Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке BooksCafe.Net
Все книги автора
Эта же книга в других форматах
Приятного чтения!
В детстве у меня была няня, Луиза Генриховна. Она все делала невнимательно, потому что боялась ареста. Однажды Луиза Генриховна надевала мне короткие штаны. И засунула мои ноги в одну штанину. В результате я проходил таким образом целый день.
Мне было четыре года, и я хорошо помню этот случай. Я знал, что меня одели неправильно. Но я молчал. Я не хотел переодеваться. Да и сейчас не хочу.(Сергей Довлатов, «Чемодан»)
К коммунизму быстро мчусь:
И работаю, учусь,
Как велел на этот счет
Наш отец эН. эС. Хрущев.
Андрюша был моим первым другом. Познакомились мы в эвакуации. Точнее, не познакомились, а лежали рядом в детских колясках. У Андрюши была заграничная коляска. У меня — отечественного производства.
Питались мы, я думаю, одинаково скверно. Шла война.
Потом война закончилась. Наши семьи оказались в Ленинграде. Черкасовы жили в правительственном доме на Кронверкской улице. Мы — в коммуналке на улице Рубинштейна.(Сергей Довлатов, «Чемодан»)
Я не жалею о пережитой бедности. Если верить Хемингуэю, бедность — незаменимая школа для писателя. Бедность делает человека зорким. И так далее.
Любопытно, что Хемингуэй это понял, как только разбогател…
В семь лет я уверял маму, что ненавижу фрукты. К девяти годам отказывался примерить в магазине новые ботинки. В одиннадцать — полюбил читать. В шестнадцать — научился зарабатывать деньги.(Сергей Довлатов, «Чемодан»)
Жили мы в отвратительной коммуналке. Длинный пасмурный коридор метафизически заканчивался уборной. Обои возле телефона были испещрены рисунками — удручающая хроника коммунального подсознания.
Мать-одиночка Зоя Свистунова изображала полевые цветы.
Жизнелюбивый инженер Гордой Борисович Овсянников старательно ретушировал дамские ягодицы.
Неумный полковник Тихомиров рисовал военные эмблемы.
Техник Харин — бутылки с рюмками.
Эстрадная певица Журавлева воспроизводила скрипичный ключ, напоминавший ухо.
Я рисовал пистолеты и сабли…
Наша квартира вряд ли была типичной. Населяла ее главным образом интеллигенция. Драк не было. В суп друг другу не плевали. (Хотя ручаться трудно.)(Сергей Довлатов, «Наши»)
А Сережа, который уже тогда, в школе, проявлял большие способности к рисованию, изображал на доске свой фирменный шарж — портрет нашего Васи Смольского. Естественно, излюбленной нашей проделкой было быстро нарисовать шарж прямо перед звонком, чтобы Вася сразу мог полюбоваться своим портретом.
В нашем классе педагог
Вася Смольский.
Весело ведет урок
Вася Смольский.
Мы хотим тебя убить,
Вася Смольский!
А потом похоронить,
Вася Смольский.
В шесть лет я знал, что Сталин убил моего деда. А уж к моменту окончания школы знал решительно все.
Я знал, что в газетах пишут неправду. Что за границей простые люди живут богаче и веселее. Что коммунистом быть стыдно, но выгодно.
Это вовсе не значит, что я был глубокомысленным юношей. Скорее, наоборот. Просто мне это сказали родители. Вернее, мама.(Сергей Довлатов, «Наши»)
Мать подала документы в консерваторию. И параллельно в театральный институт. Сдавала экзамены одновременно. (Тогда это разрешалось.) И ее приняли в оба заведения. Мать говорит — тогда всех принимали. Создавалась новая бесклассовая интеллигенция.
Был выбран театральный институт. Думаю, что зря.
Творческих профессий вообще надо избегать. Не можешь избежать, тогда другой вопрос. Тогда просто выхода нет. Значит, не ты ее выбрал, а она тебя…
Мать проработала в театре несколько лет. В немногих рецензиях, которые я читал, ее хвалили.(Сергей Довлатов, «Наши»)
Затем родился я. Отец и мама часто ссорились. Потом разошлись. А я остался.
Было уже не до гастролей. И мама бросила театр.
И правильно. Я наблюдал многих ее знакомых, которые до смерти принадлежали театру. Это был мир уязвленных самолюбий, растоптанных амбиций, бесконечных поношений чужой игры. Это были нищие, мстительные и завистливые люди…
Мама стала корректором. И даже прекрасным корректором. Очевидно, был у нее талант к этому делу. Ведь грамматики она не знала совершенно. Зато обладала корректорским чутьем. Такое иногда случается.(Сергей Довлатов, «Наши»)
Мать не высыпалась. А работа у нее была ответственная. (Да еще при жизни Сталина.) За любую опечатку можно было сесть в тюрьму.
Есть в газетном деле одна закономерность. Стоит пропустить единственную букву — и конец. Обязательно выйдет либо непристойность, либо — хуже того — антисоветчина. (А бывает и то и другое вместе.)
Взять, к примеру, заголовок: «Приказ главнокомандующего».
«Главнокомандующий» — такое длинное слово, шестнадцать букв. Надо же пропустить именно букву «л». А так чаще всего и бывает.
Или: «Коммунисты осуждают решения партии» (вместо — «обсуждают»).
Или: «Большевистская каторга» (вместо — «когорта»).
Как известно, в наших газетах только опечатки правдивы.
Последние двадцать лет за это не расстреливают. Мать работала корректором тридцать лет назад.
Она совсем не высыпалась. Целыми днями мучительно боролась за тишину.(Сергей Довлатов, «Наши»)
Я думаю, она была прирожденным корректором. У нее, если можно так выразиться, было этическое чувство правописания. Она, например, говорила про кого-то:
— Знаешь, он из тех, кто пишет «вообще» через дефис…
Что означало крайнюю меру нравственного падения.
О человеке же пустом, легкомысленном, но симпатичном говорилось:
— Так, старушонка через «е»…
Мать с утра до ночи работала. Я очень много ел, я рос. Мать же питалась в основном картошкой. Лет до семнадцати я был абсолютно уверен, что мать предпочитает картошку всему остальному.(Сергей Довлатов, «Наши»)
Если друг шел в уборную, мать замирала. По смене тембров льющейся воды устанавливала, моет он руки или нет. Мать ждала и прислушивалась. Сначала было тихо. Затем с мощным грохотом падала вода из бака. И тотчас распахивалась дверь — значит, не мыл…
Мать начинала заискивать и суетиться:
— Наверное, кончилось мыло? Дать вам чистое полотенце?
Мать задавала наводящие вопросы. Настойчиво пыталась вынудить друга к гигиене.
Друг отвечал:
— Не беспокойтесь. Все нормально…
А некоторые лишь с удивлением поднимали брови.(Сергей Довлатов, «Наши»)
Отец мой всегда любил покрасоваться. Вот и стал актером.
Жизнь казалась ему грандиозным театрализованным представлением. Сталин напоминал шекспировских злодеев. Народ безмолвствовал, как в «Годунове».
Это была не комедия и не трагедия, а драма. Добро в конечном счете торжествовало над злом. Низменные порывы уравновешивались высокими страстями. Шли в одной упряжке радость и печаль. Центральный герой оказался на высоте.
Центральным героем был он сам.
Я думаю, у моего отца были способности. Он пел куплеты, не имея музыкального слуха. Танцевал, будучи нескладным еврейским подростком. Мог изобразить храбреца. Это и есть лицедейство…(Сергей Довлатов, «Наши»)
Мой отец поступил в театральный институт. Как представитель новой интеллигенции довольно быстро его закончил. Стал режиссером. Все шло хорошо.
Его приняли в академический театр. Он работал с Вивьеном, Толубеевым, Черкасовым, Адашевским.
Я видел положительные рецензии на его спектакли.
Видел я и отрицательные рецензии на спектакли Мейерхольда. Они были написаны примерно в те же годы.
Затем наступили тревожные времена. Друзья моих родителей стали неожиданно исчезать.(Сергей Довлатов, «Наши»)
События между тем принимали довольно неясный оборот. Я печатался на Западе. Дочка моего отца полюбила юного сиониста Леню. Молодожены собирались уезжать. Я колебался между тюрьмой и Парижем…
Наконец, моего отца выгнали с работы.
— Ну и хорошо, — сказал я, — поедем вместе.
— Куда?
— Куда угодно. В капиталистические джунгли.
— И что там делать?
— Ничего. Стареть…
Мой отец почти рассердился. Еще бы — покинуть сцену в третьем акте! За три минуты до аплодисментов!..
Что я мог сказать ему? Что мы — не сцена, а партер? Что наступил антракт? Что он может тянуться до святого пришествия?..(Сергей Довлатов, «Наши»)
Через год в Америку приехал мой отец. Поселился в Нью-Джерси. Играет в бинго. Все нормально. Аплодисментов ждать пока что неоткуда…
И только одно меня беспокоит… Не беспокоит, а удивляет, что ли… В общем, моя жена при каждом удобном случае… Если какое-то происшествие или литературное сборище…
Короче, что бы я ни сделал, моя жена всегда повторяет:
— Боже, до чего ты похож на своего отца!..(Сергей Довлатов, «Наши»)
Сначала тетка Мара была экспедитором. Затем более квалифицированной типографской работницей, если не ошибаюсь — линотиписткой. Еще через некоторое время — корректором. После этого — секретарем редакции.
И затем всю жизнь она редактировала чужие книги.
Тетка редактировала книги многих замечательных писателей. Например, Тынянова, Зощенко, Форш…
Судя по автографам, Зощенко относился к ней хорошо. Все благодарил ее за совместную работу…(Сергей Довлатов, «Наши»)
Тетка редактировала Юрия Германа, Корнилова, Сейфуллину. Даже Алексея Толстого. И о каждом знала что-нибудь смешное.
…Форш перелистывала в доме отдыха жалобную книгу. Обнаружила такую запись: «В каше то и дело попадаются разнообразные лесные насекомые. Недавно встретился мне за ужином жук-короед…»
— Как вы думаете, — спросила Форш, — это жалоба или благодарность?..(Сергей Довлатов, «Наши»)
Мой старший брат родился при довольно загадочных обстоятельствах. До замужества у тетки был роман. Она полюбила заместителя Сергея Мироновича Кирова. Звали его — Александр Угаров. Старики ленинградцы помнят этого видного обкомовского деятеля.
У него была семья. А тетку он любил помимо брака.
И тетка оказалась в положении.
Наконец пришло время рожать. Ее увезли в больницу.
Мать поехала в Смольный. Добилась приема. Напомнила заместителю Кирова о сестре и ее проблемах.
Угаров хмуро сделал несколько распоряжений. Обкомовская челядь строем понесла в родильный дом цветы и фрукты.(Сергей Довлатов, «Наши»)
Мой брат рос красивым подростком западноевропейского типа. У него были светлые глаза и темные курчавые волосы. Он напоминал юных героев прогрессивного итальянского кино. Так считали все наши родственники…
Это был показательный советский мальчик. Пионер, отличник, футболист и собиратель металлического лома. Он вел дневник, куда записывал мудрые изречения. Посадил в своем дворе березу. В драматическом кружке ему поручали роли молодогвардейцев…
Я был младше, но хуже. И его неизменно ставили мне в пример.(Сергей Довлатов, «Наши»)
И вдруг произошло нечто фантастическое… Не поддающееся описанию… У меня буквально не хватает слов…
Короче, мой брат помочился на директора школы.
Случилось это после занятий. Боря выпускал стенгазету к Дню физкультурника. Рядом толпились одноклассники.
Кто-то сказал, глядя в окно:
— Легавый пошел…
(Легавым звали директора школы — Чеботарева.)(Сергей Довлатов, «Наши»)
Дикий поступок моего брата обсуждался несколько месяцев. Затем Борис поступил в театральный институт. Он решил стать искусствоведом. О его преступлении начали забывать. Тем более что занимался он великолепно. Был секретарем комсомольской организации. А также — донором, редактором стенной газеты и вратарем…
Возмужав, он стал еще красивее. Он был похож на итальянского киноактера. Девицы преследовали его с нескрываемым энтузиазмом.
При этом он был целомудренным и застенчивым юношей. Ему претило женское кокетство. Я помню записи в его студенческом дневнике:
«Главное в книге и в женщине — не форма, а содержание…»(Сергей Довлатов, «Наши»)
Мой брат окончил театральный институт. Получил диплом с отличием. За ним тянулось безупречное комсомольское досье.
Он был целинником и командиром стройотрядов. Активистом дружины содействия милиции. Грозой мещанских настроений и пережитков капитализма в сознании людей.
У него были самые честные глаза в микрорайоне…
Он стал завлитом. Поступил на работу в Театр имени Ленинского комсомола. Это было почти невероятно. Мальчишка, недавний студент, и вдруг такая должность!..(Сергей Довлатов, «Наши»)
На суде он держался мужественно и просто. Улыбался и поддразнивал судью.
Когда оглашали приговор, брат не дрогнул. Его увели под конвоем из зала суда.
Затем была кассация… Какие-то хлопоты, переговоры и звонки. И все напрасно.
Мой брат оказался в Тюмени. В лагере усиленного режима. Мы с ним переписывались. Все его письма начинались словами: «У меня все нормально…»
Далее шли многочисленные, но сдержанные и трезвые просьбы: «Две пары шерстяных носков… Самоучитель английского языка… Рейтузы… Общие тетради… Самоучитель немецкого языка… Чеснок… Лимоны… Авторучки… Самоучитель французского языка… А также — самоучитель игры на гитаре…»(Сергей Довлатов, «Наши»)
Летом он поехал на съемки «Даурии» в Читу. И вдруг мы узнали, что брат на казенной машине задавил человека. Да еще офицера советской армии. Насмерть…
Это было страшное время предположений и догадок. Информация поступала самая разноречивая. Говорили, что Боря вел машину совершенно пьяный. Говорили, правда, что и офицер был в нетрезвом состоянии. Хотя это не имело значения, поскольку он был мертв…(Сергей Довлатов, «Наши»)
В семьдесят девятом году я решил эмигрировать. Брат сказал, что не поедет.
Он снова начал пить и драться в ресторанах. Ему грозило увольнение с работы.
Я думаю, он мог жить только в неволе. На свободе он распускался и даже заболевал.
Я сказал ему в последний раз:
— Уедем.
Он реагировал вяло и грустно:
— Все это не для меня. Ведь надо ходить по инстанциям. Надо всех уверять, что ты еврей… Мне неудобно… Вот если бы с похмелья — раз, и ты на Капитолийском холме…
В аэропорту мой брат заплакал. Видно, он постарел. Кроме того, уезжать всегда гораздо легче, чем оставаться…(Сергей Довлатов, «Наши»)
Четвертый год я живу в Нью-Йорке. Четвертый год шлю посылки в Ленинград. И вдруг приходит бандероль — оттуда.
Я вскрыл ее на почте. В ней лежала голубая трикотажная фуфайка с эмблемой олимпийских игр. И еще — тяжелый металлический штопор усовершенствованной конструкции.
Я задумался — что было у меня в жизни самого дорогого? И понял: четыре куска рафинада, японские сигареты «Хи лайт», голубая фуфайка да еще вот этот штопор…(Сергей Довлатов, «Наши»)
Рассказчик действует на уровне голоса и слуха. Прозаик — на уровне сердца, ума и души. Писатель — на космическом уровне.
Рассказчик говорит о том, как живут люди. Прозаик — о том, как должны жить люди. Писатель — о том, ради чего живут люди.(Сергей Довлатов, «Записные книжки»)
Корпуса университета находились в старинной части города. Сочетание воды и камня порождает здесь особую, величественную атмосферу. В подобной обстановке трудно быть лентяем, но мне это удавалось.
Существуют в мире точные науки. А значит, существуют и неточные. Среди неточных, я думаю, первое место занимает филология. Так я превратился в студента филфака.(Сергей Довлатов, «Чемодан»)
В университете я быстро ощутил себя чужим. Студенты без конца распространялись о вещах, не интересовавших меня. Любой из них мог разгорячиться безо всякого повода. Помню, как Лева Баранов, вялый юноша из Тихвина, ударил ногой аспиранта Рыленко, осмелившегося заявить, что Достоевский сродни экспрессионизму.
К преподавателям я относился с любопытством, но без должного уважения. Вряд ли кто-то из них меня запомнил. Хотя однажды латинист Бобович спросил перед началом занятий:
— А где Далматов?
— На соревнованиях, — ответил мой друг Эля Баскин. (За час до этого мы с ним расстались возле пивного бара.)
— Какой же вид спорта предпочел этот довольно бездарный молодой человек?
— Далматов — известный боксер.
— Вот как, — задумчиво протянул Бобович, — странно. Очень странно… Ведь он совершенно не знает латыни.(Сергей Довлатов, «Филиал»)
Твой стих хотели мы забыть,
Ты ж прозой нас уже тревожишь!
Поэтом можешь ты не быть,
Но быть писателем — не можешь!
Короче, я пропускал одну лекцию за другой. Лучше всего, таким образом, мне запомнились университетские коридоры. Я помню тесноту около доски с расписаниями. Запах тающего снега в раздевалке. Факультетскую стенгазету напротив двери. Следы бесчисленных кнопок на ее загибающихся уголках. Отполированные до блеска скамьи возле фотолаборатории.
Примерно к двенадцати здесь собираются окрестные лентяи. Мы говорим о литературе и разглядываем пробегающих мимо девиц.
У нас есть свобода и молодость. А свобода плюс молодость вроде бы и называется любовью.(Сергей Довлатов, «Филиал»)
Вот приближается Гага Смирнов, лет через десять женившийся на француженке. Вот Миша Захаров, который сейчас чуть ли не директор издательства. Арик Батист, тогда еще писавший романтические стихи. Лева Балиев, не помышлявший в те годы о дипломатической карьере. Будущий взяточник, заключенный и деклассированная личность — Клейн. Женя Рябов с красивой девушкой и неизменной магниевой вспышкой. (Я совершенно убежден, что можно покорить любую женщину, без конца фотографируя ее.)
Я понимаю, что Рябов здесь лишний. Он чересчур суетлив для победителя. А девушка слишком высокая. Ей не должны импонировать люди, рядом с которыми это бросается в глаза.
Она высокая, стройная. Голубая импортная кофточка открывает шею. Тени лежат возле хрупких ключиц.
Я протянул руку, назвал свое имя. Она сказала: «Тася».
И тотчас же выстрелила знаменитая ленинградская пушка. Как будто прозвучал невидимый восклицательный знак. Или заработал таинственный хронометр.
Так началась моя погибель.(Сергей Довлатов, «Филиал»)
Круг Тасиных знакомых составляли адвокаты, врачи, журналисты, художники, люди искусства. Это были спокойные, невозмутимые люди, обладавшие, как мне представлялось, значительным достатком.
Они часто платили за меня в ресторане. Брали на мою долю театральные контрамарки. Предоставляли мне место в автомобиле, если компания отправлялась на юг.
Они вели себя доброжелательно и корректно. Хотя я все же понимал, что один, без Таси, не могу считаться их другом.
Разглядывая этих людей, я старался угадать, кто из них тайно преследует мою девушку. При этом, должен заметить, вели они себя учтиво и непосредственно. Да и не принято было здесь иначе выражать свои чувства.
Долго я не мог понять, что объединяет этих столь разных людей. Затем уяснил себе, что принципы их вольного братства — достаток, элегантность и насмешливое отношение к жизни.(Сергей Довлатов, «Филиал»)
1960 год. Новый творческий подъем. Рассказы, пошлые до крайности. Тема — одиночество.
Неизменный антураж — вечеринка. Вот примерный образчик фактуры:
«— А ты славный малый!
— Правда?
— Да, ты славный малый!
— Я разный.
— Нет, ты славный малый. Просто замечательный.
— Ты меня любишь?
— Нет…»
Выпирающие ребра подтекста. Хемингуэй как идеал литературный и человеческий…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
С детства я любил американскую прозу. За демократизм и отсутствие сословных барьеров. За великую силу недосказанности. За юмор. За сочувствие ходу жизни в целом. За внятные и достижимые нравственные ориентиры.
