Будет глаза мои радовать липовый цвет,
Будут во сне улыбаться знакомые лица,
Нет разрушенья в помине и времени нет!
Да и войны, говорят, никакой не случится…
А. Городницкий
Я успею сказать ровно то,
что мы недосказали,
Но, наверно, «прощай»
Не успею ответить.
И. Белый
Я, наверно, никогда не забуду этого вечера. Едва ли кто-нибудь может вспомнить что-либо подобное, хотя внешне всё шло так, как обычно бывает на таких вечерах. Как обычно для всех, но не для меня, потому что я знала, что всё осуществилось лишь благодаря тому, что я нашла в часах волшебные спички. Да полно, не приснилось ли мне это? И где тогда остальные спички? Они до сих пор в часах? Надо будет проверить. Но это как-нибудь потом. Когда родителей дома не будет. А это будет не раньше понедельника, к сожалению. То есть, тьфу-ты, к счастью!
Гости стали подтягиваться к обеду. Я помню, что одной из первых пришла Марина, и мне тут же вспомнилось всё, что было на поминках. «Неужели она ничего не помнит? — подумала я. — Совсем ничего?». Однако это было так. Марина разговаривала с матерью, нисколько не удивляясь тому, что та жива и здорова. Иначе и быть не могло. Не знаю зачем, но что-то толкнуло меня снова спросить, что она думает про жизнь после смерти. Она ответила примерно то же, что и в прошлый раз, причём без малейшего намёка на то что «я тебе это уже рассказывала». Мама сделала мне замечание: «Не приставай к людям». Я смолкла и, вздохнув, отошла. Вот так всегда! В той реальности тоже было время, когда я страшно не любила, когда к нам приходят гости. Хотя старалась этого не показывать. Когда все соберутся вместе, чай пьют и на гитарах играют, то, конечно, весело, но как только гости за порог — мать тут же начинает свои нотации:
что я не так сказала да не так сделала. Какая я ещё маленькая и глупая! Как будто взрослые всегда умные! Вон сколько глупостей натворили. Впрочем, теперь меня не ругают так сильно, как в 12 лет. К тому же я усвоила, что в компании, по крайней мере, в мамином присутствии, мне лучше молчать, хотя, конечно, не всегда следую этому правилу. Может, поэтому обычно я сто раз подумаю, прежде чем решусь заговорить, и то, что я выкинула на этом вечере, для меня вовсе не характерно. Вы только не думайте, что я хочу пожаловаться всему свету, какая у меня мама плохая. Нет, она очень хорошая, милая, замечательная, и я её очень люблю! И в данном случае, я, наверно, сама виновата, вопрос был несколько не в кассу. Просто мне необходимо объяснить это, иначе дальнейшие события могут показаться непонятными.
Впрочем, за прочими событиями инцидент был быстро забыт. Когда приходили люди, с которыми всего пару дней назад я сидела на поминках, глядя на их весёлые улыбки, я чувствовала себя на седьмом небе от счастья. Мне вспомнилось, как А. тогда сказал, что «вокруг становится всё пустыннее и пустыннее». Да, тогда все были уверены, что это последний сбор и больше праздников у нас не будет.
За столом мы пели песни, начав с традиционной «Альма матер». Во время её исполнения я не могла сдержать иронии. Уж больно по-детски наивно теперь звучали для меня жалобы на «наш нелёгкий век». Ведь проблемы советской и постсоветской реальности просто совестно сравнивать. Всё равно что сравнивать детские царапины и смертельные раны. Впрочем, ребёнок, который ещё не знает, какие раны порой наносит жизнь, искренне пугается царапин, вообразив, что они смертельны, особенно если он когда-то что-то слышал об этом. А они были подобны этому наивному ребёнку, ведь и в самом деле не помнили о том, что было. Нет, не было, но могло бы быть! Или всё-таки было?… Песня уже подходила к концу, и я втайне ликовала от слов:
«Видишь, карточка помята,
В белых курточках щенята,
Смерти ни одной…(Да, ни одной!)
Волны катятся полого,
Белой скатертью дорога,
Вечер выпускной…»
Да, впереди у нас и в самом деле долгая жизнь. Долгая и счастливая!. И даже странно подумать, что могло быть иначе…
Потом перешли на пиратскую тему. Другим это было в кайф, а мне становилось немного не по себе. Пираты у меня упорно ассоциировались с террористами. Марина пела: «когда тебя уже не ждут в порту, горит корабль, до взрыва три минуты», меня мороз по коже продирал. Хотя я знала, что уже ничего не взорвётся… А тем временем ее сменила другая песня, там были такие строчки:
«Жизнь на море рай, на суше — ад.
Пусть же океан бушует,
«Роджер» рвёт старик Норд-Ост».
Я ёжилась и была почти рада, когда вновь зазвенел звонок. Это значило, что мне опять нужно бежать открывать. На сей раз за дверью стояли О. и W. Темнота подъезда скрыла испуганно-изумленное выражение моего лица. Впрочем, я быстро пришла в себя и приветливо улыбнулась. Вскоре из гостиной показался мой отец, и мне можно было отойти в сторону.
— Доброе утро! — сказал он. Конечно, было уже далеко не утро, но у нас просто принято это приветствие независимо от времени суток.
Они обменялись рукопожатиями.
Глядя на их радостные лица, я сама невольно улыбалась до ушей. Странно было думать, что всего этого могло и не быть… Я вспоминала, как пел песню на стихи Фета на поминках О. мой отец:
Не вздохнёт охладелая грудь..
И рука, цепенея как лёд,
На прощанье ничьей не пожмёт…
Вспоминала, как потом, уже на поминках моего отца, W., весь в чёрном, молча сидел и без конца курил… Мы были почти не знакомы, но я как будто чувствовала, о чём он думал: сначала ушёл О., теперь мой отец… Я сама ходила по комнате как потерянная, в горле ком, думать вообще ни о чем не могла… Я задыхалась от дыма, но у меня язык не поворачивался ему сказать. Помню, я мрачно шутила про себя, что никотин — не фентанил, и от него не умирают, во всяком случае, сразу… Полно, было ли всё это? Ведь и мой отец, и О. — здесь, рядом, живые и здоровые. Боже, какое счастье, какое счастье! «Что, Машка, рада, что любимые барды приехали?», — сказала мне мать, заметив мою счастливую улыбку. Я кивнула. Было только немного жаль, что я никому не смогу рассказать истинной причины своей радости. Мне придётся всю жизнь носить в себе тайну о том, что могло бы быть… Или всё-таки рассказать? Только не сейчас, а как-нибудь потом, в какой-нибудь аллегорически-фантастической форме… Впрочем, эта мысль мелькнула в моём сознании и исчезла.
Странное дело… Не могу пожаловаться на память, всё стоит у меня перед глазами так, как будто это было вчера, но когда пытаюсь записать всё это на бумаге, ощущаю своё полнейшее бессилие. Может, потому что мне не хватает слов и таланта, или наш язык вообще плохо приспособлен для описания радости, но у меня упорно получается «с живой картины список бледный», если не хуже. В конце концов, пусть атмосферу радости и праздника вам дорисует собственное воображение. Внешне ничего особенного не происходило. Пели песни, перемежая их с весёлыми историями и шутками. Для меня же происходящее имело совсем иной смысл: в памяти всё ещё стояла картина поминок, где царило тягостное молчание, песен почти не пели, а если пели, то такие, что только плакать… А теперь, глядя на О. и слушая его весёлый голос, я чувствовала себя так, будто это не он, а я встала из могилы. Или что мы все когда-то умерли, а теперь находимся в раю, где уже нет разлук и смерти.
И если бы не один мерзавец, мы были бы там до сих пор!
Дальше дело обстояло, кажется, так. Мой отец попросил О. спеть песню про африканцев. О. ответил, что хочет подождать Галицкого, «ведь ты же говорил, что он в Москве и придёт». Мой отец вдруг погрустнел и сказал, что ждать не стоит, потому если бы всё было в порядке, он наверняка уже был бы здесь. Я мучительно пыталась вспомнить, где и когда слышала эту фамилию. Ведь где-то слышала, это точно. Но воспоминания относились к новой реальности, созданной волшебными спичками, и с памятью были проблемы. Даже не знаю, как объяснить. Если сравнить человеческую память с магнитофонной плёнкой, то у всех присутствовавших старая неудачная запись бесследно исчезла под новой. А у меня одна запись как будто наложилась на другую, и временами получалась такая каша, что с ума можно было сойти.
Тем временем О. таки начал эту свою песню про африканцев, и все дружно и весело подпевали:
«Ай-я-я-я-я-я-я-я-яй, партия Ленина —
На-на-ну-на, на-на-на-ну-на наш рулевой!
Ра-ра-ру-ра-ра-ра-ру-ра-ра — Россия и Гамбия
Нжангму-нжанг-нжанг-нжангму — дружба навек!»
В песне говорилось про каких-то глупых африканцев, которые решили построить социализм, но получалось у них чёрт знает что. Впрочем, из текста песни нельзя было толком понять, то ли сам социализм — глупость, то ли виноваты глупые африканцы. Там были такие слова:
«Мой дед обещаль строить Гамбия социализм,
Ваш вождь за это много посылька прислал!».
В эти посылки биль огненная вода,
Сгущенае цельнае молоко!
Нжангму любить очень вкусно покушать,
Ты говорить спасибо
Ваш мудрый вождь, что живет в Мавзолей!..»
Мне стало как-то не по себе. Я слишком хорошо помнила, с чего начиналась перестройка. Ведь если бы не кухонные посиделки интеллигентов и не повсеместное высмеивание всего Советского, может быть, и перестройки-то не было бы…В тот момент я поняла, что нет никаких гарантий, что не случится еще одной «перестройки». И всё может начаться с невинной поначалу шутки. Как известно, вначале было «слово»…
В мозгу у меня вспыхнула молния и в одну секунду высветила самые отдалённые закоулки памяти. Перед мысленным взором мгновенно встал вчерашний урок политинформации, интервью Галицкого для радио «Свобода». Это были довольно стандартные рассуждения о бесчеловечном тоталитаризме и удушении свободы слова. Один пассаж особенно возмутил меня, точнее, не совсем меня, а ту «правильную комсомолку», которой я была в этом мире. Впрочем, ни от чего из того, что я говорила и думала тогда, я не отрекаюсь и теперь, хотя теперь я вряд ли осмелилась это говорить, боясь показаться ненормальной.
Пассаж был такой. На вопрос журналиста, многие ли люди в СССР мыслят сходным с вами образом, Галицкий ответил: «Немногие. Вообще-то нас неправильно называть инакомыслящими, потому что мы единственные в СССР, кто мыслит. Остальные не мыслят вообще. Они смирились с бесчеловечным режимом, и живут бездумно, как тараканы»… — А как бы Вы хотели, чтобы вас называли? — Resistant. Так во Франции называли членов движения сопротивления. (Французское слово употреблено неправильно, но не в этом суть).
Моя реакция на это была однозначной. Раз все, кого устраивает социализм, — не люди, а тараканы, а таких, не забывайте, было подавляющее большинство населения Советского Союза, то значит и обращаться с ними можно соответственно: травить, вымораживать, всячески истреблять. Да и приравнивание коммунистов к фашистам, ставшее почти обыденным во времена постперестроечной «демократии», на самом деле — глубокое и непереносимое оскорбление, которое трудно спокойно проглотить. Я сердилась и не понимала, почему они так ждали его прихода и огорчались, что его, скорее всего, не будет. Если бы это и в самом деле было так!
Мне кажется, что они восхищались Галицким не потому, что разделяли его убеждения, о которых, скорее всего, имели достаточно смутное представление. Просто сам факт, что человека преследуют за его творчество, вызывал у них протест. Работал стереотип: если кого запрещают, то он — романтический герой, талант и борец за правду. И спорить с этим крайне трудно. Стремление поддержать гонимого вообще развито у русских, и самое забавное, что этот стереотип долгое время насаждался в Советской школе, романтизировавшей преследуемых властями революционеров. Работал он и в случае с диссидентами. Хотя, справедливости ради надо заметить, что между диссидентами и революционерами есть одно важное различие: истинные революционеры думают не о себе и о личной выгоде, а о правде и справедливости для всего своего народа. А диссиденты совершенно не думали о последствиях своей деятельности для большинства и не понимали, почему большинство населения Советского Союза их не приемлет. И дело здесь не в тупости и ограниченности людей. Просто нельзя быть терпимым к тому, что представляет потенциальную угрозу для жизни. Только в среде интеллигенции этого не понимают.
Люди, чья работа тесно связана с практикой, знают цену ошибкам и не склонны к излишним экспериментам, а уж если вынуждены на них идти, то действуют по принципу: семь раз отмерь и один отрежь. Я помню, как нам объясняли, почему крестьяне, несмотря на своё извечное бунтарство, были настроены по большей части консервативно. «Потому что сам их образ жизни таков. Если крестьянин будет экспериментировать, например, со сроком сева и жатвы, он рискует с голоду помереть». И с этим трудно поспорить. Ошибка или халатность рабочего может привести к серьёзной аварии и травме, ошибка инженера может стоить многих жизней, об ошибках врачей я уж и не говорю, и даже ошибки учителей хоть и проявляются через много лет, ранят едва ли не больнее всего. А в науке и творчестве ситуация иная. Здесь эксперимент — едва ли не основа всего. Учёный не может не экспериментировать, иначе наука не сдвинется с места. Хотя иногда непродуманные эксперименты кончаются плачевно, и самый известный пример тому — Чернобыль. Человек творческий в какой-то мере подобен учёному. Чтобы создать новое, он должен отойти от старых канонов и традиций. Конечно, не обязательно по-авангардистски экспериментировать с формой и языком, можно поискать для отражения необычный срез жизни или найти иной взгляд на привычные вещи. Это естественно, ибо если повторять набор стандартных приёмов, то это будет не поэт, а эпигон. Однако художники слова ещё меньше учёных сознают, что их эксперименты могут привести к печальным последствиям. Ведь «поэт в России — больше, чем поэт», он ещё и духовный авторитет. Литература в России — не просто развлечение, а источник ответов на общественные и нравственные вопросы. Она — маяк, на который все ориентируются. Но если этот маяк вдруг превратится в Лорелею, то трагедия неизбежна…
Но я отвлеклась от своей истории. Как только О. кончил исполнять свою песню, я спросила:
— Скажите, а Вы в самом деле знаете Галицкого? — не самое удачное начало, но ничего лучшего я сходу не придумала.
— Нет, ведь его выслали из страны 20 лет назад.
Ну конечно, как же я могла об этом забыть! Ведь О. всего 30 лет, точнее, 31…
— Постойте, а как же он тогда может быть в Москве? — спросила я. О. усмехнулся и лукаво подмигнул:
— Историю про Битлов в Москве знаете?
— Да.
— Ну вот, таким же образом.
Для непосвящённых поясню: есть легенда, что Битлы нелегально пробрались в Советский Союз и четыре ночи давали концерты в Москве. О. добавил:
— Это Вашему отцу повезло пересечься с ним лично, а я только слушал его записи по радио «Свобода»…
— И… Вы согласны с тем, что он там говорил? — спросила я.
— С чем именно?
— Ну, что мы все — тараканы…
— А разве он такое говорил?
— Да.
— Да не мог он такого сказать!
— И всё-таки сказал, — я уже жалела, что затеяла этот разговор. Мне было ужасно неловко, что я поставила О. в трудное положение.
— Ну, наверно, там не то имелось в виду, — вмешался отец.
— Может быть, — сказал О. — Мало ли что он мог наговорить в сердцах, если учесть, как с ним обошлись…
Мне надо было на этом замолкнуть, но моя новая «комсомольская» сущность давала себя знать, и меня опять понесло:
— А зачем Вы слушали радио «Свобода»?
— А что, нельзя? Партия запрещает? — уже весело спросил он.
— Но ведь там ведут пропаганду западного образа жизни, там внушают, что капитализм — это рай, а социализм — ад…
— Маша, не приставай к людям! — это уже моя мама. — Вы на неё не обращайте внимания, она у нас такая… комсомолка… — и сделала пренебрежительный жест рукой…
— Я уже это понял по её страдальческому лицу во время исполнения этой песни, — ответил О. Далее он обратился прямо ко мне, — Я, видимо, должен попросить у Вас прощения. Я не знал, что для Вас это так важно… а то бы я учёл… Для молодого поколения это всё вообще непонятно…
— Поймите, дело не во мне и не в «молодом поколении», а просто нельзя, ну, нехорошо над этим смеяться…
— Маша, не устраивай здесь парткомов, — вмешалась опять моя мать.
— Мама, ты ничего не понимаешь…
— Понимаю. И сейчас тебе всё объясню. Ты знаешь, какие огромные средства тратит Советский Союз на поддержку всех этих стран социалистической ориентации? Мы бы все тут гораздо лучше жили без них!
— Ну, тратит! Но они же несчастные! Бедные и голодные!
— Какая ты ещё глупая! Каждая страна должна идти своим путём, и нельзя ей социализм навязывать. И в этом смысл этой песни. А ты, со своей упёртостью и идеализмом, понять этого не можешь.
— Это ты глупая! Ты не понимаешь, что там за жизнь. Плакат был такой! У африканской девочки спрашивают: «Какой ты хочешь быть, когда вырастешь?» А она отвечает: «Живой!». Потому что там не жизнь, а сплошной кошмар! Голод, эпидемии и межнациональные конфликты. А социализм — единственный способ покончить с этим кошмаром! Потому что только при социализме государство ставит цель, чтобы все были сыты, здоровы, обучены и воспитаны в представлениях о дружбе. Вы просто живёте всю жизнь при социализме и не понимаете, какой это рай земной! Всё хорошее воспринимается как должное! А ведь если бы у нас не было социализма, у нас было бы то же самое… — Намёка, заключённого в последней фразе, конечно, никто не понял…
— Чего… ты… от нас… хочешь?! — чётко отделяя каждое слово, спросила мать. Наверное, именно эта раздельная чёткость придала её голосу особый металл. Я попыталась ответить в том же духе:
— Хочу…. чтобы вы… ценили…. что… такое… социализм! Ведь вы не хотите, чтобы у нас был капитализм, правда? — окончила я почти почти виновато.
В ответ раздался оглушительный взрыв хохота. Я почувствовала, как сгораю от стыда. Впрочем, в этом смехе был и положительный момент. По крайней мере, это позволило разрядить обстановку. Дальнейший разговор неизбежно переходил в шутливую плоскость, но я от этого даже несколько выиграла. Всё-таки шута слушают охотнее, чем зануду. Над ним смеются, но его слова запоминают. А значит, есть шанс, что потом что-то дойдёт…
Отсмеявшись, О. сказал:
— Господи, да я эту песню чисто для прикола сочинил! А Вы тут какой-то глубокий смысл ищете! Неужели Вы и в самом деле думаете, что от этой песенки социализм может рухнуть!
— Но ведь Вы радио «Свобода» слушаете?
— Ну и что из этого?
