мне такой идиотик, которому это приятно, и он вылезает, и он торжествует…»Это, так сказать, общефилософская постановка вопроса — осознание себя в мироздании. Но существуют и обычные — при всей их уникальности — отношения двух шестнадцатилетних девочек.
«Хочу понять Матисса. Люблю эпоху Возрождения, Микеланджело, Леонардо да Винчи, Караваджо, хочу читать Софокла, Платона, Канта, хочу изучить физику и математику в совершенстве, мечтаю вырастить десять хороших во всех отношениях мальчиков и девочек и одного гения. Хочу получить высшее педагогическое образование и научиться играть хотя бы на одном музыкальном инструменте».
«С недавних пор я начала делить людей на две категории, одни хотят быть, другие иметь. Я хочу быть. Даже в любви одни хотят быть (вечно), другие хотят иметь (временно)».
«Ты — кактус, выросший в одинокой, чахлой пустыне, — пишет она подруге. — Ты спрятала все лучшее, все свои живые соки, ты покрылась острыми шипами и больно колешь каждого, кто хочет погладить тебя… Но нужен тебе человек, который ждал бы тебя, выслушал, все понял и, поняв, пожалел бы (не унизил, а пожалел). И ты, как маленькая девочка, уткнулась бы в его плечо и горько расплакалась бы, а он гладил бы твои волосы и понял бы все, все и помог. Нежность, искренность и любовь, ты успокоилась бы в них…»И с этого начинается в ее письмах самое существенное — борьба за человеческую душу.
«Почему ты не веришь в людей? Ты никогда не видела шестидесятилетнюю женщину, детского врача, которая утром идет на работу с красными, бессонными глазами — всю ночь читала и плакала над „Человеком, который смеется“ (Гюго). И ты думаешь, таких мало? Даже в физтехе, где учатся и творчествуют лишь заядлые физики и математики, студенты готовы пожертвовать многим, чтобы попасть на выставку Нади Рушевой и получить хотя бы один фотоснимок с ее работ. Этот мир, мир богатый, щедрый мир, в котором любят, надеются, страдают, берегут и охраняют все лучшее, мир, где живут Андерсен, Есенин, Ахматова, Мандельштам, Врубель, Пикассо, Блок, этот мир есть, он цветет, увеличиваясь год от года, я только вошла в этот мир…»Две темы в письмах Ольги Господиновой делают их особенно современными, сегодняшними — сопричастность мировой культуре, ощущение ее как живой целостности и сопричастность жизни человечества, понимание, что эта жизнь неотрывна от ее личного бытия.
«Ты любишь „Чайку“? Если ты любишь ее, никогда не смотри эту легкую, красивую фантазию в театре. Моя мечта рассыпалась при виде фальшивых и неестественно играющих актеров, серого, как из комиссионного магазина, чучела чайки и бурых декораций. Я не хочу никого винить, я только думаю, что иногда человеческая фантазия бывает такой изящной, легкой и мудрой, что ее нельзя воплотить во что-то материальное. Догадайся, кто мне больше всех нравится в „Чайке“? Дорн. Я его понимаю и люблю больше других (чуть-чуть)».— Почему Дорн? — спросил я Ольгу при новой встрече. — Не загадочный Треплев, не красивый Тригорин, а старый ворчун, доктор Дорн.
«Когда я была меньше, я хотела найти человека-солнце, который бы меня любил, обогревал, растил бы, но найти его не могла. Тогда я поняла: счастье — быть солнцем, самой кого-то любить, обогревать, растить. Но очень быстро силы мои иссякли, и я поняла вторую истину: надо иметь солнце, надо иметь и цветы, надо быть солнцем, надо быть цветами в одном лице».Доброта и в том, чтобы видеть в человеке некую великую возможность, понимать, что наряду с миром созданного есть мир и несозданного.
«Там живут наши творения, которые еще не созданы. В этом мире живет все лучшее, что в нас заключено и что мы должны спасать друг в друге… В этом мире мы сами — завтрашние…Отвлекусь на минуту от Ольги — ее мыслей, сомнений и чувств — для одного общего рассуждения. Мы в последнее время много пишем о подростковой жестокости, о явлении действительно очень тревожном, и хорошо, что наше общество уделяет ему все больше внимания. Но мы гораздо меньше пишем и менее остро чувствуем, что нарождается и иное, полярное, явление в том поколении, которое сейчас входит в жизнь, — явление какой-то обостренной и глубокой духовности, очень большой эмоциональной восприимчивости и большой душевной утонченности. Это менее заметно, чем жестокость, потому что не сопряжено с драмами, но это внушает большие надежды и требует от наших писателей и педагогов каких-то новых, углубленных ответов, новых, творческих решений.
Два года назад был такой случай. Я ходила по Музею изобразительных искусств имени Пушкина и в одном из залов встретила студентов, сначала они молчали, потом поспорили об одной картине, я не понимала и половины их слов, но слушала с вниманием, они спросили мое мнение, я ответила что-то невразумительное, потом они опять спорили и опять спрашивали у меня. Я была удивлена, что существует столько миров, проблем, понятий, что жизнь может быть такой удивительно интересной. Уходя, они сказали: „Девушка, пойдемте с нами“, я только покачала головой. Я шла в другую сторону, глотала слезы и говорила сама себе: „Подождите меня, подождите. Я буду много работать, многому учиться, формировать вкус и мышление, я стану равной вам“. И теперь, когда я устаю, я повторяю про себя: „Подождите меня“. Ты не смейся, не надо, это сама искренность».
«Прежде чем спорить, что важнее в жизни — личное или общественное, сначала давай условимся, что мы будем подразумевать под этими понятиями. По-моему, очень узко ограничивать понимание личного лишь внутренним миром. А вернее, исчерпывать его внутренним миром.«…Отчего у этой женщины седая прядь в волосах?» — писала она в одном из первых писем ко мне.
Потому что неизвестно, где вот у меня лично кончается жизнь личная и начинается общественная. Скажи, если я читаю Макаренко, Сухомлинского, Толстого, Платона, какой в этот момент я живу жизнью? Личной? А когда штудирую математику, ищу и нахожу в ней гармонию, красоту, стройность? Общественной? А когда заседаю в комсомольском бюро? Архиобщественной?! А когда сижу в театре и сердце разрывается от боли за героев? Скажи мне, какой я живу жизнью, когда вижу в Музее Советской Армии ботиночки, найденные в концлагере, когда стиснуты зубы, сжаты губы, на глаза наворачиваются слезы и говорю себе: „Смотри, смотри, не забывай этого никогда, помни, на какой земле ты живешь!“ Моя мама пережила ленинградскую блокаду, потом голод послевоенных лет в детдоме. Она добилась столького, начиная с нуля. Так неужели я, хотя бы из преклонения перед ней, перед двенадцатью могилами на Пискаревском кладбище, на которые она ездит каждый год, из благодарности за мое безоблачное детство, не могу, не должна стать достойной дочерью своей Родины? Мне стало стыдно жить никчемной девчонкой, возомнившей себя гением. Я капля в море, хорошо! Но я не хочу быть ложкой дегтя в бочке меда. Не имею нрава. Если тебе кажется это смешным, если ты не уважаешь это чувство, прошу не отвечай мне никогда, мы с тобой тогда чужие люди.
Сейчас я тебе сказала так много, как никогда никому не говорила. И это для меня сейчас все…»
«Во-первых, — пишет он, что говорится, с порога полемизируя со мной, — я за крашеные ресницы, потертые джинсы, я за вино, лучше, конечно, не в подворотне, а у кого-нибудь дома, я за поп-музыку, я за поцелуй в четырнадцать лет и за гитару.Оборву на полуслове, чтобы пояснить: автор письма, двадцатилетний В. Буров, рассердился на меня за то, что в одной из последних книг («Узнавание») я, как ему показалось, не понял и, не поняв, осудил девочку-восьмиклассницу, любящую «потертые джинсы, гитару, вино и поп-музыку» и заявляющую открыто, с не лишенной обаяния дерзостью об этой любви, которая не исключает, по ее убеждению, если не любви, то уважения к «высокому и вечному».
Я хочу, хоть кому-нибудь, хоть одному умному человеку, доказать, что все эти увлечения, все эти компании — это гораздо лучше, чем ходить с умным видом и наводить скуку цитатами из Данте и Шекспира ни к селу ни к городу, лучше, чем заставлять себя на виду у других сидеть и слушать (или делать вид, что слушаешь) концерт Моцарта или Генделя.
Во-вторых…»
«Во-вторых, (возвращаюсь к цитате из письма В. Бурова), я (то есть он, В. Буров) — за Моцарта и Генделя, я — за Рембрандта, я — за Данте и Шекспира.Далее В. Буров пишет, что восьмиклассница, которую он защищает, кажется ему человеком «сегодняшнего (и завтрашнего, если хотите) дня». Непонимание ее души равносильно непониманию духовной жизни сегодняшней молодежи. А раз я этого не понимаю, то должен отложить перо в сторону, пока не пойму.
Я назову глупцом того, кто отзовется плохо о „Лунной сонате“ Бетховена, я буду считать пошляком того, кто считает „Венеру“ Пуссена „хорошей картинкой“, и только».
«Мне известны многие ребята, которые любят и Данте, и Петрарку, восхищаются полотнами Рембрандта, и это отнюдь не дань моде или впечатлению от ваших книг. Все они и раньше любили искусство старых мастеров, любили органные произведения Баха, концерты Генделя, но вместе с тем отлично разбирались в современной музыке и литературе. Но вот любопытный факт: Д. Тухманов выпустил диск „По волне моей памяти“. Песни на стихи Шелли, Сафо, вагантов. Песни вполне современные. Это именно сегодняшние песни. Но разве стихи потеряли что-нибудь от этого? Нет. Наоборот, многие ухватились за сборники Сафо, Шелли, Волошина, Гете и перечитали их заново, и для них понятие „старое“ перестало быть синонимом понятия „устаревшее“. Вы пишете о Данте, Петрарке, вы опоэтизировали чудаков, делающих бескорыстно старинные фонари или телескопы, дарящих коллекции картин или выводящих редкие сорта георгинов, вообще мне нравятся ваши эссе, и одновременно они мне не нравятся, меня раздражают. Не обижайтесь, пожалуйста, я родился в деревне и вырос там, родители учили меня говорить то, что думаешь, от души, не боясь обидеть.«Но могут ли воодушевить на великие поступки необходимость, расчет и эгоизм (даже если его немного)» — мне кажется, эта мысль резко мелькнула в уме пишущего, хотя он и постарался ничем ее не выдать. И вот он начинает идти к ее разрешению, идти издалека.
Вот я и говорю: не ведите нас к романтикам, романтизм уже не в силах воодушевить современного человека на какие-то великие поступки. Сейчас человеком должна руководить необходимость, расчет и немного эгоизма».
«Неужели в современном искусстве, в музыке, в поэзии, в живописи нет ничего, что могло бы вдохновить вас на новые эссе? Я понимаю, что настоящее искусство испытывается временем, но ведь мы живем не в XV и не в XVII веке, мы живем в XX веке, и Вознесенский, Сарьян, „Песняры“, „Поющие гитары“ — наши современники. О них нужно писать, и писать так, как вы пишете о Данте, Стендале, Андерсене. Чтобы молодые люди поняли, что их искусство, искусство их века тоже велико, тоже займет место в истории человеческого духа, человеческого гения».И от искусства он переходит к жизни, к действительности, к тому, что его особенно волнует, к сегодняшнему человеку. И вот уже не резкий тон полемиста, а увещание, почти мольба: «Постарайтесь, пожалуйста, увидеть в сегодняшнем человеке то, что вы увидели в картинах Рембрандта, в стихах Блока, в сонетах Петрарки».
«Для меня Данте, например, является больше, чем поэтом эпохи Возрождения, он для меня стал настоящим другом. И когда я ощущаю тяжесть в руке от книги с надписью „Данте Алигьери. Божественная комедия“, я никогда не могу удержаться от желания открыть ее в сотый раз и снова перечитать любую главу, любой стих, потому что знаю, что я всегда найду там что-то новое, то, чего я раньше не видел. Но я никогда не закапывался в эти обветшалые страницы, никогда не считал его величайшим поэтом всех эпох, потому что я живу не в XIV, а в XX веке и мои современники не менее величественны, чем этот суровый флорентиец.
Мне пора заканчивать письмо, уже третий час ночи, и меня зовут…»
«Если раньше я не могла любить людей за их недостатки, то почему же я не могу любить их за их достоинства».Особенность нравственных открытий заключается в том, что они редко поражают новизной (может быть, раз в несколько тысячелетий), большей частью кажутся они нам старыми и само собой разумеющимися, если не банальными. И при всем при этом человек бывает поражен новизной, если он не вычитал и не услышал, а именно открыл. САМ. Если это выросло из души, а не вошло в память. Если это опыт собственной, а не чужой души. Когда молодой человек, искренне и радостно желающий быть архисовременным, открывает, что не может жить без сурового флорентийца Данте или что хорошему в людях надо радоваться более интенсивно, чем огорчаться нехорошему, он возвышается этически и мировоззренчески и созревает для новых потрясающе обыденных и потрясающе насущных открытий. Он хочет высшей цельности и высшей человечности.
«…Меня сейчас больше всего в мире интересует человечность, — пишет Тамара Платова, — врожденное это качество или его можно развить? Мне уже двадцать два года, и мне кажется, я медленно расту…»Я рассказал об этих двух письмах не потому, что они самые интересные, а потому, что они самые сегодняшние. В них пульсирует желание понять себя как можно лучше, которым были одержимы думающие люди во все времена, и желание вобрать в себя как можно больше, которое тоже, конечно, неново, и пульсирует в них какая-то новая боль — за себя, за век…
Это лишь одно из писем, которые после опубликования очерка об Ольге Господиновой в периодической печати я получил на ее имя. Я решил опубликовать его по двум соображениям. Во-первых, оно самое, что ли, неличное, то есть оно личное в том широчайшем понимании этого слова, когда жизнь мира, человечества, минувших и будущих поколений становится твоей личной жизнью. Второй же мотив, по которому я решился опубликовать в этой книге письмо Владимира Патрушева, состоит в том, что я надеялся: с ним переписываться будет не одна Ольга.«Добрый день, Ольга!
Наконец собрался тебе написать это письмо. Хотел это сделать несколько месяцев назад, когда прочел о тебе в „Литературной газете“, но тогда я сомневался в себе. Сомневался в своих (если бы ты согласилась на переписку) возможностях вести переписку без срывов, на удовлетворительном духовном уровне. У меня часто случаются такие времена, когда нет желания ни писать, ни делать что-либо. Это особенно бывает тогда, когда мне не удается осуществить творческий замысел. Ну, и повинно в этом, конечно, одиночество… И я решился попробовать разорвать это одиночество — не знаю, согласишься ли ты на переписку со мной. Понимаешь, не раз пробовал наладить знакомства, и все почти неудачно. Сама собой приходит мысль: „А может, я в этом сам виноват?“
Для меня проблема эта особенно важна. Дело в том, что из 26 лет своей жизни половину я вследствие неизлечимой болезни не могу ходить и владеть нормально своей мышечной системой. В четырех стенах духовное одиночество особенно остро чувствуешь. Об этом правдиво рассказано в повести В. Амлинского „Жизнь Эрнста Шаталова“. Но мое стремление к духовному общению для меня важно не только само по себе. Пробуя найти свое место в жизни, я начал писать стихи, прозу, юмор (печатаюсь в основном в районной газете). Когда глубже начал задумываться над проблемами творчества, то понял, что большое значение имеет духовное развитие. А оно достигается только в общении (не отрицаю важность чтения) с духовно-обогащенными людьми, с личностями.
У меня много общего с тобой, Ольга. Я так же мечтаю, как и ты, о том, чтобы сделать мир, людей лучше. Я так же желаю прожить каждый миг ярко, значительно. И у меня возникало состояние притупленного восприятия жизни, с которым я не знал, как справиться.
И вот если ты согласишься на переписку со мной, то я хотел бы по всем духовным, литературным, эстетическим, философским вопросам, которые тебя волнуют, переписываться с тобой.
Это письмо пока несколько сумбурно, и в нем я только поверхностно пишу о себе. Ведь не знаю, согласишься ли ты на переписку со мной. В этом письме коснусь (сразу предупреждаю, что люблю спор, так что не обижайся, если буду отрицать кое-какие мысли, меня можно критиковать, конечно, также) только некоторых проблем.
Лично я ставлю (в перспективе — пока нет возможностей — в четырех стенах этого не достигнешь) такую же цель, как и ты: хочу сделать как можно больше людей такими, какими они должны быть, — великодушными, устремленными в будущее, богатыми многогранными, глубокими духовными качествами и пр. и пр. Если бы была возможность размножиться в нескольких экземплярах, то я бы стать и педагогом хотел. Знаешь, я не верю в то, что с помощью хороших книг можно перевоспитать. Книги, кино, телефильмы, театр, конечно, имеют огромное значение в воспитании человека коммунистического общества, но главное — это действие. Только что-то делая, утверждает человек в себе человеческое. Смысл труду придает мечта. Мечта… Желание сделать жизнь праздничной (в хорошем смысле — в смысле открытия, а не ничегонеделания), одухотворенной, необычной. Борясь против плохого, человек утверждает в себе хорошее. Эта чья-то мысль стала моей. А искусство должно вдохновлять… Ты очень верно говорила, что нужно делать жизнь интересной (в частности, идея о конкурсе детских рисунков на асфальте). Осмелюсь сказать, что Манилов — наш сообщник в этом, но он, к сожалению, не пошел дальше создания мечты. Его удовлетворила уже сама мечта.
Я испытал тысячи разочарований (это не гипербола!), но все-таки верю в торжество добра, красоты человеческих отношений. Мне интересны твои планы, идеи о своей педагогической деятельности. Ведь время (даже небольшое!) многое меняет. Интересно знать, как ты развиваешь в себе то, что хочешь развить. У М. Шагинян есть прекрасные слова: „А растет человек до самой смерти“.
Вот мои мысли о том (они, впрочем, неновы, но каждый их открывает для себя по-своему), как победить притупленность чувств.
Мы живем не навсегда. Мы смертны. А почему этот ребенок плачет? А почему? Нужно думать, как твое отзовется в другом. И что такое сочувствие? Сочувствие возможно тогда, когда ты пережил что-то подобное. И, встречая чье-то горе, вспоминай о своем, думай о нем как о своем. И, погружаясь в себя, помни о своей причастности к человечеству, думай о чем-то далеком, неожиданном. Нужна новизна сравнений. Мысль — это сравнение с чем-то чего-то неожиданного и „прыжок в сторону“. Только так возможна новизна мысли и, значит, новизна чувств. Мы, люди XX века, должны работать над новым мировосприятием. Всего, чем я живу, все одно одним махом не опишешь. Поэтому (если будешь согласна на переписку) задавай вопросы, которые тебя волнуют. Будем спорить, будем искать.
Итак. Я буду ждать твоего письма.Житомирская область, Попельнянский район, с. Ходорков, ул. Ленина, 75».