Еще раньше я полюбил американские трофейные фильмы. За ощущение тождества усилий и результата. За идею превосходящего меньшинства. За гениальное однообразие четко вылепленных моделей.
Затем я полюбил джаз шестидесятых годов, сдержанный и надломленный. Полюбил его за непосредственность. За убедительное, чуждое ханжеству, возрождение соборных переживаний. За прозорливость к шансам гадкого утенка. За глубокий, выстраданный оптимизм…(Сергей Довлатов. Как издаваться на Западе? // Сухих И. Сергей Довлатов: время, место, судьба. СПб., 1996. С. 362)
Нас познакомили в ресторане. Вольф напоминал американского безработного с плаката. Джинсы, свитер, мятый клетчатый пиджак.
Он пил водку. Я пригласил его в фойе и невнятно объяснился без свидетелей. Я хотел, чтобы Вольф прочитал мои рассказы.
Вольф был нетерпелив. Я лишь позднее сообразил — водка нагревается.
— Любимые писатели? — коротко спросил Вольф.
Я назвал Хемингуэя, Белля, русских классиков…
— Жаль, — произнес он задумчиво, — жаль… Очень жаль…
Попрощался и ушел. Я был несколько озадачен. Женя Рейн потом объяснил мне:
— Назвали бы Вольфа. Он бы вас угостил. Настоящие писатели интересуются только собой…
Как всегда, Рейн был прав…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Я уже говорил, что познакомился с Бродским. Вытеснив Хемингуэя, он навсегда стал моим литературным кумиром.
Нас познакомила моя бывшая жена Ася. До этого она не раз говорила:
— Есть люди, перед которыми стоят великие цели!(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Занимая деньги, я не имел представления о том, как буду расплачиваться. В результате долги стали кошмаром моей жизни.
Карман моего пиджака был надорван. Мои далеко не лучшие, однако единственные брюки требовали ремонта.(Сергей Довлатов, «Филиал»)
Жизнь, которую мы вели, требовала значительных расходов. Чаще всего они ложились на плечи Асиных друзей. Меня это чрезвычайно смущало.
Вспоминаю, как доктор Логовинский незаметно сунул мне четыре рубля, пока Ася заказывала такси…(Сергей Довлатов, «Чемодан»)
Всех людей можно разделить на две категории. На тех, кто спрашивает. И на тех, кто отвечает. На тех, кто задает вопросы. И на тех, кто с раздражением хмурится в ответ.
Асины друзья не задавали ей вопросов. А я только и делал, что спрашивал:
— Где ты была? С кем поздоровалась в метро? Откуда у тебя французские духи?..
Большинство людей считает неразрешимыми те проблемы, решение которых мало их устраивает. И они без конца задают вопросы, хотя правдивые ответы им совершенно не требуются…
Короче, я вел себя назойливо и глупо.(Сергей Довлатов, «Чемодан»)
— Почему ты вчера не звонила?
— Не могла.
— А может, не хотела?
— Не могла. К нам приходили гости, тетка с братом.
— И ты не могла позвонить?
— Я же позвонила… Сегодня.
— Ты могла этого не делать.
— Перестань.
— Ладно. Не позвонила и ладно. Важно другое. Важно, что ты не захотела позвонить. Могла и не захотела…
И так далее.(Сергей Довлатов, «Филиал»)
Я готов был драться за свою любовь и очень жалел, что это не принято. Не принято было в этом обществе размахивать кулаками.
Ненавидел ли я эту жизнь? Отвечаю с готовностью — нет. Я проклинал и ненавидел только одного себя.
Все несчастья я переживал как расплату за собственные грехи. Любая обида воспринималась как результат моего собственного прегрешения. Поэтому Тася всегда была невинна. А я все думал:
«Если она права, то кто же виноват?!»(Сергей Довлатов, «Филиал»)
Я без конца думал о Тасе. Жил без единой минуты равнодушия. А следовательно, без единой минуты покоя. Я боялся ее потерять.
Если все было хорошо, меня это тоже не устраивало. Я становился заносчивым и грубым. Меня унижала та радость, которую я ей доставлял. Это, как я думал, отождествляло меня с удачной покупкой. Я чувствовал себя униженным и грубил. Что-то оскорбляло меня. Что-то заставляло ждать дурных последствий от каждой минуты счастья.(Сергей Довлатов, «Филиал»)
В январе напротив деканата появился список исключенных. Я был в этом списке третьим, на букву «Д».
Меня это почти не огорчило. Во-первых, я ждал этого момента. Я случайно оказался на филфаке и готов был покинуть его в любую минуту. А главное, я фактически перестал реагировать на что-либо за исключением Тасиных слов.
На следующий день я прочитал фельетон в университетской многотиражке. Он назывался «Восемь, девять… Аут!». Там же была помещена карикатура. Мрачный субъект обнимает за талию двойку, которой художник придал черты распущенной молодой женщины.
Мне показали обоих — художника и фельетониста. Первый успел забежать на кафедру сравнительного языкознания. Второго я раза два ударил по физиономии Тасиными импортными ботами.(Сергей Довлатов, «Филиал»)
Повестка из военкомата. За три месяца до этого я покинул университет.
В дальнейшем я говорил о причинах ухода — туманно. Загадочно касался неких политических мотивов.
На самом деле все было проще. Раза четыре я сдавал экзамен по немецкому языку. И каждый раз проваливался.
Языка я не знал совершенно. Ни единого слова. Кроме имен вождей мирового пролетариата. И наконец меня выгнали. Я же, как водится, намекал, что страдаю за правду. Затем меня призвали в армию. И я попал в конвойную охрану. Очевидно, мне суждено было побывать в аду…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Можно благоговеть перед умом Толстого. Восхищаться изяществом Пушкина. Ценить нравственные поиски Достоевского. Юмор Гоголя. И так далее.
Однако похожим быть хочется только на Чехова.(Сергей Довлатов, «Записные книжки»)
Я встретился с бывшими приятелями. Общаться нам стало трудно. Возник какой-то психологический барьер. Друзья кончали университет, серьезно занимались филологией. Подхваченные теплым ветром начала шестидесятых годов, они интеллектуально расцвели, а я безнадежно отстал. Я напоминал фронтовика, который вернулся и обнаружил, что его тыловые друзья преуспели. Мои ордена позвякивали, как шутовские бубенцы.
Я побывал на студенческих вечеринках. Рассказывал кошмарные лагерные истории. Меня деликатно слушали и возвращались к актуальным филологическим темам: Пруст, Берроуз, Набоков…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Надо было искать работу. Мне казалось в ту пору, что журналистика сродни литературе. И я поступил в заводскую многотиражку. Газетная работа поныне является для меня источником существования. Сейчас газета мне опротивела, но тогда я был полон энтузиазма.
Много говорится о том, что журналистика для литератора — занятие пагубное. Я этого не ощутил. В этих случаях действуют различные участки головного мозга. Когда я творю для газеты, у меня изменяется почерк.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Итак, я поступил в заводскую многотиражку. Одновременно писал рассказы. Их становилось все больше. Они не умещались в толстой папке за сорок копеек. Тогда я еще не вполне серьезно относился к этому.
СОЛО НА УНДЕРВУДЕ
Однажды брат спросил меня:
— Ты пишешь роман?
— Пишу, — ответил я.
— И я пишу, — обрадовался брат. — Махнем не глядя?..
Я должен был кому-то показать свои рукописи. Но кому? Приятели с филфака не внушали доверия. Знакомых литераторов у меня не было. Только неофициальные…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Бродского волновали глубокие истины. Понятие души в его литературном и жизненном обиходе было решающим, центральным. Будни нашего государства воспринимались им как умирание покинутого душой тела. Или — как апатия сонного мира, где бодрствует только поэзия…
Рядом с Бродским другие молодые нонконформисты казались людьми иной профессии.
Бродский создал неслыханную модель поведения. Он жил не в пролетарском государстве, а в монастыре собственного духа.
Он не боролся с режимом. Он его не замечал. И даже нетвердо знал о его существовании.
Его неосведомленность в области советской жизни казалась притворной. Например, он был уверен, что Дзержинский — жив. И что «Коминтерн» — название музыкального ансамбля. Он не узнавал членов Политбюро ЦК. Когда на фасаде его дома укрепили шестиметровый портрет Мжаванадзе, Бродский сказал:
— Кто это? Похож на Уильяма Блэйка…
Своим поведением Бродский нарушал какую-то чрезвычайно важную установку. И его сослали в Архангельскую губернию.
Советская власть — обидчивая дама. Худо тому, кто ее оскорбляет. Но гораздо хуже тому, кто ее игнорирует…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
По бульвару вдоль желтых скамеек, мимо гипсовых урн шагает небольшого роста человек. Зовут его Анатолий Найман.
Быстрые ноги его обтянуты светлыми континентальными джинсами. В движениях — изящество юного князя.
Найман — интеллектуальный ковбой. Успевает нажать спусковой крючок раньше любого оппонента. Его трассирующие шутки — ядовиты.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Кроме того, Найман пишет замечательные стихи, он друг Ахматовой и воспитатель Бродского.
Я его боюсь.
Мы встретились на улице Правды. Найман оглядел меня с веселым задором. Еще бы, подстрелить такую крупную дичь! Скоро Найман убедился в том, что я — млекопитающее. Не хищник. Морж на суше. Чересчур большая мишень. Стрелять в меня неинтересно. А сейчас…
— Мы, кажется, знакомы? Демобилизовались? Очень хорошо… Что-то пишете? Прочитайте строчки три… Ах, рассказы? Тогда занесите. Я живу близко…
Найман читает мои рассказы. Звонит. Мы гуляем возле Пушкинского театра.
— Через год вы станете «прогрессивным молодым автором». Если вас это, конечно, устраивает…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Приношу ему три рассказа в неделю.
— Прочел с удовольствием. Рассказы замечательные. Плохие, но замечательные. Вы становитесь прогрессивным молодым автором. На улице Воинова есть литературное объединение. Там собираются прогрессивные молодые авторы. Хотите, я покажу рассказы Игорю Ефимову?
— Кто такой Игорь Ефимов?
— Прогрессивный молодой автор…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Я был единодушно принят в содружество «Горожане». Но тут сказалась характерная черта моей биографии — умение поспевать лишь к шапочному разбору. Стоит мне приобрести что-нибудь в кредит, и эту штуку тотчас же уценивают. А я потом два года расплачиваюсь.
С лагерной темой опоздал года на два. В общем, пригласив меня, содружество немедленно распалось. Отделился Ефимов. Он покончил с литературными упражнениями и написал традиционный роман «Зрелища». Без него группа теряла солидность. Ведь он был единственным членом Союза писателей… Короче, многие даже не знают, что я был пятым «горожанином».(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Мои сочинения передавались из рук в руки. Так я познакомился с Битовым, Майей Данини, Ридом Грачевым, Воскобойниковым, Леоновым, Арро… Все эти люди отнеслись ко мне доброжелательно. Из литераторов старшего поколения рассказами заинтересовались Меттер, Гор, Бакинский. Классик нашей литературы Гранин тоже их прочел. Затем пригласил меня на дачу. Мы беседовали возле кухонной плиты.
— Неплохо, — повторял Даниил Александрович, листая мою рукопись, — неплохо…
За стеной раздавались шаги.
Гранин задумался, потом сказал:
— Только все это не для печати.
Я говорю:
— Может быть. Я не знаю, где советские писатели черпают темы. Все кругом не для печати…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Рукописи были отклонены. И все-таки это письмо меня обнадежило. Ведь главное для меня — написать что-то стоящее. А здесь: «…беспощадный дар наблюдательности…», «…уникальный жизненный материал…».
Через несколько лет меня перестанут интересовать соображения рецензентов. Я буду сразу же заглядывать в конец:
«Тем не менее рассказы приходится возвратить…»
«В силу известных причин рассказы отклоняем…»
«Рассказы использовать не можем, хоть они произвели благоприятное впечатление…» И так далее.
Таких рецензий у меня накопилось больше сотни.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Народу собралось очень много. Сидели на подоконниках. Выступления прошли с большим успехом. Бродский читал под неумолкающий восторженный рев аудитории.
Через неделю он позвонил мне:
— Нужно встретиться.
— Что случилось?
— Это не телефонный разговор.
Если уж Бродский говорит, что разговор не телефонный, значит, дело серьезное.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Мы встретились на углу Жуковского и Литейного. Иосиф достал несколько листков папиросной бумаги:
— Прочти.
Я начал читать. Через минуту спросил:
— Как удалось это раздобыть?
— У нас есть свой человек в Большом доме. Одна девица копию сняла.
Вот что я прочел:
Отдел культуры и пропаганды ЦК КПСС тов. Мелентьеву
Отдел культуры Ленинградского ОК КПСС тов. Александрову
Ленинградский ОК ВЛКСМ тов. Тупикину
Дорогие товарищи!
Мы уже не раз обращали внимание Ленинградского ОК ВЛКСМ на нездоровое в идейном смысле положение среди молодых литераторов, которым покровительствуют руководители ЛОСП РСФСР, но до сих пор никаких решительных мер не было принято. Например, 30 января с. г. в Ленинградском Доме писателя произошел хорошо подготовленный сионистский художественный митинг. Формы идеологической диверсии совершенствуются, становятся утонченнее и разнообразнее, и с этим надо решительно бороться, не допуская либерализма.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Я, Панова Вера Федоровна, родилась 20 марта 1905 года в Ростове-на-Дону, умерла 20 июня 1967 года, когда меня поразил инсульт, лишивший меня возможности ходить и владеть левой рукой.
Официальная дата моей смерти будет какая-то другая, но для себя я числю указанную дату, ибо до сих пор, вот уже более 2,5 лет, я, несмотря на все усилия любящих близких, превосходных врачей и целой роты людей, помогающих мне в моем бедственном существовании, не могу без посторонней помощи ступить ни шагу…(Панова В. Ф. Мое и только мое: О моей жизни, книгах и читателях. СПб., 2005. С. 348–349)
Дом творчества набит веселым, мохнатым зверьем с человеческими глазами. Среди писателей довольно часто попадаются однофамильцы великих людей. В частности, Шевченко и Белинский. Мне нестерпимо захотелось взглянуть на писателя по фамилии Белинский, и я зашел к нему как бы за спичками. Белинский оказался довольно вялым евреем с бежевыми встревоженными ушами. Между Пановой и Даром происходят такие прелестные дискуссии:
Дар: — Все-таки Хемингуэй в романе «Прощай, оружие!» очень далеко плюнул.
Панова (раздумчиво): — Однако «Войны и мира» он не переплюнул.
Дар (раздумчиво же): — Это верно. Но тем не менее он очень далеко плюнул.
Я (молча): — n?№%=!=!§(Сергей Довлатов, из письма к Людмиле Штерн, июнь 1968 года)
Мы беседовали с классиком отечественной литературы — Пановой.
Конечно — говорю, — я против антисемитизма. Но ключевые позиции в русском государстве должны занимать русские люди.
Дорогой мой, — сказала Вера Федоровна. — это и есть антисемитизм. То, что вы сказали, — это и есть антисемитизм. Ибо ключевые позиции в русском государстве должны занимать НОРМАЛЬНЫЕ люди…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
За окном — ленинградские крыши, антенны, бледное небо. Катя готовит уроки, фокстерьер Глафира, похожая на березовую чурочку, сидит у ее ног и думает обо мне. А передо мной лист бумаги. И я пересекаю эту белую заснеженную равнину — один.
Лист бумаги — счастье и проклятие! Лист бумаги — наказание мое…
Предисловие, однако, затянулось. Начнем. Начнем хотя бы с этого.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Вера Панова рассказывала.
Однажды ей довелось быть на приеме в Кремле. Выступал Никита Хрущев. Он как следует выпил и поэтому говорил долго. В частности, он сказал:
«У дочери товарища Полянского была недавно свадьба. Молодым преподнесли абстрактную картину. Она мне решительно не понравилась…»
Через три минуты он сказал:
«В доме товарища Полянского была, как известно, свадьба. И вдруг начали танцевать… как его? Шейк! Это было что-то жуткое…»
И наконец, он сказал:
«Как я уже говорил, в доме товарища Полянского играли свадьбу. Молодой поэт читал стихи. Они показались мне слишком заумными…»
Тут Панова не выдержала. Встала и говорит Хрущеву: «Все ясно, дорогой Никита Сергеевич! Эта свадьба явилась могучим источником познания жизни для вас…»(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Явились к Пановой гости на день рождения. Крупные чиновники Союза писателей. Начальство.
Панова, обращаясь к мужу, сказала:
— Мне кажется, у нас душно.
— Обыкновенный советский воздух, дорогая!
Вечером, навязывая жене кислородную подушку, он твердил:
— Дыши, моя рыбка! Скоро у большевиков весь кислород иссякнет. Будет кругом один углерод.(Сергей Довлатов, «Записные книжки»)
К Пановой зашел ее лечащий врач — Савелий Дембо. Она сказала мужу:
— Надо, чтобы Дембо выслушал заодно и тебя.
— Зачем, — отмахнулся Давид Яковлевич, — чего ради? С таким же успехом и я могу его выслушать.
Вера Федоровна миролюбиво предложила:
— Ну, так и выслушайте друг друга.(Сергей Довлатов, «Записные книжки»)
Последние месяцы я ужасно много пил по той плебейской причине, что заработал на 50 рублей больше, чем обычно, неделями не приходил в себя и вдруг осознал с диким страхом, омерзением и безнадежностью, что из-за меня несчастливо и бедно давно уже живут три хороших человека. Я вдруг окончательно понял, что из-за здоровенного, наглого, способного мужчины происходит неизменная Ленина тоска, Катино примитивное воспитание и мамина болезнь. Завтра, в воскресенье она уезжает в туберкулезную больницу гор. Пушкина с очаговым туберкулезом на три месяца. В ее болезни я тоже виноват. Потому что туберкулез — болезнь голодных. Ты, конечно, скажешь, что выход простой — изменить свою жизнь. Так многие говорят. До сих пор мне ничего не удается сделать для того, чтобы победить ужасную, отталкивающую, губительную для других слабость. Поверь, это не просто. Хотя бы потому, поверь, что многие, гораздо более значительные люди с гораздо более губительными последствиями своего пьянства ничего не могли сделать.(Сергей Довлатов, из письма к Людмиле Штерн, 1972)
Персонажи неизменно выше своего творца. Хотя бы уже потому, что не он ими распоряжается. Наоборот, они им командуют.(Сергей Довлатов, «Записные книжки»)
Таллинн называют искусственным, кукольным, бутафорским. Я жил там и знаю, что все это настоящее. Значит, для Таллинна естественно быть чуточку искусственным… Эстонскую культуру называют внешней. Что ж, и на том спасибо. А ругают внешнюю культуру, я думаю, именно потому, что ее так заметно не хватает гостям эстонской столицы. В Эстонии — нарядные дети. В Эстонии нет бездомных собак. В Эстонии можно увидеть такелажников, пьющих шерри-бренди из крошечных рюмок… Почему я отправился именно в Таллинн? Почему не в Москву? Почему не в Киев, где у меня есть влиятельные друзья?.. Разумные мотивы отсутствовали. Была попутная машина. Дела мои зашли в тупик. Долги, семейные неурядицы, чувство безнадежности. Мы выехали около часу дня. Двадцать шесть рублей в кармане, журналистское удостоверение, авторучка. В портфеле — смена белья. Знакомых у меня в Таллинне не было. Было два телефона, кем-то небрежно продиктованных…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Мы быстро проскочили невзрачные северо-западные окраины Ленинграда. Далее следовали однообразные поселки, бедноватая зелень и медленно текущие речки. У переезда Гришаня затормозил, распахнул дверцу и направился в кусты. На ходу он деловито расстегивал ширинку, как человек, пренебрегающий условностями.
— Чего он такой мрачный? — спрашиваю.
