Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке BooksCafe.Net
Все книги автора
Эта же книга в других форматах
Приятного чтения!
«О сверхвеликолепие вещей, богом созданных, — восклицает он, — как восхвалить тебя, как выразить твое благородство? Какой гений, какой язык опишет твои процессы, о глаз! — окно человека, через которое душа наслаждается красотою мира и утешается этим в своем рабстве. А одною мукою было бы оно без этой красоты!»Социальная жизнь оставалась мукой и загадкою, природа же сияла новой красотою. Небесное и земное мистически сливалось. И в то время, как мореплаватели и смелые купцы обнимали землю в своих путешествиях — они дали косвенный толчок великим открытиям Коперника и Кеплера, объявшим мир. Земля окончательно переселилась на небо, небо перестало быть чужим и наполнилось землеподобными телами, а у Бруно и человекоподобными существами. Величественный космизм Бруно открывал не только бесконечные горизонты в пространстве и времени, но в то же время и изначальное единство всей бесконечности вселенной.
«Если мир простоит еще бесчисленное множество лет, то очищенный спинозизм будет универсальною религией. Предоставленный самому себе разум не ведет ни к чему другому, и невозможно, чтобы он вел к чему-нибудь другому».Ф. А. Ланге в свою очередь замечает:
«В „deus sive natura“[2] Спинозы бог не исчезает за материей. Он существует и живет как внутренняя сторона того самого великого целого, которое представляется нашим чувствам в образе природы».Чтобы глубже понять религиозное настроение пантеизма, этого великого мирочувствования, которому, действительно, предстоят, быть может, своеобразные возрождения, — заглянем в его доспинозовскую историю и выделим из ее богатой сокровищницы два момента.
«Всли бы пируя ты взглянул на печать сосуда, даже не попробовав вина, ты был бы упоен. Ороси им прах могилы — тело воскреснет и душа вернется; положи больного под тень лозы — он исцелится. Когда аромат его плывет по Востоку — потерявшие обоняние на Западе спрашивают в восторге, что это мы чувствуем? Погрузи руку в это вино, и ты не собьешься с дороги среди темной ночи, ибо рука твоя будет сиять, как звезда… Мне скажут: опиши нам это вино, ты знаешь его качества! Я отвечу: да, мне известны его свойства. Оно чисто, чище, нежели вода; оно усладительно, отраднее, чем воздух; оно — свет, блистающий ярче, нежели грубый огонь; оно — дух, но не тот дух, что заключен в грубом теле. Повесть о нем искони предшествовала всему существующему, когда там, в вечности, еще не было ни форм, ни следов чего-либо; там, посредством его, возникли все вещи вследствие божественной премудрости. Возлюбил его мой дух до такой степени, что и дух мой и вино смешались, слились воедино, но не как тело, в которое проникает другое тело… Пьянея от него, ты увидишь, как судьба будет твоим послушным рабом в течение этой часовой жизни, и от тебя будут зависеть приговоры над ней. Нет веселья в мире тому, кто живет трезво; тот лишен твердого рассудка, кто не умирает в опьянении от вина, и пусть оплакивает свою душу тот, чья жизнь промчалась и кому нет в этом напитке ни доли, ни части!»Таинственное вино Ибн-Фарезда — это божество во всем и повсюду разлитое, живущее также и в груди человека. Оно не отождествляется с миром и человеком, оно — животворящая душа того и другого. Чувствовать свое единство с этой душой, расплываться и таять в ней, терять свою личность во всеобщем — вот наслаждение пантеиста, вот религиозный исход из конфликта духа, жаждущего гармонии и блаженства, с грубой действительностью. Тернии жизненной дороги объявляются иллюзией, житейская трезвость — нелепым сном, опьянение экстазом любви ко всебогу — истинным постижением реальности.