«…Давно собираюсь написать, и лишь сегодня решился. Публикация моего письма в Вашей книге „Ничто человеческое…“ внесла большие перемены в мою жизнь.Патрушев писал и в последующих письмах о том, что желающих побывать у него теперь немало, он даже вынужден был установить «очередность». Едут, едут.
Хотя О. и не ответила на мое письмо, но я получил сотни писем из разных уголков СССР. Многие из авторов этих писем уже стали моими верными товарищами. А некоторые даже были у меня в гостях. Это — Виктор Табаков, Виктор Кальманов, Татьяна Ляхова, Татьяна Сивак. Были у меня и работники украинского радио.
Вам уже известно, наверное, из письма Т. Ляховой, что у меня появилась семья. Тоже благодаря Вам. Валя, так зовут мою жену, написала мне после книги „Ничто человеческое…“, побывала у меня, и мы решили стать Патрушевыми. Сейчас у нас подрастает сын. На днях ему исполнится шесть месяцев. Так что Вы, образно говоря, духовный дедушка нашего сына Володи.
Хотелось бы еще многое Вам написать, но, как говорил один селькор, „весь сыр в один вареник не уложишь“.В. Патрушев, с. Ходорков Житомирской области».
«Нет с нами больше Владимира Патрушева[3]… он умер. У него остались жена и маленький сын, которому третий год. А у товарищей Владимира остались его чудесные духовные и душевные письма. Только у меня их 34. А Володе шел тридцать четвертый год…»Владимир Патрушев любил и умел соединять людей: при его посредстве рождались семьи (мы к этому еще вернемся на последних страницах нашей книги). Он объединял людей в человечный союз: союз понимания, доверия, деятельного добра.
«Всех нас, живущих в разных концах страны, объединял Володя. Мы переписывались, иногда встречались в его доме, мы стали как бы членами одной новой неформальной семьи. И мы решили увековечить имя Володи, назвать этим именем наше сообщество».Получил я письмо и от Валерия Сугробова. Оно стоит того, чтобы опубликовать его полностью:
«Вы, наверное, помните Володю Патрушева. В феврале 1984 года Володя умер.Теперь я вернусь к тексту первого издания книги, который и мной и, надеюсь, читателями будет воспринят по-новому.
Для нас, для его друзей, эта смерть — невосполнимая утрата. Это был человек с огромным, добрым сердцем и прекрасной душой. Володя был прикован к постели. Но он находил в себе силы писать, учиться и приносить людям добро, то, без чего он не мыслил себя в жизни. Как он хотел жить! Сколько энергии, сколько желания, сколько силы воли было в нем и что для него значило это слово из пяти букв — жизнь.
Наши сердца бились рядом с его сердцем, и всегда рядом была его дружеская рука, его дружеское слово. Я пишу Вам от имени всех, кто знал Володю… Мы хотим обратиться ко всем друзьям Володи, чтобы они откликнулись на наше письмо.
Вот что написала Ляхова Татьяна:
„Каждый из нас по-разному пришел к Володе, кто по горю, кто по случаю, но я думаю, каждому из нас он был (и есть!) по-своему дорог, хотя мало кто успел с ним увидеться. Его сыну всего лишь два с половиной года. Что он узнает об отце своем? Что услышит? Придет время, когда он захочет узнать все, когда это ему будет жизненно необходимо. Володя так и не соединил всех нас до конца, так пусть наша память, наши мысли соединятся для Володи маленького. Предлагаем, просим каждого хоть немного рассказать, каким ему Володя увиделся, что нового и значительного он вынес из общения с ним, к каким поступкам и размышлениям он подтолкнул. Можно привести особо понравившиеся его мысли и стихи. При желании можно немного рассказать о себе и оставить для мальчика свой адрес. Когда он вырастет, то прочтет. А может, кому-то захочется что-то нарисовать ему, может, у кого-то напишутся стихи…“
Присоединяясь к Татьяниным словам, я прошу, уважаемый Евгений Михайлович, напечатайте это письмо, если Вы считаете нужным, Евгений Михайлович, и я верю, что оно не останется безответным.Все письма пусть высылают по адресу: г. Москва, 111397, ул. Новогиреевская, дом 25, кв. 20. Сугробову Валерию Юрьевичу[4]».
«Мне приходилось встречать людей, которые если и не высказывались так откровенно, как Уваров, написавший письмо Евг. Богату, но думали так же. И должен с прискорбием констатировать, что это были в основном люди логического, инженерного типа мышления, очень и очень распространенного в наш век НТР.В потоке писем, полученных мной после опубликования статьи «Уроки „Урока“», в которой я полемизировал с инженером В. Уваровым, одним из самых содержательных было небольшое письмо из Тбилиси от известного ученого, академика А. Д. Зурабашвили. Он писал об особой важности в наши дни моральной стороны человеческого существования, о том, что, по его убеждению, новый человек должен быть в первую очередь homo morales, а уже потом homo sapiens, то есть он утверждал, что нравственное развитие должно не отставать от умственного и даже опережать его. Я еще вернусь к интересной, полемически острой формуле А. Д. Зурабашвили, а сейчас лишь отмечу, что у нее оказались и горячие сторонники, и не менее горячие оппоненты, после того как письмо ученого было напечатано. Но вот что любопытно: даже самые яростные оппоненты, то есть те читатели, которым показалось (на мой взгляд, несправедливо), что академик А. Д. Зурабашвили умаляет мыслящее начало, ум в человеке, согласны с ним, что сегодня, в эпоху НТР, моральная сторона человеческого существования важна, как никогда раньше. А читатели, одобрившие формулу академика А. Д. Зурабашвили, пишут об этой моральной стороне заинтересованно, даже страстно, как о чем-то глубоко личном, от чего зависит их собственная судьба. Она, наша судьба, и в самом деле от этого зависит.
Прошу извинить за резкость, уважаемые коллеги, но самоуверенное копание в такой сложнейшей области человеческого бытия, как нравственность, с помощью логического метода отсечения „ненужного“, „устаревшего“ есть, но моим наблюдениям, свидетельство по крайней мере двух дефектов личности: душевной глухоты и полузнайства.
Когда такой человек на „ты“ с электронно-счетной машиной, ему может показаться, что он умнее самого Сократа (бедняга и вообразить не мог самой возможности механизировать формальное мышление). Лес человеческих отношений представляется ему тогда в виде трех сосен, плутать в которых могут только гуманитарии с их размягченными мозгами. И вот рождается в умной голове идея объявить рациональный разум судьей в вопросах нравственности!
Я не знаю, читал ли Уваров произведения Достоевского или только „проходил“ в школе, а если читал, то понял ли, что именно эту идею убедительнейше опровергает писатель в романе „Преступление и наказание“, который он создал не для развлечения любителей детективов, а потому, что совершил открытие огромной важности и считал своим долгом рассказать о нем. Если люди вздумают решать сложные нравственные вопросы с помощью одной только логики, они могут впасть в тяжелейшие ошибки. Таково, по крайней мере, мое понимание Достоевского.
Мы редко задумываемся в сутолоке повседневных своих забот над вещами, не имеющими к нам прямого отношения, и поэтому далеко не каждый сознает, какая бездна сложностей скрывается за строгим и сухим словом „нравственность“. В какой степени наша собственная судьба и судьбы наших детей зависят от того, насколько правильно люди понимают сейчас и будут понимать в будущем это столь часто, порой всуе употребляемое слово. Приходится убеждаться, что есть люди, для которых понятия „нравственность“, „нравственный“, „безнравственный“ — анахронизмы, уцелевшие со времен, когда над человеком возвышался указующий перст церкви, лишающий возможности жить, как ему хочется. И не случайно возникает у любознательного инженера, вооруженного сверхумной ЭВМ, интересная мысль: а ну-ка запрограммируем припахивающие будто бы нафталином нравоучения, поглядим, сколько лишенной информации шелухи вышелушит электронная жрица: „сострадание“, „сопереживание“, „душа“, „сочувствие“, „память сердца“…
Оказывается, есть люди, которые не понимают, что существуют на свете вещи, недоступные голому логическому анализу, неразлагаемые на биты информации, хоть заставь работать всю электронную технику мира.
Неразлагаемые потому, что их невозможно точно описать, сформулировать, определить раз и навсегда, потому, что творцами их являются все когда-либо жившие люди на земле, потому, что их можно только почувствовать, а для этого, в свою очередь, необходимо уметь чувствовать… Все упомянутые понятия, кажущиеся шелухой логическому уму, именно такого рода. И все они, и еще многие другие суть грани одного драгоценного кристалла, терпеливо шлифуемого рукой Истории, — человеческой личности, какой она должна быть.
Вместо того чтобы огульно отрицать общечеловеческие добродетели, как это делает инженер В. Уваров, не лучше ли попытаться понять, в чем их жизненная сила. Понять, чтобы извлечь опыт, использовать его. Иначе ведь можно и замерзнуть в ледяной пустыне рационального разума…г. Саратов».
«Эмоциям надо учить. Помню, в детстве мне рассказывали сказки, а потом я сама сочиняла их, сидя одна в пустой квартире. За это я своему детству благодарна. Сказки научили меня „слушать“ в себе и добро, и зло.
Помню, мама читала моей сестре Джека Лондона, а я, совсем еще маленькая, подсаживалась рядом и слушала. И с семи лет я запомнила, что в обществе, к которому принадлежала дочь миллионера Руфь, играли на фортепьяно для приличия, а матрос Мартин Иден научился играть только потому, что музыка волновала его, могла выразить его чувства.
Ребенок познает чувства с колыбели. Находясь среди людей, он всегда должен задавать себе вопрос: „Что я вижу, что я слышу?“ Каждый день жизни ребенка это познание и накопление чувственного опыта. Сейчас дети одолевают алгебру с первого класса. Я вот думаю: а когда же им „щупать“ и осознавать чувственный мир, чтобы вскрикнуть при виде чужой боли?
Многие люди наивно полагают, что комфорт обеспечит им освобождение, а на деле вместе с комфортом получают массу запретов и ограничений. Комфорт прежде всего обязывает вести себя так же эстетично, как эстетичен сам комфорт. Интеллигентность требует труда души, размышлений, а на них-то и не остается времени. Вот и начинается спешное приобретение внешних атрибутов культуры. Учат балету, игре на фортепьяно, фигурному катанию, домоводству, скорочтению, а вот жить среди людей учат в последнюю очередь.
Сейчас распространено понятие — „бюджет времени“. В него входит что угодно, но только не беседы с друзьями или родителями и детьми. Интеллигентные люди сдают экзамены по философии, а философствовать дома считают несерьезным делом. А ведь философия не отвлеченная наука, а инструмент жизни. Бывает, что устраивают в школах, клубах диспуты, но они все-таки носят официальный характер и не могут заменить разговора в интимном кругу.
Может быть, это покажется смешным, но расскажу о моем старом столе. Ему не один десяток лет, сидя за ним, я еще училась держать ложку в руке. Помню, мои родители много переезжали с места на место, но, куда бы ни попала наша семья, мы всегда собирались вместе за этим столом — за обедом, за чашкой чаю, с чтением стихов и всякой там философией. Сколько жарких споров помнит этот стол! Многим хорошим во мне я обязана беседам в кругу родных и знакомых…
Математическому анализу нас обучают очень добросовестно, учить бы так же и нравственному анализу!
…Хотелось бы, чтобы за семейным столом читались вслух хорошие книги — и старые, и новые. Например, Монтень и Паустовский. Они давали бы бесценные Уроки мудрости.г. Саратов».
«Гуманизм, — пишет Г. Волков, — это сердце марксизма, тот внутренний родник, который дает ему силу и жизненность, делая его мировоззрением миллионов, борющихся за счастье человечества».
«Волнуют меня эти слова: творчество, творческий человек, радость творчества. Я часто задумываюсь: к кому же они относятся? Ну, разумеется, в первую очередь к поэтам, композиторам, ученым, то есть к людям талантливым. А что, если я бесталанная, самая обыкновенная, умею лишь наслаждаться литературой и искусством, а сама не умею ничего? Но ведь и я же часто испытываю большую радость. И не только от книг или событий. Вот сижу в чертежной, подниму голову, увижу за окном краснеющие клены и будто получила подарок. Потом старательно черчу фундамент или канализационную трубу, и радость постепенно утихает. Однажды я подумала, как дура: ну, хоть бы ватман из белого стал голубым или оранжевым в ту минуту, когда я радуюсь, ну, хоть бы что-нибудь в мире изменилось».Наивное письмо? Конечно. Его можно назвать наивным, потому что оно с полудетской отвагой неведения вторгается в один из самых сложных «философских миров»: человек — творчество — жизнь. Но это же письмо можно назвать и мудрым, ибо в нем начинает пульсировать то широкое понимание творчества, его разнообразных сфер, которое, по-моему, сегодня особенно актуально.
«Живу в селе, большом и красивом. А люди у нас, как и везде, разные: умные, добрые, скучные, малодушные, бескорыстные и такие, которые ударились в накопление богатства.В этом письме жизнь как она есть, неприкрашенная, но и не обесцененная, не обедненная, жизнь с ее радостями и горестями, воспринимаемая без прекраснодушия и без праздного уныния «обыкновенным» и, в сущности, необыкновенным в своем глубинно-духовном понимании высших целей бытия человеком, электриком колхоза, далеким, казалось бы, от высоких духовно-интеллектуальных сфер. Личность ли он? Творческий ли человек? На эти вопросы отвечает само его письмо.
Работаю я электриком в колхозе, много читаю, собираю библиотеку, насчитал 1300 томов, а теперь уже и счет потерял. Изучаю марксистскую философию. Интересуюсь литературой. Начал с античных авторов — Софокла, Еврипида, Лукреция — и так последовательно до наших дней.
Зачем я об этом нишу? А затем, что порой печатаются в газетах исповеди разочарованных людей, и, когда читаешь, невольно переводишь на себя и думаешь: как же мы-то с женой достигли счастья?
Всю жизнь стараюсь работать честно и много. Характер не очень уживчивый, не могу молчать, когда вижу несправедливость, за это приходится платить спокойствием. Так и живем, отвергая хорошее в поисках лучшего, но в этом, по-моему, заглавный интерес жизни, когда ты ею не удовлетворен. Люблю жизнь не сытым желудком, а духом, мыслью и чувством. Живу, когда трудно, и живу, когда легко, — словом, каждую секунду сполна.
Всю жизнь любил и люблю жену, но если бы это можно было показать так, как просто мы показываем мозолистые свои ладони… С годами любовь меняется, зреет и перерастает в сильную сознательную потребность жить друг для друга. И не только жить — воспитывать друг друга (вдумайтесь в это слово — „воспитывать“, то есть питать, кормить).
Одна женщина в газете писала, что муж ее много гневается и сердится. И все так убедительно объясняла, что не может с ним жить. Никак не пойму, зачем люди берутся объяснять необъяснимое. Правильно говорить — это одно. А правильно жить — совсем другое. Нельзя в слова уложить семейные радости и печали. Женщине дано рожать детей, это же такая вещь, что словами опять не скажешь, не придуманы такие слова. А в газете получается просто: я занята, загружена, на мелочи не могу обращать внимания, а муж сердится… Какие такие мелочи есть в жизни? Нету никаких. Дни и годы состоят из „мелочей“, которые и называются жизнью.
Придет время, и человек станет безмолвный, жалкий, и его зарывают в землю, так как он уже не представляет интереса, кто он ни будь. А до тех пор мы все вместе должны радоваться сообща, и грустить, и плакать, и смеяться…
Никому не хочу давать советы, а пишу, как думаю: надо любить всех, кто тебя окружает, и не искать уважения к себе. Всякий житель деревни знает: чем больше черпают из колодца, тем чище вода. Жить отрадно, когда живешь от полноты души, когда окружающие нуждаются в тебе, в твоем участии. И нельзя за это участие требовать плату или как бы сдачу обратно.
Трудно человеку? Жалуется он? Посоветуйте ему не разводить руками, не выявлять своей слабости. Если это женщина, пусть мужается и внушает себе, что она сильная, все может. Она может родить человека! А мужчина только словами это рождение может объяснить, разумом понять, а боли той не почувствовать. Вот в чем, мне думается, интерес жизни».
«…Пишу, а мои руки в это время занимаются хозяйством — чистят овощи, стирают белье. Эти занятия пугают многих девочек, кажутся им синонимом обывательства, мещанства. Но что же делать? У меня два маленьких сына. Старшему скоро четыре, а младшему полтора года. Я бесконечно люблю их. Они добрые, смешные, они могут стать настоящими людьми, а могут прожить ничтожную жизнь. Они сейчас беззащитны перед будущим. Если я не буду возиться у плиты, дважды в день стаскивать их с четвертого этажа на улицу и выгуливать там, на свежем воздухе, они станут хилыми, болезненными, если не научу любить музыку, деревья, собак, муравьев сейчас, пока не поздно, они не научатся любить — страшнее этого нет на свете.Так удел ли избранных — быть личностью?
Когда я родила первого сына, то испытала потрясение оттого, что приняла на себя ответственность за жизнь человеческого существа.
Теперь, в настоящем и будущем, мне придется много работать — такова взрослая жизнь и без всяких „увы“.
Мне 27 лет — кончилась та пора, когда я безвозмездно могла брать сокровища, накопленные человечеством, вот они — в библиотеках, музеях, концертных залах…
Теперь я живу взрослой жизнью, где главное — мои обязанности, и я смогу быть счастливой, только выполняя их. Я далека от мысли, что труд создания себя уже окончен — нет, он продолжается до последнего часа жизни, хотя, как правило, идеал уже выбран.
Взрослому человеку, в силу неизбежных обстоятельств, приходится основное время тратить на работу и гораздо меньше — на учебу, познание мира. Ему чаще приходится обращаться к самому себе, к собственным знаниям или незнаниям, душевному богатству или пустоте.
Взрослый более углублен в себя. И горе тому, кто, не найдя в себе ничего, кроме пустоты, начинает таскать то, что взять легко: грошовые переживания, интрижки, мелодрамы, ритм вместо музыки — мало ли? Этот набор примитивных чувств и культуры делает человека тем, кого мы называем обывателем. Человек страдает от одиночества — это стало известно не сегодня. Но одиночество все же предпочтительнее, чем суррогат общения. Встречаться с кем попало, болтать ни о чем — значит бессмысленно проживать свое время! Человеческая жизнь так коротка.
Я хочу подтолкнуть своих малышей в жизнь, дать им тот изначальный материал, из которого они уже сами смогут создавать себя.
Создать самого себя, прийти к высокой истине, к умению любить — то главное, что может сделать человек. А это труд — труд всю жизнь. Труд — научиться думать, труд — прочесть и разобраться в Достоевском и Фолкнере, труд — выслушать другого и удержать желание быть немедленно выслушанным самому. Нельзя все перечислить, но все это вознаграждается единственно настоящим счастьем. Его не дадут ни деньги, ни внешний блеск, ни волшебная палочка, исполняющая любые желания. С пустой душой, с неразвитым умом, со спящими чувствами вы можете в золотой карете объехать весь мир и не испытать в своем убожестве того наслаждения жизнью, которое доступно лишь великим труженикам, у которых хватило силы воли, настойчивости, целеустремленности создать самого себя.Татьяна Семенова, инженер».