— Но ведь там проповедуют, что социализм надо разрушить, взорвать, а на его обломках построить капитализм…
И все опять засмеялись. До сих пор эта картина стоит у меня перед глазами. Я глядела на отца, который тихонько смеялся своим густым добрым-добрым смешком, таким привычным, таким родным, глядела на О., который заливался едва ли не громче всех. У меня даже возникло чувство, что я пошутила, но как-то неудачно и фатально. Или оно у меня возникло уже потом… Ведь не знала же я в тот момент, что через несколько часов О. опять будет мёртв, теперь уже — навсегда… Когда они отсмеялись, я вновь спросила у него:
— И всё-таки, что Вы думаете по поводу капитализма у нас?
— Вы же знаете, что это невозможно…
Я на минуту замолкла, не зная, что ответить. Не могла же я рассказать, про тот, другой мир. Про его собственные поминки. А потом про смерть моих родителей и про мою счастливую находку в часах.
Немного подумав, я ответила:
— Но ведь трижды это едва не произошло! Будапешт, Пражская весна, перестройка…
Опять всеобщий смех.
— Похоже, девушка работает в КГБ, — сказал W. обращаясь к О. Хотя он произнёс это, давясь от смеха, а значит, сам не верил своим словам.
— Конечно, и сейчас будет проводить с нами воспитательную работу на тему: «Сегодня он играет джаз, а завтра Родину продаст», — тоже со смехом ответил О.
— Ну при чём здесь КГБ? — немного обиженно спросила я.
— Ну, это старая история, — с готовностью начал объянять W. — Когда в Чехословакию ввели танки, а у нас «вышли на площадь», то Кима вызвали в КГБ и стали выяснять, не представляет ли он какой угрозы для Советской власти? — всё это было сказано с такой лукавой иронией, что по комнате опять прокатился лёгкий смешок. Даже я не удержалась и фыркнула: смех — штука заразительная.
— А потом, когда выяснилось, что Ким угрозы для Советской власти не представляет, его отпустили, но офицер КГБ предварительно ему сказал: «А Вы знаете, что если бы мы не ввели туда танки, то завтра там были бы немцы?»
— А Ким что? — спросила я.
— Ну, он, конечно, обиделся, что его за такого дурака принимают.
Опять смех.
Что я могла ответить? Не могла же я, в самом деле, сказать, что Ким и в самом деле дурак, если не понимает таких вещей. Завтра не завтра, но если бы Пражская весна развивалась дальше согласно планам западных спецслужб, это бы закончилось скорым крушением социализма и вступлением ЧССР в НАТО. Что и произошло, но только позднее. Они бы мне всё равно не поверили.
— А как Вы думаете, что бы было, если бы перестройка в самом деле победила? — спросила я как можно невиннее.
— Было бы всё то же самое, но ещё бы была свобода слова, — опять вмешалась в разговор моя мама.
— Да, цензуры, скорее всего, не было бы, — сказал О.
Я усмехнулась:
— А Вы думаете, что это возможно?
— А почему нет?
— В самом деле, почему какие-то важные дяди должны решать, что нам можно читать, а что нет? — сказал W. — Творчество писателей не может быть преступлением…
— «Солнце останавливали словом, словом разрушали города», — процитировала я Н. Гумилёва.
— Но ведь от наших разговоров ничего такого быть не может, — ответил W.
— От разговоров нет, но ведь книги действуют гораздо сильнее. Они формируют общественное мнение, а оно влияет на события.
— Только не в нашей стране! — усмехнулся W.
Я только улыбнулась. Я слишком хорошо знала, что общественное мнение влияет на события при любом строе, даже при фашистском. Потому что ни одна система не может быть устойчива без активной или пассивной поддержки большинства, пусть даже эта поддержка выражается просто в отсутствии активного сопротивления. Если бы история и впрямь делалась кучкой политиков, а больше ни от кого ничего не зависело, не было бы нужды так тратиться на пропаганду. Но объяснить им всего этого я не стала. Поэтому вслух я сказала:
— Ну, не скажите. Ведь то, что книги формируют человека, Вы же не будете отрицать. А если они его будут формировать неправильно, то последствия…
— Но разве есть книги и песни, художественно совершенные, которые ведут куда-то не туда? — вмешался в разговор мой отец.
— «Властью песен быть людьми могут даже змеи, властью песен из людей можно сделать змей!» — ответила я ему словами известной песни.
— А ты можешь привести примеры из Киплинга? — отпарировал он.
— «Несите бремя белых».
— Ну, это на грани. А какие-нибудь другие примеры?
— Может, таких просто не переводят. Кроме того, разве есть какой-нибудь критерий, который определяет художественную ценность произведения вне зависимости от содержания?
— Ну, тут я — пас. Это не ко мне надо обращаться.
Тут в разговор вмешался А. Он заговорил с нескрываемой иронией.
— Вообще-то, Михаил Булгаков однажды сказал, что, как писатель, он не может не быть сторонником полной и ничем не ограниченной свободы слова, и тот писатель, который бы взялся утверждать обратное, уподобился бы рыбе, которая стала бы публично доказывать, что ей не нужна вода. А теперь Вы пытаетесь нас в этом убедить.
— Но он забыл об одной вещи: вода должна быть чистой! Нельзя лгать.
— Ага, значит, Вы считаете, что какие-то дяди должны за нас решать, что ложь, а что нет?
— Но ведь ложь является ложью вне зависимости от того, что решат или не решат дяди! Просто её нельзя писать.
— А почему Вы считаете, что мы сами не может разобраться, что правда, а что ложь? — опять вмешался W. — Мы же взрослые люди…
Я невольно улыбнулась. Господи, если бы это и в самом деле было так! Но ведь они повторяют чужие штампы. И при этом ещё наивно полагают, будто, в отличие от многих, мыслят самостоятельно. Всё это было б так смешно, когда бы не было так грустно.
Я помню, как все смотрели на меня с недоумением, пытаясь понять, над чем я смеюсь. Нет, надо всё-таки себя контролировать.
— Но ведь взрослые люди часто обманываются, как дети, — сказала я.
— Ладно, Вы-то нас не обманете, «комсомольская богиня»! — смеясь, сказал А.
— А я никого и не обманываю.
— Конечно, Вас саму обманули.
— Это всё воспитание дедушек и бабушек, — вставила моя мать с другого конца стола, имея в виду своих родителей, — Это они её сделали такой убеждённой коммунисткой.
— Дедушки — это серьёзно, — заметил А. — Unlimited. Затем сказал, обращаясь ко мне, — Предлагаю вам почитать Бердяева. «Истоки и смысл русского коммунизма». Тогда Вы поймёте многое…
— А что бы Вы хотели?
— В каком смысле?
— Ну, вместо коммунизма… Чем он Вас не устраивает?
— Идеология. Нам навязывают идеалы. А мысль должна быть свободна.
— А Вы хотели бы как?
— А я бы хотел, чтобы нам ничего не навязывали.
— И где такое, например?
— Ну, хотя бы, такая демократия, как, скажем, во Франции.
— Это невозможно. К тому же не думайте, что им ничего не навязывают. У них там свои…язвы капитализма… — И в смущении смолкла, потому что А. взглянул на меня с такой насмешливой иронией…. ну, как если бы я была маленькой глупенькой девочкой и порола какую-то чушь, которая мне, в силу моей детской наивности, пока была простительна, а вот со временем…. когда я подрасту и поумнею…то сама пойму…
Самое смешное, что я думаю про них почти то же самое, только не верю, что до них самих дойдёт, вот и лезу со своими проповедями. Хотя, наверное, мама права, и я их этим только раздражаю. Но как же иначе я могу сказать им правду?! Это извечная трагедия моей жизни: я чувствую, что должна рассказать правду, в то же время боюсь причинить этой правдой боль.
Но тогда я смущённо смолкла, и А. торжественно произнес:
— Я предлагаю спеть одну песню в честь тех, кто пал за нашу неосуществившуюся свободу. В 86-ом году, когда все сторонники перемен были схвачены, народ собрался у Белого дома и встал стеной, чтобы не пропустить танки. Их уговаривали разойтись, но они взялись за руки и запели: «Поднявший меч на наш союз». Когда стало понятно, что уговорами ничего не добиться, танки поехали прямо на толпу! Трое молодых людей погибли. Предлагаю в память о них спеть сейчас эту песню.
И они запели. Признаться, я почувствовала себя виноватой. Как будто это я убила этих трёх молодых людей. Впрочем, в том, другом, мире в 1991 году всё было точно так же. Тогда тоже объявили траур. По всей Москве, по крайней мере… Когда гибнут родные и друзья, люди скорбят независимо от политических убеждений, но чтобы плакать по поводу гибели трех парней, которых ты не знал… Это было сильно.
Да, после перестройки люди стали гораздо равнодушнее. Или это защитная реакция? Когда столько смертей вокруг, невольно черствеешь… Но до чего же глупо было отдавать свою жизнь за строй, в котором человеческая жизнь так обесценилась!
Тем временем они кончили петь, и А. опять взглянул на меня с той же язвительной иронией. Но смущение мое уже прошло. Я набрала побольше воздуха и заговорила громко и внятно:
— Скажите, Вы и в самом деле считаете, что если бы победила перестройка, то было бы лучше?
— Без всякого сомнения!
— Но ведь тогда бы развалился Советский Союз, и у нас не было бы крепкого государства…
— А зачем тебе крепкое государство? — вмешалась опять мама.
— Чтобы нас не убивали, — ответила я.
— Что ты за чушь несёшь? Кто нас будет убивать?
— Это не чушь. На слабое государство нападают. Поэтому сильное государство — это гарантия нашей безопасности, нашей жизни, в конце концов!
А. стал иронически декламировать:
— «Товарищ, верь, пройдёт она,
Так называемая гласность,
Россия вспрянет ото сна!
И вот тогда госбезопасность
Припомнит наши имена!»
Что поделать, для него, как и для большинства интеллигентов, сила государства ассоциировалась, прежде всего, с репрессиями.
— А вам бы понравилось, если бы Советский Союз развалилился и началась война, и людей убивали бы? — спросила я.
— Ну, что было бы, этого никто не знает, — вставил мой отец. — Кажется, у Блаженного Августина говорится, что даже бог не может сделать бывшее небывшим. Хотя у мусульман, вроде, наоборот. Аллах может сделать бывшее небывшим, если захочет…
— Да нет, папа, ты путаешь. «Перед прошлым бессильны даже боги» — это античное изречение. А у Блаженного Августина наоборот, считается, что бог вне времени и включает в себя прошедшее, настоящее и будущее.
— Включает в себя, но не может изменить…
— Почему? Блаженный Августин отстаивал идею абсолютного всемогущества бога, он даже отрицал наличие какой-либо материи до начала творения, ибо это указывает на ограниченность творца. Как там у мусульман, я точно не знаю, но вроде так же.
Давая все эти пояснения, я со страхом и восторгом думала о том, что посягнула на прерогативы всевышнего. Атеистка постперестроечного времени, а уж «комсомолка» эпохи социализма и подавно не могла не знать, что бога нет. И всё-таки у меня кружилась голова и захватывало дух от совершенного. Хотя мне достаточно было взглянуть на О. или на родителей, чтобы убедиться, что все сделала правильно.
— А всё-таки, как Вы думаете, — обратилась я опять к А., - что бы было, если бы «демократы» победили?
— Я думаю, что сажать людей за убеждения в любом случае нельзя, — ответил он.
— За любые убеждения?
— Конечно.
— Даже если они состоят в том, чтобы всех взорвать, например?
— Но они же не собирались никого взрывать.
— Они собирались разрушить Советский Союз и возродить капитализм. А чем это лучше? При этом кровавая каша практически неизбежна. Потому что интересы капитала требуют дележа ресурсов, и не всегда-то мирным путем. Так что моя позиция продиктована не фанатизмом, а вполне практическими соображениями. Хочу жить. И не надо никакой войны.
— Войны, конечно, не надо. Тут я с вами согласен. Но я уверен, что войны не было бы.
— А всё-таки, если бы у вас была возможность изменить историю, что бы Вы предпочли?
— Я бы предпочёл, чтобы не было революции.
— Почему?
— Потому что нельзя ничего менять насильственным путём.
— А как бы Вы хотели? Чтобы всё менял волшебник в голубом вертолёте? Вы же знаете, что это невозможно.
— Ну, тогда не надо ничего менять.
— Если бы не было революции, то в Европе победил бы фашизм. Как Вам такой вариант? — спросила я и лукаво взглянула на А. Вообще-то в вопросе содержался тонкий намёк на его национальность: ведь если бы победили фашисты, его бы точно не было на свете.
— Ну, что было бы — сказать трудно, может, если бы не было коммунизма, то и фашизма, возможно, тоже не было бы.
А всё-таки он тут тоже подкован. Сразу и не ответишь. Ведь фашизм вскармливали в противовес коммунизму. Так что может быть, если бы у нас революция провалилась, то фашистской диктатуры в том виде, в каком она сложилась, могло и не быть. Хотя Вторая мировая война была бы неизбежно. По тем же причинам, что и Первая. Передел мира. Война — прибыльный бизнес. И общество, которое поставило выгоду превыше всего, от этого бизнеса никогда не откажется. Просто Вторая мировая война была бы больше похожа на Первую, а скажем, охоты именно за евреями не было бы. Или была бы. Ведь антисемитизм был ещё и в XIX веке. Да и вообще нежелание принимать человека потому, что он в чём-то другой — неизбежно для мещанства. А мещанство, конечно, есть при любом строе, но самым пышным цветом оно расцветает именно при капитализме благодаря засилью масскультуры… Но все эти соображения пришли ко мне в чётком виде позднее, к тому же всего этого не выскажешь при бурной полемике. Что поделать, в спорах и в самом деле рождается истина, но до конца родиться она там не может. Тогда же я просто сказала:
— Война всё равно была бы, потому что капитализм — это война. Ведь это выгодный бизнес. А буржуазная демократия — состояние крайне неустойчивое. Потому что буржуазная система ценностей воспитывает человека, для которого главное — деньги. И ради них он пойдёт на всё, даже на убийство себе подобных.
— Врёшь ты всё, — ответила моя мать. — Там живут точно такие же люди, как и мы.
— Есть и такие же. А есть и фантомасы, для которых главное — личная выгода.
— Слушай, кончай здесь выступать, всем уже надоело, — опять вставила моя мать, и в голосе ее опять послышался металл. Я уже тоже чувствовала, что надо закругляться, но решилась спросить напоследок:
— Скажите, чем вам всё-таки не нравится социализм?
— Помимо всего прочего, он просто скучен, — ответил мой отец. Я даже растерялась.
— И… Вы все так думаете? — беспомощно спросила я.
— В общем, да, — ответил О.
Мне тут же вспомнилась сказка про глупого мышонка, который тоже всё жаловался, что мышка-мать поёт тихо, лошадка громко, а утка — скучно. Лучше всех пела кошка, но она-то как раз мышонка и съела. В душе я сердилась на них, но так, как сердятся на любимого непослушного ребёнка, которому никак не втолкуешь, что со спичками играть опасно. И всё-таки я безуспешно попыталась это сделать.
— Поймите, — сказала я умоляющим голосом, — на Западе не скучно, потому что там новости от «боевика» не отличаются. Всё время бандиты кого-то убивают, что-то взрывают. Как-то на политинформации в университете мы смотрели одну бельгийскую передачу, так там рассказывали про то, как местные неофашисты убили одного человека только за то, что он итальянец.
— Да ты что! — сказала мама, — Шутишь?
— Честное пионерское! — крикнула я. — Я действительно видела эту передачу. Просто у них там, в Европе, — так называемая свобода, и поэтому фашистские организации действуют вполне легально. И ничего против них нельзя предпринять, пока они кого-нибудь не убьют. Хотя ежу понятно, что такие организации для того и созданы, чтобы убивать!
— Может, Вы и правы, не буду спорить, — опять вмешался А. — Неужели Вы считаете, что если бы победила перестройка, у нас были бы кошмары вроде этого?
На секунду я смешалась. Если сказать «да», поднимут на смех, сказать «нет» не позволяла честность. Наверно, я сделала большую глупость, но моя честность победила.
— Хотите, я расскажу, как было бы. Страна бы была разделена по плану Даллеса, на Кавказе полыхала бы война, а здесь взрывались бы дома и метро, и захватывались бы театры, как в «Пятом Элементе»! Иностранцы ездят в Советский Союз, чтобы увидеть страну, где можно спокойно ходить по улицам ночью, но если бы победила перестройка, то нас бы сотнями убивали среди бела дня! А демократы, которых Вы так мечтаете видеть своими правителями, картинно заламывали бы руки и вздыхали бы: «Ах, мы хотели провести реформы как лучше! Но получилось как всегда!» «Медленно и неправильно». Потому что у нас нет иммунитета к язвам капитализма! За десятилетия Советской власти мы его утратили, потому что жили в среде, свободной от заразы! А если поднять железный занавес, то мы неизбежно погибнем, как гибнут оранжерейные растения, если разбить стеклянную крышу парника! Вы жалуетесь, что у нас здесь скучно? Но разве было бы весело, если бы у нас здесь всё взорвалось?
Разумеется, моя тирада была воспринята как речь того, «кого признали идиотом», и все опять засмеялись.
— Доказательства, доказательства! — весело закричал мой отец.
Остальные только смеялись и глядели на меня как ненормальную. Что ж, теперь и в самом деле можно смеяться. Это на поминках было не до смеха.
— Ужас! Ужас! — в конце концов сказал W.
— Слышишь, что тебе говорят, — сказала моя мать, — Ты — «ужас».
— А Вы имеете в виду меня или то, что я говорю? — спросила я W. Вообще-то задавать подобные вопросы с моей стороны — ужасное нахальство, и теперь я думаю, не вышла ли я и в самом деле тогда «за рамки», но, как я уже сказала, меня несло…
— Да это просто междометие! — ответил W.
— Маша, не приставай к людям! — в который раз повторила мама.
— Пап, а я очень сильно пристаю?
— В меру, — ответил он. Я пристыженно замолчала. Мой отец — необыкновенно терпимый человек, недаром мама говорит, что у него ангельский характер. И если он говорит «в меру», то на самом деле это значит «очень». Я решила наконец заткнуться. И как раз в тот момент, когда я приняла столь разумное решение, мать поманила меня рукой, явно указывая последовать за ней. Ничего не поделаешь, нужно повиноваться. Мы вышли в коридор, мама плотно прикрыла за собой дверь и начала читать мне нотацию:
— Прекрати нас грузить, нам по пятьдесят лет, мы жизнь прожили и лучше тебя понимаем, что к чему. А ты ещё цыплёнок, — она сделала выразительный жест рукой, указав, что я ещё под стол пешком путешествую, — не тебе нас учить жить. Вся эта политика нам ещё в студенческие годы надоела. Ты лучше на комсомольском собрании выступай.