«Ты всегда раб мой, моя закономерность царит и над тобой. Ты сказал мне: ты машина! и я эхом ответила тебе: ты машина. Нет целей, нет идеалов при свете истины, есть только причины, есть только прошлое, которому навеки порабощено настоящее и будущее; нет свободы!»Куда же было бежать человеку от каменного лица разоблаченной тайны? — Куда же, как не к доброму старому богу евреев и христиан. У него пытается искать прибежища Мальбранш. Да, говорит он, человеческий дух бессилен сдвинуть пылинку, но не то дух божий; он — создатель духа нашего по образу и подобию своему, как некий волшебник, мощен и над материей. Дух твой хочет поднять руку и, конечно, не мог бы этого, но бог, услышав желание духа твоего, подымает твою руку. Религиозное разрешение столь зияюще отверзшегося контраста между неумолимо закономерной природой и абсолютно бессильным, чужим ей, духом заключалось в уповании на помощь другого духа, нам родного и всемогущего. Но можно ли было удовлетвориться тем смехотворно-неуклюжим мостом между волей человека и механизмом природы, каким являлся бог Мальбранша?
«свобода заключается в возможности действовать сообразно своему желанию, а не в непостижимом праве произвольно иметь те или другие желания».Но у Спинозы есть и другая тенденция, естественно, вытекающая из пантеизма: чем сознательнее, чем разумнее человек, тем проще и покорнее приводит он свои желания в соответствие с законами великого «Все». Человек и человечество не рассматриваются, как часть природы, носящая в себе свой особый закон, имеющая и право и возможность критиковать и переделывать остальную природу. Далека от благочестивого Спинозы подобная дерзновенная мысль. Его цель примирить человека с природой. Он не признает самого существования страданий. Если человек чувствует зло — это его ошибка, с высшей точки зрения, с точки зрения целого, мнимое зло есть наверное благо. Добиваться или просить лучшего — непростительное высокомерие части в отношении целого. Да предаст себя человек беззаветно в руки Всебога.
«Блажен муж, коего воля в законе Господа, кто о законе Его размышляет день и ночь. Возлюблю Тебя, Господи, крепость моя! Господь — твердыня моя и прибежище мое, Избавитель мой, Бог мой — скала моя; на Него я уповаю; щит мой, рог спасения моего и убежище мое. Призову достопоклоняемого Господа и от врагов моих спасусь. Объяли меня муки смертные, и потоки беззакония устрашили меня; цепи ада облегли меня, и сети смерти опутали меня. В тесноте своей я призвал Господа и к Богу моему воззвал».Правда, дальше Иегова активно вмешивается в судьбу молящего и следует одна из грандиознейших картин мировой поэзии:
«Потряслась и всколебалась земля, дрогнули и подвиглись основания гор, ибо разгневался Бог; поднялся дым от гнева Его, и из уст Его огонь поядающий; горячие угли сыпались от Него. Наклонил Он небеса и сошел, — и мрак под ногами Его. И воссел на херувимов и полетел, и понесся на крыльях ветра. И мрак сделал покровом Своим, сению вокруг Себя мрак вод, облаков воздушных. От блистания перед Ним бежали облака Его. Открылись основания вселенной от грозного гласа Твоего, Господи, от дуновения духа гнева Твоего. Он простер руку с высоты и взял меня, и извлек меня из вод многих».Но вдумайтесь: этот гневный бог, наклоняющий небо и производящий столько шума для того, чтобы выручить из беды какое-то крошечное твореньице на маленькой земле — не убого ли это, перед лицом бога Спинозы вездесущего, всеобъемлющего, все предусмотревшего, телом которому служит бесконечное пространство, душою — бесконечная мысль? Но Спинозе мало этого: в математико-мистическом подъеме он заявляет, что бесконечность пространства и бесконечность мысли только два атрибута, два свойства бога, а таких свойств у него бесконечное число. Мы не знаем, не чуем бесконечности других миров, развертывающихся вне мысли и пространства, но они родные нам, связаны с нами в боге, которого мы часть. Кто знает, не постигнем ли мы в непостижимом теперь, внепространственном, вневременном, внемыслимом — новые миры, новые бесконечности, новые гармонии? Что такое бесконечность Бруно, вселенная с ее миллионами солнц перед бесконечностью бесконечностей, открытою шлифовальщиком стекол из Амстердама? Безумный размах рациональной грезы, в прах низвергающий перед собою чудовищные цифры, умопомрачительные фантазии безумно мудрых брахманов. С невозмутимым челом, с трезвыми глазами, в сухой математической форме этот человек создал бога, столь головокружительно-огромного, столь превосходящего природу, — с которой он и тождественен в то же время, — что человек перед этой бездной бездн, перед этим потоком сияния, на волнах которого, как щепочки, качаются пространство, время, — теряет самочувствие, поглощается, рассеивается. Какое страдание, личное или общественное, не омоется бесследно в бане духовной этого опьянения бесконечностью? Священники хотели запугать человека грозным всемогуществом великого палача, изобретателя адских мук, хотели прельстить ого благостью небесного отца, все для того, чтобы уменьшить в нем напряжение бунтарской, самоутверждающей воли. Не злобой, не любовью, а бесконечностью и порядком придавил Спиноза человеческий бунт, да еще так, что придавленный чувствует себя возвеличенным.