«Мое письмо, возможно, будет самым неприятным для вас, хотя я пишу, видимо, по той же причине, что и многие другие. До сих пор я не знал вас, не читал ни одной вашей книги, но вот в Москве случайно приобрел „Вечного человека“.Во втором письме ко мне Б. Касьянов сообщал, что читает сейчас «Экономическо-философские рукописи 1844 года» Карла Маркса, книги по истории, а из художественной литературы — роман Ю. Трифонова «Нетерпение».
Разрешите с вами поспорить. Несколько слов о героине „Войны и мира“ Марии Болконской, которая занимает в ваших рассуждениях известное место. Это один из моих любимых образов, и я не согласен с тем, как вы ее понимаете. Вы ставите в вину М. Болконской ее пассивность, созерцательность. Но разве ее характер в целом, ее стремление к высшей правде, наконец, ее „лучистый взгляд“ не говорят нам о том, что она живет будущим, а не прошлым и не настоящим. Вы хотите от нее революционного преобразования действительности, но разве она его не совершает?
Кстати сказать, в „Вечном человеке“ вы, сами того не ведая, весьма и весьма обогатили этот образ. Поясню свою мысль. Я, например, вижу глубокую связь (конечно, благодаря вам) между М. Болконской и дочерью жестокого рабовладельца, которой восставшие рабы сохранили жизнь. Согласно логике ваших рассуждений о М. Болконской, дочь рабовладельца должна участвовать в восстании рабов. Вы должны с этим согласиться. Может быть, она и участвовала, что не особенно, на мой взгляд, существенно, ибо она и без этого жила для восстания. Она сохранила в рабах чувство справедливости, человечности. А Мария Болконская… Она отдает в тяжелое время весь хлеб крепостным крестьянам!
Вы пишете, что Дзержинский, узнав, что его сын любуется зелеными листочками, сделал вывод, что он станет революционером. Вопрос спорный. Фет, русский поэт, глубоко чувствовал природу, но остался безразличным к судьбе миллионов крепостных. Но дело не в этом. Если революционерами становятся люди, глубоко чувствующие природу, то что же говорить о таких, как М. Болконская или дочь рабовладельца, которые, как их ни воспитывали, сохранили любовь к грубым, свирепым, неграмотным существам.
Я лично считаю умными тех, кого тревожат социальные вопросы. Какой он ни на есть ученый, но, если он забыл о судьбах людских (Вагнер в „Фаусте“), он однобок и недалек.
Известны слова Фауста:Не такая ли М. Болконская? Это Фауст в юбке. Глубина ее внутреннего мира обусловлена недугами человеческого существования. В силу этого ее революционное чутье, так же как и Фауста, безошибочно. Но она женщина.
…Над философией корпел,
Юриспруденцию долбил
И медицину изучил.
Однако я при этом всем
Был и остался дураком.
Далее поражает ваша формула — „Развитие человечества было до сих пор на редкость гармоничным, естественным…“. Дух захватывает! Не является ли она оправданием гегелевской формулы — „Все действительное разумно“.
На мой взгляд, это самый мучительный вопрос для людей. Нельзя с вами не согласиться. Но и согласиться нельзя. Этот вопрос люди в каждую историческую эпоху решали и будут решать по-своему.
Вас спасает диалектика.
P.S. Я не сразу опустил письмо в почтовый ящик, а теперь распечатал, ибо, как мне кажется, я совершил открытие.
Ваша формула о развитии человечества, о которой я писал, — это формула „раненого бизона“. Это формула огромного человеколюбия, великодушия, всепрощения и в то же время силы, мощи, неукротимой веры в добро, счастье».Рабочий совхоза «Орошаемый».
«Хороший эпиграф у повести „Удар молнии“: „Великих душ гораздо больше, чем принято думать“. Только от одних остаются многотомные романы, а от других лишь один поступок, фраза или улыбка. А от героя повести, Гольдернесса, — любовь. Она, как „удар молнии“, вдруг осветившей путь или, наоборот, заставившей остановиться.
Она призывает нас искать настоящее, отбросить все мелкое, случайное — это мешает искать и верить, что найдешь. Ведь, наверное, у многих оно есть, настоящее, есть и настоящая любовь, только она молчаливая, сказать о себе не может. Гольдернесса любовь переполняла, он не мог носить ее в себе, она просто выплескивалась из него, он не мог не писать о своей любви. Ценность этой любви и этих писем чувствует и Ирина — она хочет, чтобы люди узнали, прочитали письма Гольдернесса, ведь они не только к ней — они ко всем людям. Прикасаешься не просто к прекрасному чувству, узнаешь еще и прекрасного, великого человека — я говорю о Гольдернессе. Поражает глубина его поистине всепоглощающего чувства, какое-то фантастическое проникновение в мысли, чувства, характер любимого человека. Трогает его самоотреченность в любви, когда ничего не требуют в ответ. Трудно передать все свои мысли и чувства словами, просто письма эти меня потрясли! А в наше время потрясти чем-нибудь современного человека трудно — такие мы все стали не то, чтобы равнодушные, просто, скорее, неудивляющиеся.
Хочется многое сказать — и впервые не найду привычных, гладких, удобных фраз, которыми всегда привыкала отделываться. Даже не знаю, зачем я пишу письмо это, оно, скорее, для меня самой, чем для вас. Просто испытываю к вам огромную благодарность за то, что вы заметили, не прошли мимо такого сокровища. Вы писали, что вам было больно писать, больно „отсекать лишнее“, но без этого не получилось бы подлинного произведения (хотя называть так это странно). Последовательность писем удивительно правильная. Эдуард как бы постепенно раскрывается перед нами и постепенно приходит к своему апогею — любви, и тут понимаешь, что иначе у него быть не должно, такой человек должен был любить именно так.г. Красноярск».
«Я часто думаю о просто хороших людях. Будто бы ничем не замечательных, но как-то неприметно, скромно обогащающих жизнь. Вот ваша бестужевка. Как жаль, что мне ничего не было известно о ней при ее жизни. Я бы посылала ей фрукты из моего сада, а может быть, и цветы, если бы кто-нибудь из окружающих меня, людей летел в Москву… Я живу в маленьком южном городе, на берегу моря, всю жизнь работала врачом в больнице, потом в санатории, сейчас уже стара, немногим моложе вашей Амалии. Воспитываю внуков и ухаживаю за деревьями и клумбами в саду. И душа не на месте у меня: всю жизнь что-то делала для людей, а сейчас… чем порадую их я сейчас? Что я могу?
Вы сообщите мне, пожалуйста, адреса тех бестужевок, которые были на описываемой вами встрече, я буду посылать им что-нибудь хорошее из моего сада. У меня такое чувство, будто это мои старшие сестры. Хотя в моей семье я была старшей сестрой, воспитывала и заботилась о младших. А теперь вот захотелось заботиться об этих неизвестных мне старших сестрах.
Кажется, в одной из ваших книг я читала о том, что самая большая человеческая драма — неучастие в жизни. Эта мысль мне близка. Я никогда не понимала людей, ничего не созидающих помимо собственного комфорта и благополучия.
С возрастом эта драма становится будто бы и неизбежной: человек устает от активной деятельности, хочет отдыха, покоя. Моя цель состоит в том, чтобы устранить эту неизбежность. Говорят, что любой возраст чем-то хорош. Перефразировав этот афоризм житейской мудрости, можно утверждать, что в любом возрасте человек может найти доступные его силам — пускай очень скромным! — формы не биологической, а истинно человеческой жизнедеятельности. Для меня сегодня это: общение с людьми. С людьми дальними и ближними.
И вот что интересно: только действуя хотя бы в этой скромной форме: ободрить, написать письмо, посоветовать, просто дружески улыбнуться, — и испытываешь подлинно глубокий, радостный покой в сердце…
После вашего этюда я пошла в библиотеку, достала все, что издано о Бестужевских курсах, и читала не отрываясь.
Какие замечательные люди!
Это же надо: всем на свете интересовались и все на свете умели, и не было чуждо им ничто человеческое…Гагра».
«Это стеноз, болезнь молодых женщин. При обычной сердечной недостаточности доживают до старости. Стеноз развивается сам собой, вне зависимости от бережливости, и убивает молодых. Им нельзя рожать, но они рискуют и рожают, потому что всегда остается какая-то надежда. Лекарства при этом пороке помогают плохо. Помогают операции на сердце. В мире прооперировано сотни тысяч…»Что это — чтение вслух страницы из медицинской энциклопедии? Бесстрастное пояснение хирурга? Или, может быть, ответ на экзамене в мединституте?
«Ничком падает на кровать. Музыка. Цех. На заднем плане печь…»Наивно требовать от современного драматурга, чтобы его герой в минуты потрясения общался с залом посредством чувствительного монолога. Но и не печь я хочу увидеть в эти минуты, а живое, страдающее заодно с сердцем, может быть, даже зареванное человеческое лицо.
«…Вы нередко пишете о людях будто бы ничем не примечательных, не интересных, а на самом деле совершенно удивительных. Ваши очерки о них и вызвали во мне желание рассказать (а быть может, питаю нескромную надежду, Вы поведаете об этом читателям) об одном тоже „неинтересном“ человеке — Лиле Николаевне Тальковской. Я рискнул Вас побеспокоить, потому что подобные документальные рассказы о людях ушедших, о их высокой духовности, о доброте теперь, когда формируется новый человек, осмелюсь заметить, человек третьего тысячелетия, нужны особенно.
Я располагаю и письмами Л. Н. Тальковской, и воспоминаниями о ней (собирал их тщательно в последние месяцы), и фотографиями. Может быть, Вас это разочарует, но она ничего не подарила обществу, точнее, ничего чисто вещественного, ни мебели, ни картин, ни тех или иных музейных диковин. Она подарила — извините за высокопарно-старинный стиль — себя самое. А поскольку была она сама Человечность, то дар этот, полагаю, немалый. Лиля Николаевна последние двадцать пять лет (1949–1974 годы) работала в небольшой пензенской библиотеке, обслуживающей сотрудников торговли и потребкооперации, собственно говоря, она сама создала эту библиотеку почти из ничего, из нескольких десятков книг.
Посылаю Вам воспоминания о Л. Н. Тальковской. Не согласились бы Вы написать и об этом „неинтересном“ человеке?
P.S. Боюсь, что эти скупые и общие строки не сумеют Вас заинтересовать. Хочу добавить, что общественно-социальный смысл рассказа о Лиле Николаевне Тальковской я вижу в том, что у нас нет ни одного серьезного увлекательного повествования о библиотекарях. А ведь именно они-то живые посредники между лучшим, чем богата мировая и отечественная культура, и широчайшими массами читателей. Лиля Николаевна рассматривала работу в библиотеке как увлекательную и действенную форму общения с людьми, она бесконечно радовалась возможности лепить их души и умы, но об этом лучше, чем я, рассказывают ее читатели и сослуживцы».Лисов Владимир Евлампиевич, пенсионер, г. Москва, май 1977 г.
«…Как это ни странно, но, уже будучи в высшем учебном заведении, я только после частых встреч и бесед с Лилией Николаевной (а заходил я в библиотеку к жене, которая тоже там работала) стал совсем иначе относиться к книгам. Она научила меня видеть в них чудо.
В ней было собрано все то замечательное, что ярко отличает поколение, перенесшее на себе все трудности последних времен…»(Е. Славин).
«Работала она удивительно. Самое любимое ее выражение: „Внимание: читатель, живая душа!“ Буквально для каждого находила доброе слово; хотя и был у нас официально обед, библиотека на обед не закрывалась, обедали по очереди. Библиотеку она называла „домом“ и книги покупала „домой“ — и не только покупала на деньги государственные, но и на собственные, при скромном заработке. Для себя же книг не собирала, дома у нее было только книг двадцать, самых любимых: Пушкин, Тургенев, Л. Толстой, М. Цветаева, А. Ахматова…
В библиотеке, обслуживающей работников торговли и потребкооперации, было благодаря ей много книг по искусству и о балете (она в детстве и юности мечтала стать балериной). И оказалось — это интересно и нужно нашему „торговому“ читателю. Не только для души нужно, но и для работы. Кстати, Лилия Николаевна никогда души от работы не отделяла.
Очень любила делать подарки, в месяц троим-четверым читателям или сослуживцам что-нибудь подарит. Никогда подарки не были вычурными, но всегда интересными, неожиданными, состояли из трех-четырех вещей, очень, очень необычные!
Раз я готовила выступление на читательской конференции о Владимире Ильиче, Лиля Николаевна такие книги интересные подобрала, что торговые работники, перед которыми я выступала, слушали меня раскрыв рот…»(Т. Крюкова).
«Она была похожа на Галину Уланову. Когда я однажды ей заметила об этом сходстве, Лиля Николаевна засмеялась. Одевалась она женственно и строго, и очень шло ей курить. Она интересовалась моей работой (я начинала тогда под ее руководством) и во всем хотела помочь. Потом я поступила в Институт советской торговли (заочно) и шла, шла дальше, выросла до директора Дома торговли. И что удивительно: Лиля Николаевна ни разу не зашла ни в один из магазинов, где бы я ни работала, чтобы что-то попросить купить. Однажды говорю: „Купите что-нибудь, что вам нужно“. — „Нет, нет, только не у вас…“ А я узнала, что ей хочется иметь шарф мохеровый. И подарила ей его. А она через некоторое время подарила мне маленькую старинную театральную сумочку.
Однажды в день работников торговли мы с ней организовали вечер в магазине „Татьяна“. Она собрала все хорошее о торговле, о торговых работниках, что написано в романах, повестях и стихах, а ведь хорошее пишут о нас редко. А потом она читала стихи…
Потом, когда я работала директором большого магазина „Подарки“, в коллективе была одна молодежь… Лиля Николаевна посвятила нам целый день, рассказала девочкам о великих писателях и книгах. Девочки потом меня спросили: „Кто эта дама, она, вероятно, из бывшей аристократической семьи“. А я им ответила: „Она из самой демократической семьи, но это человек высокой культуры“»(Т. Балакан).
«Расскажу об одном семинаре. Семинар шел очень интересно. Выступали в основном молодые библиотекари, говорили о книге „В. И. Ленин о библиотеках“, о книгах Н. К. Крупской, повторяли с чувством ее высказывание о том, каким должен быть советский библиотекарь. Надежда Константиновна говорила, что библиотекарь должен неизменно встречать читателя с улыбкой, пусть даже на душе скребут кошки. Вошел в библиотеку, стряхнул с души все лишнее и весь отдался работе, чтобы читатели и не подозревали, что у тебя дурное настроение.
Я сидела, внимательно слушала и все думала, почему выступают так отвлеченно, хорошо, но уж очень отвлеченно… Подняла руку и попросила слова. Начала так: „Хочу рассказать вам об очень хорошем библиотекаре, который живет и работает среди нас и может быть образцом для каждого“. С места раздались голоса: „Не томите, назовите имя!“ — „Не назову фамилии, пока не расскажу. Хочу, чтобы сами догадались“. С места опять возгласы: „Назовите имя!“ — „Пока не назову. Вначале расскажу о внешности этого библиотекаря. Она модно, но не вычурно одета, волосы ее красиво уложены, она изящна и женственна, она дышит доброжелательством и обаянием…“ И тогда зал сам назвал это имя: „Лиля Николаевна Тальковская!“ Я чуть не заплакала от радости, что ее узнали из моего рассказа»(М. Садовская).
«Жаль мне тебя, мой мальчик, Володя Лисов…»Он сидел передо мной, будто окаменев, с неподвижным, как бы неживым, лицом; вероятно, не видя, что я читаю, он шестым чувством догадывался, улавливал это.
«Уже в детстве, лет восьми-девяти, я слышал, что живут в нашем городе Чембар (ныне г. Белинский) очень красивые и славные девочки Мачинские — Лиля и ее сестра Зина. Может быть, это врезалось в память от восторженных разговоров об этих девочках учеников гимназии, которые жили у нас „на хлебах“.Это второе письмо Владимира Евлампиевича не особенно меня удивило, потому что еще до его получения я познакомился с теми письмами, которые он оставил…
Но по малым годам моим, немалому расстоянию нашего жилья от дома Мачинских, а также и по слабому зрению стал я этих девочек замечать, особенно Лилю, лишь в 1920-м или даже в 1921 году — после того как увидел однажды Лилю в каком-то спектакле. Тут надо Вам пояснить, что в Чембаре в голодном 1919 году появились четверо замечательных людей, они имели какое-то отношение к Мариинскому театру. В Чембаре они организовали театральную труппу. В этой труппе участвовала Лизочка Мачинская (в дальнейшем Лиля Николаевна Тальковская), она обычно выступала в главных ролях и имела огромный успех, чему способствовала необычайно привлекательная внешность ее, очень доброе и милое выражение лица (фотографию этой группы с Лизочкой в центре Вам посылаю).
Труппа действовала до 1922 года, она частенько выезжала в села, Лилю уговаривали поехать в Петроград, чтобы поступить в студию при Мариинском театре, находили у нее талант актрисы, балерины, но родители не отпустили ее. Эти спектакли так много значили для учащихся, да и для взрослых, для нашего маленького городка в те тяжелые годы! И особенно выделялась в них Лиля, она в своих чудесных, невиданных нами костюмах (мексиканки, испанки и др.) была похожа на необычайно красивую бабочку, а ведь костюмы она сама мастерила из различных кусочков ткани, из старой ветхой одежды..
Только в 1922 году я поступил в пятый класс школы II ступени и вот тогда стал изредка видеть Лилю (она была на два класса старше; поступила десяти лет в 1916 году в первый класс гимназии). Это было какое-то милое, нежное видение, прелесть необыкновенная, и скромность, сдержанность, а на концертах или в спектаклях она была для нас, учеников, каким-то маленьким чудом…
Вот тогда так мне хотелось хоть где-нибудь, хоть мельком видеть Лилю, что я с кем-нибудь из товарищей иногда шел нарочно мимо ее дома, старался уловить голоса или музыку, доносившуюся из открытых окон или увидеть в них, пусть на мгновение, Лилю. „Официально“ я не был с ней знаком (нравы тогда были построже, да и разница в два года многое тогда значила, к тому же я сильно заикался).
Окончив шестой класс, я летом 1924 года самостоятельно подготовился за седьмой (так хотелось уменьшить разрыв в образовании между мною и ею!) и поступил в восьмой класс, но Лиля уже закончила его, хотела поступить в институт, но не удалось.
Весной 1925 года я узнал, что Лиля собирается поехать в Пензу, чтобы учиться на вечерних общеобразовательных курсах повышенного типа. Тогда и я решил быть в Пензе рядом с нею — поступить в землеустроительный техникум. Мне было 16 лет. Лиля поступила на курсы, и вечерами меня тянуло к дому, где она занималась. Я ждал, когда окончатся занятия, и, когда они оканчивались раньше или позже, чем я думал, и я уходил ни с чем, мне было… ну, не найду слова, чтобы объяснить, как было тяжело. Когда же мне удавалось встретить Лилю и ее подруг, я шел с ними, волнуясь и стесняясь. Разговор поддерживали девушки (я был довольно неловок, застенчив, в очках, к тому же изрядно заикался, и все это сковывало меня).