Я вздохнула. Выступать среди однокурсников, которые не хотят с тобой спорить, и большинству из которых всё по барабану, далеко не так интересно. Хотя, может, моя надежда кого-то в чём-то убедить и в самом деле наивна? Или мне удалось бы это сделать, если бы не извечное мамино: «Не приставай к людям»?
— Мама, я уже в кошмарном сне вижу, как ты мне говоришь: «Не приставай к людям».
— И буду говорить. Ещё ладно — в лес я могу тебя с нами не брать, а тут — дома, как тебя не пускать. Люди пришли расслабиться, отдохнуть, песенки попеть, а ты тут их грузишь своими глупостями. И они, из уважения к хозяйке, вынуждены терпеть выходки её дочки. Ты что, не видишь, какое лицо у А., когда он с тобой спорит? Его же от тебя тошнит!!!
— Да я вижу, с какой иронией он на меня смотрит.
— И всё равно продолжаешь. Лезешь и лезешь, как танк. Лишь бы внимание на себя обратить. Надо быть скромнее, интеллигентнее.
— Это значит: сиди и молчи?
— Нет, но надо это делать интеллигентнее.
— Как? Я и так говорю как можно мягче…
— Надо говорить людям только то, что им хочется слушать. Надо быть тактичной и деликатной.
Я молча вздохнула. Что я могла ответить? Мама не понимала, что, хотя А. и смотрел на меня с иронией, ему, как мне кажется, подобная полемика тоже доставляла некоторое удовольствие. Турнир на рапирах. Клинки блещут на солнце, один за другим следуют молниеносные выпады, но смерти и серьёзных ран нет. Потому что это турнир, своего рода игра. И цель здесь — не ранить и убить, а скорее проучить. Во всяком случае, я не могла себе позволить наносить серьёзных ран. Я думаю, что и он тоже, хотя ему в этом плане труднее рассчитывать удары, ведь он не знает, какие удары для меня самые болезненные. Ему труднее представить себе меня изнутри. Хотя знаю, что зла он мне не желает, иначе я бы это почувствовала. И всё равно всё закончилось фактически ничьёй.
Впрочем, дело даже не в этом. Просто я не могу равнодушно слушать, когда другие несут всякую лажу. Извините за выражение, но иначе не скажешь. Мне, конечно, порой очень страшно их обидеть, и потому больно возражать, это всё равно что через колючую проволоку продираться. Но и молчать в такой ситуации стыдно. Особенно комсомолке. Но маме этого не объяснишь. У меня такое впечатление, что для неё все остальные люди — нежные цветочки, которые можно повредить грубым или просто небрежным касанием. А я — жёсткая степная трава, которую как ни топчи, всё на пользу. А что при этом больно, так перетерпит. Я всхлипнула. И надо было что-то отвечать…Что поделать, мама в лепёшку расшибётся, но чтобы всё было правильно.
— Хорошо, — сказала я наконец., - больше не буду.
— Что не будешь?
— Спорить больше не буду. Буду сидеть и молчать.
— Обещаешь?
— Обещаю, — ответила я.
Можете обвинять меня, если хотите. Я и сама понимала, что нехорошо обещать то, чего можешь не выполнить. Но что мне ещё оставалось делать?
И мы молча зашли обратно в комнату. Наверно, вид у меня сначала был чересчур мрачный и насупленный, но потом я отошла. Иногда я ловила ободряющие улыбки, обращённые в мою сторону. Я знала, что на меня не сердятся. Да и я ни на кого не могла сердиться. Ведь никто ни в чём, по сути дела, не виноват. Это в детских книжках всё просто. Там напакостит дракон, злой колдун или волк, а в финале «попался, который кусался» — и хэппи-энд. Даже став взрослой, я предпочитаю те книги, где есть конкретный виновник зла и его в конце так или иначе наказывают, а не те, где всё страшно запутано и виноваты все и никто одновременно. Как-то раз я сказала об этом отцу, а он ответил, что в жизни второй вариант встречается гораздо чаще. И в чём-то он прав, конечно. Потому что в данной ситуации не было правых и виноватых в буквальном смысле этого слова. В тех обстоятельствах они просто не могли думать иначе, это было закономерно. А обстоятельства создала я. Значит, я тоже не до конца права.
Может быть, кому-то мои рассуждения покажутся абсурдными, но попробую объяснить. Представьте себе жизнь обычного советского интеллигента. С одной стороны, высокая социальная защищённость. Не надо ежедневно изматывать себя мыслями о куске хлеба на завтра или бояться, что завтра выгонят с работы. С другой стороны, ещё со школы прививают представление: мы живём при социализме, и у нас всё всегда должно быть справедливо и благополучно. Поэтому когда такой интеллигент видит, что это не соответствует действительности, то реагирует острой критикой Советской власти. Что поделать, всё хорошее в таких условиях воспринимается как должное. Что есть бесплатное высшее образование, гарантированная работа и достойная пенсия по старости — это хорошо. Но при этом ещё хочется кататься по заграницам, слушать А. Галича и читать А. Сахарова с А. Солженицыным. Даже не только потому, что так уж интересно знать, что они там понаписали, просто потому что за них обидно. Как же, обижают несчастных! При этом мало кто задумывается, что в таких ситуациях роли гонимого и гонителя достаточно относительны, и в принципе они могут поменяться местами, как в случае с Гавелом. «Сегодня он диссидент, а завтра он президент». И тогда-то и открылось, какое он на самом деле Г…. (простите, «комсомолке» так выражаться не положено, но если Вам не нравится, отсылаю Вас к Гашеку). Достаточно сказать, что этот «отец чешской демократии» и «совесть нации» поддержал убийство натовцами двух тысяч ни в чём не повинных граждан Югославии. Этот борец за «права человека» за людей их, видимо, не считал. Наверно, потому что те жили при социализме, а диссиденты привыкли не принимать «совков» в расчёт. А может, дело даже не в этом. Просто человек, приказавший снести памятники борцам с фашизмом, сам поставил себя с фашистами на одну доску. Ладно, я отвлеклась…
Дальше дело обстояло так: мама послала меня в кухню отнести грязные тарелки и за яблоками. Последних в холодильнике не оказалось, и потому я вышла в коридор, где в пирамиде из ящиков хранились наши дачные запасы. Минуту я раздумывала, как мне достать их оттуда, но потом поняла, что одной мне не справиться. Верхний ящик находился довольно высоко, даже если я встану на табуретку, всё равно он для меня слишком тяжёл, и я рискую обрушить всю конструкцию на себя. Лучше не экспериментировать.
Я вернулась в гостиную и попыталась объяснить маме, в чём дело. Она обозвала меня «клюшкой», наверное, ещё сердилась за тот разговор, затем попросила отца помочь.
Когда мы вышли, я вдруг сообразила, что мы наедине и, значит, можем поговорить без маминого вмешательства.
— Папа, а почему ты пригласил Галицкого?
— А почему бы и не пригласить?
— Но ведь он диссидент.
— А что, если диссидент, то не человек? — и я поняла, что в его глазах выгляжу зашоренной комсомольской дурой. Впрочем, так мне и надо, надо быть потоньше.
— Но ведь диссиденты — это такие люди, которые хотят, чтобы у нас был не социализм, а капитализм… — стала объяснять я.
— Кто тебе сказал такую чушь?
— Нас так в школе учили, — только мне понятный юмор ситуации заключался в том, что это относилось и к советской, и к постперестроечной школе. Только в одном случае ставился знак [ — ], а в другом [+].
— Да чушь это всё.
— А за что же его тогда выслали из страны?
— Убей Аллах, не пойму!
Я вздрогнула и вспомнила свой кошмар. Хотя «убей Аллах» — это просто одно из его излюбленных выражений.
— Просто он был сатириком, а каким властям сатира понравится.
— Но ведь есть же другие сатирики, которых никто не трогает. Почему же тогда его…
— Ну… «лишь при Советской власти такое может быть».
— Что может быть?
— Такая глупость. Просто одним позволяют, другим нет. Берегут своих.
— Но ведь, до того как он начал писать сатирические песни, его тоже не преследовали.
— Более чем.
— Значит тут дело не в том, что одним можно, а другим нельзя…
— Значит, не в этом. Ну, тогда я просто не знаю.
— А я знаю. Он сказал: «лучший вид на этот город — если сесть в бомбардировщик», — вспомнила я вдруг.
— Ну, одна строчка… — отмахнулся он, как от пустяка. И вовсе не одна. И для меня это был совсем не пустяк. Видите ли, я в этом плане немного суеверна. Мне кажется, что такие строчки сродни проклятию. Будто бы они увеличивают вероятность соответствующих событий. Может быть, верить в проклятья и странно для комсомолки, но даже если такого рода строки и не несут мистической силы, у них и земной достаточно. Ведь говоря такие вещи, Галицкий оправдывал подобное развитие событий, а это само по себе преступление. Он желал этого…
— Но ведь он хотел, чтобы нас всех разбомбили… — сказала я вслух.
— Да нет же, там не то имелось в виду.
— А что же?
— Ну, что-то вроде, «да ну вас всех к чёрту!»
— А чего он вообще хотел?
— Того же, чего и все: социализм, только лучше. Я тогда сам слушал его выступления на этот счёт…
— Но в интервью радио «Свобода» он говорил другое…
— Ну, не знаю. Если он придёт, то сама его спросишь.
За время этого разговора мы уже успели перемыть все яблоки, и последние слова он произнёс уже в дверях гостиной.
— Вас только за смертью посылать, — сказала мама. Я опять внутренне вздрогнула при упоминании смерти, хотя разумом не могла не понимать, что мы и в самом деле завозились, и ничего другого эта фраза значить не могла.
— А зачем за смертью, не надо за ней посылать, — попробовала отшутиться я, ставя миску на стол.
— Копаетесь долго, вот зачем.
— А мы в раю были и яблок там набрали, — продолжала шутить я, — а рай далеко, вот мы и закопались.
— Болтуха, — сказала мать.
— А это яблоки от древа познания? — спросил О.
— Нет, от древа жизни. От древа познания это вы по радио «Свобода» вкушаете.
Тут я получила от матери увесистый шлепок. Хотя это был скорее способ меня одёрнуть. Вообще-то она меня практически никогда не била даже в детстве.
— Она тут со мной воспитательную работу проводила, — сказал мой отец. — На тему «Как нехорошо водиться с диссидентами».
Естественно, это вызывало новый взрыв хохота.
— А что смешного, — обиженно сказала я, — Вот вы наслушаетесь «Свободы», а потом спите и во сне видите, чтобы у нас рухнул социализм, а вместо него установился бы капитализм.
Хохот стал ещё громче.
— Да нет же, нет — стал уверять W. - ничего такого мы во сне не видим.
— Правда? — обратилась я к О.
— Правда.
Я вздохнула облегчённо, и больше не стала ничего спрашивать.
Может, то, что я услышала от своего отца, нуждается в некоторых комментариях для людей, которые его не знают так близко, как я. Я уже говорила, что мой отец — человек необыкновенно терпимый. Он оценивает поэтов независимо от их политических убеждений, для него важен их талант и чувство юмора, конечно. Он вообще хранит в памяти множество смешных мест из различных книг и цитирует их при случае. И память, благодаря которой я могу теперь записать эту историю так подробно, я унаследовала именно от него.
Мой отец считает, что талант — скалярная величина. Если кто не понимает метафоры, то поясню: в физике все величины делятся на скалярные и векторные. Скалярные величины, такие как, например, масса и плотность, определяются только числом. Большая масса, маленькая масса, и всё. А есть другие величины, векторные, такие, например, как сила и скорость. Для них мало знать величину, нужно ещё и направление. То есть, чтобы узнать, куда попадёшь, двигаясь из точки отсчёта с определённой скоростью, необходимо заранее знать направление. И каков будет результат действия силы, не зная направления, заранее предсказать невозможно.
И талант, по-моему, величина тоже векторная. Ведь не случайно говорят «сила таланта», а не «масса таланта». И потому не стоит восхищаться этой силой, если она направлена не туда. Только мой отец всего этого не понимает, поэтому и может одинаково восхищаться Гашеком и Ерофеевым, петь под гитару Светлова и Бродского. Он просто не понимает, что от такой безобидной вещи, как литература, поэзия, может быть какой-то вред. Такой взгляд характерен для тех, кто рассматривает литературу, прежде всего, как вещь в себе, с другими сферами жизни никак не связанную. Но это не совсем так. Люди часто забывают, что это ещё и один из каналов пропаганды, причём после телевизора едва ли не самый действенный. Может, иной высокий эстет скажет, что так расценивать литературу — всё равно что забивать гвозди микроскопом. Возможно. Только так оно и есть.
Вы не думайте, я на самом деле люблю и маму, и папу, и вообще всех люблю, и прекрасно понимаю, что, они, в общем-то, славные люди. Только они в чем-то дети и глухи к предостережениям: «не ходи в ту дверь, что лыком завязана, грязью замазана». Но именно туда-то и тянет непослушных детей…
Да, собственно говоря, отношения советского интеллигента с властью — это отношения непослушного ребёнка, трудного подростка с родителями. Даже самый послушный ребёнок не прочь побранить своих родителей в компании сверстников. Мол, какие они плохие, запрещают мне делать то-то и то-то. И это не значит, что он их обязательно не любит. Даже мне мама говорит: я знаю, что ты меня иногда ругаешь перед своими подружками, но я не обижаюсь, так как в твои годы делала то же самое. И всё было бы вполне безобидно, если бы не одно «но»… Когда взрослые поругивают Родину, рядом часто крутится подрастающее поколение. И, слыша о своей Родине столько плохого, любви к ней в себе не воспитает. Сейчас среди некоторых умников принято считать, что патриотизм — это дурной тон. Любит человек родных, друзей — и ладно. А «Родина» — это глупая абстракция. Это глубочайшее заблуждение, в котором корень наших нынешних бед. Потому что общество сходно с живым организмом. А всякий живой организм нуждается в защитной системе. Если иммунитет исчез, как при СПИДе, — пиши пропало. Любой насморк, любая царапина оказываются смертельными. И точно также в обществе, чтобы была возможна безопасная жизнь, должны быть люди, которые были бы готовы эту жизнь защищать. Люди, для которых Родина, то есть жизни и счастье незнакомых им людей, дороже, чем собственное благополучие и жизнь. Рай должен охранять Святой Георгий, пусть хотя бы в образе десантника Гошки, и «пока этот парень держит копьё, на свете стоит тишина».
И чтобы такие люди выковывались в недрах общества, нужна пропаганда героики. И потому нельзя смеяться над советскими фильмами, которые показывали, как должен поступать человек в трудную минуту. Демократия обильно посеяла семена цинизма — теперь мы пожинаем кровавый урожай.
Но я отвлеклась. Вскоре в комнату вернулся А. со стопкой ксерокопий в руках. В дверях они о чём-то посовещались вполголоса, наверное, о чём-то спорили, и после этого отец протянул мне эту самую стопку в руки, и я стала изучать этот попавший мне в руки образец «самиздата». Поскольку у меня под руками его сейчас нет, я не могу цитировать оттуда куски, и поэтому мне приходится опираться исключительно на собственную память. В начале там было несколько антисоветских сатир, или точнее асатир. Для тех, кто не знает разницы, поясню, что сатира — это критика действительности с позиций идеала (в разную эпоху идеалы бывают разные), а изобретённая модернистами асатира — это осмеивание идеалов. К сожалению, как видно из предыдущего разговора, мой отец, как и многие, не понимал между ними разницы. Но в другом он был прав. Большинство стихов действительно не имели к политике прямого отношения. Хотя они всё равно мне не понравились. Может, это моё субъективное впечатление, но от них веяло каким-то замогильным холодом.
Даже от стихов про любовь. В голове у меня случайно застряла пара строчек из одной песни, в которых говорилось про сумеречный хлад и про упрямство, а также про какой-то циферблат, который почему-то летит в пространство. Вообще текст, как и большинство текстов этой подборки, был какой-то бессвязный, каким иногда бывает дурной сон. Точно во время сочинения автору отключили левое полушарие.
Впрочем, справедливости ради надо сказать, что это стихотворение было ещё приличным. Во многих других местах глаз били непристойности. Пошлость их была какой-то особенно мерзкой. Бывают иногда у поэтов игривые строчки, но смысл их таков: мы де с вами понимаем, что это неприлично, но давайте, в порядке исключения, пошалим. Да и Вы сами, положа руку на сердце, разве не получали хоть раз в жизни удовольствие от скользких анекдотов? Но здесь было совсем не то. Здесь было всё свалено в кучу, высокое и низкое, и от этого возникало ощущение, что ты находишься на помойке, где репродукции прекрасных шедевров лежат в куче мусора, разорванные и заляпанные. И эта помойка находится не где-нибудь далеко на задворках, а покрывает весь мир, от этого возникает ощущение, что весь мир заляпан грязью.
У меня было такое чувство, будто я нырнула в какой-то грязный пруд, где дно усеяно ржавыми банками и автомобильными шинами, и не могу вынырнуть на поверхность и вдохнуть. Я всё-таки вынырнула, то есть отложила листки и попыталась избавиться от тягостного ощущения. Я переключилась на музыку, которая в этот момент говорила совсем о другом: о жизни, светлой и полной тихого счастья, и радости, о жизни, похожей на сказку. «Расслабься», — говорила мне музыка, — «Забудь обо всех своих тревогах и печалях. То страшное тебе приснилось, его не было, и не будет, по крайней мере, сегодня, ведь сегодня праздник». Понемногу моя тревога сжалась, уменьшилась, точно превратилась в маленького тараканчика, который заполз куда-то в щель в дальнем закоулке моей души. Я знала, что он когда-нибудь вновь оттуда вылезет, но это будет потом, а сегодня действительно праздник.
В комнату проникали закатные лучи, значит, было около пяти вечера, самое начало шестого. За окном было тихо и безветренно, небо было чистым и ясным, облаков почти не было, разве что вдали один фиолетовый клочок напоминал «последнюю тучу рассеянной бури». Мне вдруг вспомнилось, что во время поминок за окном не стихала пурга, а ветер выл так, точно в нём носилась Снежная Королева, ища, чьё бы сердце обратить в кусочек льда… И песен на поминках почти не было, потому что от песен о жизни и радости не было толку, потому что на душе царили снег и холод…
Интересно, в какую сторону дул тогда ветер? Кажется, он был северо-восточным… Тот самый старик Nord-Ost. А здесь, конечно, никакого Nord-Ost'a не было и нет. Здесь — только тихий зимний закат.
Песня, которая звучала в этот момент, тоже была про закат, только про осенний. И мне вспомнился другой сентябрьский вечер из другого мира, когда мы шли с концерта, где О. и W. исполняли ту же самую песню. Песня вертелась у меня в голове, было тепло, и, несмотря на дым — над Москвой тогда стояла удушливая пелена от лесных пожаров, — мне было так хорошо, что хотелось взлететь. Я помню, думала о том, что всё не так плохо, что война и смерть будут ещё не скоро, во всяком случае не завтра, а пока можно жить и даже надеяться на капельку радости… А через месяц грянул Nord-Ost и О. не стало…
Кстати, песни в разных реальностях были одни и те же, и я даже догадываюсь, почему. Многие современные барды предпочитают жить так, как будто в мире всё так же прочно и стабильно, как прежде. По-человечески я их прекрасно понимаю. Они в чем-то похожи на детей, которые от всех своих страхов прячутся под одеяло. Так они пытаются создать свой мирок, тёплый и уютный, в котором «горе взаперти за семью оковами, счастие звенит звонкими подковами» и даже есть «свобода выбирать свободу».