Шаблинский ответил:
— Он не мрачный. Он под следствием. Если не ошибаюсь, там фигурирует взятка.
— Он что, кому-то взятку дал?
— Не идеализируй Гришу. Гриша не давал, а брал. Причем в неограниченном количестве. И вот теперь он под следствием. Уже подписку взяли о невыезде.
— Как же он выехал?
— Откуда?
— Из Ленинграда.
— Он дал подписку в Таллинне.
— Как же он выехал из Таллинна?
— Очень просто. Сел в машину и поехал. Грише уже нечего терять. Его скоро арестуют.(Сергей Довлатов, «Компромисс»)
Секрет такого успеха был мне долгое время неясен. Затем я понял, в чем дело. Шаблинский убивал недвусмысленностью своих посягательств. Объявил, например, практикантке из Литвы, с которой был едва знаком:
— Я вас люблю. И даже возможный триппер меня не остановит.
Как-то говорю ему:
— Мишка, я не ханжа. Но у тебя четыре дамы. Скоро Новый год. Не можешь же ты пригласить всех четверых.
— Почему? — спросил Шаблинский.
— Будет скандал.
— Не исключено, — задумался он.
— Так как же?
Шаблинский подумал, вздохнул и сказал:
— Если бы ты знал, какая это серьезная проблема…(Сергей Довлатов, «Компромисс»)
Я обошел все таллиннские редакции. Договорился о внештатной работе. Взял интервью у какого-то слесаря. Написал репортаж с промышленной выставки. Попросил у Шаблинского двадцать рублей в счет будущих гонораров. Голодная смерть отодвинулась.
Более того, я даже преуспел. Если в Ленинграде меня считали рядовым журналистом, то здесь я был почти корифеем. Мне поручали все более ответственные задания. Я писал о книжных и театральных новинках, вел еженедельную рубрику «Другое мнение», сочинял фельетоны. А фельетоны, как известно, самый дефицитный жанр в газете. Короче, я довольно быстро пошел в гору.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
— Вы допустили грубую идеологическую ошибку.
— ?
— Вы перечисляете страны…
— Разве нельзя?
— Можно и нужно. Дело в том, как вы их перечисляете. В какой очередности. Там идут Венгрия, ГДР, Дания, затем — Польша, СССР, ФРГ…
— Естественно, по алфавиту.
— Это же внеклассовый подход, — застонал Туронок, — существует железная очередность. Демократические страны — вперед! Затем — нейтральные государства. И, наконец, — участники блока…(Сергей Довлатов, «Компромисс»)
Я переписал информацию, отдал в секретариат. Назавтра вбегает Туронок:
— Вы надо мной издеваетесь! Вы это умышленно проделываете?!
— Что такое?
— Вы перепутали страны народной демократии. У вас ГДР после Венгрии. Опять по алфавиту?! Забудьте это оппортунистическое слово! Вы работник партийной газеты. Венгрию — на третье место! Там был путч.
— А с Германией была война.
— Не спорьте! Зачем вы спорите?! Это другая Германия, другая! Не понимаю, кто вам доверил?!. Политическая близорукость! Нравственный инфантилизм! Будем ставить вопрос…
За информацию мне уплатили два рубля. Я думал — три заплатят…(Сергей Довлатов, «Компромисс»)
— Слушай, — говорю, — если не придумаешь, звони.
— Ладно.
— Можно вот что сделать. Можно взять у нее интервью.
— Это еще зачем?
— Под рубрикой — «Гости Таллинна». Студентка изучает готическую архитектуру. Не расстается с томиком Блока. Кормит белок в парке… Заплатят ей рублей двадцать, а может, и четвертак…
— Серж, постарайся!
— Ладно…(Сергей Довлатов, «Компромисс»)
— Вы обладаете эрудицией, чувством юмора. У вас оригинальный стиль. Не хватает какой-то внутренней собранности, дисциплины… В общем, пора браться за дело. Выходить, как говорится, на простор большой журналистики. Тут есть одно любопытное соображение. Из Пайдеского района сообщают… Некая Пейпс дала рекордное количество молока…
— Пейпс — это корова?
— Пейпс — это доярка. Более того, депутат республиканского Совета. У нее рекордные показатели. Может быть, двести литров, а может быть, две тысячи… Короче — много. Уточните в райкоме. Мы продумали следующую операцию. Доярка обращается с рапортом к товарищу Брежневу. Товарищ Брежнев ей отвечает, это будет согласовано. Нужно составить письмо товарищу Брежневу. Принять участие в церемониях. Отразить их в печати…
— Это же по сельскохозяйственному отделу.
— Поедете спецкором. Такое задание мы не можем доверить любому. Привычные газетные штампы здесь неуместны. Человечинка нужна, вы понимаете?(Сергей Довлатов, «Компромисс»)
Линда Пейпс казалась немного растерянной.
— Она говорит только по-эстонски, — сказала Белла.
— Это не важно.
— Я переведу.
— Спроси ее чего-нибудь для понта, — шепнул Жбанков.
— Вот ты и спроси, — говорю. Жбанков наклонился к Линде Пейпс и мрачно спросил:
— Который час?
— Переведите, — оттеснил я его, — как Линда добилась таких высоких результатов?
Белла перевела.
Доярка что-то испуганно прошептала.
— Записывайте, — сказала Белла, — Коммунистическая партия и ее ленинский Центральный Комитет…
— Все ясно, — говорю, — узнайте, состоит ли она в партии?
— Состоит, — ответила Белла.
— Давно?
— Со вчерашнего дня.
— Момент, — сказал Жбанков, наводя фотоаппарат.
Линда замерла, устремив глаза в пространство.
— Порядок, — сказал Жбанков, — шестерик в кармане.(Сергей Довлатов, «Компромисс»)
В его манере — ничего от эстрадного шоу: классический смокинг, уверенность, такт. Белый платок на крышке черного рояля. Пианист то и дело вытирает лоб. Вдохновенный труд, нелегкая работа…
Концерт необычный, без ведущего. Это естественно. Музыкальная тема для импровизатора — лишь повод, формула, знак. Первое лицо здесь не композитор, создавший тему, а исполнитель, утверждающий метод ее разработки.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Захватив номер «Советской Эстонии», я отправился в гостиницу. Питерсон встретил меня дружелюбно. Ему перевели «с листа» мою заметку. Питерсон торжественно жал мне руку, восклицая:
— Это рекорд! Настоящий рекорд! Впервые обо мне написали таким мелким шрифтом!..(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Назавтра вызывает меня редактор Туронок.
— Садитесь.
Сел.
— Разговор будет неприятный.
«Как все разговоры с тобой, идиот», — подумал я.
— Что за рубрика у вас?
— «Человек и профессия». Нас интересуют люди редких профессий. А также неожиданные аспекты…
— Знаете, какая профессия у этого вашего Сильда?
— Знаю. Портной. Театральный портной. Неожиданный аспект…
— Это сейчас. А раньше?
— Раньше — не знаю.
— Так знайте же, в войну он был палачом. Служил у немцев. Вешал советских патриотов. За что и отсидел двенадцать лет.
— О Господи! — сказал я.
— Понимаете, что вы наделали?! Прославили изменника Родины! Навсегда скомпрометировали интересную рубрику!
— Но мне его рекомендовал директор театра.
— Директор театра — бывший обер-лейтенант СС. Кроме того, он голубой.
— Что значит — голубой?
— Так раньше называли гомосексуалистов. Он к вам не приставал?
— Приставал, думаю. Еще как приставал. Руку журналисту подал. То-то я удивился…(Сергей Довлатов, «Компромисс»)
Шаблинский работал в промышленном отделе, его материалы не вызывали дискуссий. В них преобладали цифры, рассчитанные на специфического читателя. Кленский трудился в отделе спорта, вел ежедневную хронику. Его точные деловые сообщения были лишены эмоций. Я писал фельетоны. Мне еще в апреле сказал редактор: «Будешь писать фельетоны — дадим квартиру».
Трудное это дело. Каждый факт надо тщательно проверять. Объекты критики изворачиваются, выгораживая себя. Город маленький, люди на виду. Короче, дважды меня пытались бить. Один раз — грузчики товарной станции (им это удалось). Затем — фарцовщик Чигирь, который ударил меня шляпой «борсолино» и тут же получил нокаут.
На мои выступления приходили бесчисленные отклики. Иногда в угрожающей форме. Меня это даже радовало. Ненависть означает, что газета еще способна возбуждать страсти.
Каждый из нас занимался своим делом. Все трое неплохо зарабатывали. Шаблинский привозил из командировок вяленую рыбу, утиные яйца и даже живых поросят. Кленский писал монографии за одного ветерана спорта, которого называл — «добрый плантатор». Короче, работали мы добросовестно и честно…(Сергей Довлатов, «Компромисс»)
Мы снова вышли под дождь. Окна ресторана «Астория» призывно сияли. Фонарь выхватывал из темноты разноцветную лужу у двери…
Стоит ли подробно рассказывать о том, что было дальше? Как мой спутник вышел на эстраду и заорал: «Продали Россию!..» А потом ударил швейцара так, что фуражка закатилась в кладовую… И как потом нас забрали в милицию… И как освободили благодаря моему удостоверению… И как я потерял блокнот с записями… А затем и самого Кузина…
Проснулся я у Марины, среди ночи.(Сергей Довлатов, «Компромисс»)
Алла врала что-то трогательное в своей неубедительности, якобы Одри Хепберн прислала ей красящий шампунь…
Потом она уединилась с Митей на кухне. А Кленский обладал поразительным методом воздействия на женщин. Метод заключался в том, что он подолгу с ними разговаривал. Причем не о себе, о них. И что бы он им ни говорил: «Вы склонны доверять людям, но в известных пределах…» — метод действовал безотказно и на учащихся ПТУ, и на циничных корреспонденток телевидения.(Сергей Довлатов, «Компромисс»)
— Короче. Общий смысл таков. Родился счастливый человек. Я бы даже так выразился — человек, обреченный на счастье!
Эта глупая фраза так понравилась редактору, что он выкрикнул ее дважды.
— Человек, обреченный на счастье! По-моему, неплохо. Может, попробовать в качестве заголовка? «Человек, обреченный на счастье»…
— Там видно будет, — говорю.
— И запомните, — Туронок встал, кончая разговор, — младенец должен быть публикабельным.
— То есть?
— То есть полноценным. Ничего ущербного, мрачного. Никаких кесаревых сечений. Никаких матерей-одиночек. Полный комплект родителей. Здоровый, социально полноценный мальчик.
— Обязательно — мальчик?
— Да, мальчик как-то символичнее.
— Генрих Францевич, что касается снимков… Учтите, новорожденные бывают так себе…
— Выберите лучшего. Подождите, время есть.
— Месяца четыре ждать придется. Раньше он вряд ли на человека будет похож. А кому и пятидесяти лет мало…
— Слушайте, — рассердился Туронок, — не занимайтесь демагогией! Вам дано задание. Материал должен быть готов к среде. Вы профессиональный журналист… Зачем мы теряем время?..(Сергей Довлатов, «Компромисс»)
У редактора Туронка лопнули штаны на заднице. Они лопнули без напряжения и треска, скорее — разошлись по шву. Таково негативное свойство импортной мягкой фланели. Около двенадцати Туронок подошел к стойке учрежденческого бара. Люминесцентная голубизна редакторских кальсон явилась достоянием всех холуев, угодливо пропустивших его без очереди.
Сотрудники начали переглядываться.
Я рассказываю эту историю так подробно в силу двух обстоятельств. Во-первых, любое унижение начальства — большая радость для меня. Второе. Прореха на брюках Туронка имела определенное значение в моей судьбе…(Сергей Довлатов, «Компромисс»)
У Бродского есть дружеский шарж на меня. По-моему чудный рисунок.
Я показал его своему американцу. Он сказал:
— У тебя нос другой.
— Значит надо, говорю, сделать пластическую операцию.(Сергей Довлатов, «Записные книжки»)
Я решил написать юбилейную заметку об ипподроме. Побеседовал с директором А. Мельдером. Он вызвал Толю Иванова.
— Вот, — говорит, — молодое дарование.
Мы пошли с Ивановым в буфет. Я сказал:
— У меня есть лишние деньги, рублей восемьдесят. Что вы посоветуете?
— В смысле?
— Я имею в виду бега.
Иванов опасливо на меня взглянул.
— Не бойся, — говорю, — я не провокатор, хоть и журналист.
— Да я не боюсь.
— Так в чем же дело?
В результате он «подписался»:
— Дукель (то есть Дукальский) ставит через приезжих латышей. Это крутой солидняк. Берут заезды целиком, причесывают наглухо. Но это в конце, при значительных ставках. А первые три заезда можно взять.
Я достал программу завтрашних скачек. Толя вынул карандаш…
После третьего заезда мне выплатили шестьдесят рублей. В дальнейшем мы систематически уносили от тридцати до восьмидесяти. Жаль, что бега проводились раз в неделю.
Летом Толя Иванов сломал ногу и обе ключицы. Лошади тут ни при чем. Он выпал пьяный из такси.
С ипподромом было покончено. Уже несколько лет «соперник ветра» работает барменом в Мюнди.(Сергей Довлатов, «Компромисс»)
С продавленного дивана встал мужчина лет тридцати. У него было смуглое мужественное лицо американского киногероя. Лацкан добротного заграничного пиджака был украшен гвоздикой. Полуботинки сверкали. На фоне захламленного жилища Эрик Буш выглядел космическим пришельцем.
Мы поздоровались. Я неловко и сбивчиво объяснил ему, в чем дело.
Буш улыбнулся и неожиданно заговорил гладкими певучими стихами:
— Входи, полночный гость! Чулан к твоим услугам. Кофейник на плите. В шкафу голландский сыр. Ты братом станешь мне. Галине станешь другом. Люби ее, как мать. Люби ее, как сын. Пускай кругом бардак…
— Есть свадкие бувочки! — вмешалась Галина.
Буш прервал ее мягким, но величественным жестом:
— Пускай кругом бардак — есть худшие напасти! Пусть дует из окна. Пусть грязен наш сортир… Зато — и это факт — тут нет советской власти. Свобода — мой девиз, мой фетиш, мой кумир!
Я держался так, будто все это нормально. Что мне оставалось делать? Уйти из дома в первом часу ночи? Обратиться в «скорую помощь»?(Сергей Довлатов, «Компромисс»)
…Буш не только критиковал существующие порядки. Буш отрицал саму историческую реальность. В частности — победу над фашистской Германией.
Он твердил, что бесплатной медицины не существует. Делился сомнениями относительно нашего приоритета в космосе. После третьей рюмки Буш выкрикивал:
— Гагарин в космос не летал! И Титов не летал!.. А все советские ракеты — это огромные консервные банки, наполненные глиной…(Сергей Довлатов, «Компромисс»)
Конец был такой:
«Капитан вытер мозолистые руки паклей. Борода его лоснилась от мазута. Глиняная трубка оттягивала квадратную челюсть. Он подмигнул мне и сказал:
— Запомни, парень! Свобода — как воздух. Ты дышишь свободой и не замечаешь ее… Советским людям этого не понять. Ведь они родились свободными, как птицы. А меня поймет только рыба, выброшенная на берег… И потому — я вернусь! Я вернусь, чтобы снова отведать ржаного хлеба! Душистого хлеба свободы, равенства и братства!..»
— Неплохо, — сказал редактор, — живо, убедительно. Единственное, что меня смущает… Он действительно говорил нечто подобное?
Буш удивился:
— А что еще он мог сказать?
— Впрочем, да, конечно, — отступил редактор…(Сергей Довлатов, «Компромисс»)
На перроне он схватил меня за руку:
— Что я могу для тебя сделать? Чем я могу тебе помочь?
— Все нормально, — говорю.
Буш на секунду задумался, принимая какое-то мучительное решение.
— Хочешь, — сказал он, — женись на Галине? Уступаю как другу. Она может рисовать цветы на продажу. А через неделю родятся сиамские котята. Женись, не пожалеешь!
— Я, — говорю, — в общем-то, женат.
— Дело твое, — сказал Буш.
Я обнял его и сел в поезд.
Буш стоял на перроне один. Кажется, я не сказал, что он был маленького роста.
Я помахал ему рукой. В ответ Буш поднял кулак — «рот фронт!». Затем растопырил пальцы — «виктори!».
Поезд тронулся.(Сергей Довлатов, «Компромисс»)
«ЭСТОНСКИЙ БУКВАРЬ
У опушки в день ненастный
Повстречали зверя.
Мы ему сказали: „Здравствуй!“
Зверь ответил: „Тере!“
И сейчас же ясный луч
Появился из-за туч…»
«Вечерний Таллинн» издается на русском языке. И вот мы придумали новую рубрику — «Эстонский букварь». Для малолетних русских читателей. Я готовил первый выпуск. Написал довольно милые стишки. Штук восемь. Универсальный журналист, я ими тайно гордился.(Сергей Довлатов, «Компромисс»)
Этот номер вышел, но наш редактор Генрих Францевич Туронок запретил продолжать. Когда его спросили почему, он ответил: «Я не знаю. Там ничего такого нет, но как посмотрю на все эти запятые, тире, многоточия, думаю, что лучше не надо это издавать». Сережа отнесся к этому очень болезненно. Он хотел интересной работы и на журналистском поприще, но как только возникала какая-то оригинальная идея, ее тут же принимали в штыки.
Таню я благодарю
За подарок Танин,
Ей спасибо говорю,
По-эстонски «Танэн».
Звонит инструктор ЦК Ваня Труль:
— Кто написал эту шовинистическую басню?
— Почему — шовинистическую?
— Значит, ты написал?
— Я. А в чем дело?
— Там фигурирует зверь.
— Ну.
— Это что же получается? Выходит, эстонец — зверь. Я — зверь? Я, инструктор Центрального Комитета партии, — зверь?!
— Это же сказка, условность. Там есть иллюстрация. Ребятишки повстречали медведя. У медведя доброе, симпатичное лицо. Он положительный…
— Зачем он говорит по-эстонски? Пусть говорит на языке одной из капиталистических стран…
— Не понял.
— Да что тебе объяснять! Не созрел ты для партийной газеты, не созрел…(Сергей Довлатов, «Компромисс»)
В журнале «Нева» служил мой близкий приятель — Лерман. Давно мне советовал:
— Напиши о заводе. Ты же работал в многотиражке.
И вот я сел. Разложил свои газетные вырезки. Перечитал их. Решил на время забыть о чести. И быстро написал рассказ «По заданию» — два авторских листа тошнотворной елейной халтуры. Там действовали наивный журналист и передовой рабочий. Журналист задавал идиотские вопросы по схеме. Передовик эту заведомую схему — разрушал. Деталей, откровенно говоря, не помню. Перечитывать это дело — стыжусь. В «Неве» мой рассказ прочитали и отвергли.
Лерман объяснил:
— Слишком хорошо для нас.
— Хуже не бывает, — говорю.
— Бывает. Редко, но бывает. Хочешь убедиться — раскрой журнал «Нева»…
Я был озадачен. Я решился продать душу сатане, а что вышло? Вышло, что я душу сатане — подарил. Что может быть позорнее?.. Я отослал свое произведение в «Юность». Через две недели получил ответ — «берем». Еще через три месяца вышел номер журнала. В текст я даже не заглянул. А вот фотография мне понравилась — этакий неаполитанский солист.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Милая Люда! «Юность» — черт с ней! Я написал то, что им требовалось, и они меня опубликовали, другого публиковать не стали бы. Для меня и для местного издательства это сильный прецедент. Тут есть чиновники, которые текста не прочтут, а рожу и фамилию запомнят. Адепты чистого искусства уже подняли дружный лай по поводу моего выступления. Получена такая открытка: «Портрет хорош, годится для кино, но текст беспрецедентное говно». Это кто-то напрягся из тусклой челяди Бобышева, я думаю. Подпись красноречивая — «X», по-ихнему — икс. Но это все merde — рвань и нечисть.(Сергей Довлатов, из письма к Людмиле Штерн, 1974 г. // Штерн Л. Довлатов — добрый мой приятель. СПб., 2005. С. 156)
— Это Довлатов. Из родильного дома. Вы мне задание дали…
— А, помню, помню.