В 1926 году я узнал, что Лиля вышла замуж, и уехал из Пензы…»
«…Нежданно-негаданно в ноябре 1973 года началась у меня переписка с Москвой, где живет человек, с которым я последний раз виделась в 1926 году и который обожал меня чуть ли не с детства, но боялся даже показать это. У него умерла жена. Он узнал мой адрес. Чувство у него вспыхнуло с новой силой, мы несколько месяцев переписывались, и 19 марта он приехал в Пензу, остановился у друзей и пришел ко мне. Я его помнила, конечно, несколько смутно и не представляла, что за человек появится у меня. Была приятно поражена внешним видом, а потом и всем его внутренним обликом.
Это оказался высокий человек с интеллигентным лицом, очень симпатичный, даже обаятельный, воспитанный, интеллигентный и так расположенный ко мне, что я даже растерялась вначале. И вот теперь, когда он говорит, что если я не соглашусь стать его женой, то для него жизнь кончена, и говорит это со слезами на глазах, то (хотя я уже и слышала в далекой юности нечто подобное от человека, с которым жизнь не сложилась) я сама сейчас чуть не плачу. Я была у него в Москве с „ответным визитом“, сейчас мы опять в Пензе, он меня не покидает и слушать не хочет ни о каких препятствиях, словом, медленно, но верно „завоевывает“. Вот такая романтическая история послана мне судьбой на склоне лет.»(из письма племяннице А. А. Тальковского).
«Милая моя, дорогая моя! Вы — умница и всегда останетесь для меня родным человеком. А дядя Шура для меня святыня, и память сердца всегда со мной и никогда не ослабевает. Вы понимаете, что невозможно его забыть, слишком много счастливых лет и горестных связано с ним, слишком близок он мне всегда и образ его навечно со мной. Я буду вам бесконечно благодарна, если вы пришлете мне его снимки, ведь у меня так мало их.»Далее я цитирую строки из писем разным адресатам.(из второго письма племяннице А. А. Тальковского).
«…Церемония в загсе прошла скромно и мило. Всё и все нам улыбались, а дома нас ожидало 15 телеграмм. Ты не ошиблась, дорогая, у нас действительно как в молодости, мы очень дружны, ласковы и внимательны друг к другу, вероятно, это судьба».Может, тогда-то они и поняли: соединились не старые люди, а мальчик и девочка. И это сознание уже их не покидало.
«Мы живем хорошо. Володя — очень заботливый и внимательный человек. Часто мы вдруг изумляемся тому, что мы теперь вместе…»
«Оказалось, что в Подмосковье живет девяностолетняя женщина, которая помнит нас мальчиком и девочкой со времен Чем-бар. Это мать одного из пензенских художников. Мы поехали к ней. Она — невозможно поверить! — нас узнала. Она помнит все, даже то, что в детстве называла меня „куколкой“!»
«Здравствуйте, хороший, давний друг Володи!И отзывались все, кому она писала. Раньше работа в библиотеке была для нее формой увлекательного и действенного общения с людьми. Теперь этой формой стали письма к людям и из ее, и из его жизни. И постепенно они становились людьми их жизни. И дом их никогда не пустовал.
Володя много и очень тепло рассказывал мне о Вас. Я знаю, что никто им не забыт, никто не вычеркнут, так же как и у всех нас, перенесших тяжелые потери…
И может быть, виной его перед Вами был нелегкий переход от потери близкого человека к вдруг появившимся проблескам надежды выхода из этого состояния. Нелегок был и путь нашего сближения, это не было „вихрем“, нет, конечно, это было совсем другое. Мы немолоды, и у каждого из нас своя судьба, своя жизнь и своя память сердца, и последнее мы бесконечно и глубоко уважаем.
Я оставила много друзей в Пензе, и я знаю цену дружбы. И Ваша дружба с Володей не может и не должна прерываться ни при каких обстоятельствах.
Володя говорил мне о Вас как о добром и жертвенном человеке, поэтому я надеюсь, что Вы многое поймете. Мы всегда ждем Вас к себе. Отзовитесь!»
«Все время кто-то у нас гостит, я уже не говорю о посещениях московских товарищей. Вчера никого не было, пусто в доме, и мы опять вдруг изумились тому, что вместе…»Конечно, порой постоянное общение и утомляло ее, и если изумляло, то нерадостно.
«Я всю жизнь боялась одиночества. Библиотека в Пензе была для меня борьбой с одиночеством и торжеством над ним, и она же, библиотека, развратила, разбаловала меня. Я не могу жить без постоянного, радостного общения с людьми. Изумимся тому, что мы с ним вдвоем в одном доме, в одной жизни, и опять потянет к людям…»
«Вчера была у нас одна молодая женщина. Наслушалась я таких вещей, что никогда не могла ожидать. Мы живем в совершенно другом мире, и все то, из-за чего люди могут ненавидеть друг друга и какие-то козни строить, нам чуждо и непонятно».В письмах к ней ее бывших читателей иногда, наряду с поздравлениями и пожеланиями, были и воспоминания о ее жизни в Пензе. Владимир Евлампиевич тайно от нее собирал их, читал и перечитывал.
«Я вспоминаю, — писала бывшая читательница, — как один человек, выбрав книгу, долго перелистывал ее, нюхал и вдруг сказал: „Она пахнет плесенью“, а вы, Лиля Николаевна, с какой-то душевной мягкостью возразили ему: „Хорошая книга никогда не может пахнуть плесенью, умная мысль побеждает плесень, ее не чувствуешь“».Записывал Владимир Евлампиевич и особенно любимые Лилей Николаевной высказывания писателей и философов, а в самую заветную тетрадку — собственные ее мысли. Его любовь к ней, пожалуй, и обожание росли. Мальчик теперь поклонялся Девочке не в восторженном неведении детства, а с пониманием подлинной цены и людям, и вещам.
«Пусть будет все хорошо, чтобы мы могли ценить каждый уходящий день. А я много раз думала о себе со своим величайшим оптимизмом, что мой конец будет взрывчатым и безжалостным, потрясающим и, быть может, неожиданным. Я, конечно, шучу, и ни капельки ничего не боюсь, и, хотя идет уже 71-й, держусь».Эти полушутливые строки и открыли мне тайну личности Лили Николаевны Тальковской. Рожденная для неповседневно-великого, она сумела стать такой в повседневности.
«2 июля 1977 года. Больница.Последние слова, обращенные Лилей Николаевной к главному врачу клиники при московском городском онкологическом диспансере.Доброе утро, мой родной!
Вчера долго не могла уснуть — как вспомню, что ты грустишь без меня, так слезы сами выкатываются, вот и сейчас крупные слезинки падают.
Жаль мне тебя, мой мальчик Володя Лисов. Если бы я только могла знать, что меня ждет, разве я согласилась бы на встречу с тобой. Прости меня, дорогой, за эти слова. Помнишь, я говорила тебе, что я „роковой“ человек, а ты не обратил на это внимания. А я принесла тебе такое горе… ни в коем случае не желая этого. Я всегда была добра к тебе, я всегда была благодарна тебе за все, за все, за все!
А сейчас запомни: я всегда с тобой, и не чувствуй себя одиноко там, в нашей квартире. Я непременно туда вернусь и не раз помашу тебе из окна. Володечка, милый, не грусти! Попробуй перенести это тяжкое испытание с надеждой. Тебе бы сейчас отдохнуть где-нибудь на природе. Будь здоров, мой родной. Мне так тяжко видеть твои слезы».
«Помните, у Данте в аду „Оставь надежду…“. Пожалуйста, пожалуйста, повесьте у входа мраморную доску и чтобы на ней золотом: „Имей надежду всяк сюда входящий!“»
«…Расставшись с табаком, я пополнела, и это меня не устраивает, потому что старит.— Владимир Евлампиевич, это не ахматовские стихи.
И мне кажется, что вот эти стихи сейчас ко мне подходят: „Изрядно время потрудилось над скромной внешностью моей. Всем зеркалам сдаюсь на милость — со стороны-то им видней. С лица исчез румянец тонкий, виски белей, чем у луня, смотрят встречные мужчины не на меня, а сквозь меня. Конечно, выгляжу я худо. Да что поделаешь — года… Но ведь и в глиняных сосудах находят клады иногда“».
«Эти результаты, — писал итальянский журнал „Эуропео“, — оказались совершенно неожиданными и, хотя они еще не окончательно обработаны, позволяют заключить, что человек в конечном счете менее сложен, чем можно было подумать…»Иными словами, наивно заблуждались Софокл и Данте, Рембрандт и Л. Толстой, Бетховен и Достоевский: человек менее сложен, чем им казалось. И выявилось это именно сегодня, в кризисной «ситуации лабиринта», куда завела человечество «высокоразвитая культура».
Шкала жизненных ситуаций, вызывающих депрессии
(коэффициент значимости, выраженный в цифрах, выведен на основе отсчета от 0 до 20)
1. Смерть ребенка — 19,33
2. Смерть жены (или мужа) — 18,76
3. Приговор к тюремному заключению — 17,60
4. Смерть родственника — 17,21
5. Измена жены (или мужа) — 16,78
6. Серьезные экономические затруднения — 16,67
7. Увольнение с работы — 16,45
8. Развод — 16,18
9. Вызов в суд — 15,79
10. Безработица, длящаяся месяц — 15,26
11. Серьезное заболевание — 14,61
12. Потеря особенно любимой и дорогой вещи — 14,07
13. Провал на экзаменах — 13,52
14. Расторжение помолвки — 13,23
15. Отъезд сына на военную службу — 12,32
16. Нелады с начальством или коллегами — 12,21
17. Переезд в другую часть страны — 11,37
18. Разлука с товарищем — 10,68
19. Перемена часов работы — 9,96
20. Уход на пенсию — 9,33
21. Переезд в другой город — 8,52
22. Переезд в другую квартиру — 5,14
23. Помолвка сына или дочери — 4,53
«Необходимы, — говорит он, — курсы развития индивидуальных способностей адаптации к будущему… Я вовсе не отрицаю пользы изучения иных времен нашей культуры, пусть все это останется в информационном плане и будет усвоено».Иными словами, пусть Эсхил, Рембрандт, Пушкин будут жить не в ткани наших душ, а в «блоках памяти», как могут они существовать и в «блоках памяти» электронно-вычислительных машин.
«Ходячее мнение о Каренине, сложившееся под влиянием критиков со времени выхода романа в свет таково: чинуша, сухарь, мракобес, лицемер, трус, короче говоря, человек, весь исчерканный минусами, отвратительный человек.Это, повторяю, писал С. Петров.
Каким же предстал мне Каренин? Сухарь? Каренин — сухарь только в глазах Анны, да и то не всегда. А в глазах всех остальных людей, будь то Вронский, Стива, княгиня Тверская, Кознышев, Долли и даже Левин, Алексей Александрович Каренин, вне всякого сомнения, человек, повторяю, умный и глубоко порядочный. Обвиняет его одна Анна. Но такой общественной обвинительнице следует дать отвод, как лицу заинтересованному.
Почти все мучения Алексея Александровича Толстой с гениальным художественным „лукавством“ оставил за сценой, предоставив их фантазии читателя. Он запер их в Каренине, как в складе, но дал все-таки читателю ключ и два раза в романе приоткрыл этот темный склад. Один раз невозмутимого русского джентльмена прорвало. „Что он пеле… педе… перестрадал“, — лепечет Анне государственный человек, обманутый муж и жалкий беспомощный старик (хотя, надо заметить, что, согласно нормам современных геронтологов, Каренин еще только вступил в пожилой возраст).
Это — гениальный ход Толстого, как сказал бы шахматный комментатор. Ход, благодаря которому выигрывается вся партия Каренина. Этого „пеле… педе…“ достаточно, чтобы понять, что запер в себе, как в лабазе, англизированный русский сановник Каренин. Вторично лабаз открывается в сцене у постели роженицы…
Каренин — не только муж Анны, но и муж государственный, стоящий у одного из кормил правления. Он и в самом деле боится, что из-за домашних неурядиц потеряет свою должность. На основании этого иной современный читатель и вправду может подумать, что Каренин — трус и карьерист. Но ведь он все-таки не директор магазина. Выйдя в отставку, он сможет жить, не изменяя своим привычкам и быту, — читать, сколько ему влезет (а это он любит), пополнять библиотеку, писать, если вздумается, статьи, иметь лакея и горничных, то есть жить, как и прежде жил.
Потеря должности страшит Каренина тем, что, с его точки зрения, он, уйдя с поста, изменит России.
Этим и объясняется столь непривлекательное обхождение Каренина с Анной в конце романа… Перед ним выбор: Россия или изменившая жена. Государственный муж, подавив в себе чувства мужа домашнего, отказывает Анне, которую он не совсем без основания считает безнравственной, в разводе. Каренин — личность трагическая. Именно потому, что он жертвует Анной ради великой цели. Он не сухарь и не трус. Это Анна обвиняет его во лживости и фальши. А уж если зашла речь о лжи, то не Анне бы это говорить… (Что касается его социальных взглядов, то идеология личности еще не есть ее психология.)
В ком же больше человечного, в ком — в Каренине или во Вронском? Каренин — человек долга. Этого качества у него никто отнять не может. При всех его минусах он все-таки муж и отец, а Вронский… просто любовник. Думается, что это не только мое мнение. С Карениным семья возможна, а с Вронским нет. Анна не понимала этого и за непонимание поплатилась жизнью».
«Вы не найдете в литературе последних лет ни одного романа, ни одной пьесы, в которых „рационалист“ становился бы, по мере развития человеческих отношений и событий, „эмоционалом“. Но, наверное, помните сами немало вещей, где „эмоционалы“ постепенно становятся „рационалистами“. В этом одно из отличий литературы эпохи НТР от литературы XIX века, в которой герои, поначалу „сухие“ и „замкнутые“, делались постепенно „открытыми“ и „несухими“. Оттаивал даже Базаров. Но что, по-моему, особенно замечательно, это искания женщин в сегодняшней литературе: эмоциональные и нетерпимые к „рационалистам“ героини в конце концов начинают исповедовать их формулы. И может быть, в этом „обращении“ можно больше, чем в чем бы то ни было, увидеть подлинное торжество рационализма».Не думайте, что автор письма осуждает литературных героинь. «Они идут за сегодняшним социальным героем, ведь женщины во все века шли за героями. Они идут за тем, у кого эмоции не хаотичны, а четко организованны и нацелены на дело. Они идут за тем, у кого человечность поднялась на новую, высшую ступень, кто умеет, если надо, во имя любимого дела пожертвовать второстепенными чувствами…»
«Надоело, что вы в ваших книгах повторяете, как заклинания, имена: Шекспир, Толстой, Достоевский, Бетховен, Рембрандт. Будто бы они непогрешимы, не люди, а боги и оракулы. Но Мопассан, Гаршин, Гойя, Ван Гог, Эль Греко, Шуман, Тассо были душевнобольными. Рембрандт, Саврасов, Мусоргский страдали алкоголизмом. Гаршин, Есенин, Маяковский кончили жизнь самоубийством. Хорошие учителя у человечества?! Нет, я с моей умной, думающей — да, думающей! — машиной чувствую себя увереннее, надежнее, если хотите — уютнее!»Если мы сопоставим это темпераментное, видимо, написанное «в сердцах» письмо с рассуждениями Сергея Петрова, то увидим, что отличие лишь в степени корректности аргументации, а также и в чувстве меры. У него — Анна, кончающая жизнь под колесами поезда, у моего читателя — Гаршин или Есенин; у него — «гуляка» Вронский, а там — Саврасов или Рембрандт (который, кстати, никогда не был, алкоголиком). Одному надежнее (уютнее!) с думающей машиной, второму с «пеле… педе…» перестрадавшим Карениным.
«Одно, что занимало его теперь, — пишет Толстой о Каренине после измены Анны, — это был вопрос о том, как наилучшим, наиприличнейшим, удобнейшим для себя и потому справедливейшим образом отряхнуться от той грязи, которою она забрызгала его в своем падении, и продолжать идти по своему пути деятельной, честной и полезной жизни».«Удобнейшим для себя и потому справедливейшим…» Вот в чем суть «трагедии» «государственного человека» — Каренина!
«За что называют машиной человека, который почему-то каждый раз теряет самообладание, видя слезы ребенка или женщины, который, испытав потрясение у постели больной жены, соглашается и отдать сына, и принять на себя позор фиктивной измены — в ответ на унижения, которым он подвергся? Может быть, за то, что он откровенно не хочет помочь светскому бездельнику Стиве в получении им синекуры с жалованием 9 тысяч рублей? Может быть, за то, что он не анархист и не революционер, а видит свой долг в том, чтобы на государственном посту сделать что-то посильное для России (тому много свидетельств в романе; это — предмет особого разговора)? Нет, скорее всего, за то, что он при каждом сюрпризе, преподносимом женой, матерью его сына, пытается найти какое-то разумное решение для выхода из создавшегося положения, положения, неимоверно осложненного существовавшими законами о браке, законами, которые отнюдь не Каренин выдумал.
Все, что связано с Карениным, важно и интересно, ибо его образ несет проблему властвования над эмоциями. Недаром эта проблема стала особенно острой в наше время: это вызвано прежде всего расширившимися и усложнившимися связями и взаимоотношениями между людьми. Евг. Богат пугает читателя чертами „человека-машины“, сформулированными им в трех пунктах. Готов признать эти черты даже за собой, но хочу их уточнить.
1. Уверенность в том, что формы человеческих отношений должны строиться на разуме, а не на эмоциях. Нельзя набрасываться с кулаками на человека, которого ненавидишь. Нельзя позволять проявляться низменным инстинктам, которые сидят в подсознании каждого человека. Нельзя приставать с излияниями к любимому поэту, артисту. Оставь эмоции для внутренней жизни, для творчества. Позволь эмоциям выплеснуться только тогда, когда их от тебя ждут, когда необходимо заразить ими кого-то. Не нужно душить эмоции, нужно ими управлять.
2. Стремление (а не тоска) к максимально возможной определенности в любой ситуации, к предвидению, желание предусмотреть все варианты, изучить все возможности, приводящие к возникновению случайностей, — явление положительное, а не отрицательное.
3. Непримиримое отношение к собственным слабостям. В этом вопросе Евг. Богат возводит на нас напраслину. По моим наблюдениям — чем разумней человек, тем он терпимей к слабостям других. Это, кстати, характерно и для Каренина.