Я вспомнила сороковины О. Если бы туда с улицы зашёл посторонний, он, конечно бы, понял по разговорам, что находится на поминках, но никогда бы не понял, что было причиной гибели покойного. В некрологе, правда, упоминался теракт… Но были и слова о том, что «карма — она и в России такая, что от нее ни на шаг».
В эту минуту прозвенел дверной звонок. Я вздрогнула и неудачно уронила лежавшие на столе крышку от кастрюли и нож. Чтобы загладить неловкость, ныряя под стол, я спросила: «Если упал нож, то придёт мужчина, а если крышка, то что?» «То всем нам будет большая крышка» — кажется, это сказал О. В голове тут же всплыло:
«Скоро нам, граждане, — крышка,
Хоть и не радует это —
Очень для жизни сомнительной
Выглядит обстановка…»
Там, в другом мире, авторам счастливо удалось избежать «крышки», они выскочили оттуда живые и даже относительно здоровые…
— Давай, не копайся, беги открывай, человек ведь ждёт, — поторопила меня мать. Я и в самом деле непростительно закопалась. Если бы Вы знали, как мне не хотелось идти открывать! Дело не в лени, нет, велика ли работа — открыть замок. Просто какое-то дурное предчувствие словно останавливало меня.
Но что я в самом деле могла? Сказать что-нибудь вроде: «Я боюсь, там серый волк, он нас съест…». Меня бы просто подняли на смех, хотя самое грустное в том, что именно так, в конечном счёте, все и получилось. Пишу эти строки, а на глазах готовы выступить слёзы досады и отчаяния. Теперь я понимаю, что такое «кусать локти»…
В тот момент отец неожиданно тихо сказал: «Это Галицкий, лучше я сам открою», и стал пробираться к выходу.
Я дала ему дорогу, а сама спряталась в глубь комнаты. Мне не хотелось сидеть близко к Галицкому. Я слишком хорошо знала себя, чтобы понимать — удержаться от столкновения с ним мне будет крайне трудно. Я боялась, что негативные эмоции будут написаны у меня на лице, поэтому пропустила тот самый момент, когда отец вернулся в комнату вместе с Галицким. Я чувствую, что в этом месте должна описать, как он выглядел, и несколько раз пыталась это сделать, потом бросила.
Из-за того что я знаю, что было дальше, у меня выходит какой-то «ангел смерти», хотя в тот момент даже для меня это было не так, не говоря уже об остальных. Для них этот мрачноватый лысый старик был гонимым героем. Конечно, они не во всём разделяли его убеждения, возможно даже не были как следует с ними знакомы, но сам факт, что его преследуют за убеждения, создавал ему мученический ореол. Что ж, в чём-то они были правы, ведь чтобы сделать то, что сделал он, и в самом деле нужно немало мужества. И тем не менее, я не могу его простить. Ведь для того, чтобы быть героем, мало одного мужества, нужна ещё и человечность.
Я помню, как во время знакомства я привстала, не без усилия изобразив вежливую улыбочку, и потом попыталась вновь стать незаметной, отвернувшись к окну. Закат уже догорел, и от этого за окном стало холодно и неприютно. Но ветра не было, и это меня успокаивало. Не знаю зачем я прижала ладонь к холодному стеклу, и в неё стал просачиваться холод с улицы. Через минуту я отдёрнула руку и обернулась в комнату. Мама уже включила свет, и от этого комната показалась такой уютной, что я невольно улыбнулась. Как хорошо жить на свете! В ту минуту мне не верилось, не хотелось верить, что кто-то может разрушить эту жизнь.
А Галицкий тем временем рассказывал, какая замечательная жизнь на Западе. Когда его, как он выразился, «вытурили из страны», он сперва жил во Франции, а потом в Америке. Он вдохновенно рассказывал, как мало бюрократических процедур надо было пройти, чтобы зарегистрироваться во Франции. «За один день нам с женой удалось оформить все необходимые документы. Здесь нам для того же самого потребовалось бы недели две хождения по чиновничьим кабинетам». В данной ситуации он скорее добросовестно заблуждался, нежели сознательно лгал, ведь зелёную улицу ему дало имя диссидента. Простому иммигранту едва ли пришлось бы там сладко.
Далее он перевёл разговор на чистые улицы и красивые витрины при полном отсутствии дефицита. Мне страшно хотелось вставить что-нибудь на тему безработицы и кризисов перепроизводства, но я молчала. Я боялась опять быть поднятой на смех. Ведь кто он и кто я? Я — двадцатилетняя девчонка, ещё не знающая жизни и чересчур наивная. Пусть на самом деле это не совсем так, но я так выгляжу. А он — старый и опытный человек, гонимый и страдавший, и потому каждое его слово априори имеет больший вес, чем моё. У меня заведомо проигрышная позиция.
Тем временем зашёл разговор о том, почему Галицкий так задержался. Он объяснил, что вынужден был отрываться от хвоста из КГБ, у него, мол, глаз на такие вещи намётан. При этом он выразительно подмигнул.
— А Вы не боитесь, что они вас всё же выследили? — встревоженно спросил W., и по комнате как будто пробежал холодок. Я почти физически ощутила сгустившийся страх. Для всех них не было ничего страшнее. Конечно, в реальной жизни они едва ли когда-нибудь сталкивались с КГБ, но именно это и внушало такой страх. Ведь больше всего боятся неизвестного. Хотя вслух этого никто не говорил, но молчаливо подразумевалось, что в любой момент может распахнуться дверь и в комнату вскочат работники КГБ с пистолетами. После чего всех или немедленно перестреляют, или же арестуют.
Молчание длилось где-то полминуты. В это время Галицкий решался, говорить или не надо. Потом он лукаво усмехнулся и всё же сказал:
— На сей раз они потерпят фиаско. У меня есть от них верное средство.
— И что это? — спросил мой отец.
— Сейчас не скажу. Секрет. Здесь вполне может быть их агентура.
— Ну, здесь стукачей нет, — сказал мой отец, хотя в его голосе не чувствовалось уверенности.
— Как знать. Ведь у нас каждый третий стукач. Софья Власьевна постаралась сделать нас такими послушными, — в каждом слове сквозила злая ирония, — чтоб даже и полразговорца ни-ни. Когда меня в тот раз арестовали, мне вообще 14 лет дать хотели. Я их спрашиваю: «За что такой срок? За убийство не всегда столько дают». А они в ответ: «Убийца — что! Он своё дело уже сделал. А вас даже и посадишь, так всё равно ваши песни против власти агитируют».
Мама бросила выразительный взгляд в мою сторону и сказала:
— Видишь, комсомолка, что твоя любимая Советская власть творит.
— Ну, это как у Крылова, — ответила я.
— При чём здесь Крылов? Нельзя так с людьми обращаться.
— Да у него просто басня есть такая. Наизусть не помню, но суть в следующем: в аду, в котлах, кипят разбойник и писатель. И под писателя подкладывают больше дров. Тот, понятное дело, возмущается. А ему объясняют: мол, разбойник своё дело уже сделал, он, как умер, так никого уже убить не может. А из-за твоих книжек по всей стране кровавый кавардак.
— В ответ я могу лишь повторить Солженицына: «Я заранее объявляю преступным любой суд над Русской литературой, над любой книгой, над любым автором, над любой свободной мыслью».
Я фыркнула.
— Почему Вы смеётесь?
— Потому что если бы политическая власть оказалась в руках у Солженицына, то была бы такая цензура, что Советская власть показалась бы ещё мяконькой.
— Почему Вы так думаете?
— Потому что идеальная страна его воображения — царская Россия, а в ней Вы сами знаете, что было.
— Давайте, лучше не будем о политике, — вмешалась в разговор моя мама.
— Но ты же сама начала.
— Ладно, молчу, молчу.
На этом разговор на некоторое время прервался, Галицкий углубился в свою тарелку, а потом мы перешли к песням.
Пока шли песни, не связанные с политикой, я сидела, молчала и слушала. Надо сказать, что положенные на музыку, его стихи не вызывали такого замогильно-замораживающего эффекта. Одна песня мне даже понравилась. Это была баллада о короле. Этот король не знал ни любви, ни наслаждений, а знал только одну войну, к которой его болезненно тянуло. Баллада оканчивалась словами, что надо попытаться понять этого короля, но не становится таким, как он. Самое забавное, что последние слова можно было отнести к нам с Галицким. Чтобы победить своего врага, мне нужно было его понять. Но увы, его истинные намерения я разгадала слишком поздно, когда поправить уже ничего было нельзя… А тогда, я помню, перед этой песней он сказал: «Главное — никому не сделать бо-бо». У меня тут же возник вопрос: как совместить сей гуманистический императив с фразой «лучший вид на этот город — если сесть в бомбардировщик» и пренебрежением к советским людям-тараканам? Но в тот момент я не решилась задать его вслух и продолжала сидеть молча.
Так продолжалось до одной песни, в которой злобно осмеивалось наше прошлое. Многочисленные цитаты из братьев Покрасс, Лебедева-Кумача и других советских поэтов 30-х перемешивались с многочисленными аллюзиями на ГУЛАГ, куда отправляли за пресловутые «полразговорца». А кончалась песня словами про акына, который «в российском просторе о батыре Ежове поёт». Из этого следовало, что раз тогда были репрессии, то все песни тех лет, те самые, что «строить и жить помогают» ничего не стоят и ничего не заслуживают, кроме сплевывания… Я поняла, что не могу больше молчать. Всему же есть придел. Не знаю, как я отважилась, со мною никогда такого не было, ни до, ни после, но я встала и громко сказала:
— Вы… Вы не имеете права!
Молчаливая растерянность, недоумение, испуг были мне ответом.
— Нельзя смеяться над людьми, которые жили в те годы. Мы им обязаны всем, даже жизнью. Ведь если бы они тогда не построили могучего государства, не победили в Великой Отечественной войне, то что бы тогда с нами было? Поэтому нельзя, стыдно над ними смеяться. Это свинство! Поймите Вы это, наконец! — последние слова я почти выкрикнула. Я была опять не совсем я, а «комсомолка» из доперестроечного времени. Хотя разница между ней и мной сегодняшней лишь в том, что она осмелилась озвучить то, что я думаю обычно в таких случаях лишь про себя. В душе я теперь жалею, что я больше не она, её смелость очень пригодилась бы мне в этом мире…
— Поймите, я нисколько не отрицаю заслуг советского народа в борьбе с фашизмом, но наряду со светлыми страницами были и тёмные, о которых нельзя забывать…
— Значит, Вы всё-таки признаёте, что были светлые страницы? Что были великие стройки и победы? Тогда зачем Вы мешаете их с грязью?
— Затем, что они были достигнуты слишком дорогой ценой. Никакая стройка, никакая мировая гармония не стоят и слезинки ребёнка! Потому что нельзя гордиться страной, где одни люди ставят других к стенке за идеи, которые уже потому неправильны, что требуют того, чтобы ради них ставили кого бы то ни было к стенке!
— Значит, Вы считаете, что мы должны стыдиться своей страны и своей истории?!
— Да, такой страны и такой истории нужно стыдиться! Я верю, что грядёт новый Нюрнберг, на котором будут осуждены Сталин и его преступный режим! Хрущёв сделал кое-что, но крайне мало. Необходим суд над всей преступной системой!
Господи, как в постперестроечной школе! Сиди и слушай всякую ахинею. А твои возражения заведомо не воспринимаются всерьёз. Ведь «ты тогда не жила и не знаешь, как было плохо», хотя в чём заключалось это самое «плохо», внятно объяснить не могут.
— Вот что. Я поняла вашу мысль. Но не могу с ней согласиться. Во-первых, насчёт истории. Я учусь на историческом факультете и могу с уверенностью сказать: все народы и во все времена идеализируют своё прошлое и любят, любят свою историю! Видимо, без этого народ как народ не может сохраниться. Это только у нас со времён Чаадаева в среде интеллигентов пошла дурацкая мода — охаивать собственную страну. Мол, выбранил свою страну — сразу чувствуешь себя умным! Хотя, на самом деле, моральное право критиковать свою Родину имеет право только тот, кто её действительно любит! Любит горячо, до боли в сердце! Любит не благодаря, а вопреки! Вопреки всем бедам, которые обрушивались на его Родину в настоящем или прошлом! Вопреки всему тёмному, что есть в его стране! А иначе это пСшло, это свинство! Но только у нас принято почему-то стыдиться своей Родины. «Но из грехов нашей Родины вечной не сотворить бы кумира себе!» Мы почему-то стесняемся гордиться ею, хотя, как и любой другой народ, имеем на это полное право!
— А нИчем гордиться! — опять встряла моя мама. — Мы, русские, вечно щёки надуваем, какие мы замечательные, хотя за границей улицы чище и товаров на прилавках больше.
Опять двадцать пять! Моя мама очень легко поддаётся чужому влиянию. Она — как шарик из воска. Наслушалась Галицкого и теперь поёт с чужого голоса.
Хотя, я, наверное, слишком строга к своей матери. У неё просто очень плохая память, и когда ей говорят что-то, она просто не может вспомнить, что раньше она слышала на эту тему нечто противоположное. Поэтому ей трудно сопоставлять и сравнивать. Мне очень жаль, что это так, в этом её беда, но, увы, именно это делает её такой уязвимой для пропаганды. Я её очень люблю, она у меня милая, хорошая, но я не могу не рассказать об этом. Ведь таких людей, как моя мать, в стране множество…
— Но разве у остальных народов всё всегда благополучно? И, тем не менее, они гордятся собой! Вот Вы, Иосиф Моисеевич, во Франции, в Америке, в Израиль с концертами бывали… И хоть где-нибудь видели, чтобы люди хаяли свою страну? Нет, везде все уверяют, что они самые замечательные! А если бы Вы попробовали сказать тем же французам, что нехорошо так гордиться своей страной, вас бы просто не поняли! Они ведь могут считать свою страну великой, несмотря на все тёмные страницы её истории. И мы не должны считать себя людьми второго сорта ни по сравнению с Европой, и тем более с Америкой и её антикультурой!
— Вы ещё обвините меня в низкопоклонстве перед Западом! В духе лучших сталинских традиций!
— Но я же не виновата, что Вы этим занимаетесь!
— Ага, значит, всё-таки обвиняете? Думаю, что Сталин и его клика потирают на том свете ручки от удовольствия, видя столь активную продолжательницу их дела!
— Значит, Вы обвиняете меня в репрессиях? И кого же я, по-вашему, расстреляла?
— Пока никого. Но если дать вам в руки маузер и отправить вас во времена гражданской войны, то боюсь, Вы бы проделали мне в черепе дырку…
— В те времена, я боюсь, и у вас был бы в руках маузер, и ещё неизвестно, кто бы кого поставил к стенке!
— Но гражданскую войну развязали красные!
— Нет, белые!
— Если бы красные не устроили революции, то не было бы никакой гражданской войны!
— А значит, без революции было бы лучше?
— Да, конечно!
— Вы мне мозги не пудрите! Ведь всем, что у нас есть, мы обязаны Советской власти! Образование, культура нам бы без неё никогда не достались. Вы, верно, просто не понимаете, что бы с нами было без Советской власти!
— Ну и что бы было?
— Я уже говорила, что. Я не училась бы в Университете, а была бы босоногая Маруся-гусятница. Ведь у меня же предки как раз и были кухарки да прачки! — затем я вдохнула и попыталась заговорить спокойнее, — Вот представьте, Иосиф Моисеевич, что в руках у вас волшебная палочка, с помощью которой можно было бы изменить историю. Что бы Вы тогда пожелали?
— Но Вы же знаете, что это невозможно.
— А Вы представьте, что возможно. Что у вас есть возможность переделать мир по собственному вкусу. Чего бы Вы пожелали?
— Ну, тогда… — он где-то на секунду задумался, — тогда бы я пожелал, чтобы главной ценностью стала личность, свободная и независимая. Которой никто не указывает, как ей жить.
— Ну, вот это уж действительно невозможно, — усмехнулась я, — это значит — отменить государство. А в современном мире это невозможно. Знаете, почему анархические модели не работают?
— Ну и почему?
— Потому что требуют постоянной гражданской активности. А это невозможно.
— Конечно, в России всех воспитали рабами.
— Да при чём здесь Россия. Постоянная гражданская активность невозможна нигде в современном мире. Нечто подобное в истории было разве что в Афинах. Да и то только потому, что за афинских граждан вкалывали рабы, и потому у них была масса свободного времени. Это раз. А во-вторых, не могли бы Вы конкретизировать: если личность свободна от идеологии, совсем-совсем, то на каких морально-этических принципах она должна быть воспитана? Какая у неё должна быть система ценностей? Или воспитание тоже отменить, как стесняющее свободу? И оставить полный произвол? Что хочу, то и ворочу? Как Фантомас? — я знала, что позиция у меня почти беспроигрышная. Ведь когда диссидент ругает социализм, ему все вокруг начинают поддакивать. Но потребовать от него предложить что-нибудь взамен — вернейший способ посадить его в лужу, так как чего-то получше он предложить не сможет.
— Ну, зачем же. Ведь есть и другие возможности воспитывать.
— Какие, например? Религия, что ли?
— А почему бы и нет? Всякая религия учит добру и высокой духовности. «Не убий» — первая заповедь, на которую цинично плюнули большевики.