— Так вот, родился мальчик. Большой, здоровый… Пятьдесят восемь сантиметров. Вес — четыре двести… Отец — эфиоп.
Возникла тягостная пауза.
— Не понял, — сказал Туронок.
— Эфиоп, — говорю, — родом из Эфиопии… Учится здесь… Марксист, — зачем-то добавил я.
— Вы пьяны? — резко спросил Туронок.
— Откуда?! Я же на задании.
— На задании… Когда вас это останавливало?! Кто в декабре облевал районный партактив?..(Сергей Довлатов, «Компромисс»)
Я отобрал шестнадцать самых безобидных рассказов и пошел в издательство. Редактор Эльвира Кураева встретила меня чрезвычайно приветливо. Через несколько дней звонит — очень понравилось. Даем на рецензию в Тартуский университет.
— А можно самому Лотману?
— Вообще-то можно. Юрий Михайлович с удовольствием напишет рецензию, Только я не советую. Его фамилия привлечет нежелательный интерес. Пошлем доценту Беззубову. Это очень знающий человек, специалист по творчеству Леонида Андреева. Вы любите Андреева?
— Нет. Он пышный и с надрывом. Мне вся эта компания не очень-то: Горький, Андреев, Скиталец…
— Неважно, Беззубов — человек широкого диапазона.
— Да я не возражаю…
Беззубов написал положительную рецензию. Приводить ее целиком не имеет смысла. Вот последний абзац: «С. Довлатов является зрелым писателем. Его рассказы обладают несомненными литературными достоинствами».
Через три недели со мной был подписан договор 36/ЕИ-74.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Русская литературная секция в Таллинне очень малочисленна. Уже три года здесь не принимали в Союз новых членов. Поэтому мной так и заинтересовались. Гранки пришли буквально через месяц. Затем — вторая корректура. То есть по срокам нечто фантастическое!.. Позднее я узнал, что рукопись все же тормозили. У кого-то она вызывала законное недоумение. Автор почему-то ленинградец. (Я работал в Эстонии с ленинградской пропиской.) Да и тексты оказались не столь уж безобидными. В общем, тормозили…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Позже я узнал, как все это было. Сообщение делал инструктор ЦК Ян Труль. Мне кажется, он талантливо построил свою речь. Вот ее приблизительное изложение:
«Довлатов пишет о городских низах. Его персонажи — ущербные люди, богема. Их не печатают, обижают. Они много пьют. Допускают излишества помимо брака. Чувствуется, рассказы автобиографические. Довлатов и его герои — одно. Можно, конечно, эту вещь запретить, Но лучше — издать. Выход книги будет естественным и логичным продолжением судьбы героев. Выход книги будет частью ее сюжета. Позитивным жизнеутверждающим финалом. Поэтому я за то, чтобы книгу издать…»
Я ждал сигнального экземпляра, медленно тянулись дни, полные надежд.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Нас познакомили в одной литературной компании. Затем мы несколько раз беседовали в коридоре партийной газеты. Бывший суворовец, кочегар, что-то пишет… фамилия — Котельников. Свои рассказы он так и не принес, хотя мы об этом уславливались. Теперь мне кажется, что я его сразу невзлюбил. Что-то подозрительное в нем обнаружил. А впрочем, это ерунда. Мы были в хороших отношениях. Единственное меня чуточку настораживало: литератор и пролетарий, жил он весьма комфортабельно. Приобретал где-то шикарную одежду. Интересовался мебелью… Нельзя, будучи деклассированным поэтом, заниматься какими-то финскими обоями. А может быть, я просто сноб… Зачем я рассказываю о Котельникове? Это выяснится чуть позже.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Группа эстонцев направила петицию в ООН. «Мы требуем демократизации и самоопределения… Хотим положить конец насильственной русификации… Действуем в рамках советских законов…» Через три дня этот меморандум передавали западные радиостанции. Еще через неделю из Москвы поступила директива — усилить воспитательную работу. А это значит — кого-то уволить. Разумеется, помимо следствия над авторами меморандума. Ну и так далее. У Котельникова был обыск. Не знаю, в чем он провинился. Дальнейших санкций избежал. Не был привлечен даже в качестве свидетеля. Среди прочих бумаг у него изъяли мои рассказы. Я отнесся к этому спокойно. Разберутся — вернут. Не из-за меня же весь этот шум. Там должны быть горы настоящего самиздата. То есть я был встревожен, как и другие, не больше. Ждал верстку. Вдруг звонит Эльвира Кураева:
— Книжка запрещена. Подробностей не знаю. Больше говорить не могу. Все пропало…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
— Товарищи, — начал редактор, — мы собрались, чтобы обсудить… Разобраться в истоках морального падения… Товарищ Довлатов безответственно передал свою рукопись «Зона» человеку, общественное лицо которого… Человеку, которым занимаются соответствующие органы… Нет уверенности, друзья мои, в том… А что, если этой книгой размахивают наши враги?.. Идет борьба двух миров, двух систем… Мы знали Довлатова как способного журналиста… Но это был человек двойной, так сказать… Два лица, товарищи… Причем два совершенно разных лица… Но это второе лицо искажено гримасой отвращения ко всему, что составляет… И вот мы хотим, образно говоря, понять… Товарищи ознакомились с рукописью… Прошу высказываться…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Господи, что тут началось! Я даже улыбался сначала. Заместитель редактора К. Малышев:
— Довлатов скатился в болото… Льет воду на мельницу буржуазии… Опорочил все самое дорогое…
Костя, думаю, ты ли это? Не ты ли мне за стакан портвейна выписывал фиктивные командировки? Сколько было выпито!..(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Я начал говорить. До сих пор мучаюсь. Как я унизился до проповеди в этом зверинце?! Боже мой, что я пытался объяснить! А главное — кому?!
— Трагические основы красоты… «Остров Сахалин» Чехова… «Записки из мертвого дома»… Босяки… Максим Горький… «Кто живет без печали и гнева, тот не любит отчизны своей…»
Нейфах (перебивает):
— Кто это написал? Какой-нибудь московский диссидент?
— Это стихи Некрасова!
Нейфах:
— Не думаю…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Я пошел в ЦК к знакомому инструктору Трулю. Было ясно, что он в курсе событий.
— Что же это такое? — спрашиваю.
Инструктор предупреждающе кивнул в сторону телефона:
— Выйдем.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Работник ЦК Эстонии и бывший журналист партийной газеты совещались в уборной.
— Есть один реальный путь, — сказал инструктор, — ты устраиваешься на завод чернорабочим. Потом становишься бригадиром. Потом…
— Директором завода?
— Нет, рабкором. Молодежная газета печатает тебя в качестве рабкора. Через два года ты пишешь о заводе книгу. Ее издают. Тебя принимают в Союз. И так далее…
(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Я пошел к Григорию Михайловичу Скульскому. Бывший космополит, ветеран эстонской литературы мог дать полезный совет.
Григорий Михайлович сказал:
— Вам надо покаяться.
— В чем?
— Это неважно. Главное — в чем-то покаяться. Что-то признать. Не такой уж вы ангел.
— Я совсем не ангел.
— Вот и покайтесь. У каждого есть в чем покаяться.
— Я не чувствую себя виноватым.
— Вы курите?
— Курю, а что?
— Этого достаточно. Курение есть вредная, легкомысленная привычка. Согласны? Вот и напишите:
«Раскаиваясь в своем легкомыслии, я прошу…» А дальше — про книжку. Покайтесь в туманной, загадочной форме.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Милая Люда!
Я чувствую себя парализованным и поэтому молю о величайшем снисхождении — не задевай больше моего отравленного портвейном и тщеславием сердца.
Тебе я не боюсь сообщить о том, что я как никогда абсолютно беспомощен, пережил крушение всех надежд, всех убогих своих иллюзий.
«На свете счастья нет, но есть покой и воля», — сказал парнасец, исступленно жаждущий счастья. Воля как продолжение мужества во мне отсутствовала изначально. Покой же возможен лишь в минуты внутреннего согласия. А какое уж там согласие, если мне до тошноты противно все в себе: неаполитанский вид, петушиное красноречие, неустоявшийся к семидесяти годам почерк, жирненькие бока, сластолюбие и невежество. Даже то, что я себе противен и пишу об этом, мне противно.(Сергей Довлатов, из письма к Людмиле Штерн, 1974 г. // Штерн Л. Довлатов — добрый мой приятель. СПб., 2005. С. 163–164)
Сложное в литературе доступнее простого.(Сергей Довлатов, «Записные книжки»)
Три года я не был в Ленинграде. И вот приехал. Встретился с друзьями. Узнал последние новости. Хейфец сидит, Виньковецкий уехал, Марамзин уезжает на днях. Поговорили на эту тему. Один мой приятель сказал:
— Чем ты недоволен, если разобраться? Тебя не печатают? А Христа печатали?!.. Не печатают, зато ты жив… Они тебя не печатают! Подумаешь!.. Да ты бы их в автобус не пустил! А тебя всего лишь не печатают…
Перспективы были самые туманные. Раньше мы хоть в Союз писателей имели доступ. Читали свои произведения. Теперь и этого не было. Вообще я заметил, что упадок гораздо стремительнее прогресса. Мало того, прогресс имеет границы. Упадок же — беспределен…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Я искал работу. Сунулся в многотиражку ЛОМО. После республиканской газеты это было унизительно. К счастью, работа оказалась временной. Тут мне позвонил Воскобойников. Он заведовал прозой в «Костре». Литсотрудник Галина уходила в декретный отпуск. Воскобойников предлагал ее заменить:
— Галины не будет месяцев шесть. А к тому времени она снова забеременеет…
Я был уверен, что меня не возьмут. Все-таки орган ЦК комсомола. А я как-никак скатился в болото. Опорочил все самое дорогое…
Недели три решался этот вопрос. Затем меня известили, что я должен в среду приступить к работе.
Это было для меня приятной неожиданностью. Уверен, что мою кандидатуру согласовывали в обкоме. Так положено. А значит, обком не возражал. Видно, есть такая метода — не унижать до предела. Не вынуждать к опрометчивым поступкам.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Я спросил одного из работников журнала:
— Кого мне опасаться в редакции?
Он ответил быстро и коротко:
— Всех!(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Редактировал «Костер» детский писатель Сахарнов. Я прочитал его книги. Они мне понравились. Непритязательные морские истории. Он выпускал шесть-семь книжек за год. Недаром считают, что ресурсы океана безграничны. Дельфины нравились Сахарнову больше, чем люди. Он этого даже не скрывал. И я его понимаю. Трудолюбивый и дисциплинированный, он занимался собственной литературой. Журнал был для неким символом, пакетом акций, золотым обеспечением. При этом Сахарнов умел быть обаятельным. Обаяние же, как известно, уравновешивает любые пороки. Короче, он мне нравился. Тем более что критерии у меня пониженные…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Отделом спорта заведовал Верховский, добродушный, бессловесный человек. Он неизменно пребывал в глубоком самозабвении. По темпераменту был равен мертвому кавказцу. Любая житейская мелочь побуждала Верховского к тяжким безрезультатным раздумьям.
Однажды я мимоходом спросил его:
— Штопор есть?
Верховский задумался. Несколько раз пересек мой кабинет. Потом сказал:
— Сейчас я иду обедать. Буду после трех. И мы вернемся к этому разговору. Тема интересная…
Прошел час. Мукузани было выпито. Художник Зуев без усилий выдавил пробку корявым мизинцем. Наконец появился Верховский. Уныло взглянул на меня и сказал:
— Штопора у меня, к сожалению, нет. Есть пилочка для ногтей…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Наибольшую антипатию вызывала у меня Копорина, ответственный секретарь журнала. Она тоже по злосчастному совпадению начинала корректором. Поиски ошибок стали для нее единственным импульсом. Не из атомов состояло все кругом! Все кругом состояло из непростительных ошибок. Ошибок — мелких, крупных, пунктуационных, стилистических, гражданских, нравственных, военных, административных… В мире ошибок Копорина чувствовала себя телевизионной башней, уцелевшей после землетрясения.
Любое проявление жизни травмировало Копорину, она ненавидела юмор, пирожные, свадьбы, Европу, косметику, шашки, такси, разговоры, мультипликационные фильмы… Ее раздражали меченосцы в аквариуме… Помню, она возмущенно крикнула мне:
— Вы улыбались на редакционном совещании!..
На почетном месте в ее шкафу хранилась биография Сталина. В редакции с Копориной без повода не заговаривали даже мерзавцы. Просить у нее одолжения считалось абсурдом. Все равно что одолжить у скорпиона жало…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Заместителем редактора «Костра» был старый пионервожатый Юран. За восемь месяцев я так и не понял, что составляет круг его обязанностей. Неизменно выпивший, он часами бродил по коридору. Порой его начинала мучить совесть. Юран заходил в одну из комнат, где толпилось побольше народу. Брал трубку:
— Алло! Это метеостанция? Фролова, пожалуйста! Обедает? Простите… Алло! Секция юных натуралистов? Валерия Модестовна у себя? Ах, в отпуске? Извините… Алло! Комбинат бытового обслуживания? Можно попросить Климовицкого? Болен? Жаль… Передайте ему, что звонил Юран. Важное дело… Алло!..
Секретарша однажды шепнула мне:
— Обрати внимание. Юран набирает пять цифр. Не шесть, а пять. И говорит разную чепуху в пустую трубку.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Я работал в «Костре». То есть из жертвы литературного режима превратился в функционера этого режима. Функционер — очень емкое слово. Занимая официальную должность, ты становишься человеком функции. Вырваться за диктуемые ею пределы невозможно без губительного скандала, функция подавляет тебя. В угоду функции твои представления незаметно искажаются. И ты уже не принадлежишь себе. Раньше я, будучи гонимым автором, имел все основания ненавидеть литературных чиновников. Теперь меня самого ненавидели.
Я вел двойную жизнь. В «Костре» исправно душил живое слово. Затем надевал кепку и шел в «Детгиз», «Аврору», «Советский писатель». Там исправно душили меня.
Я был одновременно хищником и жертвой.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Первое время действовал более или менее честно. Вынимал из кучи макулатуры талантливые рукописи, передавал начальству. Начальство мне их брезгливо возвращало. Постепенно я уподобился моим коллегам из «Невы». На первой же стадии внушал молодому автору:
— Старик, это безнадежно! Не пойдет…
— Но ведь печатаете же бог знает что!..
Да, мы печатали бог знает что! Не мог же я увольняться из-за каждого бездарного рассказа, появившегося в «Костре»!..
Короче говоря, моя редакторская деятельность подвигами не ознаменовалась.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
На досуге я пытался уяснить, кто же имеет реальные шансы опубликоваться? Выявил семь категорий:
1. Знаменитый автор, видный литературный чиновник, само имя которого является пропуском. (Шансы — сто процентов.)
2. Рядовой официальный профессионал, личный друг Сахарнова. (Шансы — семь из десяти.)
3. Чиновник параллельного ведомства, с которым необходимо жить дружно. (Пять из десяти.)
4. Неизвестный автор, чудом создавший произведение одновременно талантливое и конъюнктурное. (Четыре из десяти.)
5. Неизвестный автор, создавший бездарное конъюнктурное произведение. (Три из десяти.)
6. Просто талантливый автор. (Шансы близки к нулю. Случай почти уникальный. Чреват обкомовскими санкциями.)
7. Бездарный автор, при этом еще и далекий от конъюнктуры. (Этот вариант я не рассматриваю. Шансы здесь измеряются отрицательными величинами.)(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Лосев заведовал массовым отделом. Проработал в «Костре» четырнадцать лет. Пережил трех редакторов. Относились к нему в редакции с большим почтением. Его корректный тихий голос почти всегда бывал решающим.
Мало этого, кукольные пьесы Лосева шли в двадцати театрах. Что приносило до шестисот рублей ежемесячно.
Четырехкомнатная квартира, финская мебель, замша, поездки на юг — Лосев достиг всех стандартов отечественного благополучия.
Втайне он писал лирические стихи, которые нравились Бродскому.
Неожиданно Лосев подал документы в ОВИР. В «Костре» началась легкая паника. Все-таки орган ЦК комсомола. А тут — дезертир в редакции.
Разумно действовал один Сахарнов.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
…Я стал на авторов как-то иначе поглядывать. Приезжал к нам один из Мурманска — Яковлев. Привез рассказ. Так себе, ничего особенного. На тему — «собака — Друг человека». Я молчал, молчал, а потом говорю:
— Интересно, в Мурманске есть копченая рыба?
Автор засуетился, портфель расстегнул. Достает копченого леща… Напечатали… Собака — Друг человека… Какие тут могут быть возражения?..
Опубликовал Нину Катерли. Принесла мне батарейки для транзистора. Иван Сабило устроил мою дочку в плавательный бассейн… В общем, дело пошло. Неизвестно, чем бы все это кончилось. Так, не дай Господь, и в люди пробиться можно…
Тут, к счастью, Галина позвонила, истекал ее декретный отпуск.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Я опустился на пологую скамейку. Вынул ручку и блокнот. Через минуту записал:И так далее.
Любимая, я в Пушкинских Горах,
Здесь без тебя — уныние и скука,
Брожу по заповеднику, как сука.
И душу мне терзает жуткий страх…
Мои стихи несколько опережали действительность. До Пушкинских Гор оставалось километров сто.(Сергей Довлатов, «Заповедник»)
— Можно задать один вопрос? Какие экспонаты музея — подлинные?
— Разве это важно?
— Мне кажется — да. Ведь музей — не театр.
— Здесь все подлинное. Река, холмы, деревья — сверстники Пушкина. Его собеседники и друзья. Вся удивительная природа здешних мест…(Сергей Довлатов, «Заповедник»)
— Да какая разница — Ганнибал, Закомельский… Туристы желают видеть Ганнибала. Они за это деньги платят. На фига им Закомельский?! Вот наш директор и повесил Ганнибала… Точнее, Закомельского под видом Ганнибала. А какому-то деятелю не понравилось… Простите, вы женаты?
Галина Александровна произнесла эту фразу внезапно и, я бы сказал — застенчиво.
— Разведен, — говорю, — а что?
— Наши девушки интересуются.
— Какие девушки?
— Их сейчас нет. Бухгалтер, методист, экскурсоводы…
— Почему же они мной интересуются?
— Они не вами. Они всеми интересуются. У нас тут много одиноких. Парни разъехались… Кого наши девушки видят? Туристов? А что туристы? Хорошо, если у них восьмидневка. Из Ленинграда так на сутки приезжают. Или на трое…(Сергей Довлатов, «Заповедник»)
На третий день работы женщина в очках спросила меня:
— Когда родился Бенкендорф?
— Году в семидесятом, — ответил я. В допущенной мною инверсии звучала неуверенность.
— А точнее? — спросила женщина.
— К сожалению, — говорю, — забыл…
Зачем, думаю, я лгу? Сказать бы честно: «А пес его знает!»… Не такая уж великая радость — появление на свет Бенкендорфа.
— Александр Христофорович Бенкендорф, — укоризненно произнесла дама, — родился в тысяча семьсот восемьдесят четвертом году. Причем в июне…
Я кивнул, давая понять, что нахожу это сообщение ценным.
С этой минуты она не переставала иронически улыбаться. Так, словно мое равнодушие к Бенкендорфу говорило о полной духовной нищете…(Сергей Довлатов, «Заповедник»)
— Успокойтесь, — прошептала Марианна, — какой вы нервный… Я только спросила: «За что вы любите Пушкина?..»
— Любить публично — скотство! — заорал я. — Есть особый термин в сексопатологии…
Дрожащей рукой она протянула мне стакан воды. Я отодвинул его.
— Вы-то сами любили кого-нибудь? Когда-нибудь?!.
Не стоило этого говорить. Сейчас она зарыдает и крикнет:
«Мне тридцать четыре года, и я — одинокая девушка!..»
