Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке BooksCafe.Net
Все книги автора
Эта же книга в других форматах
Приятного чтения!
Так — нежным и прельстительным — предстоял мир фантазии поэта. И та же нежная, херувимски-женственная наивность, которая звучит в этих стихах, проявлялась в ту пору и во внутреннем мире и даже во внешнем облике Есенина.
Земля моя златая!
Осенний светлый храм!
…Вижу вас, злачные нивы,
С стадом буланых коней.
С дудкой пастушеской в ивах
Бродит апостол Андрей…
…Древняя тень Маврикии
Родственна нашим холмам,
Дождиком в нивы златые
Нас посетил Авраам.
…Свят и мирен твой дар[2]
Синь и песня в речах…
…Все мы — яблони и вишни
Голубого сада.
Все мы — гроздья винограда
Золотого лета.
ПолетевшийВот верное слово — «ангелочек», вербный херувим. «Не от мира сего» были стихи Есенина периода «Сельского часослова». И это же «не от мира сего» звучит двумя годами позже (в 1020 г.) в сборнике Есенина «Голубень»:
Из Рязанских полей
в Питер
ангелочек
делается типом Ломброзо
и говорит о себе
«я хулиган».[3]
Просто странно, что подобные строки писались я печатались в 1920 году, когда подавляющее большинство населения России мыслило не «Девой», но революцией и когда земля не «качалась в снах», а гудела и вздрагивала от залпов гражданской войны. Есенин в стихах «Голубени» бесконечно далек от окружающего. Но гибельность его «неземной» позиции уже сказывается в этом сборнике. Здесь впервые (еще слабо) начинают звучать те мотивы безнадежности и обреченности, которые в последние годы жизни поэта выпрут, станут краеугольным камнем его творчества.
…Молитвой поим дол…
…«О, дево
Мария…»
поют небеса:
«На нивы златые
Пролей волоса»…
…О, боже, боже,
Ты ль
Качаешь землю в снах?
…С златной тучки глядит Саваоф…
…Когда звенят родные степи
Молитвословным ковылем…
…Вострубят божьи клики
Огнем и бурей труб…
Но тот, кто мыслил девой,
Взойдет в корабль звезды.
И хотя
…Но и тебе из синей шири
Пугливо кажет темнота
И кандалы твоей Сибири
И горб уральского хребта.
…Но и я кого-нибудь зарежу
Под осенний сгнет…
И меня по ветряному свею
По тому ль песку
Поведут с веревкою на шее
Полюбить тоску
— но на земле животные отмечены знаком гибельной обреченности (дальше говорится о корове):
…Богородица
Накинув синий плат,
У облачной околицы
Скликает в рай телят.
(Преображение)
И борьбы с этой всемирной обреченностью у Есенина нет. Ему думается, что борьба бесполезна и он отказывается от нее, сознавая, что:
Скоро на гречневом свее
С той же сыновней судьбой
Свяжут ей петлю на шее
И поведут на убой.
Во всех этих строках, особенно в предчувствии, что «и он кого-нибудь зарежет под осенний свист» и т. п. — намечается то настроение самоосуждения и горечи, которое потом определится в строках:
И не избегнуть бури,
Не миновать утрат.
и особенно в бесчисленном повторении о себе слова «хулиган». И так, мы видим, что уже в «Голубени» — «ангелочек» иногда готов сказать о себе «я хулиган».
…Я такой же, как вы пропащий…
…Но и сам я разбойник и хам
И по крови степной конокрад.
Но из других стихов периода «Москвы Кабацкой» ясно что момент «процветания» слаб и бледен по сравнению о неизбежным стремлением «умереть». (Недаром это слово последним — и поэтому особенно остро запоминающимся — оказывается в книжке «Москва Кабацкая»)…
Будь же ты навек благословенно,
Что пришло процвесть и умереть,
Вместе с ясными радостными настроениями исчезли из стихов Есенина идиллические образы воображаемой пастушеской и хороводной деревни. Есенин в «Москве Кабацкой» почти в каждом стихотворении упоминает о городе — упоминает с проклятиями, правда, но забыть о нем уже не может. Деревенские просторы остались для него только недостижимым идеалом. Возвращение на родину — ни в жизни, ни в стихах ему не удалось. Город засосал его. И если бы это был советский город труда и строительства — Есенин не погиб бы. Но он нашел в Москве только «Москву Кабацкую», он попал в гибельную среду, своеобразной мучительной любовью полюбил ее, и она его затянула и уничтожила:
— Друг мой, друг мой, прозревшие вежды
Закрывает одна лишь смерть.
И результат всего этого:
А когда ночью светит месяц,
Когда светит… Чорт знает как!—
Я иду, головою свесясь,
Переулком в знакомый кабак.
Шум и гам в этом логове жутком,
Но всю ночь напролет, до зари,
Я читаю стихи проституткам
И с бандитами жарю спирт…
Иногда Есенин пытался перестать быть «пропащим», спастись от пьяного разгула, но это ему не удавалось, он возвращался в атмосферу кабака и застревал там еще прочнее. В воспоминаниях о Есенине Воронский так описывает одну ив встреч с поэтом в этот период (см. «Красная Новь», № 2 1926 г.):
Я такой же, как вы, пропащий.