И услышишь ты голос: «Усни, отдохни!
Позабудься в моей благовонной тени,
В тихом лоне зеленого моря!..
Долог путь твой, — суровый, нерадостный путь…
О, к чему обрекать эту юную грудь
На борьбу, на тоску и мученья!
Друг мой! вверься душистому бархату мха:
Эта роща вокруг так светла и тиха,
В ней так сладки минуты забвенья»!..
Ты, я знаю, силен: — ты бесстрашно сносил
И борьбу, и грозу, и тревоги, —
Но сильнее открытых, разгневанных сил
Этот тайный соблазн пол-дороги…
Дальше ж, путник!.. Поверь, лишь ослабит тебя
Миг отрады, миг грез и покоя, —
И продашь ты все то, что уж сделал, любя,
За позорное счастье застоя!
«Оно придет, несомненно придет время совершенства человека, когда он станет творить добро ради добра, а не ради связанных с ним произвольных наград. Иди своею незаметной стопой, божественное провидение! Только не допусти, чтобы незаметность эта довела меня до отчаяния, пусть не будет этого, даже если шаги твои временно покажутся направленными вспять. Ведь это вовсе не верно, что кратчайшей линией всегда является прямая!»Но что такое это провидение? Что это не капризная воля, вмешивающаяся время от времени в ход событий и производящая чудеса, — это ясно. Друг Лессинга Мендельсон, — глубоко верующий человек, также полагал вместе с другими «просветителями», что провидение имеет общий план, и что чудо явилось бы нарушением такового, унизительным для «Высшего Промысла».
«Точка зрения, с которой написано стихотворение, это моя собственная точка зрения… Ортодоксальныя понятие о божестве не для меня больше; я их не перевариваю. Я ничего этого не признаю. К тому же направлено и это стихотворение, и должен сознаться, что оно мне очень нравится».Якоби:
«Тогда вы должны, конечно, вполне согласится со Спинозой».Лессинг:
«Если мне нужно называть себя чьим-либо последователем, то я никого другого не знаю».В продолжение разговора Якоби признается, что не в состоянии ни опровергнуть Спинозы, ни доказать своей веры в отличного от мира, личного бога, но что он прибегает к скачку, к salto mortale из области знания в область веры. Он утверждал, что для этого стоит только:
«занять эластическую позицию, что это произойдет у вас само собой».Лессинг:
«Далее для этого нужен уже прыжок, которого я не могу доверить ни своим старым ногам, ни тяжелой голове».Лессинг признался, что одна мысль об абсолютном и совершенном личном боге вызывает в нем такую скуку, что ему становится страшно и больно. Очевидно, что и бога Спинозы он принимал только под условием развития. Он ценил в Спинозе его монизм и реализм, он крайне высоко ставил мысль Спинозы о возникновении всех явлений из механических сил. Но «покой» Спинозы был не для него.
«Я против тех, кто смотрит на мысль, как на первичный и важнейший элемент, и желает выводить из нее все, между тем как на самом деле мышление, включая и представления, зависит от более высоких принципов. Пространство, движение, мысль зависят от более высокой силы, которая далеко ими не исчерпывается».Неизмеримая сила, раздробленная и в то же время единая, полная стремлением ко всему высшему совершенству — вот основа философии Лессинга. В скрытом виде здесь уже живет эволюционный идеализм Шеллинга без его чрезмерной фантастики.