— Пушкин — наша гордость! — выговорила она. — Это не только великий поэт, но и великий гражданин…
По-видимому, это и был заведомо готовый ответ на ее дурацкий вопрос.
Только и всего, думаю?(Сергей Довлатов, «Заповедник»)
В Тригорском и в монастыре экскурсия прошла благополучно. Надо было сделать логичнее переходы из одного зала в другой. Продумать так называемые связки. В одном случае мне это долго не удавалось. Между комнатой Зизи и гостиной. Наконец я придумал эту злополучную связку. И в дальнейшем неизменно ею пользовался:
«Друзья мои! Здесь, я вижу, тесновато. Пройдемте в следующий зал!..»(Сергей Довлатов, «Заповедник»)
— Тут все живет и дышит Пушкиным, — сказала Галя, — буквально каждая веточка, каждая травинка. Так и ждешь, что он выйдет сейчас из-за поворота… Цилиндр, крылатка, знакомый профиль…
Между тем из-за поворота вышел Леня Гурьянов, бывший университетский стукач.
— Борька, хрен моржовый, — дико заорал он, — ты ли это?!
Я отозвался с неожиданным радушием. Еще один подонок застал меня врасплох. Вечно не успеваю сосредоточиться…(Сергей Довлатов, «Заповедник»)
Что писать о себе, ей-богу, не знаю. В Пушкинских Горах было замечательно. Туристы задают дивные вопросы:
1. Была ли Анна Каренина любовницей Есенина?
2. Кто такой Борис Годунов?
3. Из-за чего вышла дуэль у Пушкина с Лермонтовым?
Я не пью уже давно. Как-то неожиданно и стабильно бросил. Вероятно, произошел невольный самогипноз. Или стимулы повлияли. После 100 граммов водки у меня гнетущее настроение.(Из письма Сергея Довлатова к Людмиле Штерн от 1 декабря 1976 года)
В Тригорском экскурсия шла легко и даже с подъемом. Чему, повторяю, в значительной мере способствовали характер и логика экспозиции.
Правда, меня смутило требование одной дамы. Ей захотелось услышать романс «Я помню чудное мгновенье». Я ответил, что совершенно не умею петь. Дама настаивала. Выручил меня толстяк с блокнотом. Давайте, говорит, я спою…
— Только не здесь, — попросил я, — в автобусе.
На обратном пути толстяк действительно запел. У этого болвана оказался замечательный тенор…(Сергей Довлатов, «Заповедник»)
Я обмер. Сейчас кто-нибудь выкрикнет:
«Безумец и невежда! Это же Есенин — „Письмо к матери“…»
Я продолжал декламировать, лихорадочно соображая:
«Да, товарищи, вы совершенно правы. Конечно же, это Есенин. И действительно — „Письмо к матери“. Но как близка, заметьте, интонация Пушкина лирике Сергея Есенина! Как органично реализуются в поэтике Есенина…» И так далее.
Я продолжал декламировать. Где-то в конце угрожающе сиял финский нож… «Тра-та-тита-там в кабацкой драке, тра-та-там под сердце финский нож…» В сантиметре от этого грозно поблескивающего лезвия мне удалось затормозить. В наступившей тишине я ждал бури. Все молчали. Лица были взволнованны и строги. Лишь один пожилой турист со значением выговорил:
— Да, были люди…(Сергей Довлатов, «Заповедник»)
Взглянув на эту каторжную рожу,
Ты не узнаешь (в том уверен я),
Красивого Довлатова Сережу,
Который хамски лез к тебе в друзья.
Не думай, что меня ударил Форман,
Не думай, что меня ударил Клей,
Мое лицо переменило форму,
Но содержанье — в русле прежних дней.
Зуб вырван мой! Десна моя зашита,
Гной удалён (прости сию деталь),
Я в Пушгорах. Ты мной не позабыта,
Но я забыт тобой. И это жаль!
Дом Михал Иваныча производил страшное впечатление. На фоне облаков чернела покосившаяся антенна. Крыша местами провалилась, оголив неровные темные балки. Стены были небрежно обиты фанерой. Треснувшие стекла — заклеены газетной бумагой. Из бесчисленных щелей торчала грязная пакля.
В комнате хозяина стоял запах прокисшей еды. Над столом я увидел цветной портрет Мао из «Огонька». Рядом широко улыбался Гагарин. В раковине с черными кругами отбитой эмали плавали макароны. Ходики стояли. Утюг, заменявший гирю, касался пола.
Две кошки геральдического вида — угольно-черная и розовато-белая — жеманно фланировали по столу, огибая тарелки. Хозяин шуганул их подвернувшимся валенком. Звякнули осколки. Кошки с безумным ревом перелетели в темный угол.
Соседняя комната выглядела еще безобразнее. Середина потолка угрожающе нависала. Две металлические кровати были завалены тряпьем и смердящими овчинами. Повсюду белели окурки и яичная скорлупа.
Откровенно говоря, я немного растерялся. Сказать бы честно: «Мне это не подходит…» Но, очевидно, я все-таки интеллигент. И я произнес нечто лирическое:
— Окна выходят на юг?(Сергей Довлатов, «Заповедник»)
Милая Эра!
Туча пронеслась. Я пил еще сутки в Ленинграде. Затем сутки в Луге и четверо — во Пскове. Наконец добрался к Святым местам. Работаю, сочиняю. Даже курить бросил. Жду Вас, как мы уславливалисъ. […] Напоминаю свои координаты: дер. Березино (около новой турбазы), спросить длинного из Ленинграда. Или бородатого. Или который с дочкой. Или просто — Серегу.
Жду Вас, милая.(Из письма Сергея Довлатова к Эре Коробовой от 29 июля 1976 года)
Итак, я поселился у Михал Иваныча. Пил он беспрерывно. До изумления, паралича и бреда. Причем, бредил он исключительно матом. А матерился с тем же чувством, с каким пожилые интеллигентные люди вполголоса напевают. То есть для себя, без расчета на одобрение или протест.
Трезвым я его видел дважды. В эти парадоксальные дни Михал Иваныч запускал одновременно радио и телевизор. Ложился в брюках, доставал коробку из-под торта «Сказка». И начинал читать открытки, полученные за всю жизнь.
Читал и комментировал:
«…Здравствуй, папа крестный!.. Ну, здравствуй, здравствуй, выблядок овечий!.. Желаю тебе успехов в работе… Успехов желает, едри твою мать… Остаюсь вечно твой Радик… Вечно твой, вечно твой… Да на хрен ты мне сдался?..»(Сергей Довлатов, «Заповедник»)
Я жил, не ведая печали.
Доволен жизнью был сполна.
Детишки грязные кричали,
Ворчала глупая жена.
Но есть во мне такое свойство,
Которому и сам не рад.
Мной овладело беспокойство,
И я поехал в Ленинград.
Желая встретиться с поэтом,
Узреть священные места,
Я столько лет мечтал об этом.
И вот исполнилась мечта!
Автобус трогается плавно,
Туристы замерли вокруг.
И вдруг Наталья Николавна
Передо мной явилась вдруг.
Я задрожал, свершилось чудо,
Сбылись невинные мечты.
Я задрожал не в смысле блуда,
А в смысле чистой красоты.
Ведь я, хоть лет уже немало,
В душе Антоний, Гамлет, Сид,
Но то, что до войны стояло,
Теперь, пардон, едва висит.
Увы, не смею вас неволить,
Но все же есть проект такой:
Нельзя ль Антонову уволить,
Чтоб не смущала мой покой?
Не заслоняла б важной темы,
Не растлевала слабых душ.
Позвольте мне спросить вас, где мы:
В музее или в Мулен Руж?
Кровоточит живая рана,
Стучит в висках, болит нога.
Народный гений Дагестана,
Рассол Гамзатов, ваш слуга.»
Митрофанова интересовало все: биология, география, теория поля, чревовещание, филателия, супрематизм, основы дрессировки… Он прочитывал три серьезных книги в день… Триумфально кончил школу, легко поступил на филфак.
Университетская профессура была озадачена. Митрофанов знал абсолютно все и требовал новых познаний. Крупные ученые сутками просиживали в библиотеках, штудируя для Митрофанова забытые теории и разделы науки. Параллельно Митрофанов слушал лекции на юридическом, биологическом и химическом факультетах.
Уникальная память и безмерная жажда знаний — в сочетании — творили чудеса. Но тут выявилось поразительное обстоятельство. Этими качествами натура Митрофанова целиком и полностью исчерпывалась. Другими качествами Митрофанов не обладал. Он родился гением чистого познания.
Первая же его курсовая работа осталась незавершенной. Более того, он написал лишь первую фразу. Вернее — начало первой фразы. А именно: «Как нам известно…» На этом гениально задуманная работа была прервана.(Сергей Довлатов, «Заповедник»)
Затем Митрофанова пытались устроить на Ленфильм. Более того, специально утвердили новую штатную единицу: «Консультант по любым вопросам».
Это была редкая удача. Митрофанов знал костюмы и обычаи всех эпох. Фауну любого уголка земли. Мельчайшие подробности в ходе доисторических событий. Парадоксальные реплики второстепенных государственных деятелей. Он знал, сколько пуговиц было на камзоле Талейрана. Он помнил, как звали жену Ломоносова…
Митрофанов не смог заполнить анкету. Даже те ее разделы, где было сказано: «Нужное подчеркнуть». Ему было лень…(Сергей Довлатов, «Заповедник»)
Рассказывать Митрофанов умел. Его экскурсии были насыщены внезапными параллелями, ослепительными гипотезами, редкими архивными справками и цитатами на шести языках.
Его экскурсии продолжались вдвое дольше обычных. Иногда туристы падали в обморок от напряжения.
Были, конечно, и сложности. Митрофанов ленился подниматься на Савкину Горку. Туристы карабкались на гору, а Митрофанов, стоя у подножия, выкрикивал:
— Как и много лет назад, этот большой зеленый холм возвышается над Соротью. Удивительная симметричность его формы говорит об искусственном происхождении. Что же касается этимологии названия — «Сороть», то она весьма любопытна. Хоть и не совсем пристойна…
Был случай, когда экскурсанты, расстелив дерматиновый плащ, волоком тащили Митрофанова на гору. Он же довольно улыбался и вещал:
— Предание гласит, что здесь стоял один из монастырей Воронича…(Сергей Довлатов, «Заповедник»)
Потоцкий украшал свои монологи фантастическими деталями. Разыгрывал в лицах сцену дуэли. Один раз даже упал на траву. Заканчивал экскурсию таинственным метафизическим измышлением:
«Наконец после долгой и мучительной болезни великий гражданин России скончался. А Дантес все еще жив, товарищи…»
То и дело он запивал, бросая работу. «Бомбил» по гривеннику на крыльце шалмана. Собирал пустые бутылки в кустах. Спал на треснувшей могильной плите Алексея Николаевича Вульфа.
Капитан милиции Шатько, встречая его, укоризненно говорил:
«Потоцкий, вы своим обликом нарушаете гармонию здешних мест…»
Затем Потоцкий выдумал новый трюк. Он бродил по монастырю. Подстерегал очередную группу возле могилы. Дожидался конца экскурсии. Отзывал старосту и шепотом говорил:
«Антр ну! Между нами! Соберите по тридцать копеек. Я укажу вам истинную могилу Пушкина, которую большевики скрывают от народа!»
Затем уводил группу в лес и показывал экскурсантам невзрачный холмик. Иногда какой-нибудь дотошный турист спрашивал:
— А зачем скрывают настоящую могилу?
— Зачем? — сардонически усмехался Потоцкий. — Вас интересует — зачем? Товарищи, гражданина интересует — зачем?
— Ах, да, я понимаю, понимаю, — лепетал турист…(Сергей Довлатов, «Заповедник»)
Я огляделся. Таинственные речи исходили от молодца в зеленой бобочке. Он по-прежнему сидел не оборачиваясь. Даже сзади было видно, какой он пьяный. Его увитый локонами затылок выражал какое-то агрессивное нетерпение.
Он почти кричал:
— А я говорю — нет!.. Нет — говорю я зарвавшимся империалистическим хищникам! Нет — вторят мне труженики уральского целлюлозно-бумажного комбината… Нет в жизни счастья, дорогие радиослушатели! Это говорю вам я — единственный уцелевший панфиловец… И то же самое говорил Заратустра…
Окружающие начали прислушиваться. Впрочем, без особого интереса.
Парень возвысил голос:
— Чего уставились, жлобы?! Хотите лицезреть, как умирает гвардии рядовой Майкопского артиллерийского полка — виконт де Бражелон?! Извольте, я предоставлю вам этот шанс… Товарищ Раппопорт, введите арестованного!..
Окружающие реагировали спокойно. Хотя «жлобы» явно относилось к ним.
Кто-то из угла вяло произнес:
— Валера накушавши…
Валера живо откликнулся:
— Право на отдых гарантировано Конституцией…(Сергей Довлатов, «Заповедник»)
— Выпей, Тарасыч, — подвинул ему бутылку Марков, — выпей и не расстраивайся. Шесть рублей — не деньги…
— Не деньги? — вдруг рассердился гармонист. — Люди пашут, а ему — не деньги! Да я вот этими трудовыми руками шесть лет отбухал ни за что… Девяносто вторая без применения технических средств…
Марков в ответ задушевно пропел:
— Не плачь, девчонка! Пройдут дожди…
Через секунду их уже растаскивали двое леспромхозовских конюхов. Гармошка с чудовищным ревом обрушилась на пол.
Я хотел встать и не мог.
Затем из-под меня вылетела дюралевая табуретка. Падая, я оборвал тяжелую, коричневого цвета штору.
Встать не удавалось. Хотя Маркова, кажется, били. Я слышал его трагические вопли:
— Отпустите, псы! Финита ля комедия!..
Не то чтобы меня выбросили из ресторана. Я выполз сам, окутанный драпировочной тканью. Затем ударился лбом о косяк, и все померкло…(Сергей Довлатов, «Заповедник»)
— И помни. КГБ сейчас — наиболее прогрессивная организация. Наиболее реальная сила в государстве. И кстати, наиболее гуманная… Если бы ты знал, какие это люди!..
— Сейчас узнаю, — говорю.
— Ты чересчур инфантилен, — сказал Гурьянов, — это может плохо кончиться…
Каково мне было выслушивать это с похмелья! Я обогнул его, повернулся и говорю:
— А ты — дерьмо, Гурьяныч! Дерьмо, невежда и подлец! И вечно будешь подлецом, даже если тебя назначат старшим лейтенантом… Знаешь, почему ты стучишь? Потому что тебя не любят женщины…
Гурьянов, пятясь, отступил. Он-то выбирал между равнодушием и превосходством, а дело кончилось грубостью.
Я же почувствовал громадное облегчение. И вообще, что может быть прекраснее неожиданного освобождения речи?!(Сергей Довлатов, «Заповедник»)
Пробыл я неделю в Москве. Совершил необратимые, мужественные, трезвые поступки. Думаю, меня скоро посадят.
Стыдно мне только за то, что не посылаю денег. Это — нечеловеческая гнусность. Утешаю себя тем, что рано или поздно все возмещу.
Без конца думаю о тебе, мучаюсь, жалею. Неизменно считаю тебя женщиной редкой душевной чистоты и прелести.
Сашу любить не разрешаю себе, но все-таки люблю и мучаюсь. Поцелуй ее 8 сентября. Деньги на подарок отсутствуют.
Я сижу в грязной псковской деревне. Ехать в Ленинград не имеет смысла. Питаюсь…… Скоро все р……
Рогинскому привет. Сережу и Витю люблю и целую.
Вы еще услышите про меня.
Преданный тебе
С. Довлатов
P. S. Тамара, умоляю тебя, пришли какие-нибудь Сашины фотографии. Попроси Генку, чтобы Ключик сфотографировал. Пожалуйста.
Получила ли ты в августе 25 р.?
До середины сентября буду здесь (Пск. обл., Пушк. Горы, почта, до востр.), затем в Ленинграде (196 002, до востр.) или в тюрьме.(Из письма Сергея Довлатова к Тамаре Зибуновой от 30 августа 1977 года)
— …Что тебя удерживает? Эрмитаж, Нева, березы?
— Березы меня совершенно не волнуют.
— Так что же?
— Язык. На чужом языке мы теряем восемьдесят процентов своей личности. Мы утрачиваем способность шутить, иронизировать. Одно это меня в ужас приводит.
— А мне вот не до шуток. Подумай о Маше. Представь себе, что ее ожидает.
— Ты все ужасно преувеличиваешь. Миллионы людей живут, работают и абсолютно счастливы.
— Миллионы пускай остаются. Я говорю о тебе. Все равно тебя не печатают.
— Но здесь мои читатели. А там… Кому нужны мои рассказы в городе Чикаго?
— А здесь кому они нужны? Официантке из «Лукоморья», которая даже меню не читает?
— Всем. Просто сейчас люди об этом не догадываются.
— Так будет всегда.
— Ошибаешься.(Сергей Довлатов, «Заповедник»)
«Непоправима только смерть!..»
Не такая уж глупая мысль, если вдуматься…
И в этот момент зазвонил телефон. Я сразу понял, кто это. Я знал, что это — Таня. Знал и все.
Я поднял трубку. Из хаоса выплыл спокойный Танин голос:
— Привет! Мы в Австрии. У нас все хорошо… Ты выпил?
Я рассердился:
— Да за кого ты меня принимаешь?!..
— Нас встретили. Тут много знакомых. Все тебе кланяются…
Я стоял босой у телефона и молчал. За окном грохотал перфоратор. В зеркале отражалось старое пальто.
Я только спросил:
— Мы еще встретимся?
— Да… Если ты нас любишь…(Сергей Довлатов, «Заповедник»)
Шлиппенбаха я и раньше знал по газетному сектору. Просто мы не были лично знакомы. Это был нервный худой человек с грязноватыми длинными волосами. Он говорил, что его шведские предки упоминаются в исторических документах. Кроме того, Шлиппенбах носил в хозяйственной сумке однотомник Пушкина. «Полтава» была заложена конфетной оберткой.
— Читайте, — нервно говорил Шлиппенбах.
И, не дожидаясь реакции, лающим голосом выкрикивал:
Пальбой отбитые дружины,
Мешаясь, катятся во прах.
Уходит Розен сквозь теснины,
Сдается пылкий Шлиппенбах…
(Сергей Довлатов, «Чемодан»)
Мы заказали пиво и бутерброды. Шлиппенбах, слегка понизив голос, начал:
— Я обратился к вам, потому что ценю интеллигентных людей. Я сам интеллигентный человек. Нас мало. Откровенно говоря, нас должно быть еще меньше. Аристократы вымирают, как доисторические животные. Однако, ближе к делу. Я решил снять любительский фильм. Хватит отдавать свои лучшие годы пошлой журналистике. Хочется настоящей творческой работы. В общем, завтра я приступаю к съемкам. Фильм будет минут на десять. Задуман он как сатирический памфлет. Сюжет таков. В Ленинграде появляется таинственный незнакомец. В ком легко узнать царя Петра. Того самого, который двести шестьдесят лет назад основал Петербург. Теперь великого государя окружает пошлая советская действительность. Милиционер грозит ему штрафом. Двое алкашей предлагают скинуться на троих. Фарцовщики хотят купить у царя ботинки. Чувихи принимают его за богатого иностранца. Сотрудники КГБ — за шпиона. И так далее. Короче, всюду пьянство и бардак. Царь в ужасе кричит — что я наделал?! Зачем основал этот блядский город?!(Сергей Довлатов, «Чемодан»)
Конечно, я мог бы отказаться. Но почему-то согласился. Вечно я откликаюсь на самые дикие предложения. Недаром моя жена говорит:
— Тебя интересует все, кроме супружеских обязанностей.
Моя жена уверена, что супружеские обязанности это, прежде всего, трезвость.(Сергей Довлатов, «Чемодан»)
Из круга античных статуй выступает гипсовая фигура женщины в платке. То ли доярка-рекордистка, то ли стахановка, со звездой Героя Соцтруда, бесформенная, аляповатая…
Мост в колыбели Октября
Нельзя звать именем царя!