…«появился Есенин. Он пришел, окруженный ватагой молодых поэтов и случайно приставших к нему людей. Он был пьян и первое, что от него услыхали, была ругань последними, отборными словами. Он задирал, буянил, через несколько минут с кем-то подрался, кричал, что он — лучший в России поэт, что все остальные — бездарности и тупицы, что ему нет цены. Он был несносен и трудно становилось терпеть, что он делал и говорил»…И дальше в воспоминаниях Воронского есть строчки совершенно примечательные: при появлении Есенина. —
…«Сразу обнаружилось много пьяных, как будто Есенин принес и гам и угар».Здесь чрезвычайно верно подмечено, что есенинские настроения периода «Москвы Кабацкой» гибельны не только для него самого. Есенин не только в случайную писательскую компанию, где его встретил Воронский, но и в литературу «принес и гам и угар». Есенизм заразителен. И недаром после смерти Есенина в десятках и сотнях стихотворений, посвященных его памяти, сквозь естественную скорбь о безвременной и бессмысленной гибели поэта, прорываются нотки восхищения тем образом жизни и тем способом смерти, которые избрал себе Есенин.
Оказывается, что лукавый херувим сумел внушить даже комсомольцам соблазнительную свою философию насчет «миров иных». Это объясняется тем, что Есенин и в самый смутный и разгульный период не потерял для многих привлекательности — и как поэт, и как мятущаяся человеческая личность. Возможно, что эта привлекательность кажущаяся, но это уже другой вопрос. Во всяком случае, она на многих действовала. И в то же время в стихах и жизни Есенина в последние годы было что-то невероятно-грустное и страшное. Эту двойственность отметил в своих воспоминаниях Воронский. Вот как он описывает внешность Есенина в этот период:
…Есть ужас бездорожья
И в нем… конец коню,
И я тебя, Сережа,
Ни капли не виню…
Цветет, кипит отчизна.
Но ты не можешь петь.
А кроме права жизни
Есть право умереть.
Иосиф Уткин. («Молодая Гвардия» № 1, 1926 г.).
…«весь внешний вид Есенина производил необычайное и непривычное впечатление. И тогда же отметилось: правильное, с мягким овалом, простое и тихое его лицо освещалось спокойными, но твердыми голубыми глазами, а волосы невольно заставляли вспоминать о нашем поле, о соломе и ржи. Но они были завиты, а на щеках слишком открыто был наложен, как я потом убедился, обильный слой белил, веки же припухли, бирюза глаз была замутнена и оправа их сомнительна. Образ сразу раздвоился: сквозь фатоватую внешность городского уличного повесы, фланера, проступал простой, задумчивый, склонный к печали и грусти, хорошо знакомый облик русского человека средней нашей полосы. И главное: один облик подчеркивал несхожесть и неправдоподобие своего сочетания с другими, словно кто-то насильственно и механически соединил их, непонятно зачем и к чему. Таким Есенин и остался для меня до конца дней своих, не только по внешности, но и в остальном».[4]
Незавитые волосы в беспорядке мечутся по лбу, нависли на глаза. Около губ пролегли глубокие складки. И — самое разительное — припухли веки и сощурились, сузились глаза. Невольно вспоминаются безнадежно-скорбные строчки:
Я такой же, как вы, пропащий.
Действительно, этот портрет Есенина — изображение человека, которому окружающий мир стал «ржавой мретью», мороком, и который чтобы вдруг не увидеть хужева старательно прячет от него свои глаза.
Я на всю эту ржавую мреть
Буду щурить глава и суживать.
но он сознавал также и то, что задачи новой поэзии — не по нем
Что в той стране, где власть Советов,
Не пишут старым языком,
Действительно, Есенин, бредовые стихи которого о «Чорном человеке» иногда производят по настоящему сильное впечатление — в «советских» стихах беспомощно топтался на истрепанных и надоевших путях и образах — общих местах. И, вероятно, не могло быть иначе: вся его литературная и личная жизнь (теснейшим образом связанные одна с другой) подготовили его к неизбежной развязке.
…так неумело
Шептал бумаге карандаш.
(1910 г.).
…Калики…
Поклонялись пречистому спасу.
(Приблизительно 1914 г.).
…Счастлив, кто в радости убогой,
Живя без друга и врага,
Пройдет проселочной дорогой,
Молясь на копны и стога.
(1914 г.).
Хаты — в ризах образа.
Если прежде друг был не нужен («счастлив, кто… живя без друга»), потому что и без друга жизнь была какой-то ценностью, то теперь — этот «последний, единственный друг» — последняя соломинка, за которую хватается утопающий. То, что поэт сознает себя утопающим, гибнущим, — ярко выражено в следующих строках:
Пой же, пой! На проклятой гитаре
Пальцы пляшут твои в полукруг.
Захлебнуться бы в этом угаре,
Мой последний, единственный друг.