Что касается ненадежности „человека-машины“, то она имеет место тогда, когда человеку не удается органично вобрать в себя качества, созданные самовоспитанием, или когда эти качества на поверку оказываются неразумными. Это нужно воспринимать как трагическую неудачу; этот горький опыт нужно изучать…
Анну судят уже сто лет, и суд далеко не закончен. В мире все изменилось, но модель, созданная гением Толстого, остается непревзойденной и незаменимой, когда вновь и вновь встает вопрос о роли женщины, о семье. Собственно, весь роман является гениальной моделью разнообразных нравственных проблем, но „мысль семейная“ была для Толстого главной.
Итак, суд идет. Первым судьей был сам Лев Николаевич Толстой. И он осудил Анну. Это так очевидно для каждого, кто внимательно прочел роман, что и доказательств не требует. Мы отделяем мастерство Толстого — создателя модели от взглядов Толстого — судьи. Но всегда ли мы делаем это достаточно деликатно? Нет ничего удивительного в том, что прогрессивная критика во времена Толстого и в последовавшие периоды взяла Анну под защиту. Суд над Анной был ареной политической борьбы, ибо женский вопрос был политическим вопросом. Ради эмансипации оправдали Анну, и сделать это оказалось нетрудно. Модель была настолько объемно, мастерски сделана.г. Ленинград».
«Я не буду очень уж „веско“ высказывать впечатления от эмоциональной Анны и рационального Алексея Александровича, замечу лишь, что Каренин вызывает у меня определенную симпатию, и если уж называть его „человеком-машиной“, действующей исправно до той поры, пока она не столкнулась с нелогичной ситуацией, то Анну следует определить в разряд „людей-машин“ с явным перерегулированием по цепи обратной положительной связи, к существам с хаотичными эмоциональными цепями, а такая „система“ функционировать длительное время неспособна, и в этом смысле конец Анны закономерен…Не буду публиковать письма, поддерживающие меня в дискуссии «Этот умный, честный Каренин», хотя их, повторяю, было немало. Лучше, не называя имени автора, дам письмо-исповедь, которое получил не в ответ на полемику о Каренине, а после опубликования уже упоминавшейся мной повести «Удар молнии».
Он и она — две крайности, хоть и не лишенные элементов друг друга, и их „соприкосновение“ есть толчок к их гибели, так же как в ужасной вспышке аннигиляции гибнет материя и антиматерия!
Смысл в том, чтобы не оправдывать одного, обвиняя другого, но в том, чтобы обвинять обоих! Вопрос этот непростой, и решить его так легко не представляется возможным; для этого необходим глубокий анализ произведения, психологии героев, психологии самого Л. Толстого, конкретно-исторических условий написания романа и места действия.
На этом „мудром“ совете я бы и остановился, да есть у вас ряд мыслей, рождающихся из сопоставления различных точек зрения. Они волнуют меня. Сообщу этим мыслям формы вопросов.
1. Что в человеке должно развиться раньше — ум или сердце?
2. Каково оптимальное соотношение чувственного и логического в человеке нашего времени?
Позволю себе привести выдержку из главы „Парадоксы“ в вашей книге „Чувства и вещи“. „Рационализм для того, чтобы побеждать, должен все время терпеть поражение“.
Очень, очень хорошая мысль! Но чтобы она была до конца полной, думаю, что необходим еще один парадокс!
Да извинит меня Евг. Богат, но чувства, для того чтобы побеждать, должны все время терпеть поражение.
Именно так! Именно в неразрывном развитии эмоций и разума, в постоянных уступках их друг другу, в постоянном их взаимоконтролировании и взаимообогащении заложен смысл человека как личности, как индивидуальности…
Никогда еще холодный рационализм не был побежден пылкой эмоциональностью с пользой для человека; результат их „борьбы“ — чувственно-логический ноль, как получается ноль при столкновении двух сил, направленных навстречу друг другу.
Энергия ума и сердца должна быть направлена в одно русло и в одну сторону, чтобы пополнять друг друга.
Человек, хоть трижды преисполненный нежности к миру и неспособный поступить четко в решающий миг для его защиты, немногим лучше человека с холодным рассудком, но неспособного к состраданию…
Природе свойствен поиск золотой середины, только мы не всегда это понимаем и часто уходим от гармонии, хоть и являемся частью природы…
И то, что кому-то „уютнее с ЭВМ“, тоже можно понять: просто этот человек, возможно, еще не встречал людей настоящих, а чаще имел дело с „однобокими“, и его самого незаметно „прибило“ к какому-то краю…
И последнее. „Рождение симпатий“ к Каренину, как, впрочем, и к Карениной, не должно составлять загадки — это всего лишь результат защитной реакции на элементарное излишество. В первом случае — на излишество сердца у Анны, а во втором — на излишество ума у Алексея Александровича!
„Искореженность“ отношений между людьми во многом идет от этих излишеств, оттого, что мы часто забываем, что только естественное, соразмерное сочетание „человека-машины“ и „человека-антимашины“ уничтожает в нас машину и рождает торжество человека!г. Ульяновск. 24 года».
«Здравствуйте!
Мне скоро 40 лет. Сыну 17. Читала я, читал он, потом говорили. Плохо он понял, хотя развивался вполне гармонично, без „вывихов“, но созреть духовно и развиться — это не одно и то же! Шаг за шагом провела я его по повести. Надолго остановились на моей любви, которая сыну моему известна и которую он считает „бессмысленной“! Но это оттого, что малыш еще не любил сам. Поэтому — непонятно.
Нескромно сказать, очевидно, что меня постигла такая же примерно любовь, если не более трагическая. И любовь ли это?! Через непонимание, через недоверие несешь в ладонях то, что, кажется тебе, принесет счастье и радость другому. Несешь ему духовное возрождение, веру в себя. И нет проблемы в том, чтоб обязательно объединиться „законным союзом“, потому что действительно в этой странной и, как говорит сын, „бессмысленной“ любви нет ничего страшнее, чем потерять возможность делать добро. Для меня это — день сегодняшний с 1972 года.
Рабочий-электрик, бывший беспризорник, вероятно, бывший уголовник. Во всяком случае, к 45 годам он темную сторону жизни считает единственной ее действительной стороной. Все остальное — „иллюзия“, по его мнению. Человек тонкой мысли, человек такой великолепной духовной породы, что, сложись его жизнь с детства иначе… трудно сказать, каких вершин науки или искусства он бы достиг. Я плачу над его судьбой и не знаю покоя от боли и желания возродить Петра, сделать его таким, каким он может и должен быть. Иногда мне кажется, что я схожу с ума. Не оттого, что мы, вероятно, никогда не будем вместе. А оттого, что никогда не исполнится ни одна его мечта. И я была бы очень счастлива, увидев его счастливым, пусть даже рядом с ним была бы не я, другая. Почему так? Где-то в глубине психики скрыто наше с ним родство. И я узнаю это даже в его „нелепых“ поступках. И мне хочется делиться с ним тем, что знаю и чувствую я и чего не узнает он. Судьба. Она поставила его в тяжелые условия, и он такой, с углами, с комплексами. И меня не покидает ощущение, что он — это я, но в другой оболочке, в других проявлениях, что судьба была со мной так несправедлива, это я в помойках искала хлеб. Это я пустила в свою кровать (снимая угол у хозяйки) бродячую собаку в лютый мороз. Это я, а не он ходила с табором цыган и грелась у костра. Это у меня была такая жажда знаний… Это у меня в 25 лет развилась потеря памяти, и я не смогла учиться дальше.
Что было в его детстве? Рано умерла мать. Сменялись одна за другой гулящие „мачехи“. Отец избивал за упорный и строптивый характер так, что сын падал в обморок и неделями не мог спать на спине. А мальчик почему-то любил Шиллера, Кольцова, в подвале дома жили у него еж с семейством.
Он живет в другом городе. У моря. Только к 45 годам он получил крышу над головой, а так жил все время на квартирах, в общежитиях. Отношения с женщинами, девушками прочными не получались никогда. Прожив год с женой (женившись только в 38 лет), развелись.
Теряю ли я себя в этой любви?! Для меня вопрос смешной. Какое это имеет значение??? Я что, хочу лично себе что-то иметь от его реакции на мое отношение? Точно так меня можно спросить, а теряю ли я себя в своей любви — дружбе к сыну??? (А между прочим, бываю с сыном ох как строга!) Не дело так ставить вопрос о таких отношениях, мне кажется.
Зачем пишу так подробно? С надеждой. На совет ваш. Вы знаете много судеб, историй. Что делать?
Меня заботит доверие Петра, благодаря которому я смогла бы вывести его из некоторых психологических тупиков; многие стороны его души я чувствую — где ссадины, где резьба сбита, где раны. Это общение — мука, мука, похожая чем-то на муку… творчества. Но когда рисуешь — видишь то, что получается. Здесь — человек.
„Зачем тебе это нужно?“— такова позиция тех, кто знает об этом. И нужно ли Петру такое отношение?! Он не привык к этому, мне кажется, что даже и непонятно ему многое. Женщина приезжает, при встрече вся превращается в Созерцание, в Слух и практически не ведет себя „как женщина“! Мне и самой это непонятно, привязанность моя не поддается убеждениям логики.
Мне хочется найти для него стихи и поэмы Шиллера, которого купить уже давно невозможно в магазинах. Книги — это единственное, что я могу на таком расстоянии. Они ведь могут и должны дать человеку веру. Нет дня, нет часа, в который я бы не подумала о том, что еще можно сделать, как перевести человека на другое восприятие жизни?! Наверное, бесполезно. Легче проломить головой стену. У меня часто такое ощущение, что я… сражаюсь с его жестокой судьбой, с ним самим за него же, для него.
Поэтому еще раз мое горькое вам спасибо.
P.S. Говорят, можно и без любви… Говорят, можно заполнить жизнь работой, разными увлечениями. Работа, конечно, хлеб насущный в самом благородном смысле слова. Но ведь недаром говорится: не хлебом единым… Что же касается увлечений, то у одного — путешествия, у второго — живопись, у третьего — коллекция…Галина С.»
«Опись коллекции убитого, составленная сотрудниками центральных и местных музеев:
диван красного дерева (первая треть XIX века); два стула красного дерева (первая четверть XIX века); бюро красного дерева, дамское; столик с перламутровыми инкрустациями; столик дамский с перламутровыми украшениями (середина XIX века); комодик французской работы XVIII века; зеркало в овальной раме (первая четверть XIX века); маленький столик XVIII века французской работы с эмалями; столик для нот; шкаф Буль (вторая половина XIX века); скрипка французского мастера Ж. Б. Вильома (XIX век)…»
«…Скрипка французского мастера Ж. Б. Вильома; голова женская (коллекционный номер 157); голова женская, подражание Грезу, работа западноевропейского мастера начала XIX века; портрет мужчины, миниатюра на дереве, работа французского мастера конца XIX века; портрет женщины с шалью западноевропейского мастера XIX века; портрет молодого человека, рама золотая, миниатюра; рюмочки, солонки, стопочки, мундштук, набалдашник — серебро; люстра золоченой бронзы с хрусталем и фиолетовым стеклом…»
«…Люстра золоченой бронзы с хрусталем и фиолетовым стеклом; нож для разрезания бумаг с ручкой в виде двух фигурок, Западная Европа, XIX век; тарелка с изображением Париса и Елены, Вена, середина XIX века; тарелка с изображением Тристана и Изольды; тарелка с волнистым бортом и пейзажем, Япония, XIX век; кувшин в виде фигуры-объедалы, завод Ауэрбаха, XIX век; вазочка хрустальная, многослойного стекла, с пейзажем, травление, Франция, работа Даума, XIX век; тарелки с изображением арфисток, фарфор…»
«…Тарелки с изображением арфисток; лампа в виде Амура, стоящего на коленях, бронза, XIX век; ваза для фруктов, серебро, XIX век; подсвечник золоченой бронзы, XIX век; лампа трехслойного стекла; самовар медный, клеймо фабрики И. Ф. Копырзина в Туле, XIX век; фарфоровая фигура Амура в нищенском одеянии…»
«…Фарфоровая фигура Амура в нищенском одеянии; шкаф низкий, с белой мраморной доской, XIX век; кофейник серебряный, позолоченный, с резным орнаментом; картина „Итальянец с итальянкой“ работы западноевропейского мастера XIX века; подстаканник серебряный, золоченый, с изображением храма Христа Спасителя; ваза с изображением Петра Великого, роспись завода Софронова; ложка для горчицы…»
Из рассказа Туманова автору этих строк в тюрьме, после суда.
Я не допускал мысли, что они будут убиты. Мы договорились с Рогожиным одурачить Кириллова, получить деньги обманом, не убивая. Мы понимали, что Кириллов в этой ситуации будет молчать. Вероятно, я и потому был убежден в том, что они не будут убиты, что мы, пожалуй, никогда не говорили об этом с Рогожиным совершенно серьезно. Вы помните, что дело началось с полушутливого разговора в кафе. Сама мысль, что мы можем лишить жизни двух человек из-за пяти тысяч выглядела для меня, да, казалось, и Для Рогожина, совершенно нелепой. И в то же время нам нестерпимо хотелось получить эти деньги. Тем более что Кириллов совал их нам в руки. Нам хотелось получить их, не убивая. В общем, был задуман план плутовского романа… (Даже в стенах тюрьмы он артистичен, изящен, рассказывает легко, иронически улыбаясь, играя лицом.) Мы получаем от Кириллова половину до мнимого убийства, потом старик с женой едут к Рогожину, чтобы познакомиться с его коллекцией икон, он их задерживает на сутки, мы получаем вторую половину, выпускаем стариков и посмеиваемся в душе над неудачливым отцеубийцей. Как думал Рогожин их задерживать? Было два варианта. Первый: силой — с помощью двух неизвестных мне людей, обычно помогавших Рогожину в поисках и перепродаже икон. Но этот опасный вариант мы оба рассматривали как запасной — для острокритической ситуации, если не удастся первый, тонко-психологический. Он заключался в том, что Рогожин открывал сам старику и его жене все. И чтобы у них не оставалось сомнений, набирал номер телефона Кирилловых, давал старому коллекционеру трубку параллельного аппарата, сообщал сыну, что убийство совершено, и обсуждал вопрос об окончательном вознаграждении. После этого не поверить было нельзя. И в том состоянии душевного потрясения, в котором старый Кириллов должен был находиться, он покорялся Рогожину полностью — оставался на сутки в его доме с иконами, цветным телевизором, интересной библиотекой, чтобы сын, увидев его живым, не убил действительно сам… Мне, а Рогожину в особенности, этот вариант казался безупречным, потому что, учитывая все особенности человеческих характеров и отношений, мы подошли к нему, мы его обсуждали как чисто художественную ситуацию… Утром 16 марта мне позвонил Кириллов, сообщил, что старик с мачехой поехали к Рогожину и тот будет ждать их рядом с домом, на автобусной остановке. Старик никогда Рогожина не видел, а Рогожину Кириллов-сын за несколько дней до этого старика показал на улице. Поскольку тот весьма гордился тем, что хорошо известен коллекционерам города, его не должно было удивить, что Рогожин его узнает. Когда я услышал, что они поехали, меня охватило острое беспокойство. Я понял, что игра зашла чересчур далеко. Что мне известно о Рогожине? О старом коллекционере? Как они себя поведут? Я подумал вдруг, что передо мной живые, непредсказуемые люди… И я помчался на такси, чтобы опередить старого Кириллова и его жену. Рогожин уже стоял, похожий на героя американского вестерна. Отрубил: «Убийства, Леня, не будет». Но сообщил и то, что обманули те двое молодых людей, не явились, поэтому запасной вариант исключается. Потом опять успокоил: «Не волнуйся — задержу». Я вернулся домой, через час он мне позвонил, у него был совершенно мертвый голос, и уже по одному этому голосу я понял с ужасом… Что было потом, вам известно.
Из допроса Туманова.
Судья. Вы говорите: ушел из ресторана и вернулся к ней через неделю. Можно подумать, что речь идет об обыкновенном ужине и малознакомой женщине. А ведь вы ушли с собственной свадьбы, оставив в разгар торжества невесту, родственников, гостей.
Туманов. Мне стало не по себе…
Судья. Зачем же вы женились на женщине, с которой вам стало не по себе в первый же вечер совместной жизни?
…Адвокат (бывшей жене Туманова). Какие положительные черты в характере подсудимого вы могли бы назвать?
— Доброта и общительность.
«…Ложка для горчицы; часы бронзовые в стеклянном корпусе с надписью „Глубокоуважаемому Георгию Николаевичу Соколову от податной инспекции Рязанской губернии“; хлебница, клеймо „Хеннеберк в Варшаве“, XIX век; барометр, клеймо „Иозеф Покорны, Париж — Одесса“, XIX век; самоварный поднос, никелированный, с монограммой: „Столоначальнику Г. М. Титченко с нижайшим…“; табакерка бронзовая с литым рельефом; Амур среди завитков; чаша с изображением нагой девушки с лебедем, XIX век; шкаф французский начала XIX века; часы мастера XVIII века, поющие, без маятника и циферблата…»
Из допроса Рогожина.
Судья. Почему первая ваша жена покончила с собой?
Рогожин. Не могла расстаться со мной, любила.
Судья. Вот показания: «Унижал…», «Растоптал…», «Угрожал…». Она работала воспитательницей в детском саду? Почему же после трагедии вы говорили, что она была журналисткой и погибла в авиационной катастрофе?
…Адвокат (брату Рогожина). Назовите положительные черты в характере подсудимого.
Брат Рогожина. Общительный и добрый.
«Никому не известно, как он будет себя вести, пока его собственная жизнь не стоит под угрозой. За жизнь надо бороться…»Чтобы явления искусства облагораживали душу, нужно (помимо наличия души) чувствовать реальность тех великих этических ценностей, которые за данными явлениями (будь то «Мастер и Маргарита» или «Антигона» Ануя) существуют — любви, добра, сострадания, и весьма желательно, наконец, чувствовать ценность человеческой жизни, ибо ради утверждения ее все это создано. Нет более наивной иллюзии, чем полагать, что искусство иллюзорно, что можно любить его, не любя жизни, не любя человека, как любят мираж. Думаю, что нельзя, относясь несерьезно к жизни, относиться к искусству серьезно…
Из допроса Туманова.
Судья. Кому вы рассказывали до ареста об убийстве?
Туманов. Надежде Д., я не выдержал мук совести и однажды ей рассказал…
Судья. Той самой Надежде Д., которую вы уговаривали согласиться на пластическую операцию?
Туманов. У нее (показывает) большой нос…
…Адвокат (Надежде Д.). А положительные качества есть у подсудимого?