Короче, мы поехали на Ленфильм. Шлиппенбах позвонил в бутафорский цех какому-то Чипе. Нам выписали пропуск. Помещение, в котором мы оказались, было заставлено шкафами и ящиками. Я почувствовал запах сырости и нафталина. Над головой мигали и потрескивали лампы дневного света. В углу темнело чучело медведя. По длинному столу гуляла кошка.
Из-за ширмы появился Чипа. Это был средних лет мужчина в тельняшке и цилиндре. Он долго смотрел на меня, а затем поинтересовался:
— Ты в охране служил?
— А что?
— Помнишь штрафной изолятор на Ропче?
— Ну.
— А помнишь, как зэк на ремне удавился?
— Что-то припоминаю.
— Так это я был. Два часа откачивали, суки…(Сергей Довлатов, «Чемодан»)
Чипа угостил нас разведенным спиртом. И вообще, проявил услужливость. Он сказал:
— Держи, гражданин начальник!
И выложил на стол целую кучу барахла. Там были высокие черные сапоги, камзол, накидка, шляпа. Затем Чипа достал откуда-то перчатки с раструбами. Такие, как у первых российских автолюбителей.
— А брюки? — напомнил Шлиппенбах.
Чипа вынул из ящика бархатные штаны с позументом.
Я в муках натянул их. Застегнуться мне не удалось.
— Сойдет, — заверил Чипа, — перетяните шпагатом.
Когда мы прощались, он вдруг говорит:
— Пока сидел, на волю рвался. А сейчас — поддам, и в лагерь тянет. Какие были люди — Сивый, Мотыль, Паровоз!..
Мы положили барахло в чемодан и спустились на лифте к гримеру. Вернее, к гримерше по имени Людмила Борисовна.(Сергей Довлатов, «Чемодан»)
Шпага лежала у меня на коленях. Клинок был отпилен. Обнажать его я мог сантиметра на три. Шлиппенбах возбужденно жестикулировал. Зато водитель оставался совершенно невозмутимым. И только в конце он дружелюбно поинтересовался:
— Мужик, ты из какого зоопарка убежал?
— Потрясающе! — закричал Шлиппенбах. — Готовый кадр!..(Сергей Довлатов, «Чемодан»)
У Горного съемки прошли гладко, без приключений. Петр, дойдя до лестницы, в нужном месте остановился, заслонив собой статую Геракла, еще не успевшего обзавестись костылем, покачал головой и гневно помахал тростью, как договорились. Боб тем временем отгонял в сторону любопытных. Их появление в кадре нежелательно при дальнейшей замене общего вида здания фотографией.
По улицам царя возили, как видно, напоказ.
Известно, что цари в диковинку у нас.
Оказалось, что когда тебя снимают, идти неловко. Я делал усилия, чтобы не спотыкаться. Когда налетал ветер, я придерживал шляпу.
Вдруг Шлиппенбах начал что-то кричать. Я не расслышал из-за ветра, остановился, перешел через дорогу.
— Ты чего? — спросил Шлиппенбах.
— Я не расслышал.
— Чего ты не расслышал?
— Вы что-то кричали.
— Не вы, а ты.
— Что ты мне кричал?
— Я кричал — гениально! Больше ничего. Давай, иди снова.(Сергей Довлатов, «Чемодан»)
Я снова вышел из-за угла. Снова направился к мосту. И снова Шлиппенбах мне что-то крикнул. Я не обратил внимания.
Так и дошел до самого парапета. Наконец, оглянулся. Шлиппенбах и его подруга сидели в машине. Я поспешил назад.
— Единственное замечание, — сказал Шлиппенбах, — побольше экспрессии. Ты должен всему удивляться. С недоумением разглядывать плакаты и вывески.
— Там нет плакатов.
— Не важно. Я это все потом смонтирую. Главное — удивляйся. Метра три пройдешь — всплесни руками…
В итоге Шлиппенбах гонял меня раз семь. Я страшно утомился. Штаны под камзолом спадали. Курить в перчатках было неудобно.(Сергей Довлатов, «Чемодан»)
После этого Шлиппенбах горячо зашептал:
— Мизансцена простая. Ты приближаешься к ларьку. С негодованием разглядываешь всю эту публику. Затем произносишь речь.
— Что я должен сказать?
— Говори, что попало. Слова не имеют значения.
Главное — мимика, жесты…
— Меня примут за идиота.
— Вот и хорошо. Произноси, что угодно. Узнай насчет цены.
— Тем более, меня примут за идиота. Кто же цен не знает? Да еще на пиво.
— Тогда спроси их — кто последний? Лишь бы губы шевелились, а уж я потом смонтирую. Текст будет позже записан на магнитофонную ленту. Короче, действуй.
— Выпейте для храбрости, — сказала Галина.(Сергей Довлатов, «Чемодан»)
К этому времени я был почти у цели. Людская масса уплотнилась. Я был стиснут между оборванцем и железнодорожником. Конец моей шпаги упирался в бедро интеллигента.
Шлиппенбах кричит:
— Не вижу мизансцены! Где конфликт?! Ты должен вызывать антагонизм народных масс!
Очередь насторожилась. Энергичный человек с кинокамерой внушал народу раздражение и беспокойство.
— Извиняюсь, — обратился к Шлиппенбаху железнодорожник, — вас здесь не стояло!
— Нахожусь при исполнении служебных обязанностей, — четко реагировал Шлиппенбах.
— Все при исполнении, — донеслось из толпы.
Недовольство росло. Голоса делались все более агрессивными:
— Ходят тут всякие сатирики, блядь, юмористы…
— Сфотографируют тебя, а потом — на доску…
В смысле — «Они мешают нам жить…»
— Люди, можно сказать, культурно похмеляются, а он нам тюльку гонит…(Сергей Довлатов, «Чемодан»)
Энергия толпы рвалась наружу. Но и Шлиппенбах вдруг рассердился:
— Пропили Россию, гады! Совесть потеряли окончательно! Водярой залили глаза, с утра пораньше!..
— Юрка, кончай! Юрка, не будь идиотом, пошли! — уговаривала Шлиппенбаха Галина.
Но тот упирался. И как раз подошла моя очередь. Я достал мятый рубль из перчатки.
Спрашиваю:
— Сколько брать?
Шлиппенбах вдруг сразу успокоился и говорит:
— Мне большую с подогревом. Галке — маленькую.
Галина добавила:
— Я пива не употребляю. Но выпью с удовольствием…
Логики в ее словах было маловато.
Кто-то начал роптать. Оборванец пояснил недовольным:
— Царь стоял, я видел. А этот пидор с фонарем — его дружок. Так что, все законно!
Алкаши с минуту поворчали и затихли.
Шлиппенбах переложил камеру в левую руку. Поднял кружку:
— Выпьем за успех нашей будущей картины! Истинный талант когда-нибудь пробьет себе дорогу.(Сергей Довлатов, «Чемодан»)
Театральный костюм потом валялся у меня два года. Шпагу присвоил соседский мальчишка. Шляпой мы натирали полы. Камзол носила вместо демисезонного пальто экстравагантная женщина Регина Бриттерман. Из бархатных штанов моя жена соорудила юбку.
Шоферские перчатки я захватил в эмиграцию. Я был уверен, что первым делом куплю машину. Да так и не купил. Не захотел.(Сергей Довлатов, «Чемодан»)
На следующий день я повстречал Шлиппенбаха возле гонорарной кассы. Он сообщил мне, что хочет заняться правозащитной деятельностью. Таким образом, съемки любительского фильма прекратились.(Сергей Довлатов, «Чемодан»)
Здоровье мое титаническое разом пошатнулось. Прежде если я слышал, что у кого-то радикулит, то воспринимал это как условную форму общего недовольства жизнью. А теперь у меня и радикулит, и все на свете.
Зато я худой. Отощал в Пушкинских Горах. Ел исключительно фрукты и много ходил. Во-первых, экскурсии, да и гастроном на расстоянии 4 километров.
У меня четкое ощущение надвигающихся перемен. Положительных, отрицательных, — это безразлично. А силы, естественно, на исходе. И как всегда, полно неприятностей. Страдания же — показатель наших возможностей. Даже показатель силы. Выдержал — значит, способен на это. Установить меру слабости и меру беспомощности — значит возмужать. Вот я и мужаю беспрерывно. Мужаю, мужаю да и подохну без тебя.(Сергей Довлатов, из письма к Людмиле Штерн от 25 октября 1976 г.)
Вскоре мы получили заказ. Причем довольно выгодный и срочный. Бригаде предстояло вырубить рельефное изображение Ломоносова для новой станции метро. Скульптор Чудновский быстро изготовил модель. Формовщики отлили ее в гипсе. Мы пришли взглянуть на это дело.
Ломоносов был изображен в каком-то подозрительном халате. В правой руке он держал бумажный свиток. В левой — глобус. Бумага, как я понимаю, символизировала творчество, а глобус — науку.
Сам Ломоносов выглядел упитанным, женственным и неопрятным. Он был похож на свинью. В сталинские годы так изображали капиталистов. Видимо, Чудновскому хотелось утвердить примат материи над духом.
А вот глобус мне понравился. Хотя почему-то он был развернут к зрителям американской стороной.
Скульптор добросовестно вылепил миниатюрные Кордильеры, Аппалачи, Гвианское нагорье. Не забыл про озера и реки — Гурон, Атабаска, Манитоба…
Выглядело это довольно странно. В эпоху Ломоносова такой подробной карты Америки, я думаю, не существовало. Я сказал об этом Чудновскому.
Скульптор рассердился:
— Вы рассуждаете, как десятиклассник! А моя скульптура — не школьное пособие! Перед вами — шестая инвенция Баха, запечатленная в мраморе. Точнее, в гипсе… Последний крик метафизического синтетизма!..(Сергей Довлатов, «Чемодан»)
Когда-то мы обсуждали рукописи с низовыми чиновниками. Журналы вели с авторами демагогическую переписку. Сейчас все изменилось. Рукописи тормозились на первом же этапе. Я отнес рассказы в «Аврору» и в «Звезду». Ирма Кудрова («Звезда») ответила мне по телефону:
— Понравилось. Но вы же знаете, как это бывает. То, что нравится мне, едва ли понравится Холопову.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
В «Авроре» произошла совсем уж дикая история. Лена Клепикова рассказы одобрила. Передала их новому заведующему отделом — Козлову. К этому времени у него скопилось рукописей — целая гора. Физически сильный Козлов отнес все это на помойку. Разве можно такую гору прочесть?! Да еще малограмотному человеку…
С Козловым я в дальнейшем познакомился. Напыщенный и глупый человек. Напоминает игрушечного Хемингуэя… Я перелистал ленинградские журналы. Тяжелое чувство охватило меня. Не просто дрянь, а какая-то безликая вязкая серость. Даже названия почти одинаковые: «Чайки летят к горизонту», «Отвечаю за все», «Продолжение следует», «Звезды на ладони», «Будущее начинается сегодня»…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
В 76-м году три моих рассказа были опубликованы на Западе. Отныне советские издания были для меня закрыты. (Как, впрочем, и до этого.) Я был одновременно горд и перепуган.
Друзья реагировали сложно. Одни предостерегали:
— Вот увидишь, тебя посадят. Пришьют какую-нибудь уголовщину, и будь здоров!..
Другие высказывались так:
— Напечатали, а что толку? Тиражи на Западе микроскопические. Там не заметят. И тут все дороги закроют…
Третьи как будто осуждали:
— Писатель должен издаваться на родине…
И только мать все повторяла:
— Как я рада, что тебя наконец печатают!..(Сергей Довлатов, «Наши»)
…Бесславный конец хрущевской оттепели, газеты, журналы, альманахи наполнены тусклой, мертвящей халтурой, перспективы молодого литератора ничтожны, будущее рисуется в мрачном, трагическом свете.
Тогда мы впервые услышали имя Карла Проффера. Знакомые рассказывали о молодом американском профессоре, начинающем издателе, выпускающем русские книги, говорили о его встречах с Ахматовой и о дружбе с Бродским.
Вскоре Проффер стал легендарной фигурой. Появилась новая инстанция — «Ардис», появился новый вариант литературного самоутверждения — издаваться ТАМ, на Западе, у Карла Проффера.
Через некоторое время в «Ардисе» на русском и английском языках была издана моя первая книга. Скажу без кокетства: издание этой книги тогда значило для меня гораздо больше, чем могла бы значить Нобелевская премия — сейчас. В моей жизни появился какой-то смысл, я перестал ощущать себя человеком без определенных занятий. Не будет преувеличением сказать, что Карл Проффер в те годы буквально спас мне жизнь, удержал от самых безрассудных, отчаянных и непоправимых шагов.(Сергей Довлатов. Памяти Карла Проффера // Сухих И. Сергей Довлатов: время, место, судьба. СПб., 1996)
Затем пошли неприятности. Меня отовсюду выгнали. Лишили самой мелкой халтуры. Я устроился сторожем на какую-то дурацкую баржу — и оттуда выгнали.
Я стал очень много пить. Жена и дочка уехали на Запад. Мы остались вдвоем. Точнее — втроем. Мама, я и собака Глаша.(Сергей Довлатов, «Наши»)
И вот моя жена решила эмигрировать. А я решил остаться. Трудно сказать, почему я решил остаться. Видимо, еще не достиг какой-то роковой черты. Все еще хотел исчерпать какие-то неопределенные шансы. А может, бессознательно стремился к репрессиям. Такое случается. Грош цена российскому интеллигенту, не побывавшему в тюрьме…
Меня поразила ее решимость. Ведь Лена казалась зависимой и покорной. И вдруг — такое серьезное, окончательное решение.
У нее появились заграничные бумаги с красными печатями. К ней приходили суровые, бородатые отказники. Оставляли инструкции на папиросной бумаге. Недоверчиво поглядывали в мою сторону. А я до последней минуты не верил. Слишком уж все это было невероятно. Как путешествие на Марс. Клянусь, до последней минуты не верил. Знал и не верил.(Сергей Довлатов, «Чемодан»)
До последнего дня я находился в каком-то оцепенении. Механически производил необходимые действия. Встречал и провожал гостей.
Наступил день отъезда. В аэропорту собралась толпа. Главным образом, мои друзья, любители выпить.
Мы попрощались. Лена выглядела совершенно невозмутимой. Кто-то из моих родственников подарил ей черно-бурую лису. Мне долго снилась потом оскаленная лисья физиономия…
Дочка была в неуклюжих скороходовских туфлях. Вид у нее был растерянный. В тот год она была совсем некрасивой.
Затем они сели в автобус.
Мы ждали, когда поднимется самолет. Но самолеты взлетали часто. И трудно было понять, который наш…
Тосковать я начал по дороге из аэропорта. Уже в такси начал пить из горлышка. Шофер говорил мне:
— Пригнитесь.
Я отвечал:
— Не льется…(Сергей Довлатов, «Наши»)
В апреле меня избили. Шел по улице, навстречу двое милиционеров. Затащили в отделение и стали бить. Без единого слова. Затем суют готовый протокол: «Распишитесь». Читаю: «Задержан в нетрезвом виде. Выражался нецензурными словами. Оказал злостное сопротивление».
«Чушь какая-то… Не подпишу».
Снова начали бить. А сопротивляться нельзя. Вызовут по рации наряд, да еще с понятыми. Вконец изувечат. А дома мать. А у нее давление 260/140. И вообще, когда тебя долго бьют, настроение портится. Короче, от шока и бесхарактерности я эту дикость подписал.
— Это намек, — высказался опытный знакомый (две судимости). — Чего, мол, не едешь, поторапливайся. Иначе тебя посадят. Пришьют какую-нибудь уголовщину, и будь здоров!
— Пусть они сами уезжают.
— Кто?
— Кто мне жизнь исковеркал.
— Дождешься… уедут они… Там работать надо…(Довлатов С. Мной овладело беспокойство // Штерн Л. Довлатов — добрый мой приятель. СПб., 2005. С. 226–227)
Милиция затем приходила еще раза четыре. И я всегда узнавал об этом заранее. Меня предупреждал алкоголик Смирнов.
Гена Смирнов был опустившимся журналистом. Он жил напротив моего дома. Целыми днями пил у окна шартрез. И с любопытством поглядывал на улицу.
А я жил в глубине двора на пятом этаже без лифта. От ворот до нашего подъезда было метров сто.
Если во двор заходил наряд милиции, Смирнов отодвигал бутылку. Он звонил мне по телефону и четко выговаривал единственную фразу:
— Бляди идут!
После чего я лишний раз осматривал засовы и уходил на кухню. Подальше от входных дверей.
Когда милиция удалялась, я выглядывал из-за портьеры. В далеком окне напротив маячил Смирнов. Он салютовал мне бутылкой…(Сергей Довлатов, «Заповедник»)
Май. Звонок в дверь. Открываю: «Приветствую вас, я следователь Лобанов. Откуда у вас кастет?»
— Лагерный трофей.
— Нехорошо, товарищ Довлатов, нехорошо, вещь принадлежит к разряду «иного холодного оружия». Будем составлять протокол…
— Плохо дело, — говорит опытный знакомый (две судимости), — сваливать тебе пора.
Альтернатива «ехать — не ехать» перерождается в альтернативу «ехать или садиться». Чего тут выбирать? Между тюрьмой и Парижем не выбирают.
В записной книжке десятки вычеркнутых фамилий. Уезжают друзья. На Западе — любимая женщина с дочкой.(Довлатов С. Мной овладело беспокойство // Штерн Л. Довлатов — добрый мой приятель. СПб., 2005. С. 227)
Потом меня неожиданно забрали и отвезли в Каляевский спецприемник. Я обвинялся в тунеядстве, притонодержателъстве и распространении нелегальной литературы. В качестве нелегальной литературы фигурировали мои собственные произведения.
Как говорил Зощенко, тюрьма не место для интеллигентного человека. Худшее, что я испытал там — необходимость оправляться публично. (Хотя некоторые проделывали это с шумным, торжествующим воодушевлением…)
Мне вспоминается такая сцена. Заболел мой сокамерник, обвинявшийся в краже цистерны бензина. Вызвали фельдшера, который спросил:
— Что у тебя болит?
— Живот и голова.
Фельдшер вынул таблетку, разломил ее на две части и строго произнес:
— Это — от головы. А это — от живота. Да смотри, не перепутай…
Выпустили меня на девятые сутки. Я так и не понял, что случилось. Забрали без повода и выпустили без объяснений.
Может, подействовали сообщения в западных газетах. Да и по радио упоминали мою фамилию. Не знаю…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Рано утром звонок из ОВИРа:
— Зайдите на Желябова, 29, к полковнику Бокову.
Захожу. Невысокий мужчина в гражданском. Типовое, серийное лицо. Тон отеческий.
— Я вам искренне советую… Там ваши друзья… Там ваша дочь… Там перспективы…
— У меня вызова нет.
— Напишите заявление: «Хочу воссоединиться с женой».
— Мы развелись в семьдесят первом году.
— Но продолжали жить вместе. Ваш развод был формальностью, а мы не формалисты.
И я написал заявление. Бегаю по инстанциям, собираю документы. На каком-то этапе попалась совсем бестолковая тетка. Кого-то временно замещает. Об эмиграции слышит впервые. Отстукала нужную справку. Выхожу на лестницу, перечитываю. Конец такой: «Дана в связи с выездом на постоянное жительство в ОВИР».
Подаю документы. Чиновники предупредительны: «Благодарим, товарищ Довлатов, за оперативность».(Довлатов С. Мной овладело беспокойство // Штерн Л. Довлатов — добрый мой приятель. СПб., 2005. С. 227)
Выпустили меня 27 июля. Наутро звонок из ОВИРа:
— Разрешение получено, можете ехать.
А днем заходит участковый:
— Живым я тебя не выпущу. Форменную облаву устрою. Людей у меня хватит…
Затем у нас сломали дверь. Днем, когда меня не было. Мать была дома, испугалась выйти на площадку. Потом отключили электричество. А телефон уже давно не работал.