— Вопрос состоит из двух частей, и я отвечу на обе. Первое, насчёт большевиков, — мне бы конечно, как человеку, было бы приятнее, если бы революция была идиллией, народ — паинькой, и не было бы сотен жуликов, провокаторов и черносотенцев, гревших руки на чужом пожаре. Но как историк, я не могу не понимать, что это невозможно. А второе, насчёт религии и высокой духовности. Да разве люди, верящие в бога, если взять в массе, по морально-этическим характеристикам сильно лучше атеистов? Разве они более совестливы? Вот в Америке все президенты, вступая в должность, на библии клянутся. И что, разве это помешало Трумэну сбросить бомбы на Хиросиму и Нагасаки? Между прочим, он при этом людей побольше Сталина угробил. Но, тем не менее, Трумэн — демократ, а Сталин — злодей. Но это к слову. К тому же у нас страна многонациональная, а значит, многоконфессиональная. А каждая религия учит, что её последователи имеют шанс попасть в рай, а остальные автоматом — в ад. Одни люди ставятся выше других по факторам, которые от них не зависят. Ведь религию обычно не принимают сознательно, а она навязывается национальностью. И представьте себе ситуацию. Вот, например, Кавказ. Два села. В одном живут мусульмане, в другом христиане. Пока это выражается только в том, что мусульманам нельзя прилюдно свинину есть, а христиане едят на пасху крашеные яйца, это не играет особой роли. Их дети ходят в советскую школу, где их учат тому, что все люди братья, и у них и мысли не возникает поднять руку друг на друга или даже смотреть друг на друга косо, потому что все — советские люди. Теперь представим себе, что по вашему требованию отменяют советскую идеологию, а вместо неё внедряют религию. Причём не на день, не на два, а хотя бы на жизнь целого поколения. Между людьми пробегает чёрная кошка. Они начинают думать, что их соседи — существа низшего сорта и после смерти попадут в ад, а для них же самих уготован рай. Затем следующая стадия. В медресе начинают учить, что соседи собаки, и их надо или обратить в правильную веру, или перерезать. А дальше как в вашей песне про короля: «и кровь лилась ручьём». Да, таковы, и только таковы могут быть результаты свободы религии по вашим рецептам. Лучше всего религию было бы и в самом деле полностью запретить. Но это, к сожалению, невозможно, как антиалкогольный закон. Так что самым мудрым было решение Ленина: свобода религиозного культа и антирелигиозной пропаганды. Религиозная пропаганда не может быть разрешена. А то крови не оберётесь.
— Всё это только ваши досужие домыслы, — сказал Галицкий. Более существенных возражений у него не было.
— Отнюдь. Я историк культуры и занимаюсь этими вопросами. Вспомните джихады и крестовые походы. Конечно, сильные мира сего стригли с них свои купоны. Но это не отменяет того факта, что рядовые участники их и в самом деле верили, что за содеянное их бог по головке погладит. А иначе всё это было невозможно. Идея не овладела бы массами и не стала бы материальной силой.
— Советская наука вечно мешает правду с ложью. И советской истории верить нельзя.
— Хорошо! — уже почти крикнула я, начиная терять терпение, — если Вы не верите мне, потому что я советская, то, может, американцу поверите. В романе Кларка «Последние песни Земли» говорится то же самое. Там земляне улетели основывать колонию на другой планете, а проблему межрелигиозной вражды решили оставить на Земле. На первых порах колонисты живут мирно, пока с гибнущей Земли не прилетает последний корабль, на борту оказываются Библия, Тора, Коран, упанишады…
— А Вы не боитесь, что за низкопоклонство перед западной фантастикой вас из комсомола выгонят? — Галицкий не знал, что возразить, и потому перевёл разговор в другое русло.
— Не выгонят. Это всё в Советском Союзе было издано.
— Но ведь отсталые буржуазные авторы не знакомы с марксизмом и потому не верят в приход коммунизма! — иронизировал он.
— Но они же не виноваты, что родились в буржуазных странах и потому не знают социализма…
— Их счастье.
— Несчастье.
— Бесполезно вас разубеждать, но если бы Вы пожили в буржуазной стране, Вы бы изменили своё мнение. Вам такое изобилие и не снилось.
— Во-первых, откуда Вы знаете, что мне снилось, а что нет, а во-вторых, я знаю, какой ценой это достигается — ценой нищеты третьего мира.
— Это лживая пропаганда. Просто капитализм экономически гораздо эффективнее социализма. И вообще, у меня создаётся впечатление, что Советская власть нарочно создает невыносимые бытовые условия, чтобы люди не думали о свободе. У них бы просто не оставалось на это времени. Поэтому в стране Советов никогда не хватало хлеба, зато грамот за отличный труд было предостаточно!
— Съешьте кусочек тортика, — сказала я с как можно более невинным видом и протянула ему тарелку с кусочком «Птичьего молока». Вообще-то мне могут возразить, что я мало прожила при социализме и потому не могу судить, но не сказать, чтобы мы там голодали. Достаточно было взглянуть на стол, наполненный закусками, чтобы понять это. Конечно, некоторые из них нужно было доставать в очередях, но разве это главное? Для меня было важнее, что ничто нигде не взорвалось и все были живы. За такое я хоть каждый день готова стоять в очереди!
На некоторое время Галицкий растерялся. Ему пришлось-таки взять злосчастный торт, правда, он им чуть было не подавился. Поле боя было за мной. Мама посмотрела на меня укоризненно.
— Маша! — сказала она с осуждением.
— Ну что!
— Ты понимаешь, что это хамство?
— А почему он ведёт себя, как чёрная коза из той сказки. «Я не ела, я не пила, я по горкам не ходила, травушки не щипала и осинки не глодала. А бежала я через мосточек, ухватила кленовый листочек. А бежала я через гребельку, ухватила водицы капельку… М-е-е!»
— Ты хулиганка, вот ты кто! — сказала мать. Я поняла, что потом мне достанется, но это потом.
— А клеветать на страну, которая вас вскормила, разве не хамство, не хулиганство?! Это всё равно, что клеветать на родную мать! Мама, тебе бы понравилось, если бы я на всех углах стала рассказывать, что ты меня якобы не кормишь?
— Ой, замолчи, надоело.
— «Быть жестокой к сыновьям, грех, если ты, конечно, им — мать, первый снег, конечно, — твой, снег, но позволь мне и второй знать», — сказал Галицкий.
— Всё равно, клеветать нельзя.
— Я говорю правду.
— Знаете, на эту тему можно спорить до хрипоты. Ведь Вы поэт, а не экономист, да и я больше специализируюсь по истории культуры, а экономику знаю в общих чертах. Видимо, существуют все четыре варианта. Богатый капитализм, бедный капитализм, богатый социализм, бедный социализм. Но даже и при таком раскладе я бы предпочла бедный социализм самому богатому капитализму. Потому что даже если временно забыть, что богатый капитализм покупается ценой ограбления колоний…
— В современном мире колоний нет.
— Неправда! Просто способы эксплуатации стали более изощрёнными. Но всё равно, даже при наличии материального изобилия капитализм отвратителен. Потому что оно никогда не достаётся всем. Даже в самых развитых капиталистических странах. В самой развитой буржуазной стране Америке всегда есть определённый процент нищих и безработных. Там всегда предложение выше спроса. Но не потому, что товаров объективно больше. Просто они не всем доступны. А у нас нет нищеты, и потому время от времени возникает дефицит. Но это — плата за социальную справедливость.
— А что хорошего? Равенство в нищете…
— А вам, я не понимаю, чего хочется. Неравенства, что ли?!
— Мне хочется изобилия.
— Такой ценой? Изобилие — у одних и нищета — у других?
— Да нет там никакой нищеты!
— Это лживая пропаганда.
— Что поделаешь, мне вас не убедить. Вы же там не были. Благодарите железный занавес! — когда он говорил это, из каждого его слова как будто сочился яд.
— А Вы не рассказывайте мне сказки про «все в том острове богаты, изоб нет, везде палаты».
— Но я говорю правду. Там даже последний нищий, последний безработный живёт богаче, чем Вы здесь!
— Это ложь!
— Маша, но ведь ты и в самом деле там не была и не знаешь, как там, — опять вставила мать.
— Но ведь я могу позвать в свидетели Герберта Уэллса, Мопассана или Ремарка. Кого по желанию?
— Если бы они пожили про социализме, они бы про него и не такое написали. Если бы Вы прочли труды западных советологов, Вы бы изменили своё мнение. Всё-таки капитализм — гораздо меньшее зло…
— Так значит, всё-таки зло? А я рекомендую прочитать вам роман Герберта Уэллса «Люди как боги». Там группа землян из викторианской Англии попадает в параллельный мир, где построен идеальный коммунизм без всяких кавычек. И всё равно, они сначала вовсю хают местные порядки, а затем пытаются устроить вооружённый мятеж и захватить власть и установить там свои буржуазные порядки. Им было абсолютно плевать, что половина утопийцев при этом погибнет! Вот такой там гуманизм и уважение к правам человека!
— Но ведь это фантастика…
— Сказка ложь, да в ней намёк, добрым молодцам урок.
— Я вижу, вас ничем не переубедишь. Но Вы не имеете права навязывать свою волю всем остальным.
— А Вы имеете?
— А я не навязываю.
— Но Вы их обманываете.
— Я говорю правду. Коммунисты уничтожили миллионы людей…
— Какие ещё миллионы?
— Именно благодаря кровавой коммунистической идеологии миллионы людей были посажены в лагеря. Коммунисты никогда не уважали права отдельной личности. Знаете, почему это так? Потому что ни Ленин, ни Сталин, ни Мао Цзэдун не были начитаны. Грамотный человек прочтёт политический трактат и начнёт убивать своих противников, при этом испытывая радость убеждения. А начитанный — никогда!
— Тут уж
Вы допустили фактическую ошибку. И Ленин, и Сталин, и Мао были очень начитанны. Есть документальные свидетельства.
— Всё равно. Они допустили террор. Сталин ради своей личной власти превратил миллионы человек в лагерную пыль…
— Знаете, вокруг фигуры Сталина скопилось множество мифов, которые необходимо развеять. Прежде всего, он не был таким уж властолюбцем, как изображают. Он несколько раз просил об отставке.
— Комедиант, — Галицкий скривился.
— Почему? Комедия делается публично, а об этом знали только члены Политбюро, у которых он просил. Какой был смысл ему их обманывать? А во-вторых, террор был не потому что, как обычно принято считать, злому дяде Сталину этого захотелось или большевистская идеология в корне порочна. Если бы победил кто другой из старой ленинской гвардии, скажем, Троцкий или Бухарин, то террор мог быть от этого и покруче. Но ни тот, ни другой не справились бы в Великую Отечественную войну. По той простой причине, что Троцкому на «эту страну» было плевать, он мечтал о Мировой Революции, а Бухарин сам себя называл «худшим организатором». А последствия поражения в Великой Отечественной Вы себе представляете. Мы бы тогда здесь так уютно не сидели!
— Послушайте, Мария. Вот мой отец как-то сказал, что при царе жизнь лучше была. И его за это сослали. Разве это не говорит о порочности такого государства? И разве оно многим лучше фашистского?
— А Вы в самом деле так считаете?
— Неважно. Важно, что его сослали.
— Знаете, у Коллонтай есть один фантастический рассказ про ёлку в коммунистическом будущем. Он, в принципе, довольно наивен, но в одном она попала прямо в яблочко. Там внуки тех, кто когда-то воевал в Гражданскую войну, спрашивают у своих дедушек и бабушек: «Как ты, красная бабушка, могла стрелять в человека? В живого человека?» Ведь для них жизнь была святыней… А «красной бабушке» было очень трудно им это объяснить… Да, нам теперь трудно понять психологию людей, прошедших гражданскую войну, а ведь след от неё остаётся на всю жизнь.
— Но сажать за слово! СЛОВО! — вставила опять моя мать.
— В Гражданскую войну слово и дело были неразрывны. Если человек сегодня агитирует против Советской власти, значит, завтра он бросит бомбу в Дом Советов или выкинет ещё что-нибудь в этом духе. И предпочитали не ждать этого завтра….
Произнося это, я думала о том мире, где этого «завтра» мечтали дождаться, и выстрелы убийц и взрывы терактов гремели вовсю. Ещё неизвестно, что уносит больше жизней, террор государства или террор бандитов. По крайней мере, один уносит, главным образом, виновных, невинные если и гибнут, то случайно, из репрессированных реабилитировано только 30 %, да и из них не все невинные, скажем, тот же Тухачевский действительно участвовал в заговоре, а его оправдали. Ну а второй, второй направлен именно против невинных людей… Но в том тихом и спокойном мире, где я произносила эту речь, объяснить это было почти невозможно. Это здесь, после того, как за «Норд-Ост» чиновникам раздавали награды, и никого из тех, кто это допустил, не наказали, начинаешь задумываться, так ли неправ был «железный» нарком Каганович, считавший, что «каждая авария имеет фамилию, имя и отчество». Но мы находились в тот момент в тихом и спокойном мире, где даже война воспринималась как далёкая и страшная сказка, в мире, где «тишину не взорвать врагам», а «Норд-Ост» — название мюзикла, а не трагедии. Но именно благодаря этому спокойствию люди доверчивы и беспечны, как дети, а про заговоры всяких злодеев, готовых уничтожить их, они могли видеть разве что в кино… Да, именно в таком тихом и спокойном мире мне и хотелось жить, но…
В ответ мне прозвучало:
— Значит, не надо было устраивать революции и Гражданской войны!
— А Вы действительно считаете, что при царе было бы лучше?
— Ну, тогда, по крайней мере, никого не убивали…
— Не убивали? А Первая Мировая война? Вы так говорите на эту тему, как будто был выбор между революцией и тихой идиллией. А на самом деле выбор был такой: умирать на фронтах Первой Мировой за чужие деньги, или бороться за свои кровные интересы.
— Всё равно, террор, который был, не оправдан ничем.
— А я не оправдываю, а объясняю. Тогда, между прочим, террор был не только в России. Такого рода массовые шпиономанские психозы происходят в тех странах, где ожидают нападения извне. В Европе происходило то же самое, хотя об этом обычно не вспоминают.
— Конечно, родство коммунизма и фашизма — давно доказанный факт.
— Я не это имею в виду. Я имею в виду так называемые «буржуазные демократии», перед которыми Вы умиляетесь, забыв, как они в своё время позорно лапки подняли кверху. В 40-м году во Франции всех иностранцев посадили в лагеря из предосторожности. А вдруг среди них нацистская агентура? Если мне не верите, можете Фейхтвангера почитать «Чёрт во Франции». Он оттуда едва сбежал. В Бельгии нападали на всех блондинов, в которых видели агентов гестапо, и на священников и монахов, в которых видели переодетых немецких парашютистов. В Англии были арестованы десятки тысяч человек, посажены на корабли и Вывезены в Канаду. А по пути значительная часть этих кораблей была потоплена немецкими подлодками. Рузвельт депортировал всех американских граждан японского происхождения, боясь от них какого-нибудь подвоха. Однако ни Черчилля, ни Рузвельта на этом основании тиранами почему-то никто не объявляет. Наоборот, об их странах и формах правления такие, как Вы, говорят как об образцах демократии. Хотя все разговоры о демократии отходят на второй план, когда речь идёт о безопасности государства. Просто они там далеко не так щепетильны в вопросах цели и средств, как мы, и прагматично считают допустимыми даже и жестокие меры, если они дают выигрыш в будущем. Вот Вы говорите о терпимости, а забываете о такой простой вещи, что терпимость возможна только по отношению к тому, что не воспринимается как потенциальная опасность. И мы только потому можем спокойно здесь сидеть и разговаривать, что внутренне уверены — никто из нас завтра ни в кого бомбой швыряться не будет!
— Ну, Вы-то может и будете. Вы-то — «девочка с тачанки», всегда готовы умереть и убить.
— И это все возражения? — сказала я холодно, — Больше ничего умного Вы сказать не можете? Да Вы права не имеете оскорблять тех моих сверстниц, что боролись тогда за счастливое завтра!
— Я слишком хорошо знаю, каким было это завтра!
— Даже если и так, Вы права не имеете их презирать. Это глупость и жлобство. Они «с песней падали под ножом, на высоких кострах горели», а Вы теперь их память сапогом пинаете!
— Но ведь потом, после двадцатых, были «чугунные тридцатые» и роковой 37-ой год… Нет, Мария, я не презираю их, а жалею. Они были слепы…
— Ладно, даже если Вы считаете их труды напрасными, то их не надо жалеть. Жалость унижает. А людей, которые готовы жертвовать собой, не нужно жалеть. Ими восхищаются или их ненавидят, в зависимости от того, правое или неправое дело они защищают. Но жалеть, нет, таких не жалеют…
— О да! Я забыл, что Вы, как и положено комсомолке, — приверженка социалистического реализма и потому сходу отрицаете жалость. А все иные направления в искусстве для вас только «вредные формалистические извращения»…
— Не забывайте, что в стиле «социалистического реализма» были написаны великие произведения, достойные стать классикой мировой литературы.
— О да, замечательные произведения, мешавшие правду с ложью! — иронично заметил Галицкий.
— Это
Вы лжёте!
— Ну, может, я, действительно, резок. Поймите, и я порой испытываю ностальгию по временам моего детства, когда нам внушали, что мир устроен справедливо и все люди — братья… Но это была сплошная ложь!
— Почему ложь? Детей только так и надо воспитывать! Им необходимо давать образец для подражания! Показывать,
какими надо быть. Ведь это большой труд — воспитать человека, настоящего человека! И советские книги помогали это сделать. Поэтому нельзя, нехорошо их ногами пинать.
— А вам очень хочется, чтобы все писатели творили в духе соцреализма? А остальных надо отправлять на перевоспитание на Колыму?
— Не приписывайте мне то, чего нет. Я прекрасно понимаю, что это теперь невозможно. Сталь не закаляется в тепличных условиях. Я не Кюхельбекер, который хотел писать классицистские оды в эпоху романтизма. Но антисоветчину-то можно не писать! К своему прошлому надо относиться с уважением! Иначе — свинство!
— Конечно, я должен воспевать героизм Павлика Морозова. Донести на своего отца — такой подвиг! Вы, наверно, не прочь его повторить?
— Ладно, оставим тему террора! Это предмет довольно скользкий.
— Конечно, тема какая-то склизкая, не марксистская, ох, не марксистская!
Я пропустила злополучную ремарку мимо ушей.
— Но ведь Вы уехали не из 37-ого года! Чем вам развитой социализм-то не нравился? Что бы Вы вместо него хотели?
— Свободу. И уважение к правам личности. Чтобы каждый мог писать и читать всё, что захочет, не боясь репрессий.
— Как на вашем любимом Западе?
— Да. Христианская цивилизация уже тем хороша, что вопросы, о которых у нас можно только шептаться по кухням, там можно обсуждать открыто! Я читал лекции американским студентам, на которых излагал примерно то же, что и здесь. И не боялся, что меня за это арестуют!
— Ну, это как в том анекдоте про израильскую армию. Новобранцам говорят: «Здесь вам не Советская армия, верхнюю пуговицу мундира можете расстегнуть!» «А можно застегнуть верхнюю пуговицу, если холодно?» «Ни в коем случае, устав запрещает!»
— Не понимаю, к чему Вы.
— К тому, что если бы Вы стали ругать там рынок и американскую демократию, то быстро узнали бы цену тамошней свободе. Никакой полной свободы слова не бывает нигде и никогда! По крайней мере, продолжительное время. Просто там вместо идеологической цензуры — экономическая. А это едва ли не самый поганый вариант. Чем вещь пошлее, тем она выгоднее! Рынку абсолютно наплевать, какие это имеет последствия для человеческих душ. Выгоден разврат — и давайте его сюда! Вы наверно, плохо марксизм в своё время усвоили.
— Меня от него всегда тошнило!
— И потому Вы не знаете и знать не хотите, что при 10 % прибыли с Капиталом можно договориться, 15 % — зона риска, при 100 % Капитал свернёт себе шею, а при 300 % нет такого преступления, на которое бы не пошёл Капитал даже под угрозой виселицы!
— Ох, коммунистка! — вздохнула моя мать.