Надежда Д. Он добрый, даже чересчур добрый для мужчины и общительный…
«…МАЛЬЧИК, ИГРАЮЩИЙ СО ЛЬВОМ; ПОРТРЕТ МАДАМ РЕКАМЬЕ; ЛОПАТКА ДЛЯ РЫБЫ; ВАЗА В ВИДЕ УРНЫ…»
«…Мне и моим товарищам хотелось бы узнать о дальнейшей судьбе коллекции Кириллова, убитого собственным сыном. В чьих руках она сегодня, кого радуют эти бесценные вещи — картины мастеров живописи, старинный фарфор, художественное серебро. Быть может, они стали опять „яблоком раздора“, сеют вражду и ненависть, вызывают страшные мысли и желания? Когда у нас в райпотребсоюзе читали и обсуждали ваш очерк, то раздавались голоса: „А хорошо ли, а этично ли это — собирать у себя дома художественные ценности?“ В нашем городе нет ни одной порядочной картины, надо ехать в область, если хочешь насладиться Шишкиным или Айвазовским, а у солидного коллекционера ими увешаны все стены, а то и на чердаке лежат, пылятся. Но ведь художники для тысяч и миллионов людей писали… Высказывались и совершенно иные суждения, что, собирая картины, или фарфор, или иконы, человек сохраняет их для народа от разбазаривания и бесхозяйственности и коллекционер — фигура в обществе нужная. Кто-то напомнил о том, что несколько лет назад вы же, кажется, писали об одном старом коллекционере, который подарил небольшому городу несколько тысяч картин[6].
Хотелось бы узнать о дальнейшей судьбе и этой коллекции. Если нам не изменяет память, была открыта целая картинная галерея, местная Третьяковка?»
(Это — ее стихи, написанные тогда.)
«Если ты разлюбил, я тебя не виню.
Разве можно за это винить?
Из остывшего пепла не вспыхнуть огню,
Не скрепить обгоревшую нить.
Но тебе я забыть никогда не смогу,
Что ушел ты не в мирном году,
А когда был наш город в огне и в снегу
И одна я встречала беду».
Они были мужем и женой восемнадцать лет.
«Ты оставил меня в темном доме одну,
Разрубил наш сердечный союз…»
Он и умер для нее — заживо. Она осталась одна — детей у них не было, — с чувством великого поражения… И лишь в том утвердила собственную личность, что не потребовала, не оставила у себя ни одной картины, хотя чисто юридически существенная часть коллекции была ее собственностью. Она осталась одна с чувством поражения, и, если бы тогда нашелся кто-то, открывший ей в будущем победу, она ни за что бы не поверила…
«Как же надобно было меня обидеть,
Чтоб не стала я плакать, любовь храня,
Чтоб не стала я даже тебя ненавидеть,
А чтоб заживо умер ты для меня!»
«Чтобы поверить в добро, — писал Л. Толстой в „Круге чтения“, — надо начать делать его».
«…и эта твоя деятельность зажжет в тебе любовь к человечеству, которая и будет последствием твоей деятельности, направленной на добро».
«Делай только то, что духовно поднимает тебя, и будь уверен, что этим самым ты более всего можешь быть полезен обществу».
Я написала это весной семьдесят третьего, за три дня до… Умер он в больнице от воспаления легких. Доктор, который был при нем в последние минуты, рассказал мне, что он умер улыбаясь.
«Мы в нашей повести живой
С последней встретились главой,
С главой, в которой я и ты
У роковой стоим черты.
Еще одну, еще одну
Страницу я переверну,
И вижу я — совсем близка
Ее последняя строка…»
«Когда ты явился на свет, ты плакал, а кругом все радовались; сделай же так, чтобы, когда ты будешь покидать свет, все плакали, а ты один улыбался».
«Могли ли мы мечтать о Репине, о Левитане в ранее неизвестном нам небольшом городе. Это — чудо!»В центре первого зала галереи висит портрет А. С. Жигалко и рядом текст дарственного акта:
«Ни в одной из галерей, ни в одном из музеев не видели в подобном изобилии Коровина, уезжаем с сердцем, переполненным радостью».
«За время путешествия от берегов Невы до Перми мы посетили немало галерей, ваша особенно запала в память».
«Мы были у вас лишь несколько часов, миг жизни, но он войдет в сердце навечно, как писал поэт: „Жизнь ведь тоже только миг, только растворение нас самих во всех других как бы им в даренье“».
«Настоящим на основании ст.257 Гражданского Кодекса РСФСР я, Жигалко Александр Семенович, передаю безвозмездно собранную мной коллекцию картин, графики, скульптур Чайковскому народному музею для организации картинной галереи. Пусть они будут достоянием народа…»О художественной, эстетической ценности галереи в Чайковском можно рассказывать долго (недавно вышла первая, посвященная этой галерее монография). Мне же хочется сосредоточиться на ее этической ценности, на тех нравственных последствиях дара А. С. Жигалко, о которых он, быть может, и не помышлял.
1914–1916: Медицинская сестра военно-санитарного поезда № 85 (Северо-Западный фронт); ранение в ногу и отравление удушливыми газами. Увольнение с военной службы. Возвращение в департамент железнодорожной отчетности на должность машинистки.
Ноябрь 1917 — июнь 1918: Машинистка 326-го военно-полевого госпиталя; второе ранение.
Сентябрь 1918 — май 1919: Делопроизводитель северо-западного округа путей сообщения (Петроград); слушательница партийных курсов при Петроградском горкоме РКП (б), возглавляет домовый комитет бедноты Надеждинского района.
Май 1919 — октябрь 1922: Делопроизводитель санитарной части 11-й армии Каспийско-Кавказского фронта (Астрахань); сотрудница санитарного управления Ярославского военного округа; сотрудница штаба особого назначения при Ярославском губкоме партии, где организует для работниц фабрик и заводов курсы красных сестер; член губернской чрезвычайной комиссии по борьбе с сыпным тифом; помощник военного комиссара Ярославского эвакуационного пункта (в ярославских госпиталях увеличивает количество коек для сыпнотифозных, за что получает благодарность от Главсанупра); военно-политический инспектор при санчасти Туркестанского фронта; старший делопроизводитель Чарджоуского военного лазарета, начальник санитарно-просветительного отдела Туркфронта (Ташкент). В 1922 году окончательно уволена с военной службы по болезни.
С ноября 1922 года работала в разных учреждениях Москвы, — в частности, три года кассиром комиссионного магазина Деткомиссии при ВЦИКе (вся выручка этого магазина шла в пользу беспризорных детей)…
Из воспоминаний искусствоведа Тамары Владимировны Буевской
— В Елене Васильевне было безупречно все: речь, манера держаться, одежда…
Общение с ней непрерывно и все время по-новому радовало. И удивляло. Иногда — женщина из девятнадцатого века, в которой чувствовалось что-то бальное. Не старомодная, а старинно-изящная. Иногда — современней нас, юных, настоящая альпинистка. А ту новогоднюю ночь я не забуду никогда. Нас было трое. Играла музыка, Чайковский — «Пиковая дама», «Времена года»: «Январь», «Февраль»… На столе были разложены веточки ландыша. И это сочетание зимней музыки с летним, лесным волновало особенно. С каким-то высоким артистизмом дарила Елена Васильевна в ту ночь нам радость. Ей хотелось, чтобы нам было хорошо. Может быть, сознание, что она украсила нашу жизнь, утишало ее боль. Потом я убедилась: она не могла жить, не радуя, не украшая. И делала это особенно настойчиво тогда, когда болела душа… Стоило ее увидеть, как рождалось ожидание чего-то неожиданного и необыкновенного.
«Я внимательно слежу за всеми сообщениями, которые появляются в газетах и журналах. Хочу сообщить вам, — хотя вы, наверное, и сами обратили внимание, — о двух самых крупных дарах: члена-корреспондента Академии наук СССР А. А. Сидорова и В. С. Калабушина, человека менее известного, чем А. А. Сидоров, но тем не менее тоже замечательного.
Поскольку вы все время пишете о высших целях собирательства, вам интересно будет узнать, как распорядились эти два коллекционера собранными ими богатствами.
А. А. Сидоров — известный искусствовед передал в Музей изобразительных искусств имени Пушкина семьсот рисунков замечательных художников XV–XX веков, В подаренной им народу коллекции есть даже рисунок великого Брейгеля! Но на этом маститый коллекционер не успокоился, он передал вскоре Третьяковской галерее семь тысяч — подумайте, семь тысяч! — работ русских и советских художников. Какая широта души, размах, щедрость. Вот уж действительно собирал человек не для себя — для народа, для всех нас.
Какой-нибудь маловер усмехнется: нашли чем удивить, ведь это не „рядовой“ человек, а крупный, известный ученый! А вот вам дар „рядового“.
В. Калабушин, он инженер, ряд десятилетий работал на Дальнем Востоке. Серьезно и страстно он увлекался искусством Дальнего Востока и собрал коллекцию, в которой есть вещи уникальные. У него одного они и были. Даже в Эрмитаже отсутствовали. И тоже передал государству — в Музей восточных искусств. При этом он передал и богатейшую библиотеку, тоже по искусству Востока.
Дар его оценивается более чем в миллион рублей!
Не буду утомлять вас менее масштабными историями, но, кажется мне, государство никогда еще не получало от коллекционеров столько даров, как в последние годы.г. Ленинград».
«Статья Евг. Богата „Время дарить“ побудила и меня решить вопрос о дальнейшей судьбе моей коллекции.
В течение ряда десятилетий я собирал боны и монеты различных стран и веков. Сегодня в моей коллекции имеются достаточно редкие вещи: железная монета с изображением серпа и молота, отчеканенная в 1918 году в Германии, в округе Вейсенфельс, где был создан Совет рабочих, крестьянских и матросских депутатов, разгромленный в том же году (эту монету можно рассматривать как реликвию немецкого рабочего класса); бумажные ассигнации Великой французской революции; итальянские денежные знаки времен Гарибальди; бумажные американские доллары времен борьбы между Севером и Югом…
После публикации статьи „Время дарить“, где рассказано о художественной картинной галерее в городе Чайковском, я обратился в партийные и советские организации этого города с просьбой о том, чтобы они приняли и мой скромный дар — мою коллекцию.
С моей коллекцией, которую я начал собирать в 1923 году, когда вступил в отряд юных пионеров-ленинцев, и собирал всю жизнь, я расстаюсь сейчас с чувством большого удовлетворения.г. Москва».
«В последнее время многие наши писатели пишут о власти вещей над человеческими душами. Хочу поделиться некоторыми моими мыслями, мыслями человека, который любит вещи и в этом смысле, может быть, является одним из прототипов ваших отрицательных героев.
В красивых вещах запечатлен человеческий труд, мастерство и любовь к человеку. Соприкосновение с ними не может не радовать, потому что в них, в этих вещах, тепло рук подлинных мастеров. Особенно относится то, о чем я говорю, к вещам старинным…
Но… То, о чем я напишу вам, можно было бы начать и без „но“, но…
Опять „но“! Когда речь идет о вещах, это „но“ непременно возникает. Будто бы надо в чем-то оправдываться. Да не собираюсь я оправдываться ни в чем! Я лишь хочу сказать вам, что вещи живут в определенном времени. Понимаете? Хорошо себя чувствует вещь тогда, когда она существует в собственной эпохе. Часы замечательных часовщиков XVIII века хорошо себя чувствовали в XVIII веке. Книжный шкаф, сработанный мебельщиком начала XIX века, великолепно ощущал себя в том времени. Фарфоровые чашки наших первых заводов хорошо чувствовали себя, были, посмею сказать, счастливы в XVIII веке, в начале XIX, пока не стали перекочевывать из домашних буфетов на музейные стенды.
Вы думаете, я себе противоречу? По видимости, конечно. Написал, что люблю старинные вещи, и тут же „прописал“ их в давно минувших временах. Ведь в квартире моей сегодняшний настольный календарь показывает 1977 год, а не 1777-й, как должен был бы показывать, согласно некоторым предметам.
И тут я вас, наверное, удивлю. Дело в том, что я это люблю не как „вещи“, для меня это нечто иное. Например, старинные часы не ходят. В старинном книжном шкафу стоит несколько очень старых книг, а вся моя библиотека покоится на сегодняшних стеллажах. А если говорить о кресле, то чаще всего я сижу не в нем (оно работы XVIII века), а перед ним. Я не пользуюсь этими вещами как вещами, я общаюсь посредством них с теми, кто их создал, с их временем, с их непревзойденным мастерством и душевной сосредоточенностью: я имею в виду сейчас мастеров, а не созданные ими предметы.
И как это ни странно, подобные отношения дают не только этим замечательным вещам власть надо мной, но и мне дают власть над ними. Это власть человека конца XX столетия.
Можно увлекаться чем угодно, но не надо уходить ни от какого времени, в том числе и от времени, в которое ты живешь. И не надо уходить от людей, которые живут в одно время с тобой. Можно уйти ведь не только в вещи, верно?
Любой такой уход рождает явление, которое лично я называю: Феномен чрезмерной любви…г. Саратов».
Откладываю мокрые, с расплывающимися буквами листки. Да, я помню эту историю. Он рассказывал мне о ней. О том, что решает одно не только нравственно, но и юридически сложнейшее дело.«Дорогой Кузьма Авдеевич!
Желаю, чтобы и сейчас, и в дальнейшем вы были счастливы и супруга ваша Анна Владимировна — тоже. Желаю счастья и внучке вашей… Сегодня один из самых хороших дней в моей жизни, и я не могу вам не написать. Думаю о вас, недавно мы еще были чужими людьми, а сейчас вы для меня действительно дорогой человек. Сегодня я могу написать о себе: я счастлива…»
«Перед силой души этого человека, — написала потом в письме А. А. Стрельцова, — свои собственные невзгоды кажутся мелкими, незначительными».Умение встречать, видеть хороших людей — талант, доступный каждому. Чтобы обнаружить этот талант, вовсе необязательно ехать в больницу к незнакомому человеку.
«Когда сносили наш старый дом в Сокольниках, предлагали нам три отдельные квартиры, но ни дочери, ни зятья не согласились отделиться от бабушки. Так мы и въехали в одну большую квартиру все вместе, зато душа семьи, ее глава и хранительница — бабушка Серафима Ивановна — осталась с нами.А. А. Стрельцова поехала к человеку незнакомому совершенно, открыла в нем красоту души, которая будет согревать ее всю жизнь, и сама доставила ему часы большой радости. Медсестра Е. Константинова увидела эту красоту в родной семье. А семья Пыхтеевых из Омска, подобно Кузьме Авдеевичу Веселову, захотела помочь человеку нелегкой судьбы…
Да и как мы могли без нее? Она так легко и весело решала все наши проблемы и жизненные неурядицы. Когда ее младшая дочь провалилась на экзаменах в институт, дед гневался, а бабушка сказала, что она даже рада, так как ученость ума не прибавляет. „Бери, Маша, иголку в руки и покажи свое искусство“, — прибавила она. И действительно моя тетка всю жизнь замечательно шьет и хорошо зарабатывает, и все вокруг нее ходят нарядные. А еще до моего рождения в доме, где жила бабушка, был пожар, и все вещи сгорели, семья плакала, а бабушка смеялась: „Вот и прекрасно, начнем сначала, а то заросли вещами“. Разбивалась чашка в доме, бабушка всегда говорила: „Слава богу! Давно она мне надоела“.
Жизнь у нее была нелегкая, но радости почему-то не отняла. В войну она проводила на фронт сына, дочь и зятя (дед был инвалидом). На сына получила бумагу: „Пропал без вести“. Нас, всех остальных, бабушка увезла в эвакуацию. И среди первых моих детских впечатлений есть такое: самолеты бомбят поезд. Мы лежим в яме, на земле. И я из своего укрытия пристально слежу за бабушкой, которая выносит из горящего вагона маленьких детей — в соседнем вагоне везли детский дом — и одного за другим, а то и по двое, но трое на руках бегом относит в заросли кустарника. Самолеты летают низко и поливают беженцев из пулеметов. А она как будто не видит этого.
Разместили нас потом в деревне под Кировом. И помню, как бабушка приходила с полевых работ, уставшая, и приносила овощи, но никогда не давала нам одним все съесть. „Сначала спросим, чем сегодня сирот кормили“, — говорила она, и мы шли в соседнюю избу, где поселили детский дом, и бабушка разворачивала из телогрейки чугунок с картошкой, а дети кричали: „Добавка пришла!“
И там, в эвакуации, и позже, в Москве, бабушка на каждый Новый год наряжалась Дедом Морозом и придумывала разные игры для взрослых и детей. Вообще всеми праздниками распоряжалась она, и чей-нибудь день рождения обсуждался заранее сообща: подарки, шутки, розыгрыш.
Но когда в дом приходило горе, бабушка плакала навзрыд и горевала открыто и очень сильно. Помню, как неистово она просила прощения, стоя у гроба своего мужа: „Прости меня, Христа ради, что не любила тебя, не берегла, что перечила тебе при всяком случае, что не кормила тебя, как надо, и вообще сгубила я тебя, Миша…“ Хотя она любила, и берегла деда, и всегда делала вид, что его слово решающее в семье. Она добавила ему несколько лет жизни своим уходом за ним, когда он уже не мог вставать.
Сейчас моей бабушки уже нет в живых. Но она всегда у меня перед глазами, как живая. Как бы она поступила? Что бы сказала? Так я часто думаю, оказываясь в безвыходной ситуации. Такая правда от нее исходила. Правда чувств и поступков, ума и сердца, правда души.
Когда ее внук, а мой брат Саша решил разводиться, бабушка сказала: „Иди проветрись, поживи где-нибудь, подумай, а тогда решай. Наташку я из дому не отпущу, я ее дочерью на твоей свадьбе назвала“. Саша около года снимал комнату, а потом вернулся к своей Наталье и сказал: „Я без бабушки жить не могу“.
Однажды я спросила бабушку, какие годы ей запомнились больше всего, в какой возраст она хотела бы вернуться. Мне самой было двадцать четыре, и я надеялась, что бабушка скажет: „В твой“. А она задумалась, глаза ее затуманились, и ответила: „Хотела бы, чтобы лет тридцать шесть — тридцать восемь мне опять стало…“ Я ужаснулась: „Бабушка, разве тебе молодой не хочется стать?“ Она смеется: „Это ты про двадцать лет, что ли, думаешь? Это пустой возраст. Еще ничего человек не понимает. А вот сорок — это да!“ Кажется, мимолетный разговор, а как скрасил он мне жизнь! Свое тридцатилетие я встретила с радостью. Вот, думаю, приближаюсь к любимому бабушкиному возрасту…
Жизнь у меня, как у всех, течет. Бывают минуты, когда кажется, что с ума сойдешь от отчаяния. И, как спасение, вспоминаю бабушку, и думаю: нет, еще не все потеряно. Она умела радоваться жизни до своего последнего дня.Е. Константинова, медсестра. Московская область».
«Здравствуйте, уважаемая редакция!
Нас очень заинтересовала судьба Ивана Бакшеева. Решили послать ему письмо с вашей помощью. Надо же ему опереться на кого-то на первых порах, а вы пишете, что у него только старенькая мать».
В последнее время порой возникают — на читательских конференциях и в печати — споры о том: кто он — интеллигентный человек? В чем суть социологических и нравственных критериев, более или менее точно определяющих данное понятие? Мне кажется, если отвлечься от сухих «теорий» и обратиться к «вечно зеленому древу жизни», то вот вам и ответ: большая советская семья Пыхтеевых, где и рабочие, и врачи, и шоферы, и студенты, — семья подлинных интеллигентов.«Здравствуйте, Иван!