За трое суток до отъезда мы переехали к родственникам. А двадцать четвертого августа благополучно прибыли в Вену.(Довлатов С. Мной овладело беспокойство // Штерн Л. Довлатов — добрый мой приятель. СПб., 2005. С. 228–229)
Оказывается, друзья беспокоились, хлопотали. Были заметки в газетках. Было сообщение по радио. Даже неловко: людей беспокоил, а сам жив-здоров. И на воле. Может, потому-то и на воле.
Я сердечно благодарю Максимова и Делоне. Обнимаю Марамзина, Ефимова и Хвостенко…(Довлатов С. Мной овладело беспокойство // Штерн Л. Довлатов — добрый мой приятель. СПб., 2005. С. 229)
Я пытался сориентироваться. В мире было два реальных полюса. Ясное, родное, удушающее — ЗДЕСЬ и неведомое, полуфантастическое — ТАМ. Здесь — необозримые просторы мучительной жизни среди друзей и врагов. Там — всего лишь жена, крошечный островок ее невозмутимого спокойствия.
Все мои надежды были — там. Не знаю, чего ради я морочил голову полковнику ОВИРа…(Сергей Довлатов, «Наши»)
Перед отъездом все мои друзья твердили:
— Главное, вырваться на свободу. Бежать из коммунистического ада. Остальное не имеет значения.
Я задавал им каверзные вопросы:
— Что же ты будешь делать в этой фантастической Америке? Кому там нужен русский журналист?
Друзья начинали возмущаться:
— Наш долг — рассказать миру правду о коммунизме!
Я говорил:
— Святое дело… И все же, как будет с пропитанием?
В ответ раздавалось:
— Если надо, пойду таскать мешки… Тарелки мыть… Батрачить…
Самые дальновидные неуверенно произносили:
— Я слышал, в Америке можно жить на государственное пособие…
Лишь немногие действовали разумно, то есть — постигали английский, учились водить машину. Остальные в лучшем случае запасались дефицитными товарами.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Я не интересуюсь тем, что пишут обо мне. Я обижаюсь, когда не пишут.(Сергей Довлатов, «Записные книжки»)
Зима к Нью-Йорку подступает осторожно. Еще вчера было душно на остановке сабвея. Позавчера я спускался за газетами в шлепанцах. Три дня назад оставил в ресторане свитер…
А сегодня утром задаю вопрос ближайшим родственникам:
— Где моя вязаная шапка?..
Дома было все иначе. Сначала — дожди. Потом неделя сухих холодных ветров. И вдруг рано утром — пелена белого снега. И снежные шапки на тумбах ограды. И белый узор на чугунных воротах. И улица, напоминающая черно-белый фотоснимок. Нелегко было шагнуть с крыльца в первый зимний день. Я хорошо запомнил ощущение решимости, которое требовалось, чтобы ступить на это белое полотно…(Сергей Довлатов, из статьи в газете «Новый свет» // «Новый свет», № 5 (93), 21–27 ноября 1981 г. // Довлатов С. Речь без повода… или Колонки редактора. М., 2006. С. 377)
Нью-Йорк — хамелеон. Широкая улыбка на его физиономии легко сменяется презрительной гримасой. Нью-Йорк расслабляюще безмятежен и смертельно опасен. Размашисто щедр и болезненно скуп. Готов облагодетельствовать тебя, но способен и разорить без минуты колебания.
Его архитектура напоминает кучу детских игрушек. Она кошмарна настолько, что достигает известной гармонии.
Его эстетика созвучна железнодорожной катастрофе. Она попирает законы школьной геометрии. Издевается над земным притяжением. Освежает в памяти холсты третьестепенных кубистов.
Нью-Йорк реален. Он совершенно не вызывает музейного трепета. Он создан для жизни, труда, развлечений и гибели.
Памятники истории здесь отсутствуют. Настоящее, прошлое и будущее тянутся в одной упряжке.
Случись революция — нечего будет штурмовать.
Здесь нет ощущения места. Есть чувство корабля, набитого миллионами пассажиров. Этот город столь разнообразен, что понимаешь — здесь есть угол и для тебя.
Думаю, что Нью-Йорк — мой последний, решающий, окончательный город. Отсюда можно бежать только на Луну…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Под нашими окнами — Сто восьмая улица. Выйдешь из дома, слева — железнодорожная линия, мост, правее — торговый центр. Чуть дальше к северо-востоку — Мидоу-озеро. Южнее — шумный Квинс-булъвар.
Русский Форест-Хиллс простирается от железнодорожной ветки до Шестидесятых улиц. Я все жду, когда здесь появится тележка с хлебным квасом. Не думаю, что это разорит хозяев фирмы «Пепси-кола».
По утрам вокруг нашего дома бегают физкультурники. Мне нравятся их разноцветные костюмы. Все они — местные жители. Русские эмигранты такими глупостями не занимаются. Мы по утрам садимся завтракать. Мы единственные в Америке завтракаем как положено. Едим, например, котлеты с макаронами.
Детей мы наказываем за одно-единственное преступление. Если они чего-то не доели…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Помимо евреев в нашем районе живут корейцы, индусы, арабы. Чернокожих у нас сравнительно мало. Латиноамериканцев больше. Для нас это загадочные люди с транзисторами. Мы их не знаем. Однако на всякий случай презираем и боимся.
Косая Фрида выражает недовольство:
— Ехали бы в свою паршивую Африку!..
Сама Фрида родом из города Шклова. Жить предпочитает в Нью-Йорке…
Если хотите познакомиться с нашим районом, то станьте около канцелярского магазина. Это на перекрестке Сто восьмой и Шестьдесят четвертой. Приходите как можно раньше.(Сергей Довлатов, «Иностранка»)
Женя Рейн оказался в Москве. Поселился в чьей-то отдельной квартире. Пригласил молодую женщину в гости. Сказал:
— У меня есть бутылка водки и 400 гр. сервелата.
Женщина обещала зайти. Спросила адрес. Рейн продиктовал и добавил:
— Я тебя увижу из окна.
Стал взволнованно ждать. Молодая женщина направилась к нему. Повстречала Сергея Вольфа. «Пойдем, — говорит ему, — со мной. У Рейна есть бутылка водки и 400 гр. сервелата». Пошли.
Рейн увидел их в окно. Страшно рассердился. Бросился к столу. Выпил бутылку спиртного. Съел 400 гр. твердокопченой колбасы. Это он успел сделать, пока гости ехали в лифте.(Сергей Довлатов, «Записные книжки»)
Советское государство — не лучшее место на земле. И много там было ужасного. Однако было и такое, чего мы вовек не забудем.
Режьте меня, четвертуйте, но спички были лучше здешних. Это мелочь, для начала.
Продолжим. Милиция в Ленинграде действовала оперативней.
Я не говорю про диссидентов. Про зловещие акции КГБ. Я говорю о рядовых нормальных милиционерах. И о рядовых нормальных хулиганах…
Если крикнуть на московской улице «Помогите!» — толпа сбежится. А тут — проходят мимо.
Там в автобусе места старикам уступали. А здесь — никогда. Ни при каких обстоятельствах. И надо сказать, мы к этому быстро привыкли.
В общем, много было хорошего. Помогали друг другу как-то охотнее. И в драку лезли, не боясь последствий. И с последней десяткой расставались без мучительных колебаний.
Не мне ругать Америку. Я и уцелел-то лишь благодаря эмиграции. И все больше люблю эту страну. Что не мешает, я думаю, любить покинутую родину…(Сергей Довлатов, из статьи в газете «Новый американец» // «Новый американец», № 77, 1–8 августа 1981 г. // Довлатов С. Речь без повода… или Колонки редактора. М., 2006. С. 347)
Милая Тамара!
Сегодня я отправил посылку, в которой есть золотая цепочка для Саши к дню рождения и ее знак зодиака, тоже золотой. Насколько я понимаю, Саша родилась под созвездием Девы, значит, будет сентиментальной, остроумной, вспыльчивой и не очень практичной. Я очень беспокоюсь, дойдут ли эти вещицы, на почте сказали — дойдут, но уверенности полной быть не может. И не то, чтобы это были очень дорогие штуки, просто это единственное, что у Саши будет на память обо мне. В той же посылке платье тебе, лыжный костюм для Саши, плащ — дешевый, но очень «заграничный», кеды и всякая чепуха.(Сергей Довлатов, из письма к Тамаре Зибуновой)
Перед вами — история моего семейства. Надеюсь, она достаточно заурядна. Мне осталось добавить лишь несколько слов. 23 декабря 1981 года в Нью-Йорке родился мой сынок. Он американец, гражданин Соединенных Штатов. Зовут его — представьте себе — мистер Николас Доули.
Это то, к чему пришла моя семья и наша родина.(Сергей Довлатов, «Наши»)
У меня растет сын Коля (его формальное имя — Николас Доули), он толстый и симпатичный, все время пристает к Глаше, она рычит.
Мать несколько оживилась в связи с рождением внука. Донат жизнелюбив, но при этом идейный враг Америки. Недавно ездил в Европу, говорит — там лучше. Я же до смерти из Нью-Йорка добровольно не уеду, я этот город полюбил со всеми его кошмарами.(Сергей Довлатов, из письма к Тамаре Зибуновой)
Подсознательно каждый из нас мечтал о русской газете. Ведь журналистика была нашей единственной профессией. Единственным любимым занятием. Просто мы не знали, как это делается в США.
Дома все было очень просто. Там был обком, который все знал. У любой газеты было помещение, штат и соответствующее оборудование. Все необходимое предоставлялось государством. Начиная с типографии и кончая шариковыми авторучками.
Дома был цензор. Было окошко, где вы регулярно получали зарплату. Было начальство, которое давало руководящие указания. Вам оставалось только писать. При этом заранее было известно — что именно.
А здесь?!
Английского мы не знали. (За исключением Вили Мокера, который объяснялся не без помощи жестов.) О здешней газетной технологии не имели представления. Кроме того, подозревали, что вся затея эта стоит немалых денег.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Мы говорим и пишем на русском языке. Наше духовное отечество — многострадальная русская культура.
И потому мы — РУССКАЯ ГАЗЕТА.
Мы живем в Америке. Благодарны этой стране. Чтим ее законы. И, если понадобится, будем воевать за американскую демократию.
И потому мы — АМЕРИКАНСКАЯ ГАЗЕТА.
Мы — третья эмиграция. И читает нас третья эмиграция. Нам близки ее проблемы. Понятны ее настроения. Доступны ее интересы.
И потому мы — ЕВРЕЙСКАЯ ГАЗЕТА.
Вот так обстоят дела.
Кто-то недоволен?
Переживем, ведь свободу, кажется, еще не отменили!(Сергей Довлатов, из статьи в газете «Новый американец» // «Новый американец», № 16, 30 мая — 4 июня 1980 г. // Довлатов С. Речь без повода… или Колонки редактора. М., 2006. С. 133–134)
Как я теперь сознаю, газета появилась в исключительно благоприятный момент. Эмиграция достигла пика. С авторами не было проблем. (Как нет и теперь. Грамотеев хватает. Из одних докторов наук можно сколотить приличную футбольную команду.) Потребность в новой газете казалась очевидной. Существующая русская пресса не удовлетворяла читателя. «Новое русское слово» пользовалось языком, которым объяснялись лакеи у Эртеля и Златовратского…
В общем, дело пошло. Мы получили банковскую ссуду — 12 тысяч долларов. Что явилось причиной немыслимых слухов. Относительно того, что нас субсидирует КГБ.
А мы все радовались. Мы говорили:
— Это хорошо, что нас считают агентами КГБ. Это укрепляет нашу финансовую репутацию. Пусть думают, что мы богачи…(Сергей Довлатов, «Марш одиноких»)
Шесть месяцев я регулярно читал газету «Слово и дело». В ней попадались очень любопытные материалы. Правда, слог редакционных заметок был довольно убогим. Таким языком объяснялись лакеи в произведениях Гоголя и Достоевского. С примесью нынешней фельетонной риторики. Например, без конца мне встречался такой оборот: «…С энергией, достойной лучшего применения…».
А также: «Комментарии излишни!»
При этом Боголюбов тщательно избегал в статьях местоимения «я». Использовал, например, такую формулировку: «Пишущий эти строки».(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Мы называли себя еврейской газетой. Честно говоря, я был против такой формулировки. Я считал «Новый американец» «газетой третьей эмиграции». Без ударения на еврействе.
Начались разговоры в общественных кругах. Нас обвиняли в пренебрежении к России. В местечковом шовинизме. В корыстных попытках добиться расположения богатых еврейских организаций.
Старый друг позвонил мне из Франции. Он сказал:
— Говорят, ты записался в правоверные евреи. И даже сделал обрезание…
Я ответил:
— Володя! Я не стал правоверным евреем. И обрезания не делал. Я могу это доказать. Я не могу протянуть тебе свое доказательство через океан. Зато я могу предъявить его в Нью-Йорке твоему доверенному лицу…
Параллельно с еврейским шовинизмом нас обвиняли в юдофобии. Называли антисемитами, погромщиками и черносотенцами. Поминая в этой связи Арафата, Риббентропа, Гоголя.
Один простодушный читатель мне так и написал:
— Вы самого Гоголя превзошли!
Я ему ответил:
— Твоими бы устами…(Сергей Довлатов, «Марш одиноких»)
Колонки редактора вызывают у моих знакомых самые неожиданные чувства. От безумного восторга до заметного испуга. То и дело я выслушиваю наставления, советы, рекомендации.
Например:
— Пиши о чем-нибудь серьезном. О налоговой системе, О ливанском кризисе. О преследовании христиан-баптистов… Зачем ты написал про дочку? И тем более — про собаку? Может, завтра и про таракана напишешь?..
Люди всю жизнь читали передовые статьи. Они привыкли. Им хочется получать ценные руководящие указания. Им без этого неуютно.
Что же делать?
Политикой у нас занимается Гальперин. Нравственными вопросами — Рыскин. Руководящие указания дает Борис Меттер. Да и то неохотно…
Что же это за колонки такие? Во имя чего существуют?
Колонки редактора появились не от хорошей жизни. Необходимо было что-то доказывать уважаемой публике. О чем-то просить. Освещать какие-то подробности редакционного быта. Короче — быть посредником между читателями и газетой.(Сергей Довлатов, из статьи в газете «Новый американец» // «Новый американец», № 71, 21–27 июня 1981 г. //Довлатов С. Речь без повода… или Колонки редактора. М., 2006. С. 329)
Однажды я снял комнату во Пскове. Ко мне через щели в полу заходили бездомные собаки. А тараканов, повторяю, не было. Может, я их просто не замечал? Может, их заслоняли более крупные хищники? Не знаю.
Короче, приехали мы, осмотрелись. И поднялся ужасный крик:
— Нет спасения от тараканов! Так и лезут из всех щелей! Ох, уж эта Америка! А еще — цивилизованная страна!
Начались бои с применением химического оружия. Заливаем комнаты всякой ядовитой дрянью.
Вроде бы и зверя нет страшнее таракана! Совсем разочаровал нас проклятый капитализм!
А между тем — кто видел здесь хотя бы одно червивое яблоко? Хотя бы одну подгнившую картофелину? Не говоря уже о старых большевиках.
И вообще, чем провинились тараканы? Может, таракан вас когда-нибудь укусил? Или оскорбил ваше национальное достоинство? Ведь нет же…
Таракан безобиден и по-своему элегантен. В нем есть стремительная пластика маленького гоночного автомобиля.
Таракан не в пример комару — молчалив. Кто слышал, чтобы таракан повысил голос?
Таракан знает свое место и редко покидает кухню.
Таракан не пахнет. Наоборот, борцы с тараканами оскверняют жилища гнусным запахом химикатов…(Сергей Довлатов, из статьи в газете «Новый американец» // «Новый американец», № 72, 28 июня — 4 июля 1981 г. // Довлатов С. Речь без повода… или Колонки редактора. М., 2006. С. 331)
Мы углубились в джунгли американского бизнеса.
Идеи у нас возникали поминутно. И любая открывала дорогу к богатству.
Когда идей накопилось достаточно, мы обратились к знакомому американцу Гольдбергу.
Гольдберг ознакомился с идеями. Затем сурово произнес:
— За эту идею вы получите год тюрьмы. За эту — два. За эту — четыре с конфискацией имущества. А за эту вас просто-напросто депортируют…
Пришлось начинать все сначала.
Одновременно вырабатывалась творческая позиция газеты. Мы провозгласили:
«Новый американец» является демократической, свободной трибуной. Он выражает различные, иногда диаметрально противоположные точки зрения. Выводы читатель делает сам…(Сергей Довлатов, «Марш одиноких»)
…Наша газета должна быть разнообразной, многосторонней, универсальной.
Таким же мы представляем и нашего гипотетического читателя.
Это человек любого вероисповедания, ненавидящий тиранию, демагогию и глупость.
Обладающий широким кругозором в сфере политики, науки, искусства.
Отдающий должное как высокой литературе, так и развлекательному чтению.
Чуждый снобизма, интересующийся шахматами и футболом, голливудской хроникой и астрологическими прогнозами.
Это человек, озабоченный судьбами заложников, но готовый увлечься и кроссвордом.
Это человек, уяснивший главное — мир спасут отвага, доброта и благородство.
Короче, это — обыкновенный человек, простой и сложный, грустный и веселый, рассудительный и беспечный…
Надеюсь, ты узнаешь себя, читатель?(Сергей Довлатов, из статьи в газете «Новый американец» // «Новый американец», № 17, 5–10 июня 1980 г. // Довлатов С. Речь без повода… или Колонки редактора. М., 2006. С. 134–135)
Каждое утро мы распечатывали десятки писем. В основном это были чеки и дружеские пожелания. Но попадались и грубые отповеди. В одном письме меня называли (клянусь!) учеником Риббентропа, Жаботинского, Бубера и Арафата. В другом какой-то ненормальный интересовался, правда ли, что я, будучи охранником, физически мучил Солженицына. Хотя, когда Солженицына посадили, мне было три года. В охрану же я попал через двадцать лет. Когда Солженицына уже выдвинули на Ленинскую премию.
Короче, шум стоял невообразимый. Повторяю, это были лучшие дни моей жизни.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Мои товарищи и коллеги — прелесть. Расскажу о них коротко. Боря Меттер — Остап, командор. Женя Рубин — Паниковский, я — Шура Балаганов. Алексей Орлов — Адам Козлевич. И «антилопа» есть. Все, кроме меня, умеренно и охотно пьющие. Все рослые и толстые. Широкие и веселые…
Про нас уже говорят, что мы взяли деньги в КГБ. (Агент КГБ — здесь — такое же универсальное и отвлеченное выражение, как слово — бля. Я, бля, пошел, бля…) Боря дико обрадовался. Он говорит — это же прекрасно. Подписчики будут думать, что это солидно.(Сергей Довлатов, из письма к Людмиле Штерн от 8 июня 1979 г.)
И все-таки дела шли неплохо. О нас писали все крупные американские газеты и журналы. Я получал вырезки из Франции, Швеции, Западной Германии. Был приглашен как редактор на три международных симпозиума. Вещал по радио. Пестрел на телевизионных экранах. У нас были подписчики даже в Южной Корее…
Я мог бы привести здесь сотни документов. От писем мэра Коча до анонимки на латышском языке. Но это — лишнее. Кто читал газету, тот знает…
Годовой юбилей мы отмечали в ресторане «Сокол». По территории он равен Ватикану. В огромном зале собралось человек девятьсот. Многие специально приехали из Филадельфии, Коннектикута и даже Техаса.