— Мама, ну скажи,
в чём я не права!
— В том, что ты зануда! Слушай, кончай! Давай лучше попоём песенки.
— Но я же не виновата, что он
такие песни поёт.
— Маша, мы же договорились, парткомов здесь не устраивать. Проводи свою воспитательную работу где-нибудь на комсомольском собрании.
— Но ведь его туда не заманишь.
— Маша, с тобой просто невозможно! — затем она обратилась к Галицкому, — Вы уж извините нас, пожалуйста, она у нас такая правильная…
— Да ладно, много я таких на своём веку перевидал.
Я была вынуждена замолчать. Мне было ужасно обидно. Как будто мне прощают какую-то вину. А я знала, что с точки зрения своих принципов поступаю правильно. Не могу поступиться принципами, хоть режьте. Но за это не режут, над этим почему-то всегда смеются. Но подо всем, что я сказала в тот вечер, я и сейчас готова подписаться, ведь я не флюгер, который меняет свои убеждения от малейшего порыва ветра.
Когда я спорила с Галицким, я испытывала эмоциональный подъём, но теперь, после, испытывала страшную усталость. Сколько я спорила? Час? Два? Мне очень хотелось убедить не Галицкого, нет, я знала, что это невозможно, но всех зрителей этой драмы. Но убедила ли я их в чём-нибудь? Не знаю и теперь не узнаю уже никогда. Во время спора они молчали и не вставляли реплик. Но было ли это молчание знаком согласия? И согласия с кем? Со мной или с Галицким? Я была так сосредоточена на том, что я говорю, что просто не могла смотреть по сторонам, и потому ничего не могу сказать об их реакции. Хотя в наш спор со стороны было действительно трудно вклиниться, теперь post-factum мне кажется, что «комсомольская зануда» им действительно надоела. Ну почему, почему, когда я пытаюсь донести до людей правду, я бьюсь, как бабочка о стекло? Говоришь метафорично, так отец возражает: «Это недостаточно доказано», перечисляешь сухие факты, так мать сразу «Это скучно, это надоело». Почему же тогда всяких Галицких им слушать не скучно?! Потому что ложь интереснее правды? Или потому что в песенной форме? Конечно, примитивную ахинею проще изложить в песенной форме, чем ту сложную диалектику, которая делает историю наукой. Я порой понимаю муки Кассандры, предсказаниям которой никто не хотел верить. Они казались слишком сложными, чтобы в них вникать. Но почему, почему?
Я сидела в кресле и молчала. Дальше опять пели какие-то песни, кажется, не про политику, а впрочем, я не слушала. После всего того, что он наговорил, я просто не могла наслаждаться даже самыми аполитичными из его песен. Надеюсь, вы меня поймёте. Я думала о том, какой всё-таки след мне удалось оставить в их душах. Они опять молча слушали его, но какие-то сомнения, наверное, я в них заронила. Не сочтите за самодовольство, но и тогда, и теперь мне мои аргументы кажутся убедительней. Однако в тот момент я попросту забыла об одном элементарной вещи. Эта ошибка непростительна для историка, мне стыдно в ней признаться, но я раз уж я решилась рассказать всю правду, то никуда не деться. Я
забыла, что для успеха речи вовсе не обязательно, чтобы она была глубоко содержательной. Ведь те, кого считают обычно самыми гениальными ораторами двадцатого века, например, Керенский, Троцкий, Геббельс, зажигали толпу на редкость пустыми речами. Это становится очевидным, если записать эти самые речи на бумаге и попытаться законспектировать: основных мыслей не уловить. Поэтому об их взглядах судят не по речам, а по письменным источникам, то есть по дневникам, мемуарам и т. д. А речь на публику — это своего рода сеанс массового гипноза. А я гипнотическим способностями не обладаю, поэтому спорить было бесполезно. В конце концов, всё перевесил его ореол мученика, хотя в тот момент я об этом не догадывалась.
Я помню, Марина и ещё некоторые гости засобирались домой. Я вышла в прихожую их проводить.
— Ну что, юная спорщица, скажешь? — обратилась она ко мне.
— А разве я в чём-то неправа?
— Ты большая идеалистка, нельзя быть такой!
Прямо как в том мире! Я взглянула на часы. Было пол-одиннадцатого. Но тогда она уходила последняя… А через час часы должны остановиться.
— Да мы, в общем-то, все с тобой согласны, — сказала Катя (не та Катя, что сообщила мне про теракт, а её тезка).
Я улыбнулась. Эти слова звучали для меня сладкой музыкой.
Но когда, закрыв за ними дверь, я вернулась в гостиную, меня опять ждал неприятный сюрприз. Галицкий опять взялся за старое. Из песни, звучавшей в этот момент, я запомнила только припев. Я никогда не слышала её раньше или позже, и потому понятия не имею, чьи авторские права нарушаю, её цитируя, но слова припева там были такие:
Ростовщик, но чужих окраин,
Кредитор, но своих развалин,
Я рифмуюсь со словом Сталин,
Я коричневый город Таллинн.
Я так и застыла в распахнутых дверях. Наверно, со стороны я напоминала гневного ангела. Когда песня кончилась, все как-то смущённо замолчали под моим взглядом.
— Закрой дверь. Дует, — сказала моя мать. Балконная дверца была приоткрыта на щеколду, и по комнате действительно пролетал холодный ветерок.
— Вы опять! — только и сказала я, но дверь за собой всё же закрыла, хлопнув ею чуть сильнее, чем это было бы вежливо.
— Никто не дал Вам права устанавливать здесь цензуру, Мария, — холодно сказал Галицкий.
— А кто дал
Вам право восхищаться фашистами?
— А разве Сталин поступил лучше фашистов, когда захватил Прибалтийские республики?
— Если бы он этого не сделал, то они достались бы Гитлеру. В конце концов, там был референдум. Большинство пожелало присоединения к Советскому Союзу.
— Референдум под давлением войск!
— Голосование было тайным, и подтасовок там не было. Я не понимаю, чего Вы хотите. Ведь если бы их сдал Гитлеру Чемберлен, Вы бы, наверное, восхищались им как дальновидным западным политиком. Если бы были живы, конечно. Потому что тогда бы Великую Отечественную мы могли бы и не выиграть! И тогда ваши предки сгорели бы в печах крематория! Вам что, жить надоело, я вас не пойму!
— Тогда бы мне, наверное, пришлось удирать бы в Америку, — задумчиво произнёс Галицкий.
— А Вас бы туда
пустили — вопрос большой и зелёный?!
— А почему бы и нет?
— А Вы помните у Ремарка «Ночь в Лиссабоне»? Чтобы получить визу в Америку, нужно было или поручительство какого-нибудь американца, или надо было доказать, что ты крупный художник, поэт, философ, и так далее… То есть
доказать, что твоя личность представляет собой ценность. Ни о каком априорном уважении к личности речи нет. Спасти людей только потому, что они люди и хотят жить, американцы не хотели. Чем это отличается от расистской идеи сверхчеловека? Между американской демократией и фашизмом не такое уж большое расстояние.
— Не знаю, Мария, может Вы в чём-то и правы. Но депортациям нет оправдания…
— Вы говорите так, точно был выбор между депортацией и мирной идиллией. Но на самом деле выбор стоял между депортацией и затяжным межнациональным конфликтом. Ведь они же активно сотрудничали с немцами! Всё-таки выслать гуманнее, чем убивать. А выбор стоял именно такой…
— Какая ты жестокая, Маша, — сказала моя мать. В том мире она не могла, конечно, помнить, как во время «Норд-Оста» кричала: «Выслать всех чеченцев, как кулаков!».
— Мама, неужели ты не помнишь, как в детстве, когда мы ссорились, бабушка приходила и говорила: «разойдитесь по разным комнатам!». Ведь тогда просто сделали то же самое, — сказав эту фразу, я тут же поняла, какую ошибку я допустила…
— Хорошая мысль! Маша, пошли отсюда, — тут же жестко сказала моя мать.
— Не пойду, — заупрямилась я. — Сначала объясните, где я неправа.
— Конечно, не пойдёт, — сыронизировал Галицкий, — иначе отчёт, который эта наследница палачей завтра сдаст в КГБ, будет неполным. Не зря она так защищала Сталина. Он, наверное, одобрительно кивает ей с того света, глядя, как она готовится пойти по стопам своего любимого героя — Павлика Морозова. Отправит завтра своего родного отца в тюрягу, не посмотрит, что дал когда-то ей жизнь! Что попишешь — молодёжь не задушишь, не убьешь!
Помню, я чуть не упала в обморок. Ноги стали как ватные, и я бессильно прислонилась к стенке книжного шкафа, стоявшего возле двери. Ведь такое обвинение перечёркивает всё. Если за мной закрепится репутация стукачки, мне — конец. Я уже не смогу никогда нормально общаться с людьми, во всяком случае, в этом кругу.
Раз уж я дала себе слово быть откровенной, то я должна признаться, что кое в чём с его точки зрения я была всё-таки виновата. В душе мне хотелось, чтобы его поскорее вычислило КГБ и выставило обратно на его любимый Запад. Чтобы он больше не смог проводить здесь свою разрушительную пропаганду. Но сама я стучать не собиралась. Может, это выглядит не очень логично, но я просто не смогла бы этого сделать. Как, скажем, убить. Прочитаешь, бывает, в газете историю преступлений какого-нибудь бандита и подумаешь, какой кары он заслуживает. Маньяк и убийца, конечно, заслуживает смертной казни, но многие ли из тех, кто скажет так в сердцах, способны были бы сами привести приговор в исполнение? Думаю, немногие. Странное дело, если бы он был террористом-убийцей и я бы донесла на него, вряд ли кто-нибудь бы осудил меня за это. А то, что он натворил впоследствии, ничем не лучше. Но я ничего не знала тогда о его планах. Я думала, что он ограничится болтовнёй…
Дальше у меня совсем небольшой провал в памяти. Кажется, мама сказала что-то в мою защиту, Галицкий возразил, но что именно, я не помню…Помню только, что потом мама взяла меня за руку и решительно вывела из комнаты. Я была в таком состоянии, что почти не могла возражать. Я только сказала вслух:
— Мам, я не собираюсь ни на кого стучать.
— Я знаю, — ответила она жёстко. Или эта жёсткость в её голосе мне только померещилась?
Мы вышли из гостиной и направились в мою комнату. Как только мы вошли туда, мать плотно прикрыла дверь и уселась по-турецки на мою кушетку, что всегда предвещало серьёзный разговор.
— Ты понимаешь, что так нельзя? — спросила она.
— Что нельзя?
— Нельзя так обращаться с людьми!
— А ты считаешь, что он прав? Во всём? Что это можно — уехать за границу и писать там гадости о нашей стране?!
— В этом, конечно, его падение. Человек слаб и грешен, но всё равно нам его судить нельзя.
— А ему нас можно?
— В конце концов, он много выстрадал. У него в своё время отца сослали. Его КГБ травило. Его из страны выслали. Ты даже представить себе не можешь, что он пережил!
— Могу. Я согласна, что ему было несладко. Но это не даёт ему права предавать свою Родину.
— Он и не предавал.
— А разве то, что он делал, — не предательство? Или, по-твоему, это нормально — расписывать перед иностранцами, какая у нас плохая страна, самая худшая на свете?
— Человек имеет право на ошибки.
— А если они ведут к фатальным последствиям?
— По счастью, не всегда.
— А если это именно тот случай?
— Каким образом?
— Очень просто. Ведь он нас тараканами обозвал! А если мы тараканы, значит, нас можно травить! Дихлофосом!
— Что ты за чушь несёшь!
— Это не чушь! Вспомни Вьетнам!
— Сколько лет назад это было?
— По историческим меркам — недавно!
— Но ведь нам-то это не грозит.
— Потому что наш бронепоезд стоит на запасном пути!
— Вот видишь!
— Всё равно, расписывать, какие мы плохие — нельзя!
— Ты слишком большая максималистка.
— Пойми, то, что такие как он, рисуют нас полными исчадьями ада, даёт моральное оправдание агрессии со стороны Запада. Пусть у них сегодня нет технических возможностей для неё. Кто может поручиться, что их не будет завтра! Такие как он, просто мечтают угробить нашу страну! И я должна это терпеть?!
— Ну, допустим, он во многом неправ. Допустим, ты права. Но всё равно, здесь не место и не время для подобных парткомов. Ты должна перед ним извиниться!!!
— Я? За что?!
— За то, что сказала про «свинство».
— А разве я не права?
— Нельзя так выражаться.
— Я только называю вещи своими именами.
— Какая ты недобрая, жестокая. Ты ради своих дурацких принципов готова человека убить. Послушай! В твои годы я была точно такая же. Правильная, жёсткая, недобрая. Говорю перед тобой как на исповеди. Когда я училась в школе, с нами учился один мальчик. Родители у него работали в посольстве и всё время были в командировках за границей. А он жил с бабушкой. Учился он плохо и получал двойки. А бабушку он обманывал. Он завёл другой дневник, в котором не было двоек и который он ей показывал. А когда однажды его родители вернулись, всё открылось. Был большой скандал. Мы устроили комсомольское собрание. Вызвали его к доске и ругали. Ему было стыдно, он плакал, а мы не понимали, как ему плохо. Потом стали предлагать меры наказания. Предлагали разное: выговор сделать, например. А я встала и сказала: исключить его из комсомола. Единственная из всех! Ты представляешь, какая я была дура! Мне принципы были важнее человека! Живого человека! А когда я сегодня увидела, как ты нападаешь на Галицкого, я вспомнила себя, и мне стало стыдно.
В глазах у неё блеснули слёзы.
Где-то с минуту я пыталась уложить в голове рассказанную мне историю. По поводу неё у меня были сложные чувства. Когда мать была права: тогда или сейчас? С одной стороны, этого мальчика жалко, а с другой — если таких, как он, не исключать из комсомола, они проберутся в партию, например, и станут заниматься очковтирательством там. И в результате — социализм загнивает. И приходит перестройка, а вместе с ней хаос, распад и погибель. Не надо, нельзя этого допускать… Впрочем, если тот мальчик и в самом деле раскаялся, то его можно и нужно было простить. Но как узнать, что происходит у человека в душе? Чужая душа — потёмки. Я когда-то читала фантастический роман, где на планете БрастАк живут похожие на котят брастАки, у которых всего один глаз на лбу, но зато он, как индикатор, указывает на характер хозяина. Если глаз серый или голубой, то значит, это честный брастак. Если зелёный, то так, ни то, ни сё. Если жёлтый, или вообще оранжевый, то значит, перед тобой отъявленный негодяй. Да, в таком мире просто не могло бы быть невинно осуждённых или политиков-обманщиков. Ведь если бы Горбачёв был брастаком, сколько бы он ни говорил правильных фраз о верности идеи социализма и продолжении дела Ленина (а он в своё время говорил их немало), ярко-оранжевый глаз сразу же указал бы на предателя Родины. Увы, тогда этот глаз был виден немногим… А если бы Галицкий был брастаком, какой бы у него был глаз? Всё говорит, что ярко-жёлтым. Только вот как доказать это тем, у кого глаза, я знаю, наивно-голубого цвета. Я не утверждаю, что они ангелы, у них есть свои слабости и недостатки, они недопонимали порой последствий иных своих слов и поступков. Но они никогда бы не стали сознательно творить зло, то есть делать что-то такое, выгодное для себя, но что принесло бы страдания и гибель другим, ни в чём не повинным людям. Даже в наше постперестроечное время большинство людей таковы, хоть они и бессильны что-либо изменить. Ну а при социализме такими были почти все. Благодаря отсутствию насилия и жестокости по телевидению и сравнительной редкости их в жизни, люди в основном жили как в библейском раю — не зная зла. И вот явился демон-искуситель…
— Так что ты скажешь? — голос матери вернул меня к действительности.
— Скажу, что ты кое-чего не понимаешь. Тут просто другой случай.
— Такой же.
— Понимаешь, тебе и всем остальным кажется, что Галицкий, ругая Советскую власть, действует из лучших побуждений. А на самом деле он просто мстит.
— Ну, правильно, у него же отца сослали.
— Да даже если бы расстреляли! Всё равно это месть Кримхильды! Знаешь эту историю?
— Не знаю и знать не хочу. Ты такую чушь несёшь, что просто уши вянут.
— Не чушь! По древней легенде, у Кримхильды братья убили мужа Зигфрида. И она решила отомстить. Она вышла за вождя гуннов Аттилу, а потом направила орды гуннов на своё королевство. В результате — горы трупов, море крови и гибель государства. (Говоря это, я, конечно, думала о нашем кошмарном мире, но, разумеется, она не могла понять намёка).
— Ну и при чём тут мы? Ты хоть думай, о чём говоришь!
— А при том, что он наше государство разрушить хочет. И нам тогда конец.
— Смешно. Правильно отец сказал. Неужели ты думаешь, что у нас государство настолько слабое, что его может развалить несколько инакомыслящих?
— Вирусы тоже маленькие. Однако от них болеют и иногда даже умирают.
— Ой, не могу тебя слушать.
Я старалась переносить брань как можно терпеливее. Ведь я понимала, что в основе всех её выводов лежит незнание. А вправе ли я, благодаря уникальному стечению обстоятельств знающая так много, упрекать кого бы то ни было в том, что он знает меньше. К тому же я слишком хорошо помнила, каково мне было без неё одной в пустой квартире. Мамочка, я тебя очень люблю, несмотря ни на что. Ругай меня сколько хочешь, только не уходи, не умирай, пожалуйста!
— Мама, ну почему ты мне не веришь?
— Дурочка ты заидеологизированная, — впрочем, сказала она это почти нежно.
— Ну, мама, мама. Ну почему ты меня не понимаешь?
— Ладно, будешь ты извиняться перед Галицким?
— Я не могу.
— А можешь, по крайней мере, обещать не спорить на политические темы?
Я на секунду задумалась. Я уже говорила, что не умею лгать. И я слишком хорошо знала себя, чтобы понять: я не смогу сдержать такое обещание. Хотя теперь, когда всё погибло, я иногда сожалею, что не притворилась. Может быть, тогда я бы сумела помешать Галицкому сотворить его чёрное дело. Но теперь уже ничего не поделаешь, поезд ушёл…
— Нет, я не могу этого обещать, — сказала я.
— А раз так, то я тебя туда больше не пущу.
— Как не пустишь?
— А так. Он наш гость, и нельзя, чтобы ты к нему приставала с глупостями.
— Это не глупости, это умности.
— Всё равно, нельзя так приставать к людям.
— Неужели ты так ничего и не поняла?
Она взглянула на будильник и её озарила внезапная мысль:
— Знаешь, Машка, а ложись-ка ты спать, уже час ночи.
— Мама! Ты же знаешь, я всё равно не усну.
— Ты что, хочешь скандала? Хочешь, чтобы к нам гости больше никогда не приходили?
— Ну ладно, ладно, — сказала я и стала стелить постель.