«Всякая отдельная ступень развития должна быть не только средством достигнуть следующей, но также и целью. Все средства божества суть цели, и все цели его суть средства достигнуть более высоких целей. Целью человеческого рода является человечность и счастье в данном месте и в данной мере, соответственно данному, определенному, особенному члену той цепи существования, которая тянется через весь род!»Вместе с тем синтетический ум Гердера не мирился с иудейски-резким противопоставлением величия бога и ничтожества человека у Спинозы:
«Сила, которая мыслит и действует во мне, по своей природе, такая же вечная сила, как и та, которая связывает солнца и звезды… Всякое бытие равно себе и есть неделимое понятие».Всякая индивидуальность ценна по Гердеру, но для роста личности и ее счастья
«должно существовать взаимодействие между индивидуумами и должна происходить передача от поколения к поколению уже добытых средств к образованию».Отношение Гёте к религии личного бога лучше всего выражено в знаменитом письме его к Ляфатеру:
«Я уступаю тебе счастье наслаждаться всем в одной индивидуальности», пишет Гёте: «я рад за тебя, что старые времена оставили тебе в наследство образ, на который ты можешь перенести все твое, отразить себя в нем, как бы в увеличивающем зеркале, и молиться в лице его себе самому (Ср. Фейербах. А. Л.). Но я должен назвать несправедливым грабежом, что ты вырываешь у миллионов птиц под небом их по-твоему узурпированные перья, чтобы украсить всеми ими одну только твою райскую птицу. Это досадно и нестерпимо в наших глазах, ибо мы, ученики истины, открытой людьми для людей, мы все сыны бога, и хотим чтить его во всех его детях… Для тебя нет ничего прекраснее евангелия, а я нахожу столь же прекрасными и столь же необходимыми для человечества тысячи страниц, написанных людьми старого и нового времени».Красота природы, вот для Гёте истинное откровение бога, однако он отнюдь не отождествлял его с природой. Бог не был для него личностью, но он был чем-то гораздо большим. Ланге говорит об этом:
«Гёте остерегался понимать бога Спинозы как абстрактное понятие, т. е. как нуль, так как этот бог есть скорее всереальнейшее, деятельное единое, говорящее себе: „Я есмь сущий и будущий всем, чем буду во всех изменениях моего явления“. Как решительно Гёте отвращался от ньютоновского бога, который лишь „снаружи движет“ мир, так же решительно и крепко держался он за божественность внутреннего, единого существа, которое своим творениям — людям — лишь кажется миром, между тем как по своей истинной сущности оно стоит выше всякого представления своих творений».Если в «Прометее» он горделиво отвергает претензии старого личного бога на господство над человеком, то отношение его к богу, открывающему себя в природе — совсем иное: «Узнавать бога в его откровениях, это — величайшее счастье на земле». Свое религиозное чувство Гёте определяет так: «благодарная преданность превосходящему наше понимание божественному источнику всего доброго и истинного, возвышение к нему в молитве даровать нам чистое сердце и великие мысли».
Все это нисколько не противоречило коренному реализму Гёте. Он мечтал о человечестве, свободном от суеверий и от забот о потустороннем, отдавшемся победоносному труду, украшению земли, углублению и расширению своего коллективного счастья.
«Denn solang du das nicht hast,
Dieses Stirb' und Werde!
Bist du nur ein trüber Gast
Auf der dunklen Erde».[8]
Услыша эти полные отваги слова, старуха Забота спешит отойти от Фауста. Когда черные Лемуры копают ему могилу, он думает лишь о грандиозных работах, которые предпринял, он весь в незнающем границ труде, весь в людях, весь в будущем.
Безумец, кто вперит в мир неземной свой взор,
Ища подобия себе над небесами!
Пусть крепче на земле становится ногами
И лучше оглядится вкруг!
Для мудреца мир жив, не нем, не слеп, не глух;
До вечности ж какое смертным дело?
Доступным для него пусть пользуется смело —
И ходит радостно в земном прекрасном дне.
Старик Фауст приходит к оптимизму, тому самому оптимизму, который, по мнению Мефистофеля, всегда ведет с собой застой и регресс, отдает человека в лапы ему, духу безочарования и лени. И что же? Чорт не победил! Это оптимизм, это положительное решение мировой проблемы, но это в то же время историзм, активность, коллективизм, единственное миросозерцание, в одно и то же время, полное радости и не зараженное отупляющим довольством. Человек, умирающий с такими мыслями, в сущности не знает смерти.