Видимо, это был лучший день моей жизни…(Сергей Довлатов, «Марш одиноких»)
В Союзе мы были очень похожи. Мы даже назывались одинаково — «идейно чуждыми». Нас сплачивали общие проблемы, тяготы и горести. Общее неприятие режима. На этом фоне различия были едва заметны. Они не имели существенного значения. Не стукач, не ворюга — уже хорошо. Уже достижение. Теперь мы все очень разные. Под нашими мятежными бородами обнаружились самые разные лица. Есть среди нас либералы. Есть демократы. Есть сторонники монархии. Правоверные евреи. Славянофилы и западники. Есть, говорят, в Техасе даже один марксист. И у каждого — свое законное, личное, драгоценное мнение. Так что любой разговор немедленно перерастает в дискуссию. Настоящему капиталисту легче. У него в руках механизмы финансового стимулирования. А наши-то сотрудники работали почти бесплатно. А если ты человеку не платишь, значит, хотя бы должен его любить…
В общем, мало того, что нас давили конкуренты. Мало того, что публику иногда шокировали наши выступления. Но и в самой редакции проблем хватало. Дело шло с перебоями, рывками.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
(Аловерт Н. Нью-Йорк. Надписи и фотографии // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 500)
«Пусть соткан я из многих гнусных черт,
Но разве столь похож я на ханыгу,
Чтобы подруге Нине Аловерт
Продать за деньги собственную книгу.
С. Д.»
Ощущение сенсационности и триумфа не пропадало. Хотя проблем было достаточно. Во-первых, не хватало денег. Что расхолаживало при всем нашем энтузиазме.
Нужен был хороший бизнес-менеджер. Попросту говоря, администратор. Деловой человек. Да еще в какой-то степени — идеалист.
Уверен, что такие существуют. Уверен, что деньги не могут быть самоцелью. Особенно здесь, в Америке.
Сколько требуется человеку для полного благополучия? Сто, двести тысяч в год? А люди здесь ворочают миллиардами.
Видимо, деньги стали эквивалентом иных, более значительных по классу ценностей. Ферментом и витамином американского прогресса.
Сумма превратилась в цифру. Цифра превратилась в геральдический знак.
Не к деньгам стремится умный бизнесмен. Он стремится к полному и гармоническому тождеству усилий и результата. Самым убедительным показателем которого является цифра.
Короче, нужен был администратор. Я считал, что все несчастья из-за этого.(Сергей Довлатов, «Марш одиноких»)
К тому же монопольная пресса давила нещадно. Обрабатывала наших рекламодателей. Терроризировала авторов. Распускала о нас чудовищные слухи.
Со временем мне надоело оправдываться. Пускай люди думают, что именно я отравил госпожу Бовари…
Когда-нибудь Седых окажется в раю. И скажут ему апостолы:
— Всем ты хорош, дядя Яша! А вот Серегу Довлатова не оценил…(Сергей Довлатов, «Марш одиноких»)
…Родился мальчик Коля (Николас), и мать с ним возится. Ребенок толстый и веселый. Когда он родился, некий Андрей Седых, которого в действительности, разумеется, зовут Яков Моисеевич Цвибак, бывший секретарь Бунина и редактор старейшей русской газеты на Западе, написал мне: «Надеюсь, ваш сын не вырастет журналистом, потому что бороться со следующим поколением Довлатовых я уже не в состоянии»…(Сергей Довлатов, из письма к Тамаре Зибуновой)
Я помню, откуда мы родом. Я люблю Америку, благодарен Америке, но родина моя далеко.
И меня смущает кипучий антикоммунизм, завладевший умами недавних партийных товарищей. Где же вы раньше-то были, не знающие страха публицисты? Где вы таили свои обличительные концепции? В тюрьму шли Синявский и Гинзбург. А где были вы?
Критиковать Андропова из Бруклина — легко. Вы покритикуйте Андрея Седых! Он вам покажет, где раки зимуют…
Потому что тоталитаризм — это вы. Тоталитаризм — это цензура, отсутствие гласности, монополизация рынка, шпиономания, консервативный язык, замалчивание истинного дара. Тоталитаризм — это директива, резолюция, окрик. Тоталитаризм — это чинопочитание, верноподданничество и приниженность.
Тоталитаризм — это вы. Вы и ваши клевреты, шестерки, опричники, неисчислимые Моргулисы, чья бездарность с лихвой уравновешивается послушанием.
И эта шваль для меня — пострашнее любого Андропова. Ибо ее вредоносная ординарность несокрушима под маской безграничного антикоммунизма.
Серые начинают и выигрывают не только дома. Серые выигрывают повсюду. Вот уже сколько лет я наблюдаю…(Сергей Довлатов, «Марш одиноких»)
Двадцать пять лет назад вышел сборник Галчинского. Четыре стихотворения в нем перевел Иосиф Бродский.
Раздобыл я эту книжку. Встретил Бродского. Попросил его сделать автограф.
Иосиф вынул ручку и задумался. Потом он без напряжения сочинил экспромт:Я был польщен. На моих глазах было создано короткое изящное стихотворение.
«Двести восемь польских строчек
Дарит Сержу переводчик».
Захожу вечером к Найману. Показываю книжечку и надпись. Найман достает свой экземпляр. На первой странице читаю:У Евгения Рейна, в свою очередь, был экземпляр с надписью:
«Двести восемь польских строчек
Дарит Толе переводчик».
Все равно он гений.
«Двести восемь польских строчек
Дарит Жене переводчик».
(Сергей Довлатов, «Записные книжки»)
Бродский обратился ко мне с довольно неожиданной просьбой:
— Зайдите в свою библиотеку на радио «Либерти». Сделайте копии оглавлений всех номеров журнала «Юность» за последние десять лет. Пришлите мне. Я это дело посмотрю и выберу, что там есть хорошего. И вы опять мне сделаете копии.
Я вошел в библиотеку. Взял сто двадцать (120!) номеров журнала «Юность». Скопировал все оглавления. Отослал все это Бродскому первым классом.
Жду. Проходит неделя. Вторая. Звоню ему:
— Бандероль мою получили?
— Ах да, получил.
— Ну и что же там интересного?
— Ничего.(Сергей Довлатов, «Записные книжки»)
Познакомил нас Иосиф Бродский. Вернее, рекомендовал ей заняться моими сочинениями. Линн позвонила, и я выслал ей тяжелую бандероль. Затем она надолго исчезла. Месяца через два позвонила снова и говорит:
— Скоро будет готов черновой вариант. Я пришлю вам копию.
— Зачем? — спрашиваю. — Я же не читаю по-английски.
— Вас не интересует перевод? Вы сможете показать его знакомым. (Как будто мои знакомые — Хемингуэй и Фолкнер.)
— Пошлите, — говорю, — лучше в какой-нибудь журнал…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Линн позвонила и говорит:
— Я отослала перевод в «Ньюйоркер». Им понравилось. Через два-три месяца рассказ будет напечатан.
Я спросил:
— «Ньюйоркер» — это газета? Или журнал?
Линн растерялась от моего невежества:
— «Ньюйоркер» — один из самых популярных журналов Америки. Они заплатят вам несколько тысяч!
— Ого! — говорю.
Честно говоря, я даже не удивился. Слишком долго я всего этого ждал.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
В декабре журнал «Ньюйоркер» опубликовал мой рассказ. И мне, действительно, заплатили около четырех тысяч долларов. Линн Фарбер казалась взволнованной и счастливой. Я тоже, разумеется, был доволен. Но все-таки меньше, чем предполагал. Слишком долго, повторяю, я ждал этой минуты. Ну а деньги, естественно, пришлись очень кстати. Как всегда… Все меня поздравляли. Говорили, что перевод выразительный и точный. Затем мне позвонил редактор «Ньюйоркера». Сказал, что и в дальнейшем хочет печатать мои рассказы. Интересовался, как я живу. Я сказал:
— Извините, у меня плохой английский. Вряд ли мне удастся выразить свои переживания. Я чувствую себя идиотом. Надеюсь, вы меня понимаете?
Редактор ответил:
— Все это даже американцу понятно…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Мои взаимоотношения с Америкой делятся на три этапа.
Сначала все было прекрасно. Свобода, изобилие, доброжелательность. Продуктов сколько хочешь. Издательств сколько хочешь. Газет и журналов более чем достаточно.
Затем все было ужасно. Куриные пупки надоели. Джинсы надоели. Издательства публикуют всякую чушь. И денег авторам не платят.
Да еще — преступность. Да еще — инфляция. Да еще эти нескончаемые биллы, инвойсы, счета, платежи…
А потом все стало нормально. Жизнь полна огорчений и радостей. Есть в ней смешное и грустное, хорошее и плохое.
А продавцы (что совершенно естественно) бывают разные. И преступники есть, как везде. И на одного, допустим, Бродского приходится сорок графоманов. Что тоже совершенно естественно…
И главные катаклизмы, естественно, происходят внутри, а не снаружи. И дуракам по-прежнему везет. И счастья по-прежнему не купишь за деньги.
Окружающий мир — нормален. Не к этому ли мы стремились?(Сергей Довлатов, из статьи в газете «Новый американец» // «Новый американец», № 105, 16–22 февраля 1982 г. // Довлатов С. Речь без повода… или Колонки редактора. М., 2006. С. 401–402)
Знайте, что Америка — не рай. Оказывается, здесь есть все — дурное и хорошее. Потому что у свободы нет идеологии. Свобода в одинаковой мере благоприятствует хорошему и дурному. Свобода — как луна, безучастно освещающая дорогу хищнику и жертве…
Перелетев океан, мы живем далеко не в раю. Я говорю не о колбасе и джинсах. Я говорю только о литературе…
Первый русский издатель на Западе вам скажет:
— Ты не обладаешь достаточной известностью. Ты не Солженицын и не Бродский. Твоя книга не сулит мне барышей. Хочешь, я издам ее на твои собственные деньги?..
Первый американский издатель выскажется гораздо деликатнее:
— Твоя книга прекрасна. Но о лагерях мы уже писали. О фарцовщиках писали. О диссидентах писали. Напиши что-то смешное о древнем Египте…
И вы будете лишены даже последнего утешения неудачника. Вы будете лишены права на смертельную обиду. Ведь литература здесь принадлежит издателю, а не государству. Издатель вкладывает собственные деньги. Почему же ему не быть расчетливым и экономным?(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Линн Фарбер взялась переводить следующий рассказ. В эти же дни ей позвонил литературный агент. Сказал, что готов заниматься моими делами. Поинтересовался, есть ли у меня законченная книга. Линн Фарбер ответила:
— Как минимум штук пять…
Агента звали Чарли. Я сразу же полюбил его. Во-первых, за то, что он не слишком аккуратно ел. И даже мягкую пищу брал руками. Для меня это было важно. Поскольку в ресторанах я испытываю болезненный комплекс неполноценности. Не умею есть как следует. Боюсь официантов. Короче, чувствую себя непрошеным гостем. А с Чарли мне всегда было легко. Хоть он и не говорил по-русски. Уж не знаю, как это получается. К тому же Чарли был «розовым», левым. А мы, российские беженцы, — правые все как один. Правее нас, как говорится, только стенка. Значит, я был правым, Чарли левым. Но мы великолепно ладили.(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Я спрашивал его:
— Вот ты ненавидишь капитализм. Почему же ты богатый? Почему живешь на Семьдесят четвертой улице?
Чарли в ответ говорил:
— Во-первых, я, к сожалению, не очень богат. Хотя я, действительно, против капитализма. Но капитализм все еще существует. И пока он не умер, богатым живется лучше…
В юности Чарли едва не стал преступником. Вроде бы его даже судили. Из таких, насколько я знаю, вырастают самые порядочные люди…
Я твердил:
— Спасибо тебе, Чарли! Вряд ли ты на мне хорошо зарабатываешь. Значит, ты идеалист, хоть и американец.
Чарли отвечал мне:
— Не спеши благодарить. Сначала достигни уровня, при котором я начну обманывать тебя…
Я все думал — бывает же такое! Американец, говорящий на чужом языке, к тому же розовый, левый, мне ближе и понятнее старых знакомых. Загадочное дело — человеческое общение…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Оказавшись на Западе, вы перестанете чувствовать свою аудиторию. Для кого и о чем вы пишете? Для американцев о России? Об Америке для русских? Оказывается, вы пишете для себя. Для хорошо знакомого и очень близкого человека. Для этого монстра, с отвращением наблюдающего, как вы причесываетесь у зеркала… Короче, ваше дело раскинуть сети. Кто в них попадется — американский рабочий, французский буржуа, московский диссидент или сотрудник госбезопасности — уже не имеет значения…(Сергей Довлатов, «Ремесло»)
Яша очень торопит с заявкой. Говорит, что перспективы и возможности укрепились. Что CBS (CBS — Columbia Brodcasting System — вторая по значению независимая телерадиовещательная компания США. — Л. Ш.) как-то особо заинтересовано и что мне будет звонить вице-президент, некая Эстер Шапиро (что заведомо приводит меня в ужас). Может, в финале засадить какой-то поджог со страховкой. Пожар — обновление — мудрость?
Он сказал: «Вы будете идиотом, если не попытаете счастья». Я сказал ему о тебе. Он что-то прочел, слышал. Давай твои соображения.(Сергей Довлатов, из письма к Людмиле Штерн от 10 ноября 1981 г.)
Переслал ли тебе Грант Матевосян из Еревана мои книжки? Он чрезвычайно симпатичный человек. Мы были с ним на конференции в Лиссабоне. Посылаю тебе мой портрет работы И. Бродского, а также, в порядке хвастовства, пригласительный билет от скромного португальского президента Суареша.
Ты меня уважаешь?
Не грусти.
Синий плащ получила? То-то.
Огромный привет Марье Васильевне, Мие, пусть по возможности не хворают.
Саша, слушайся маму, она — большой человек.
Ваш С. Довлатов(Сергей Довлатов, из письма к Тамаре Зибуновой)
Радио «Третья волна» помещается на углу Сорок девятой и Лексингтон. Мы занимаем целый этаж гигантского небоскреба «Корвет». Под нами — холл, кафе, табачный магазин, фотолаборатория.
Здесь всегда прогуливаются двое охранников, белый и черный. С белым я здороваюсь, как равный, а перед черным немного заискиваю. Видно, я демократ.
На радио я сотрудничаю уже десять лет. В первые же дни начальник Барри Тарасович объяснил мне:
— Я не говорю вам — что писать. Я только скажу вам — чего мы писать категорически не должны. Мы не должны писать, что религиозное возрождение с каждым годом ширится. Что социалистическая экономика переживает острый кризис. И так далее. Все это мы писали сорок лет. За это время у нас сменилось четырнадцать главных редакторов. А социалистическая экономика все еще жива.
— Но она действительно переживает кризис.
— Значит, кризис — явление стабильное. Упадок вообще стабильнее прогресса.
— Учту.(Сергей Довлатов, «Филиал»)
В России ускорение и перестройка. Там печатают Набокова и Ходасевича. Там открывают частные кафе. Там выступает рок-группа «Динозавры». Однако нас продолжают глушить. В том числе и мой не очень звонкий баритон. Говорят, на это расходуются большие деньги.
У меня есть идея — глушить нас с помощью все тех же «Динозавров». Как говорится, волки сыты и овцы целы.(Сергей Довлатов, «Филиал»)
В Союзе о нашей радиостанции пишут брошюры и книги. Десяток таких изданий есть в редакционной библиотеке: «Паутина лжи», «Технология ненависти», «Мастера дезинформации», «Под сенью ФБР», «Там, за железной дверью». И так далее.
Кстати, дверь у нас стеклянная. Выходит на лестничную площадку. У двери сидит мисс Филлипс и вяжет.
В брошюрах нашу радиостанцию именуют зловещим, тайным учреждением. Чем-то вроде неприступной крепости. Расположены мы якобы в подземном бункере. Охраняемся чуть ли не баллистическими ракетами.
В действительности нас охраняет мисс Филлипс. Если появляется незнакомый человек, мисс Филлипс спрашивает:
— Чем я могу вам помочь?
Как будто дело происходит в ресторане. Если же незнакомый человек уверенно проходит мимо, охранница восклицает:
— Добро пожаловать!..(Сергей Довлатов, «Филиал»)
В Нью-Йорке гостил поэт Соснора. Помнится, я, критикуя Америку, сказал ему:
— Здесь полно еды, одежды, развлечений и — никаких мыслей!
Соснора ответил:
— А в России, наоборот, сплошные мысли. Про еду, про одежду и про развлечения.(Сергей Довлатов, «Записные книжки»)
Я видал: как шахтер из забоя,
выбирался С. Д. из запоя,
выпив чертову норму стаканов,
как титан пятилетки Стаханов.
Вся прожженная адом рубаха,
и лицо почернело от страха.
Ну а трезвым, отмытым и чистым,
был педантом он, аккуратистом,
мыл горячей водой посуду,
подбирал соринки повсюду.
На столе идеальный порядок.
Стиль опрятен. Синтаксис краток.
Помню ровно-отчетливый бисер
его мелко-придирчивых писем.
Я обид не держал на зануду.
Он ведь знал, что в любую минуту
может вновь полететь, задыхаясь,
в мерзкий мрак, в отвратительный хаос.
Бедный Д.! Он хотел быть готовым,
оттого и порядок, которым
одержим был, имея в виду,
что, возможно, другого раза
нет, не вылезешь на свет из лаза,
захлебнешься кровью в аду.
Основа всех моих знаний — любовь к порядку. Страсть к порядку. Иными словами — ненависть к хаосу.
Кто-то говорил: «Точность — лучший заменитель гения».
Это сказано обо мне.(Сергей Довлатов, «Записные книжки»)
Конечно, мне и раньше случалось надолго покидать Ленинград. Но тогда я знал, что могу вернуться. И все равно умирал от тоски…
В армии у нас было такое печальное развлечение. Собирались бывшие ленинградцы и начинали вспоминать… дома. По улице Ракова, скажем. Один за другим. Какого цвета, сколько этажей?.. Что там было внизу — закусочная, ателье проката?..
Заканчивалось это дело мрачной попойкой, слезами, бессонницей…
И вот мы приехали. Испытали соответствующий шок. И многие наши страхи подтвердились.
Действительно, грабят. Действительно, работу найти трудно. Действительно, тиражи ничтожные.
А вот ностальгия отсутствует.
Есть рестораны для собак. Брачные агентства для попугаев. Резиновые барышни для любовных утех. Съедобные дамские штанишки. Все есть. Только ностальгия отсутствует. Единственный фрукт, который здесь не растет…
Лишь иногда, среди ночи… В самую неподходящую минуту… Без причины… Ты вдруг задыхаешься от любви и горя. Боже, за что мне такое наказание?!
Но это так, иногда… И говорить не стоит… Да и газета наша — принципиально оптимистическая…(Сергей Довлатов, из статьи в газете «Новый американец» // «Новый американец», № 52, 3–9 февраля 1981 г. // Довлатов С. Речь без повода… или Колонки редактора. М., 2006. С. 287)
Еще раз напоминаю, что в течение 90-го и, тем более, 91-го года Юнна Мориц будет переводить тебе какие-то деньги, половину которых ты оставь себе, а вторую половину, если это не трудно, раздели пополам между Борей и Валерием.
Обнимаю вас
Сергей(Сергей Довлатов, из последнего письма к Тамаре Зибуновой)
В Ленинграде я жутко гордился Эрмитажем. Хотя не был там лет двадцать пять. А здесь горжусь Музеем современного искусства. Даже издали его не видел, а горжусь!
Видимо, это и есть патриотизм — гордиться неизвестно чем…
И меня глубоко волнует сознание того, что русские живут по всей Америке. Что Ефимов не собирается покидать Мичиган. Что Лосеву нравится Гановер. А Роме Левину — отсутствующий на карте Холиок…
Рано утром я выхожу за газетой. С кем-то здороваюсь. Покупаю горячие бублики к завтраку.
Начинается день. И я к нему готов. А потом неожиданно вспоминаю:
«В Пушкинских Горах закончился сезон. В Ленинграде дожди…»(Сергей Довлатов, из статьи в газете «Новый американец» // «Новый американец», № 86, 3–9 октября 1981 г. // Довлатов С. Речь без повода… или Колонки редактора. М., 2006. С. 355)
Жить невозможно. Надо либо жить, либо писать. Либо слово, либо дело. Но твое дело — слово.(Сергей Довлатов, «Заповедник»)
Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке BooksCafe.Net
Оставить отзыв о книге
Все книги автора