— Не сердись на меня. Тем более, что тебе завтра надо за курсовую садиться. А они до шести утра будут здесь сидеть. А я так не могу. Может, я потом к тебе присоединюсь. Ладно?
— Ладно.
Я обняла её, и мы нежно поцеловались. В душе я её уже простила, да и мне самой уже до смерти надоело «говорить и спорить». Лучше и в самом деле лечь спать. Потом она вышла.
Я действительно легла, но мне не спалось. Нет, я нисколько не обижалась на мать, ведь когда человек действует из лучших побуждений, на него нельзя обижаться, и даже не очень жалела, что была вынуждена уйти. Мне самой надоело спорить про политику. Всё что я могла сказать, я уже сказала, а тут уж им делать выводы. Правда, тут я не обольщалась. Всё равно симпатии большинства будут на его стороне. Впрочем, чёрт со всеми их глупостями. В какой-то степени отец прав. От наших разговоров ничего не изменится. Галицкий скоро опять уедет в свою Америку. Жизнь вернётся в свою колею. Конечно, время от времени они будут слушать радио «Свобода» и читать «самиздат», — и всё. Перестройки не будет ещё долго, может, вообще никогда, это в том мире я вслед за отцом в какой-то степени привыкла смотреть на неё как на фатальную неизбежность. А в этой реальности всё может быть по-другому. Так, как пророчили в советской фантастике: коммунизм победно шествует по планете… И тогда уже не будет вражьей пропаганды, а значит, никто под видом усовершенствования социализма не будет предлагать его разрушение… Никогда, никогда я не ошибалась так жестоко, как в тот момент!
Потом я стала думать о Галицком. И почему ему так надо всё разрушить? Ведь то, что есть — едва ли не лучший вариант из возможных. Правда, он не знал о том, что было бы, и это его в какой-то степени оправдывает… Но всё равно, он глубоко неправ. Я вспомнила, как когда-то давно спросила у дедушки, кто такие диссиденты. Он ответил, что это такие эгоисты, обиженные, которых не устраивает, что многим хорошо, а им плохо и поэтому они хотят, чтобы немногим, в том числе и им, было хорошо, а всем остальным — как придётся. «Дедушки — это серьёзно» — вспомнились мне слова А. Вообще-то дедушка не очень-то одобрял такого рода посиделки, потому что считал, что мы поём исключительно диссидентские песни и поклоняемся диссидентам, как богам. Хотя тот же А., если его попросить, будет петь и «Гренаду» с «Каховкой», правда, при этом у него обычно бывает несколько насмешливое выражение лица.
Я опять подумала о Галицком. Никакой злости на него у меня не было. Я, наоборот, его жалела и чувствовала себя даже в чём-то виноватой. Да, я разрушила мечту его жизни, сделала её невыполнимой, и мне ли не знать, что человек при этом не может не испытывать в глубине души чувства разочарования и обиды. Обиженные… Хорошо, конечно, у Стругацких. СЧАСТЬЕ ДЛЯ ВСЕХ, ДАРОМ, И ПУСТЬ НИКТО НЕ УЙДЁТ ОБИЖЕННЫЙ! Но увы, слишком хорошо знаю, что это невозможно. И даже волшебные спички тут бессильны. По той простой причине, что у людей бывают противоположные желания, как в той балладе про короля: «тишь да гладь нужна одним, другим — война». Одним нужен социализм, а другим — рынок. А что такое рынок, как не конкуренция, то есть тоже своего рода война? Стремление заработать деньги, обскакав конкурентов, часто сменяется стремлением стать наёмником и уйти воевать за заведомо неправое дело, если на нём можно заработать. Самые активные фашистские палачи были именно из мелкобуржуазной среды. Такие, которым всё равно — людей убивать или колбасу резать, лишь бы это дело приносило прибыль.
Но тогда, убаюканная тем, что у нас теперь всегда будет социализм, я заснула. Сон, который мне снился, был далеко не спокойный и безмятежный. Когда-то давно, ещё в детстве, я видела туркменский фильм про какого-то мальчика. В чём там было дело, я теперь уже не помню, но мне врезался в память один эпизод, где мать рассказывает древнюю легенду, что на луне живёт ведьма, которая только тем и занимается, что пересчитывает песчинки. И каждая из этих песчинок — человеческая жизнь. И когда она пересчитает их все, то сможет уничтожить весь род человеческий. Но всякий раз, когда остаётся совсем немного, прилетает ласточка и смешивает все песчинки. Мальчик всё спрашивал: «А вдруг ласточка опоздает?» И мать успокаивала его тем, что ласточка всегда прилетает вовремя, потому что знает, как это важно. А затем мальчику приснилось, будто он идёт по луне и встречает там лунную ведьму. Мальчик не понимает зла и не может поверить, что можно хотеть уничтожить весь человеческий род. И он просит её уничтожить всех фашистов. А ведьма уничтожила вместо этого всех со словами: «Пусть вся ваша Земля превратится в могилы». И ласточка опоздала. А потом он бежит по кладбищу среди белых могильных плит и плачет, приговаривая: «Бабушка, ну зачем, бабушка, ну за что…». И мне теперь снилось, будто это не он, а я слышу страшные слова про могилы и бегу по кладбищу.
Помню, я внезапно проснулась, как от резкого толчка. Села и поняла, что больше не могу спать. Поэтому я решила одеться и пойти обратно в гостиную. В темноте меня не заметят. Ну а заметят, так что же. Вряд ли у кого-либо, даже у Галицкого, возникнет желание поднимать по этому поводу скандал…
Я вышла в коридор и взглянула на часы. Их не было на месте. И тут меня, как ножом, полоснуло страшное предчувствие. Быстрым шагом я подошла к двери и попыталась её открыть, но, к несчастью, она была заперта изнутри на крючок. Теперь я понимаю, что это было сделано не из-за меня, а чтобы избежать сквозняка. Но тогда мне показалось, будто это нарочно и всё — против меня. Я постучала. Мне никто не ответил. Все были слишком поглощены тем, что происходило внутри. Я прислушалась, и внутри у меня всё похолодело. Галицкий говорил чётко и размеренно:
— Хочу, чтобы 1 мая 1986-ого года пуля, убившая Горбачёва, пролетела мимо. Чтобы перестройка победила. Чтобы тоталитаризм рухнул.
В отчаянии я стала рваться внутрь, в безумной надежде сорвать дверь с петель, или уж, во всяком случае, вырвать с мясом проклятый крючок. В конце концов, кто-то, я даже не разобрала впопыхах, кто, открыл мне изнутри. Я пулей влетела в комнату. Единственное, что я видела перед собой — это Галицкий, стоявший напротив двери с догорающей спичкой в руке. Как мне тогда показалось, он усмехался надо мной, впрочем, за те доли секунды, в которые это всё происходило, было трудно разглядеть и запомнить детали. Я ещё успела крикнула:
— Немедленно! Бросьте! Или мы все погибли!
Но он отвечал мне лишь едва заметной усмешкой.
Я рванулась к нему, но между нами стояла мать, в последнее мгновение мы сцепились, но, впрочем, и без неё уже было слишком поздно…
Как и в тот раз, голова у меня закружилась, я поняла, что падаю куда-то во тьму, кажется, было даже что-то похожее на удушье, и я потеряла сознание…
«Свету ли провалиться или вот мне чаю не пить?
Я скажу, что свету провалиться,
а чтоб мне чай всегда пить».
(Ф.Достоевский, «Записки из подполья»)
Очнулась я на полу в той же самой гостиной. Первое, что я почувствовала, — была сильная боль в затылке, которым я при падении треснулась о край стула. В отчаянии я огляделась — никого. И пустая поверхность стола, с которой давно уже были убраны все тарелки. Конечно, я же сама отнесла их на кухню. Я взглянула на лежавший здесь же диск часов. Взяла в руки, открыла тайничок… Но там было пусто. Ни бумажки, ни спичек. А ведь должна была остаться хотя бы одна… Может, на самом деле ничего не было? Просто я упала в обморок и видела дурацкий сон. Сны заменяют реальность. Ну не могла я, не хотела смириться со смертью. Вот у меня в подсознании и родилась подобная фантазия менять историю. Начиталась Азимова «Конец вечности», где можно войны предотвращать. А в жизни приговор всегда окончателен и обжалованию не принадлежит.
Впрочем, в тот момент у меня не было сил даже думать. Я помню, меня страшно шатало, кажется, даже тошнило. Полумрак квартиры действовал на меня угнетающе, как будто подчёркивая моё одиночество и беспомощность. Тишина. Оттого, что никого нет, мне показалось, что умерли вообще все. Может быть, мне было бы легче увидеть трупы, чем это пустующий стол.
Потом я заметила, что, когда поднималась, задела головой скатерть. Она у нас не матерчатая, а из такого клеёнчатого непромокаемого материала, не знаю точно, как он называется, да это и не важно. Важно то, что, поднимаясь, я задела его головой, вздыбила край, и из-за этого стоявший там бокал с красным вином опрокинулся на бок и кровавый ручеёк быстро побежал по столу. У меня тут же возникло желание зализать его языком (не пропадать же вину!), но я вовремя спохватилась, заметив, что бокал при падении треснул и от него откололся кусок, а значит, в вине плавает множество невидимых глазу осколков.
Что ж, раз пить нельзя, то надо затереть, надо пойти за тряпкой… Но я чувствовала, что не смогу сделать ни шагу. Голова у меня по-прежнему кружилась и перед глазами всё плыло… Кое-как я доковыляла до кровати и рухнула. Последнее, что я заметила, был магнитофон «Филипс» у изголовья. Конечно, «изменим жизнь к лучшему!». В другой момент я бы забилась в истерике, но теперь у меня не было сил даже и на это. Я отрубилась.
Снилась мне какая-то бессмыслица. Будто Галицкий уменьшился в размерах и бегает по столу, а я пытаюсь его поймать и окунуть лицом в кровавый ручеёк, как напакостившего котёнка. Мне всё кажется, будто от этого он осознАет, что натворил. Потом я, кажется, тоже начинаю уменьшаться и уже сама бегаю по столу, всё ещё в тщетной надежде его поймать, сама поскальзываюсь в кровавой луже, и начинаю в ней тонуть. Причём страшнее всего по-прежнему остаётся то, что кровь может попасть в рот, и я невольно её наглотаюсь. Но как я ни стараюсь сжать рот, на губах у меня всё равно чувствуется кровавый привкус…
В ужасе я проснулась и стала глотать воду из стоявшей рядом с кроватью чашки, пытаясь утолить жажду. В голове у меня упорно вертелось Волошинское «И на дне твоих подвалов сгину, и в кровавой луже поскользнусь». Потом я опять отрубилась.
Проснулась я уже, наверно, в полдвенадцатого. Помню, первый звук, который услышала, был скрежет лопаты дворника о снег за окном. Я и раньше часто просыпалась под этот звук, но обычно не обращала на него особого внимания. А теперь даже и это звук мне показался в чём-то символическим. «Жутко нервам, железной лопатой там теперь мостовую скребут». Да, нет теперь Некрасовых. Современная авторская песня предпочитает закрывать глаза на современную действительность. Я как-то спросила своего отца, почему это так. Он не смог дать вразумительного ответа, только привёл мнение кого-то из своих знакомых, считавшего, что теперь политика не вмешивается в жизнь. Настолько не вмешивается, что эту самую жизнь отнимает!
Злость слегка придала мне силы, я встала и оделась. Медленно соображала, что делать дальше. Так, надо завтракать, затем убрать стол в гостиной, потом сходить на рынок за продуктами, потому что после вчерашних поминок в доме еды не осталось. На самом деле я понимала, что сделать мне нужно нечто другое. Нужно позвонить бабушке и дедушке и рассказать… Но мне страшно не хотелось этого делать. В предыдущие три дня я не решилась, что, наверно, не есть хорошо, но я чувствовала, что не смогу этого сделать и теперь. У меня и в нормальной-то обстановке с телефоном проблемы. Почему-то, чтобы взять трубку и набрать номер, даже и трижды знакомый, мне надо прилагать над собой такие усилия… Не знаю, в чём дело. Может, это наследственное. У моего отца тоже извечные проблемы с телефоном. Были… И вообще, тут надо не звонить, а ехать. Чего мне делать тем более не хотелось. Ведь о несчастье надо сообщать лично. Но чем позже, тем лучше… Сказать откровенно, я просто боялась их этим убить. Ведь мама у них — единственная дочь…
Пока я так рассуждала, я вошла в гостиную, убедилась, что разбитый бокал мне не приснился, и сбегала на кухню за тряпками для стола и пола, потому что «кровавая» лужа уже начинала подсыхать.
Тишина пустого дома давила на меня, как скала. Вообще-то за работой я привыкла петь, хотя тут уж какие песни, но я всё равно попробовала вспомнить строчки из Лорки:
«Со смертью во сне бредовом,
Живу под одним я кровом,
А слёзы венком медвяным,
На гипсовом сердце вянут».
И тут я уже не выдержала и разрыдалась. Когда я пела, я так лажАла, точно мне на ухо наступил не маленький симпатичный медвежонок, у которого в моём сне на шее висела медалька 80-летия СССР, а три медведя вместе с Машенькой. Мама, приди и скажи, что я лажАю! И выругай меня за политические убеждения. Делай мне как угодно больно, я перетерплю, только будь рядом со мной! Я очень люблю тебя!
Мной опять овладело отчаяние. Хотелось локти кусать. Ведь если бы я пришла на минуту раньше, я бы успела… Не спорить нужно было, а остаться и суметь в нужный момент предотвратить последствия. Нет, это было невозможно. Галицкий ни за что не стал бы рассказывать про спички при мне. Конечно, если бы я знала о его намерениях, то сидела бы до упора, всю ночь, и не дала бы себя вытолкать даже силой. Я бы тогда попыталась рассказать… Но я же не знала… И поэтому всё равно рано или поздно бы ушла, и он выполнил бы свои намерения, часом раньше, часом позже…
Но ведь оставалась ещё одна спичка, я должна её найти. Я обыскала часы и пространство вокруг них и не нашла не только спички, но и бумажки с инструкцией. Последняя пропажа натолкнула меня на мысль, что мне вообще всё приснилось. В самом деле, когда кончились поминки и ушли гости, меня так шатало, что я вполне могла упасть в обморок и погрузиться в сон, в котором желания моего подсознания воплотились в сюжет. Ведь я и раньше, с самого детства мечтала спасти мир и пострадать за людей. И верила в чудо. И считала диссидентов виноватыми… А приснившийся мне Галицкий разве не копия Бродского? Разве что тот гитару не жаловал… А так, почти всё, что он говорил, находит параллели в эссеистике последнего. Я её как-то читала и плевалась. В нашей стране ему всё плохо, — даже отсутствие рекламы по телеку, даже Чайковский по радио! А американская банка с тушёнкой для него — чуть ли не объект поклонения. Потому что она с Запада!
В конце концов, я отправилась на рынок. Слёзы слезами, но надо и есть что-то, пусть мне сейчас и не хочется. Что ж, надо идти, а то вдруг завтра ещё и рынок взорвут…
Я помню, как шла по улице и мне всё казалось, что людей стало меньше, чем обычно. Вроде толпа, людно, а всё равно… Мне вспомнилось, как А. сказал на поминках: «вокруг становится всё пустыннее и пустыннее». И тут он прав. Даже больше, чем он сам догадывается. Потому что скоро и в самом деле ничего не будет. Лишь руины…
Люди, которые мне попадались навстречу, были в, основном, одеты в чёрное, хотя у нас теперь часто, правда, не разберёшь, траур это или мода. Я представила себе, как я выгляжу со стороны — чёрная куртка, чёрные джинсы, чёрная шапка и чёрный рюкзак за спиной. Может, в глазах какой-нибудь старушки я и в самом деле похожа на хулиганистую поклонницу тяжёлого рока, которого я на дух не переношу. Всё-таки люди часто ошибаются…
Я никогда раньше не ходила на рынок одна, только вдвоём с мамой, иногда вообще втроём. Я вспомнила, как в прошлое воскресенье мы вот так же шли на рынок и я спросила, хотела бы она возвращения Советской власти. «Раньше бы мне пришлось в очереди стоять, а теперь я могу всё свободно купить» — ответила она. Да мама, ты права, конечно, свободно купить теперь можно действительно всё, в том числе и взрывчатку. Чтобы потом можно было тебя свободно убить. Раздавить, как таракана. Хр-р-рясь! И тебя нет. И нет никаких сил, которые бы этому помешали. Даже если к тебе на людной улице пристанут хулиганы, то, скорее всего, никто не обратит на это внимания. Люди решат ещё, что ты из той же компании. Когда я об этом думала, я шла по подземному переходу. И тут я заметила, что на меня и в самом деле пялятся два каких-то парня соответствующего вида и отпускают по поводу меня какие-то комментарии. Самих комментариев я не слышала, но, увидев их взгляды, я в мгновение ока поняла, в чём дело. Я подошла к одной из палаток и сделала вид, что меня страшно интересует её содержимое. На самом деле я теперь даже не помню, что там было, кажется, какие-то церковные сувенирчики… Я услышала за спиной глухое рычание. Мгновенно обернувшись, я увидела, что это один из парней. Я тут же пошла прочь. «Иди сюда», — прорычал один из них мне в след. Мне страшно хотелось побежать прочь, но я знала, что этого делать нельзя. Иначе хищники бросятся вслед, и тогда мне точно — конец. Последним усилием воли я приказала себе идти. И рассуждать при этом логически. Так, домой теперь нельзя, это ясно. Как только я окажусь в подъезде, меня тут же… А потом обязательно убьют, чтобы замести следы. Трупом больше, трупом меньше, что это для такого города, как Москва? Господи, да лучше бы я уж пошла тогда в театр. Помню, одна моя верующая знакомая, когда я её спросила, почему бог допускает такие вещи, ответила, что, бог лучше знает, что человеку нужно, а если человека убивают, то это значит, он выполнил свою миссию, и его забирают туда, где ему будет лучше. Ну ладно, Господи, хочешь убить, ну убей, кто я такая, чтобы возражать, но почему обязательно таким садистским способом? Сделал бы просто, чтобы я оказалась рядом с эпицентром взрыва, — и всё. Если смерти, то мгновенной… Хотя я и в этот момент я прекрасно знала, что никакого «Господи» в природе не существует, решают всё люди. Точнее, звери…
Я шла быстрым шагом по улице, а преследователи шли за мной. Может, им скоро надоест? Так, нужно найти как можно более людное место. Ага, там кажется то, что мне надо. На уютном пятачке расположилось несколько палаток и один открытый лоток с книгами. Я подошла и сделала вид, что книги меня сильно интересуют. «Asile» — как говорили в Нотр-Даме. То есть убежище. Тут меня не тронут. Потому что если бы мои преследователи вздумали бы напасть на меня здесь, то непременно повалили бы этот злосчастный лоток, и продавщица была бы вынуждена принять меры, чтобы прекратить безобразие… Надеюсь, они тоже это понимают, не полные они идиоты, хотя чёрт знает… Полными идиотами мои преследователи, по счастью, не оказались. Они встали где-то в отдалении и стали на меня пялиться. Что же, они и будут так стоять? Ладно, буду надеяться, что им это скоро надоест. Тем более что погода сегодня не для прогулок: морозно и резкий холодный ветер. Пока я шла, он дул мне прямо в лицо. «Роджер» рвёт старик Норд-Ост — вспомнила я и как раз в этот момент увидела соответствующую афишу. Она была буквально в шаге от лотка, и потому я рискнула отойти чуть в сторону. Теперь лоток находился слева от меня. Если Вы помните, на плакате были изображены прекрасные юноша и девушка, глядевшие куда-то вдаль. А в этой дали плыл парусник с белыми парусами и светло-красным корпусом, напоминая об «Алых парусах». Мне вспомнилась строчка из песни «Предсказание Эгля»: «Ты увидишь блеск алых парусов, это — за тобой». Но, в отличие от Ассоль, я слишком хорошо знала, что в этом мире мне придётся увидеть немало не алых, а хищных и грязных парусов. Я взглянула в ту сторону, где находились мои преследователи. Они по-прежнему стояли, скалились и уходить явно не собирались. Всё-таки надеются, что я заверну куда-нибудь за угол? Я мысленно переделала слова «Перекатов»:
Живой я буду до поворота,
А дальше — как получится.