(Здесь и дальше курсив наш).
Не гляди на ее запястья,
И с плечей ее льющийся шолк.
Я искал в этой женщине счастья,
А нечаянно гибель нашел.
Сумасшествие, зараза, чума, гибель — вот как рисуется любовь Есенину теперь. А ведь в более ранних стихах он мечтал о том, что любовь «явится ему, как спасенье». В тот период и любимая женщина представлялась его сознанию нежной и трогательной. Теперь она стала темным призраком, символом безобразной и бессмысленной жизни, «кабацкого пропада»[7]:
Я не знал, что любовь — зараза,
Я не знал, что любовь — чума,
Подошла и прищуренным глазом
Хулигана свела с ума.
Интересно отметить, что образ любимой женщины у Есенина всегда соответственен, подобен тому образу самого поэта, который он рисует в своих стихах. Сам был светлым и кротким — и она была такой же. Сам стал «хулиганом» — и она стала «дрянью». И именно потому, что самого себя бичевать — мучительно, и ее он на минуту щадит:
Пой, мой друг. Навевай мне снова
Нашу прежнюю буйную рань.
Пусть целует она другова
Молодая, красивая дрянь.
Но пощада продолжается но более одного мгновения. В следующих строках поэт в темнейшие низины низводит и свой образ и образ возлюбленной:
Ах, постой. Я ее не ругаю.
Ах, постой. Я ее не кляну.
«Розовый купол» и «золотые сны» не спасли от черного провала. Жизнь покатилась вниз и поэт чувствует, что это уже непоправимо:
Дай тебе про себя я сыграю
Под басовую эту струну.
Льется дней моих розовый купол
В сердце снов золотых сума.
Много девушек я перещупал,
Много женщин в углах прижимал.
Да! Есть горькая правда земли,
Подсмотрел я ребяческим оком:
Лижут в очередь кобели
Истекающую … соком.
«В омут»… Невольно приходит на мысль, что поэт предчувствовал свою гибель. Но ведь надо же куда-нибудь деваться от нестерпимого сознания близкой гибели. И вот — отчаянный, истерический, последний разгул:
Так чего ж мне ее ревновать,
Так чего ж мне болеть такому
Наша жизнь — простыня да кровать.
Наша жизнь — поцелуй да в омут.
Уверенный в том, что смерть близка, что она надвигается и вот-вот задавит — он старался внушить самому себе и своему «последнему другу» мысль о собственном бессмертии. Но «роковая беда» все-таки неотступно шла за ним по пятам и в конце-концов настигла его…
Пой же, пой! В роковом размахе
Этих рук роковая беда.
Только знаешь, пошли их на…
Не умру я, мой друг, никогда.
«Невтерпеж»… — некуда деваться от смертельного отчаяния, кроме как в пьяный угар: «Пей со мной». Но и в попойке не легче, и горькая досада берет, и спутница — не мила:
Сыпь, гармоника. Скука… Скука…
Гармонист пальцы льет волной.
Пей со мной, паршивая сука,
Пей со мной.
Излюбили тебя, измызгали —
Невтерпеж.
Что ж ты смотришь так синими брызгами?
Иль в морду хошь?
«Чем хуже, тем лучше». «Она глупей», — ладно, пусть: ни в чем нет спасения, может быть оно найдется в «глупой», животной, мясистой любви. Но и любовь оказывается спасеньем не была и не будет:
В огород бы тебя на чучело
Пугать ворон.
До печенок меня замучила
Со всех сторон.
Сыпь, гармоника, сыпь, моя частая.
Пей, выдра, пей.
Мне бы лучше вон ту, сисястую, —
Она глупей.
И чем дальше, тем острее надрыв:
Я средь женщин тебя не первую…
Не мало вас,
Но с такой вот, как ты, со стервою
Лишь в первый раз.
«Не покончу», — разве это обещание успокаивает? Наоборот: так горько сказано оно, что воспринимается в обратном смысле. Над тем, что в таких выражениях обещает остаться жить, — непременно маячит револьвер или веревка.
Чем больнее, тем звонче,
То здесь, то там.
Я с собой не покончу,
Иди к чертям.
Могильным холодом тянет от этого последнего «простыть». И все таки жалко жизни, мучительно хочется все темное бросить, во всем «пропащем» раскаяться:
К вашей своре собачьей
Пора простыть.
Но «прости» звучит, как «прощай», как последнее слово перед смертью…
Дорогая, я плачу,
Прости… Прости…
Когда гибель неизбежна, остается ее принять. Так решил Есенин. Так, соответственно своему решению, он сам расположил стихи в книге[8], которой ему уже не суждено было увидеть напечатанной.
…Цветы мне говорят — прощай,
Головками склоняясь ниже,
Что я навеки не увижу
Ее лицо и отчий край.
Любимая, ну, что ж! ну, что ж!
Я видел их и видел землю,
И эту гробовую дрожь
Как ласку новую приемлю.
Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке BooksCafe.Net
Оставить отзыв о книге
Все книги автора