В „Литературной газете“ прочли ваши письма. Решили написать вам. Вы скоро выйдете на свободу, надо будет с чего-нибудь начинать. Вот мы и предлагаем вам: приезжайте в наш город.
Вы пишете, что хотели поработать в большом молодежном коллективе на заводе или на стройке. Наш огромный, с почти миллионным населением, город — сплошная стройка. И еще. Вы любите машины. У нас в городе автохозяйства, есть автодорожный техникум с вечерним отделением. Если вы приедете к нам в Омск, мы вас встретим и поможем устроиться на работу. У нас большущая рабочая семья: есть и студенты, и рабочие, и врачи, и летчик, и преподаватель института и т. д. Так что вы сразу обзаведетесь массой друзей. Вы любите машины — у нас в семье два шофера. В них вы найдете единомышленников. Вы любите книги — у нас в семье тоже любят читать, есть уже приличная библиотека. Может быть, это письмо несколько суховато, но мы надеемся, что вы поверите в нашу искренность.
Передайте привет от нас начальнику вашего отряда Матвееву, который так вам помогает обрести веру в себя, в жизнь. Чувствуем, что это умный, сильный человек. Когда думаешь о ценностях жизни, то именно такие люди, как Матвеев, утверждают в мысли, что жить стоит, такими людьми сильна и прекрасна жизнь.
Когда получите это письмо, напишите нам обязательно. Надеемся, что наша семья сможет стать вам полезной. Привет вашей маме».
«Описание ваших встреч с людьми необычайного душевного богатства заставляет о многом задуматься, о многом вспомнить, многое в своей (уже почти полностью прожитой) жизни переоценить. Те люди, о которых вы говорите, что они „рождаются рыцарями“, обладают душевными качествами, подобными врожденному таланту художника, писателя, музыканта. Они обладают талантом самоотдачи. Но не всегда этот талант находит пути и способы выражения… Вы говорите, нужно уметь сопереживать чужую радость как собственную. Я думаю, это не все: ведь сопереживание не только чужой радости, но и чужой беды, горя как своего столь же обогащает человека и часто является стимулом к бескорыстным поступкам.Подобное совершенно «бескорыстное» письмо соблазнительно отнести к жанру так называемых эмоциональных писем, которые больше богаты чувством, настроением, чем мыслями, новыми фактами… Эмоциональные письма больше радуют, чем обогащают. Это письмо можно было бы отнести к жанру чисто эмоциональных писем (отнюдь не уменьшаю их ценности, ведь чувство — великая реальность), если бы не строки о том, что автор его постарается переживать радость от встреч с хорошими людьми со все большим числом единомышленников. Это уже чувство, воплощенное в действие — действие, делающее жизнь лучше.
Я переживаю встречи с вашими героями не одна, а с моими друзьями-единомышленниками. И я постараюсь, чтобы этих друзей было у нас с вами еще больше. Отнеситесь к моему мнению как к мнению рядового читателя, „умеющего сопереживать“».
«…Извините, я даже не представилась. Саша Шмындина, учащаяся культпросвет-училища города Елабуги. Вы должны нам помочь. Конечно, если не найдется времени на это письмо, то будем считать, что я вам его не писала.Письмо возвышенно-«небескорыстное»… Неизвестно, станет ли когда-нибудь Елабуга городом-музеем (хорошо, если будет сохранена бережно та живописная старина, которая отпечатывается навсегда в сознании и сердце человека, даже мимолетно увидевшего этот удивительный город), но не подлежит сомнению, совершенно бесспорно, что Саша, написавшая письмо с высокими мыслями о любимом городе, похожем на Венецию, в которой она не была, что она сама по себе не менее удивительна, чем ее город.
Теперь по порядку. Городу 405 лет, самобытный, небольшой, со следами глубокой старины. Тут писать можно очень много, но лучше видеть все своими глазами. Достаточно сказать, что город известен уроженцами Шишкиным, Н. А. Дуровой и поэтессой Цветаевой; древним Апанивским могильником.
Но это все прелюдия…
В общем, я думаю, вы мало чего поняли из моего путаного письма. Ну, хорошо, давайте представим так.
КамАЗ от нас в 20 километрах; и вот однажды, когда вы захотите отдохнуть, то обязательно приедете к нам. На пристани встретит вас, сверкая, белоснежная башня Чертова городища. И тут вы увидите удивительный город, как в Венеции (правда, я там не была). Сквозь дымку сизого тумана — купола. И особенно один стройный, летящий в небо шпиль. Кажется, что эта легкость призрачна и колокольня или упадет, коснувшись главой реки, или уплывет.
А потом вас встретят экскурсоводы и тепло поведают о доме-музее Шишкина (который сейчас реставрируется, но со скрипом), о Дуровой, о Цветаевой, о многих знаменитых людях, о многом интересном.
А что, если Елабугу сделать городом-музеем, а?
Лучше всего, если бы вы приехали и посмотрели, уговаривать бы не пришлось.
А приехать вам очень легко, возьмите командировку в Н.Челны, а потом к нам.
Я, наверное, очень нехорошая, не зная человека, навязываю чего-то. Все-таки вы должны же что-то смочь. Да?
…Крупицам вечности нужны старания…До свидания. Саша.»
«Почему я вам пишу? Чем необычна моя тридцатичетырехлетняя жизнь? Вначале она складывалась как у многих: школа в маленьком городке, потом вуз в Москве, горячая студенческая пора — пора возмужания, социального созревания, хотя бы в самом сжатом виде. И когда один мой старший по возрасту сосед по общежитию начал открыто смеяться над моими — а в общем, нашими общими — идеалами, уверяя, что через пяток — десяток лет я буду мыслить точно так же, я после долгих споров заявил, что готов встретиться с ним через 10 лет и убедить его в обратном. То было знаменательное время, когда был опубликован для обсуждения, а затем утвержден на съезде проект новой Программы нашей партии с содержащимся в ней моральным кодексом строителя коммунизма. Я даже во время летних каникул носил в кармане измятый номер „Правды“ с проектом Программы, и заявление моему тогдашнему оппоненту оказалось, так сказать, клятвой верности новому коммунистическому кодексу нравственности…
Потом — распределение на Север, работа инженером сплава на Печоре, заочная учеба в Литинституте имени Горького, переход в редакцию местной газеты, кипение в текучке общественных дел: парторг редакции, бессменный член бюро райкома комсомола. В известной мере типичная „северная“ неустроенность, полупоходный быт как-то помешали быстро устроить личную жизнь, но в то же время располагали к более тесным духовным контактам с коллегами по основной и общественной работе, соседями по общежитию, дому.
Приехав на Север вроде бы ненадолго, я остался здесь уже на второе десятилетие. И незаметно получилось так, что для окружавших меня полутора-двух десятков людей примерно моего (иногда моложе, иногда старше) возраста я стал неким нравственным авторитетом, опорой в разрешении сложных житейских коллизий. Они советовались со мной по самым сокровенным вопросам своей жизни, приходили просто излить душу, обращались за помощью — в том числе и материальной — в беде. Я старался помочь каждому в меру своих сил, и сообща нам действительно легче удавалось выходить из своих жизненных затруднений. И столь же незаметно со многими из этих людей у меня сложились исключительно близкие, исключительно доверительные отношения, как если бы это были лучшие из числа моих кровных родственников. Общение с ними доставляло мне огромное наслаждение, особенно когда давало ощутимые нравственные плоды, хотя и стоило многих хлопот.
Мы искренне и горячо полюбили друг друга, как любят друг друга члены одной крепкой семьи или как любили друг друга не родные по крови, но родственные но духу „новые люди“ в романах моего земляка Н. Г. Чернышевского. Мы делили вместе горе и радость… Коллектив становился на моих глазах своеобразной семьей: а в сознании моем выковывалось уже угадывавшееся ранее сердцем убеждение в том, что это и есть путь к коммунизму в области этической, что коммунизм как этическая категория будет невозможен до тех пор, пока между реально сосуществующими формально неродными людьми не установятся отношения духовного родства, истинного братства, как это, собственно, и заповедано в моральном кодексе строителя коммунизма.
В своей личной жизни строгий к себе почти до аскетизма, до „рахметовских гвоздей“, я был столь же строг и к моим сотоварищам, требуя от них, например, терпимее, тоньше и участливее относиться к недостаткам и слабостям друг друга (но и совместными силами изживать эти недостатки!), призывал их не поддаваться мещанским предрассудкам примата мира вещей над миром духовных ценностей. Совместно отмечая наши большие и малые праздники, мы устраивали безалкогольные банкеты, дарили друг другу недорогие, но с очень глубоким смыслом подарки. И мы так и жили — наполненно, трудно и весело.
Наполненно, потому что я призывал их уже сегодня добиваться того всестороннего совершенства, о котором говорится в Программе партии, никогда не переставать учиться, расти, совершенствоваться во всем. Трудно, потому что нам и сообща не всегда удавалось избегать жизненных драм и несчастных любовей, потому что мне так и не удалось привить товарищам абсолютной трезвости, предотвратить навсегда те или иные стычки и конфликты между ними. И весело, я бы даже сказал, счастливо, потому что мы жили все же лучше, дружнее и спаяннее тех, кто больше придерживался старых, индивидуалистических и эгоистических привычек, мещанских предрассудков. Почти всякое, даже мимолетное общение превращалось для нас в маленький праздник для души. Люди, вливавшиеся в наш коллектив, охотно принимали его традиции, а люди, случайно сталкивавшиеся с нами, например командированные из республиканских газет коллеги, присматривались к нам и подчас завидовали этой нашей атмосфере.
И так же незаметно получилось так, что мои товарищи стали считать меня как бы главой нашей импровизированной семьи-коммуны и вроде бы в шутку называть „отцом“, „батей“, „папашей“ и т. д., я их — соответственно — „детьми“, а по отношению друг к другу они стали тем самым „братьями“. И поскольку эти звания для родственников по духу, по нашему мнению, должны быть чем-то почетным, мы на письме эти термины семейного родства начинали с большой буквы: „Сын“, „Брат“, „Сестра“. А ведь с иными приходилось общаться уже только путем переписки, так как по различным житейским обстоятельствам некоторые из нашей среды меняли местожительство, работу и т. д. Но мы с нетерпением ждали писем друг от друга, были едва ли не самыми деланными гостями друг для друга в период отпускных путешествий.
Естественно, чтобы быть нравственным авторитетом для современных взрослых людей, чтобы с полным моральным правом призывать их к идеалам всестороннего совершенства, я должен был сам не только оставаться до предела взыскательным к себе, но и тоже по возможности во всем совершенствоваться, быть во всем образцом. И уж если я работал, то старался работать за двоих, если учился, заочно оканчивая второй институт, то учился отлично, если нес общественные нагрузки — то добросовестно, если от природы не мог похвастаться здоровьем и физическим могуществом, то устранял эти изъяны, всякую свободную минуту занимаясь гимнастикой, лыжами… Доставалось это нелегко.
А сколько сил отнимали повседневные житейские заботы о моих подопечных. Одного, после случайного пьяного конфликта, надо было мирить с женой; другого, наоборот, разуверять в том, что его неожиданная невеста — образец нравственности, как ему показалось в минутном умопомрачении; третьего, слабого духом, напротив, требовалось вновь уверить в ценности жизни и в ошибочности мысли о самоубийстве из-за крупных неприятностей по работе. Одной из наших „коммунарок“ я терпеливо помогал освоить секреты новой для нее профессии; другой, долгое время остававшейся без квартиры, нес в общежитие свою раскладушку (а сам перебрался просто на топчан, на котором, впрочем, без особого сожаления сплю уже лет пять); третьей, у которой не совсем удачно сложилась личная жизнь, нес в роддом с огромным трудом найденные в разгар северной зимы живые цветы, рискуя совсем не так быть понятым обывателями.
Со временем к нашей семье-коммуне стали тяготеть и люди с трудными, изломанными судьбами, которых немало на таких вот окраинах страны. И как отрадно было видеть, что и они просветлялись, мягчели душой, когда с ними обращались истинно по-человечески. Помню, как я одевал в дорогу возвращавшегося в Ленинград после административной высылки за тунеядство одного заблудившегося в жизни человека, а он говорил мне: „Никакая мать так не собирает в первый класс своего сына, как ты меня!“ — и в глазах этого сорокалетнего, пережившего блокаду, прошедшего через наркологический диспансер мужчины стояли слезы, как стояли они у него как-то еще раз до этого, когда он принес мне в подарок и молча вручил маленький букетик собранных по дороге скромных полевых цветов. Так же он встречает меня теперь и на ленинградском вокзале, когда я посещаю этот недавно узнанный мною город, и ведет меня в свою комнату, и не знает, чем угостить.
В общем, слезы в глазах у меня и моих взрослых подопечных потом не раз стояли во время расставаний на долгие годы и новых встреч всего на несколько часов… Они были такими светлыми и такими красноречивыми, эти слезы, и мне никогда не жаль будет их.
Мы расставались, принимали в свою среду новых людей, и они с нашей помощью быстрее и легче обживались на неласковой этой широте. И пухла папка, в которую я складывал письма.
Мне иногда говорят, что, не посвяти я этому странному, на взгляд обывателя, „эксперименту“ столько сил и времени (и это наряду с напряженной основной работой, ответственными общественными нагрузками, заочной учебой во втором вузе), я, с моими двумя дипломами и послужным списком бессменного комсомольского и партийного активиста, мог бы сделать отличную карьеру в хорошем смысле этого слова. То же самое и с „обычной“ семьей. Ведь отнюдь не какая-то неполноценность, не опасения остаться старым холостяком толкнули меня на создание некоего „суррогата“ семейной общности. Я совсем не выгляжу уродом и, насколько мне известно, способен внушать симпатии женщинам самых разных возрастов. В иные моменты мне и самому очень не хватает самого единственного, самого неповторимого, самого близкого человека, а в придачу еще одного-двух родных маленьких человечков. Более того, я постоянно надеюсь, что и это у меня впереди, было бы здоровье и время.
Но когда вслед за этим я думаю о том, что в разных концах страны есть десяток людей, которые уже сегодня мне ближе, чем иные самые близкие, кровные родственники, в домах которых я едва ли не самый желанный гость (гак же как и они для меня), я прихожу к выводу: одного того, что мы есть друг у друга и что наша жизнь стала от этого намного богаче, достаточно, чтобы считать все эти годы прожитыми мною не напрасно. И я, с моей усидчивостью, целеустремленностью, волей, не имея в активе ни кандидатской диссертации, ни элементарных атрибутов материального благополучия после 12 лет работы на Севере, мог бы уже сейчас умереть со спокойной совестью, хотя конечно же с неутоленной жаждой жизни.
Ну, а пока… Вот снова в течение последнего месяца я снял со сберкнижки весь свой НЗ — около тысячи рублей — и раздал моим приемным родственникам: потому что один из них играл свадьбу (а ведь каждому хочется, чтобы такое событие прошло не хуже, чем у других); другой получил единственную возможность сделать покупку, о которой давно мечтал: а третий просто не рассчитал своего бюджета в длительной командировке — с кем не бывает! На книжке у меня осталась пятерка, а с 27 рублями я лечу в Сыктывкар на пленум общества „Знание“. Лечу совершенно спокойный, зная, что и там есть мне близкие люди, которые постараются сделать для меня все, что может оказаться нужным в дальней командировке. Так было всегда… Так — теперь уже командировка позади — случилось и на этот раз.
Вот, собственно, и все. Конечно, сумбурно и запоздало. Но если я не выговорюсь вот так, найдя неожиданный повод, мой душевный (житейский) опыт может пропасть бесследно. А он, как мне кажется, может оказаться полезным; он, по крайней мере, побуждает задуматься всех тех, кто всерьез мечтает готовить себя к вступлению в коммунистическое общество.
На то ведь мы и коммунисты.п. Троицко-Печорск, Коми АССР».
«Хочу обратиться к Вам с вопросом, который не дает мне покоя. Лет пятнадцать назад посадил я на крутом, бесплодном склоне растущего оврага сто штук деревьев яблонь и груш. Я знал прекрасно, что в интересах страны и народа следует бороться с наступающими оврагами, и решил посадить сад. Приближалось столетие годовщины рождения В. И. Ленина, и я посадил именно сто деревьев в честь вождя трудового народа.
Пять раз сад погибал, уничтожали люди, козы, зайцы, мороз… Я снова сажал сад. Если среди вас есть человек, который понимает землю, мир растений, он поймет, как было трудно пять раз садить в поле сад.
И вот в защиту ленинского сада появилась статья в газете „Вечерний Харьков“, и однажды, собрав два ведра мичуринских слив, я привез их на стол редакции. Спасибо вам, добрые люди, что поддержали, примите мой скромный подарок. Все, что созревает в том саду, я раздаю людям, да они и сами не стесняются брать, ведь сад выращен для них, людей.
Чего в нем теперь только нет! Яблони, груши, сливы, вишни, черешни, абрикосы, виноград, розы, кизил, барбарис, облепиха, актинидия, черная рябина, лимонник китайский. Сейчас ветви яблонь от тяжелых плодов лежат на земле.
Я работаю на заводе и сад вырастил в выходные дни. Я инвалид войны, но ничего — вырастил.
Когда я по воскресеньям вижу десятки, сотни людей, стучащих костяшками в домино — из года в год, всю жизнь, — сердце переворачивается. Мудрец Александр Твардовский умолял не играть в домино, ибо в том мире, Аида, единственное занятие — домино.
Когда я узнал, что в Переделкино умирает великий поэт, я оформил отпуск, я сорвал лучшие цветы и поехал к умирающему Твардовскому. Он улыбался, искренне, счастливо улыбался цветам, он знал, что они — это труд, самая Великая Святыня в этом мире…
Теперь рядом со мной хорошие ребята. Они говорят, вернешься с работы, отдохнешь часик и такая появляется жажда поработать в саду, нет, не ради денег, не ради доходов, а просто охота совершить что-то красивое для общества. Это не пустые слова. Это стремление человека к великому и прекрасному.
Но не все они удерживаются на большой высоте, кто-то и падает…
Есть ли основание для большой тревоги о человеческой душе? По-моему, есть…
У каждого поселка, у каждого городка и города имеются рядом пустующие, не пригодные ни к чему земли. (Я не призываю отбирать земли у совхозов и колхозов, высшая мудрость в том, что земля является государственной, общенародной собственностью!) Но больно и обидно видеть пустующие, необработанные земли! Как полезна людям клубника! Давайте же, дорогие братья, друзья, ее выращивать! Давайте начнем кампанию не временную, а постоянную, неустанную, ежемесячную, ежегодную за то, чтобы каждый непригодный для колхоза, совхоза клочок земли был облагорожен, окультурен!
Больно, обидно видеть, как иногда скучно, постыдно, бесславно живут люди, а ведь они могли бы жить как боги. Сад, книги, цветы, музыка, шахматы, песни и высшее наслаждение — труд!Харьковская область, г. Южный».
«Хорошо бы издать для юношества поэтический сборник, куда вошли бы лучшие русские поэты, и составить „Избранное“ из их стихотворений, выбрав из них самые высокопоэтические, такие, которые без музыки уж сами музыка. Сборник должен быть в красивом переплете, на хорошей бумаге и издан таким большим тиражом, чтобы его везде можно было купить и он стал бы настольной книгой для юношества.