Я опять обернулась к рекламному щиту и подумала о том, что создатели мюзикла мечтали о светлой сказке, где добро торжествует, а зло наказано, а вышла злая сказка о смерти. Нет, не сказка, а страшная быль, потому что нет таких страшных сказок, где бы зло торжествовало, а добро терпело фиаско. Ведь сами террористы были лишь шестёрками. А те, кто ими руководил, ушли от возмездия. Так бывает только в жизни. Я смотрела на плакат, и у меня было такое чувство, что меня обманывают. Пытаются из жалости утешить сладкой иллюзией, в которую уже невозможно поверить. И я в свою очередь жалела тех, кто пытался жалеть меня.
Ломайтесь, тайте и умрите,
Созданья хрупкие мечты,
Под ярким пламенем событий,
Под гул житейской суеты!
Так! Погибайте! Что в вас толку?
Пускай лишь раз, былым дыша,
О вас поплачет втихомолку
Шалунья девочка — душа…
(А. Блок «Сусальный ангел»)
Да, это всё про меня. Я и была этой самой шалуньей-девочкой душой, которая плакала над осколками разбитой мечты. Этими осколками ещё можно любоваться, но они никогда, никогда уже не превратятся обратно в ту хрупкую вазочку, которой были когда-то. И зачем утешаться обманом? Того прекрасного и счастливого мира больше не будет. Это только в моем дурацком сне всё удалось вернуть. А в жизни «начало вернуть невозможно, немыслимо».
Я вернулась к лотку. Среди книжек я заметила одну в коричневой обложке, на которой красовалось «Иосиф Галицкий. Стихи, поэмы, эссеистика». Я вздрогнула. Значит, то, что я видела, не сон… Я немедленно взяла книгу в руки и открыла наугад ближе к концу, на эссеистике. Там было написано следующее «Всякая идея, требующая ради своего осуществления человеческих жертв, ложна хотя бы потому, что она их требует. Коммунисты должны покаяться перед народом за свои злодеяния…» Покаяться! Вот уж кому надо было каяться! У меня возникло дикое желание потратить-таки сорок рублей на эту книженцию и разорвать её. Я положила её на прилавок подальше от соблазна и огляделась по сторонам. Вы не поверите, но он стоял рядом, у того же самого киоска, всего в одном шаге от меня. В первую минуту я даже растерялась, но он сам неожиданно выручил меня.
— Добрый день, — сказал он. — Теперь я надеюсь, что Вы оценили мою правоту?
— Вы надо мной издеваетесь? — ответила я со злостью.
— Так Вы ничего не поняли, Мария?
— Почему же, я прекрасно всё поняла. Из-за вас погибли миллионы людей! И ещё погибнут! И всё из-за вашей вчерашней авантюры! Вы — преступник!
— Ладно, Мария. Я расскажу Вам всё. И тогда, я надеюсь, Вы меня поймёте. То, что Вы называете авантюрой, началось далеко не вчера, а задолго до вашего рождения. Когда-то учёный Z. (он, конечно, назвал настоящую фамилию, но её я приводить не рискую) догадался, что наш мир устроен куда более сложно, чем долгое время казалось… Есть вопросы, которые считается не принятым поднимать. Такие, как существование Бога, правильность генеральной линии партии или ограниченность пространства тремя измерениями, а времени — одним. Он не боялся задавать такие вопросы. И именно потому его судьба была столь трагичной… Он пытался защищать права человека в СССР, не понимая, что это противоречит самому духу и принципам тоталитарной системы… И она погубила его. Погубила гения…
Я мрачно усмехнулась про себя. Гений… В физике — да. Но никак не в общественных науках. Ведь во многом его благими намерениями вымощена дорога в нынешний ад. Хотя он, видимо, и в самом деле хотел как лучше… Галицкий, тем временем, продолжал. Оказывается, время двумерно. Точнее, даже не совсем так. Просто кроме реального мира существует множество альтернативных миров. Я легко могу что-то напутать, не уверена, что и Галицкий понимал всё, но тут уж вы меня извините. У меня создалось впечатление, что всё это выглядит примерно как схематическое изображение дерева или куста. От одного основания исходит множество ветвей, уходящих в бесконечность, где они, в свою очередь, раздваиваются и растраиваются. Это пути истории. Один из этих путей и есть текущая реальность, всё остальное Ђ потенциальные варианты. Можно сделать так, чтобы реальным стал какой-то другой путь, а прежняя реальность будет при этом одним из потенциальных вариантов, число которых бесконечно, но не более чем континуально. Что это значит, спросите у физиков и математиков, я точно не знаю, да это и не важно. Важно другое — «может быть» и «было» меняются местами. Именно этот эффект производят спички. Каким образом, не спрашивайте, не знаю. Если я ими пользовалась, это не значит, что я в этом что-то поняла. Ведь если вы умеете включать и выключать телевизор, выбирать программу и даже регулировать звук и яркость, это ещё не значит, что вы знаете, как он работает. Так и здесь. Из смутных объяснений я только поняла, что форма спичек достаточно условна, и в принципе эти штучки могут выглядеть по-другому. Что они многомерны и имеют иную пространственно-временную протяжённость. То ли они сами, то ли материал для их изготовления доставлены из какого-то другого мира, где они имеют продолжение. Каким образом — сама плохо представляю. Тот, кто ими пользуется, хранит в памяти как исходную, так и производную реальность. Мало того, если он ими воспользовался хоть раз, то потом он будет замечать и все другие изменения реальности, хотя бы находился и за тысячи миль. Ведь именно так Галицкий догадался, что я натворила, и срочно, несмотря на страшный риск, примчался из Америки в Москву. Как ему удалось сделать это так быстро, я не знаю. Он на эту тему не распространялся. У меня, конечно, есть кое-какие подозрения на этот счёт, но их я оставлю при себе. Я рассказываю факты, а они — в следующем. Кроме спичек, учёный Z. открыл также способ просматривать возможные реальности, не превращая их в актуальные. Как именно, Галицкий не знал. И с помощью этого способа учёный Z. до конца своих дней искал ту единственную реальность, которая более или менее соответствовала бы его идеалам. Для того чтобы совершить изменение, хватало одной спички. Три спички он спрятал в часах, стрелки которых шли в обратную сторону. Часы он передал кому-то из своих друзей, и они по цепочке попали к моему отцу, который понятия не имел об их начинке. Как мне объяснил Галицкий, всё это было проделано из предосторожности.
— Он понимал, какое опасное оружие оказалось в его руках. Спичками могло завладеть КГБ. Хотя у них вряд ли хватило бы мозгов догадаться, что это такое. Но риск всё равно был велик. Он не мог, не имел права отдавать бесчеловечному режиму такое страшное оружие. Хватит с него водородной бомбы! К сожалению, смерть прервала его поиски, и секрет просмотра реальностей без их актуализации теперь безвозвратно утерян.
Я мысленно усмехнулась. Он мог бы искать свою желанную реальность хоть миллион лет. Его технократическая утопия, объединяющая лучшие черты капитализма и социализма, просто невозможна в природе. Ни при каком стечении обстоятельств. По той простой причине, что и недостатки капитализма, и недостатки социализма являются следствиями их достоинств. Потому что при попытке воплотить её в жизнь она неизбежно превращается в антиутопию. Но, увы, знаток законов природы был совершеннейшим невеждой в законах развития общества.
После смерти учёного три спички каким-то образом попали к нам в часы, но была ещё одна спичка, четвертая, которую его жена, выехав за границу, увезла с собой. Не знаю, почему мадам сама не воспользовалась ею. Может, боялась, а вероятнее всего, просто не знала, что это такое. Там она на какой-то диссидентской тусовке встретилась с Галицким, и он каким-то образом уговорил её отдать ему эту самую спичку и воспользовался ей, пожелав, чтобы Горбачёва не пристрелили в 1986-ом году и перестройка победила. И было это, как сказал Галицкий, в «глухом застойном 93-ем году». Услышав это, я чуть не упала. Так значит, социализм был исходной реальностью? — спросила я.
— Конечно.
— Зачем же Вы…
— Если бы та реальность продолжалась, то коммунизм мог бы со временем победить на всей планете. А в этой реальности подобной катастрофы можно избежать.
Я опять молча проглотила обиду. Мне очень хотелось ответить, но тогда бы я навсегда лишилась возможности дослушать историю до конца. Впрочем, о том, какой будет конец, я и сама догадывалась.
Вопреки маминым надеждам, с моим уходом разговоры о политике не прекратились. Той ночью, после того как я легла спать, А. жаловался на ужасы социализма. Он говорил, что песни Галицкого — единственная отдушина в те времена, когда «повсюду заправляют рыла». До сих пор не знаю, кого конкретно он имел в виду. Вряд ли то, что у коммунистов сильно более некрасивые физиономии, чем у представителей других политических ориентаций. Тем более что для интеллигентного человека аргументация такого рода просто неприлична, а уж для еврея тем более. Скорее всего, имелось в виду, что партийные чиновники, особенно мелкие, не всегда самые умные, достойные и талантливые люди. Что поделать, видимо, это неизбежно при любом строе, потому что умные, достойные и талантливые люди предпочитают заниматься куда более интересными вещами. Сам-то А. ни за какие коврижки не пойдёт в чиновники, да и мои родители тоже. И как разрешить эту дилемму, я не знаю.
Только А. этого не понимал и искренне верил, что всему виной коммунистическая система, и что если от неё избавиться, то можно будет победить бюрократизм раз и навсегда, и у нас станет так же хорошо, как в любезных его сердцу странах Западной Европы. А. едва ли когда-либо общался с реальными европейцами и потому, как и положено советскому интеллигенту, очень идеализирует тамошнюю жизнь. Это мне как-то довелось беседовать с настоящей француженкой, и она мне рассказала многое про бюрократический произвол у них в стране. Если бы мой отец слышал бы этот разговор и понимал по-французски, то он непременно сказал бы: «Лишь при Советской власти такое может быть!», потому что такие вещи считаются почему-то традиционными только для нашей страны.
Тогда Галицкий сказал, что он мог бы решить одним махом все проблемы. Он мог бы изменить прошлое, сделать так, чтобы Горбачёва не пристрелили в 1986-ом году и перестройка победила. Это встретило, естественно, шуточки и недоверчивый смешок, но в конце концов они согласились, чтобы Галицкий провёл на их глазах опыт со спичками. Я уверена, что они так и не поняли, насколько всё всерьёз. Решили, что это шутка, игра… Игра со спичками. Доигрались!
— И вам не стыдно было их обманывать? — спросила наконец я.
— А в чём я их обманул?
— Вы знали, что будет. И не предупредили.
— Мария, подойдите сейчас к любому из них и спросите, когда было лучше — сейчас или при Советской власти. Спросите О. Вы не знаете, какой разговор у нас был после вашего ухода. Он жаловался, что у цензоров совсем нет чувства юмора. Ведь когда на концерте он исполнил однажды ту песню про африканцев, ему потом… Впрочем, он лучше сам вам расскажет.
— Ничего он уже никогда не расскажет… — со вздохом ответила я, — Видите? Он был там, — я указала на плакат.
— Значит, вон оно как… — протянул Галицкий. Я напряжённо следила за его реакцией, пытаясь понять его мысли. Похоже, он и в самом деле огорчился.
— Мне очень жаль, Мария, что так получилось. Но ничего не поделаешь.
— Но ведь Вы — единственный, кто может всё изменить. Верните тот мир, где этого не было — и он вновь будет жив. Неужели Вы этого не сделаете?
— Вы ничего не понимаете, Мария. Да, конечно, этого теракта бы не было, но возрождение культа личности привело бы к куда более страшным последствиям. Нет, лучше нищета и теракты, чем это. Уж если кому суждено погибнуть, то лучше, если убийца — убийца, а не жрец от идеологии.
— Вы что, маньяк? Ненормальный? Да лучше живым и здоровым на кухне шутить на тему «Партия-Ленин наш рулевой», чем…
— Лучше умереть при демократии, чем жить при коммунизме.
— И Вы бы смогли повторить то же самое, глядя в глаза его матери?
— Мария, Вы говорите так, как будто это я во всём виноват.
— Послушайте. Ведь Вы единственный, кто может всё изменить. У вас же осталась последняя спичка. Неужели Вы этого не сделаете?
— Мария, спросите у людей, когда им лучше жилось: при социализме или сейчас. Спросите у А. Я уверен, что он не захотел бы возвращения «власти рыл»…
— А судьбу О. и других в «Норд-Осте» решали разве не «рыла»? Когда А. соглашался на этот эксперимент, то он не знал об этой страшной цене. Нет, я помню, как он плакал, тогда… Он пел: «Ты спасти захочешь друга, да не выдумаешь, как…» Если бы он знал об этой возможности, то я уверена, что…
— Поймите, Мария, я всю жизнь боролся с тоталитаризмом. Неужели Вы рассчитываете на то, что я собственноручно пущу прахом результаты своих трудов?
— Как вам не стыдно!
— Мария, ну спросите собственных родителей, когда им было лучше, тогда или теперь. Им, по крайней мере, не приходится теперь опасаться, что собственная дочь донесёт на них в КГБ, и тратить свою жизнь на тупое стояние в очередях.
— Они теперь стоят в очереди в Царствие Небесное, — со злостью ответила я. — Они погибли из-за последнего теракта.
— Вот как… Поймите, мне очень жаль…
— Неправда, никого вам не жаль. Было бы жаль, отдали бы спичку. И все были бы теперь живы и здоровы!
— Зато теперь нет ГУЛАГа и не арестовывают за политические убеждения, — я поняла, что круг замкнулся и всё бесполезно, но меня как будто заело. Уж очень мне не хотелось расставаться с надеждой его пристыдить. И теперь от просьб я перешла к упрёкам:
— Не арестовывают! — крикнула я, и топнула ногой, — Ха! А скольких Вы угробили ради удовлетворения своей идиотской мести! Число жертв от реформ превзошло самые ужасные репрессии в несколько раз! И пока мы не вернёмся к социализму, кровь так и будет литься рекой! Ответьте мне, господин «совесть нации», неужто Вас совсем-совсем не смущает эта невинная кровь?
— Поймите, чтобы сбросить давление бесчеловечной идеологии…
— И ради этой идеи Вы согласны на миллионные жертвы?
— Да. Социализм должен быть уничтожен. Иначе будущее человечества…
— И это говорите Вы, который проповедовал, что каждая человеческая жизнь бесценна! О, тогда Вы были вынуждены носить маску гуманиста и картинно плакать о жертвах репрессий! А на самом деле Вас раздражали отнюдь не кровь и не насилье, всего этого сейчас гораздо больше, но ныне Вы вполне довольны. Вас раздражала необходимость считаться с тем высоким морально-этическим идеалом, который существовал в обществе. Считалось стыдным думать только о себе и плевать на свою страну, а именно это Вы и предпочитали делать. Потому что защищая «права человека», Вы защищали себя и только себя, ведь всех остальных Вы полноценными «человеками» не считали!
— Я не буду с вами спорить, так как понимаю ваше состояние. Вы только что потеряли родителей…
— Из-за вас!
— Я не знал, что погибнут именно они…
— А если бы другие, те, кого Вы не знали, тогда ничего? Ну да, сейчас же не Советская власть, когда «чужой беды не бывает»…
— Но я же не могу Вам их вернуть.
— Можете, да не хотите.
— Поймите, Мария, я собирался потратить эту спичку совсем на другое…
— На сокрушение коммунизма в какой-нибудь другой стране? Где? На Кубе? В Китае? Чтобы обречь на страдания ещё миллионы людей!
— Не обречь, а освободить от невыносимого гнёта…
— И от жизни заодно.
— Горе ослепило вам глаза, но поймите, потомки оценят…
— Я уже сказала, что они Вас проклянут! Иные
уже проклинают.
— Вы имеете в виду себя?
— Не только! По счастью, я не одна такая! За коммунистов голосуют миллионы!
— К сожалению. Я был лучшего мнения о людях.
— Ваше мнение оставьте при себе. Отдайте спичку!
— Чтобы Вы вернули коммунизм? Никогда! Я не хочу попасть в психушку!
— Знаете, если Вы убили столько людей и вам не стыдно, то Вы действительно объект исследований для психиатров, — сказала я как можно более едко. Но ни упрёки, ни мольбы не действовали на эту ледяную статую. Ему действительно было всё равно. Несколько минут мы молчали. Говорить нам было больше не о чем. Я вспомнила слова мамы о том, что всех-всех надо любить, жалеть и прощать. Чтобы ты сказала, мама, если бы слышала вот это? Ведь именно вспоминая твои советы, я пыталась уговорить его и решить дело миром. Как если бы ты по-прежнему стояла рядом и контролировала мои поступки со своей колокольни. Может, ты и в самом деле меня осудишь, но такого простить нельзя. Когда он сказал: «До свидания, Мария», я набросилась на него с криками: «Мерзавец! Сволочь!» Тихая и послушная Маша как будто испарилась. Я обратилась в разъярённую тигрицу. Как мне хотелось дотянуться до его горла! Я не знаю даже, за что я ненавидела его больше — за то ли, что он всех погубил, или за то, что ещё тогда, при жизни, всех обманул. Как мне хотелось услышать его предсмертный хрип! В голове у меня вертелась сумасшедшая мысль, что на том свете ему придётся посмотреть в глаза всем тем, кого он погубил, а может быть, даже схлопотать от них в морду, как киплинговскому политику. Ведь он тоже «лгал доверчивым и юным, лгал птенцам»!
Но, увы, перенесённые волнения так ослабили меня, что он быстро со мной справился. Я смутно помню удар головой об лёд, а затем на меня навалилась тьма. Лишь впереди было какое-то светлое пятнышко…