У нас издан четырехтомник русских поэтов, но, во-первых, его нигде невозможно купить, во-вторых, он очень объемист, в него кроме красивейших, высокопоэтических стихотворений вошло много довольно посредственных, но многие изумительные по своей выразительности и музыкальности стихотворения не вошли в сборник. Вероятно, составители его полагали, что эти прекраснейшие стихотворения, обретшие новую жизнь в песнях и романсах, будут слушаться в музыке. Но часто ли они звучат в передачах и много ли их осталось в магазинах грампластинок?
Я составила такой сборник в 250 машинописных листов, напечатала на машинке и переплела. В него вошли лучшие стихотворения А. С. Пушкина, М. Ю. Лермонтова, Н. А. Некрасова, А. К. Толстого, С. Я. Надсона, А. А. Блока, Ф. И. Тютчева, А. А. Фета, А. В. Кольцова, С. А. Есенина, А. Н. Плещеева, А. Н. Майкова, Ф. Сологуба, А. Н. Апухтина, И. И. Козлова, И. А. Бунина, Н. М. Языкова, А. И. Одоевского, И. П. Мятлева, Я. П. Полонского, А. А. Дельвига, Н. П. Огарева, А. И. Полежаева, Д. В. Веневитинова, В. Я. Брюсова, Е. А. Баратынского, К. Ф. Рылеева, П. А. Вяземского.
Мне пришлось проделать большую работу. В районных и заводских библиотеках можно найти лишь разрозненные томики некоторых поэтов. Мне пришлось сидеть в Исторической библиотеке, выбирать из полного собрания сочинений лучшее и переписывать. Но некоторых поэтов и там нельзя было достать, потому что они не были изданы, как, например, Кукольник. А какой своеобразный поэт, одна его „Прощальная песня“ чего стоит, а „Рыцарский романс“, а „К Молли“ („Не требуй песен от певца“), а „Жаворонок“, а „Колыбельная“, а „Попутная песня“ и многие другие. Недостающие стихотворения мне пришлось списывать с грампластинок. Это очень кропотливая работа.
Я уверена, что если бы такой сборник был издан (конечно, гораздо полнее, чем мой), то юношество зачитывалось бы этими стихотворениями, заучивало бы их наизусть, пело.
У меня часто бывает молодежь. Должность моя скромная: техник в одном из НИИ, но тем не менее дом мой не пустует, мои гости задают мне самые разно-
образные вопросы: о музыке, о поэзии, о великих людях, часто вопросы неожиданные, но неизменно умные, глубокие.
В этих вопросах огромное желание ощутить сопричастность мировой культуре. Понять собственное я, понять я — в меняющемся мире.г. Москва».
— Мне кажется, что в Шукшине отразился именно наш век, наше время. Это личность, характерная для третьей четверти XX столетия.Вопрос первый:
можно ли В. Шукшина с его разносторонней одаренностью назвать человеком Итальянского Ренессанса, то есть поставить его в один ряд с выдающимися людьми той далекой эпохи, когда человека отмечало универсальное развитие?
— Казалось бы, что может быть общего между искусством, которое всегда праздник, всегда приобщение к чему-то очень яркому, неожиданному, и повседневностью, которая воспринимается нами как что-то сугубо будничное, однообразное, а иногда даже и унылое. И тем не менее между искусством и повседневностью существует очень глубокая связь. И от понимания этой связи, от понимания взаимодействия между искусством как праздником и повседневностью как нашим обыденным существованием зависит реальная жизнь, то, как мы делаем наши обычные дела, как мы живем.Вопрос второй:
что общего между искусством и повседневностью?
— Вот интересно: слова внутренне меняются не только в оттенках, но и в сути в зависимости от перемен в человеческих отношениях, от формирования новых нравственных ситуаций. Некогда обвинение в сентиментальности было немалой обидой. Это означало, что человек излишне чувствителен, подменяет подлинные чувства чрезмерной экзальтацией, что он не умеет адекватно относиться к явлениям жизни. Чаще, чем нужно, смеется и чаще, чем нужно, плачет. А сегодня именно этого нам и недостает.Вопрос третий:
как Вы относитесь к сентиментальности?
— Заря новой исторической эпохи уже не раз восходила над нашей планетой. Восходит она и сегодня. Но в отличие от людей, живших некогда, в баснословные времена, от тех, кто когда-то был современником новых эпох, мы видим и ощущаем эту новизну с величайшей отчетливостью и остротой. Если раньше, при смене времен, жизнь внука ненамного отличалась от жизни деда, то сейчас лавина перемен обрушивается на человечество столь ошеломительно, что внуки и деды часто не понимают друг друга…Вопрос четвертый:
как Вы понимаете формулу «шок будущего»?
«Я умею рисовать, конструировать машины, коллекционировать бабочек и писать интересные письма»,— с наивной гордостью говорил о себе мальчик в передаче «Дети».
«Я скрываю все, что я умею, для того, чтобы не оказаться лишним человеком»,— печально констатировал взрослый.
«Я чувствую, что начинаю думать все более стандартно, мой взгляд на действительность суживается»,— с болью, будто бы не перед телекамерой, а наедине с собой размышляла тридцатилетняя женщина, инженер-электронщик.
«Общество должно дальновидно задать себе вопрос: в чем заключается сегодня оптимальная структура универсальной личности, адекватной потребностям эпохи».
«Мы изгнали „дух энциклопедизма“. А вакуум ничем не заполнили».
«Мы забыли, что только на большой духовной высоте человек может быть социально продуктивным индивидом».
«Человек не может быть хорошим муравьем, человек может быть только хорошим человеком».Человек не может быть и хорошей марионеткой. Мне кажется, все бесчисленные «университетские реформы» не что иное, как судорожные попытки государственных «кукловодов» заставить людей — в первую очередь молодое поколение — жить по закону театра марионеток, когда будто бы живые существа охотно делают то, что будто бы они хотят, создавая стройность, цельность и стабильность действия.
«…Безусловно! Но что это такое будет: действительно ли новая наука, подобная кибернетике, появление которой, как и других еще не родившихся наук, неизбежно? Или же особый институт как новая форма организации научной проблемы, в данном случае проблемы „Человек“ во всех ее многочисленных ипостасях.
У каждой из новых и старых наук есть свои задачи, свой язык, и ни одна из них не ставит целью дать всесторонние знания о человеке. Но есть еще философия — старейшая из старейших и мудрейшая из мудрейших наук, язык которой подобен органу, могущему заменить целый оркестр и каждый инструмент в отдельности. Разве это не ее задача — рассказать о человеке все, что доступно человеческому знанию, разве это не ее цель — познать человека во всей его сложности и многообразии? И разве сама проблема „Что такое человек“ не философская проблема?
В тесном общении, единении с другими науками философия и есть институт человека.Москва».
«Вы, товарищ Евгений Михайлович Богат, сказали в своей книге „Чувства и вещи“ похвальное слово письмам людей друг другу. Пишу вам! У вас — гуманитарное образование, наверное, но, читая вас, видно, что вы следите за достижениями и естественных наук. Если вам будет интересно поразмыслить над моими вопросами, то ответьте мне. Вот суть вопросов.Чтобы понять строки из второго письма ко мне Виктора Андреевича Яковлева, дам отрывок из моего письма к нему.
В научно-популярной литературе прочитал, что Вселенная произошла в результате взрыва некой „точки“ (материальной, разумеется). Да не утомят вас цифры. Вселенная просматривается вокруг в телескопы в радиусе 14 миллиардов световых лет. Колоссально большой радиус Вселенной! А „точка“, которая взорвалась, в начале сотворения Вселенной, порядка радиуса молекулы (еще меньше). Ученые предполагают, что в таком малом объеме вмещалась Вселенная. Что же тогда материальный мир! Я привык считать, что мир материален, а выходит, что Вселенная может уместиться в ширине меньше атома. Но дело не только в этом, иначе бы я не беспокоил вас, писателя. Ведь для вас и человек — Вселенная. Но если мироздание выросло из капли, то и человек — Вселенная — тоже может вырасти из малого до бесконечности.
Недавно один у нас в селе утверждал: в мире нет ничего. И утверждал это трезвый. Иногда действительно кажется, что нет ничего (это я уже говорю не о мироздании и о человеке, а о разных разностях), а посмотришь повнимательнее и видишь зернышко, из которого вырастет нечто великое. Что вы об этом думаете?с. Малые Каменки Ростовской области».
«Я не чувствую себя в силах разгадать все те загадки бытия, которые вас мучают. Но вместе с вами думаю, что абсолютно неправ тот, кто утверждает: „Нет в мире ничего“. В мире есть люди и звезды. Меня всегда восхищало и волновало открытие ученых, что человек состоит из тех же элементов, что и звезда. Именно в человеке мы должны найти разгадку всего — все тайны мироздания, все тайны бытия. И пока на земле, пока в мироздании есть человек, есть, по существу, и высшая реальность, опровергающая все утверждения о торжестве ничто. Человек ранит ничто в самую голову… Вот вам ответ, дорогой Виктор Андреевич, конечно отрывочный, на один из ваших вопросов…»
«Ваши мысли меня удовлетворили. Извините, что отвечаю с опозданием, перестраивали избу, она у нас единственная в селе старая, нехорошо выглядела, неэстетично. Глубоко согласен с вами, что в человеке, во всех людях, которые нас окружают, мы должны найти все разгадки и ответы на все тайны. Человек действительно высшая реальность. Низкий вам поклон от моей мамы Марии Сидоровны за ваше поэтическое произведение — письмо к ее сыну.Примечание 1984 года.
Теперь разрешите от собственного имени и от имени моих односельчан задать еще несколько философских вопросов…»
«Ваше ремесло, — написал мне однажды Яковлев, — соединять людей».Думаю, что он переоценивает мою роль в этом действительно завидном «ремесле». Утверждать в данных обстоятельствах, что ремесло писателя — соединять людей, столь же несправедливо, как утверждать, что ремесло повивальной бабки — рожать детей.
«Мои жизненные открытия начались совсем недавно. Начались, наверное, с Чехова. А если точнее, то с того, что подтолкнуло меня к нему. В третьем номере „Юности“ я прочла повесть „Когда же пойдет снег?..“ Дины Рубиной. Там есть такая фраза: „Я презираю тех, кто к нему (Чехову) равнодушен. Просто за людей их не считаю, каких бы успехов в личной и общественной жизни они ни достигли…“ И я поверила словам этой девочки, и с этого момента Чехов стал для меня близким и родным. Я никогда раньше не представляла, что само имя Чехова может вызывать такой трепет. Я решила перечитать его всего, но прочла совсем мало: три томика рассказов и писем. Я вернусь к нему обязательно, но я хочу его читать не отрываясь, а сейчас — школа. Когда я писала к вам письмо, мне захотелось еще раз перечитать повесть Д. Рубиной. И я поняла, что надо писать людям слова благодарности, если они помогли тебе в жизни. Не знаю, чем объяснить, — может быть, этапом моего становления, — но для меня теперь как-то особенно важна вера, чистота, благодарность. Это является моим критерием в оценке всего, с чем я сталкиваюсь. Я совсем недавно определила это для себя, раньше просто чувствовала интуитивно.А вот что пишет М. С. Домбровская:
Если бы вы знали, как мне много хочется говорить. Но в одном письме все выплеснуть невозможно.
Мне часто бывает как-то особенно нехорошо, и именно потому, что я не знаю как поступать, что делать. Наверно, это страшнее всего. Когда видишь людей, прожигающих зря свою жизнь, окунувшихся в лапы мещанского уюта, и когда чувствуешь свое бессилие, становится как-то нестерпимо плохо. Живешь только надеждой, что поймешь, научишься. Иногда бывает даже страшно, что жизнь так сложна. Кажется, никогда не освоишь всех нюансов, а значит, и не станешь полноценным человеком. Тяжело видеть людей, для которых существуют только проблемы: одежда, еда, сон. Я их (проблемы) вовсе не отрицаю. Но когда они становятся господствующими!.. У нас в классе много таких, и кажется, что эти люди непробиваемы. С ними можно говорить не более 15 минут, потом становится нехорошо и начинает тошнить. Интересно, как понимать тогда общительных людей, которые говорят со всеми или, вернее, как следует из корня слова, общаются?
У меня есть друг. Мы сидим за одной партой. Ее зовут Галя. Она намного тоньше меня и умнее. Я говорю с ней обо всем, что меня волнует. Да, она очень симпатичный человек, но мне почему-то иногда тяжело с ней и хочется быть совершенно одной. В этом виновата только я, потому что я подаю повод к таким отношениям своим поведением: во мне ужасно много недостатков, честное слово. Мне потому и хочется быть одной, что стыдно за себя и как-то особенно неприятно.
Я напишу вам о себе еще, но только позже. Осторожно отношусь к длинным письмам, так как Белинский высмеял такого рода вещи. Как вы смотрите на это?Ирина П.»
«Вы спрашиваете о моей семье, о круге моих интересов и общении. Семья самая обыкновенная. Сын — строитель. Невестка — медик. Внук — студент, и внучка — ученица пятого класса. А я несу свою должность матери, свекрови, бабушки и всем все напоминаю. В общем, пенсионер с 1971 года. Не люблю я это слово.Судьба Маргариты Семеновны Домбровской после выхода первого издания этой книги неожиданно переломилась.
Единственное удовольствие для себя — хорошая книжка. Стараюсь из всех сил не загрузнуть в домашних обязанностях. Но, увы, не всегда это удается! Переехала из города Лубны Полтавской области, где прожила много лет. Сразу же оторвалась от своего Я. От друзей и знакомых. Здесь уже постепенно знакомлюсь. Нахожу хороших людей, но общение мое в основном письменное. Пишут мои ученики. Пишут их родители. Время от времени езжу в Лубны (там похоронен мой старший сын). Там на каждом шагу встречаю своих старых друзей; напитаюсь приятными встречами, словами, улыбками и снова еду „до дому, до хаты“!
Прожила я большую жизнь — семьдесят пять лет. Работала в школе ровно пятьдесят лет, с 1921-го по 1971-й. А все, кажется, еще не надышалась.Уважающая вас М. Домбровская».
«…Я поступила так решительно, что удивилась себе самой. В 1979 году попрощалась с семьей сына и уехала на новое место к хорошему одинокому человеку. Мы с ним не виделись 54 года. Все было для меня и для него ново, но общий язык был найден с первой минуты до последней. Я не жалею, что поступила решительно и в мою жизнь вошло много трогательного, возвышенного и смешного. Мне было интересно жить и раньше, а после „опасного поворота“ стало в тысячу раз интереснее…Между тем — позволю себе оборвать это письмо на полуслове — маленький старичок в соломенной шляпе был именно он, это она его не узнала, потому что и не помнила, а он ее узнал, но не посмел остановить, когда она пошла дальше, он понимал, что она вернется, он ждал ее пятьдесят четыре года. Чего стоят в сопоставлении с этой почти вечностью несколько минут! Он стоял во дворе в соломенной шляпе от солнца с конвертом в руках изо дня в день неделю, вторую, ждал…
Получаю вдруг письмо, почерк незнакомый, фамилия ни о чем не говорит. Читаю и сама себе не верю. Что такое? „Умоляю Вашей руки, мы с Вами учились давным-давно. Вы, конечно, меня забыли, Вам тогда и двадцати не было…“ И дальше человек этот пишет, что узнал от нашего общего товарища, что я овдовела в январе сорок первого, живу в семье сына; потом пишет о себе. Не окончив институт, ушел воевать с Врангелем, когда возвратился, меня уже не было в городе. Жизнь у него была тяжелая, воевал с фашистами, был в плену… Был женат. Тоже овдовел. Искал меня всю жизнь. Теперь ему семьдесят шесть, а мне семьдесят семь. Я ему тепло ответила, посоветовала подумать, не торопить события (это в нашем-то возрасте не торопить!). А он рассказывает и рассказывает в письмах о первой любви ко мне, умоляет стать его женой. Душа болит у меня. Я его совершенно не помнила, но по письмам понимала: хороший человек. И по судьбе видно, что хороший. И вот решилась. Поеду, думаю, посмотрю, поговорю. Никому не открывая, куда еду, сажусь в поезд на Винницу.
Волновалась, конечно. В уме застряло, что дом номер 23. Иду по нужной улице, ищу этот дом, захожу в какой-то двор, вижу, стоит маленький старичок в соломенной шляпе, в руках конверт, посмотрела: „Нет, не может быть“. Пошла дальше, искать дом номер двадцать три…»
«Его доброе отношение, забота, искренность, беспокойство согревали меня. Острых углов, как у молодых, у нас не было. Все наши дела, даже самые важные, мы старались решать в шутку и с шуткой.
Говорить было о чем. Ведь пятьдесят четыре года — не пятьдесят четыре дня. Его закрутили, завертели войны. Он рассказывал мне о ранениях, контузиях, побеге из плена и о тяжких испытаниях послевоенных… Постепенно успокаивался, а меня удивляло, что, пережив столько страшного, он остался добрым человеком, он полюбил моего сына, моих внуков, моих товарищей и возненавидел тех, кто меня обижал в жизни.
Вас, конечно, интересует, как отнеслись сын и его семья к моему решению. Они поняли меня. К тому же я была тверда и с самого начала сообщила им, что это моя судьба, моя жизнь и обсуждению они не подлежат.
Были у нас моменты тревожные и моменты комические.
Когда мы пошли в загс, то Н.Д. попросил меня не говорить, что я уже была замужем, потому что у меня не было соответствующих документов, удостоверяющих, что я вдова, а паспорт был чист, как у невесты. У него же документы были в порядке. Но когда в загсе мне задали вопрос, была ли я замужем, я не могла солгать, это было бы нечестно по отношению к моему первому Николаю (второй тоже Николай). Н.Д. от растерянности сел в кресло и чуть не заплакал оттого, что теперь церемония отодвигается, пока у меня не будет документов, удостоверяющих, что мой первый муж умер. „Мне кажется, что я теряю тебя опять, — говорил он, — и теперь уже навсегда“. Но в конце концов наши отношения были юридически оформлены.
Теперь „немного юмора“. Н.Д. очень хотел, чтобы я хорошо выглядела, заботился о моих туалетах. (Сама я на них никогда не обращала внимания.) И вот задался целью купить мне парик. Боже, какая это была мука для меня. Зайдет в магазин и просит показать седой парик, а я прячусь где-то за спиной. На мое счастье, не было подходящих. А один раз ему в магазине продавщица сказала: „Ну, дедуля, зачем вы хотите уродовать свою бабулю, разве она и так не хороша?“ Он посмотрел внимательно на меня и ничего больше не сказал. Больше о париках мы не вспоминали никогда…
Это была, наверное, единственная его прихоть, которую я не разделяла и не понимала…
…Я похоронила его в 1982 году, и до последних минут для меня и для него все было интересно и ново…»
Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке BooksCafe.Net
Оставить отзыв о книге
Все книги автора