Для миллионов будет тут
Открыт, — не верный, нет, — зато свободный труд,
И плодородие дано глухой пустыне.
И скоро люди и стада
Здесь поселятся, бойким делом
Долины оживится красота,
Добытая трудом усердным, смелым:
И зацветет земной здесь людям рай;
А там, — бушуй волна, и море завывай!
Но чуть лишь прочь, оно умчится, — в то ж мгновенье
Отнимем мы его владенье…
Да! Делу этому отдаться всей душой, —
Вот верх премудрости земной.
Тот жизни и свободы лишь достоин,
Кто с бою добывал их каждый день, как воин.
«живя вместе, люди ведут друг с другом непрерывную борьбу. Они нуждаются друг в друге, но их честолюбие и корыстолюбие вызывают борьбу — борьбу отдельных индивидуумов и государств. Эта борьба необходима, ибо, в противном случае, благодаря покою, род погиб бы и способности его не получили бы развития. Деревья в лесу стараются лишить друг друга света и воздуха, но этим они принуждают друг друга искать света и воздуха в более высоких областях и приобретают, благодаря этому, красивый, высокий и стройный рост. Всякая культура и искусство, всякий социальный порядок есть продукт антисоциальных тенденций, взаимная борьба которых принуждает людей подчиняться порядку и развить дары природы в полном совершенстве».Это миросозерцание, столь «беспросветное» для мещанского индивида, не может надолго быть удержано мещанством. Пролетариат же изменяет его в том смысле, что себя, как сознательный класс, интересы которого совпадают с интересами развития вида, он выделяет из числа стихий социальных, лишь бессознательно служащих прогрессу. Для прошлого же, в общем, построение Канта приемлемо[13].
«Возвышенный, абсолютный, безусловный характер, который моральный закон получает в глазах Канта, в противоположность чувственной природе и ограниченной способности индивидуума, естественно объясняется тем, что этот закон есть цель рода, которая проявляется в сознании отдельного индивидуума. В этом чудесная сторона морального закона, как и всех других родовых инстинктов[15]. Большой контраст, который, по мнению Канта, существует в истории между целью индивидуума и целью рода, побуждал его признать не менее резкое различие между моральным законом и всеми эмпирически данными элементами человеческой природы».Недостаток социального чувства мещанина должен был, таким образом, быть замещен моралью.
«Наказание должно присуждаться не в качестве средства споспешествовать благу общества или самого преступника, а исключительно только-потому, что преступник желал своего поступка. Мы смотрели бы на человека, как на средство, как на вещь, если бы пожелали положить в основание наказания что-нибудь иное, кроме возмездия (!). Возмездие — категорический императив (!). Не следует приводить в исполнение наказания для того, чтобы принести этим пользу; но его должно привести в исполнение, как бы ни был велик тот вред, который может последовать за этим. Если бы народ собирался переселиться куда-нибудь, он должен был бы раньше казнить убийц».Но все эти хитроумные сплетения автономного категорического императива с телесными наказаниями и смертной казнью не давали ничего нового. Мораль дополняет полицию, она несет полицейскую службу там, в тайниках души, в мелочах повседневного, словом, в областях, куда не может проникнуть власть, блюдущая закон. Вот почему автономная мораль у Канта, как у Кальвина и даже Робеспьера, нуждалась еще в одной опоре: в боге. Ибо бог все знает и ведает, все судит, карает и награждает. Мещанству нужна сильная власть также и в области сокровенного, в моральной области, а тут без бога не обойдешься.
«Шиллер пророческою силою ума понял внутреннее содержание учения Канта и очистил его от шлаков».Вряд ли можно лучше охарактеризовать религиозную философию Шиллера, тесно связанную с его эстетикой, чем делает это сам Ланге в следующих ярких словах:
«Шиллер открыто перенес свободу в царство сновидений, ибо самые сновидения эти он поднял до высоты идеалов. Колеблющееся становилось у него надежным полюсом, расплывающееся божественным образом, игра произвола — вечным законом. Нельзя выразить чище и сильнее самое святое в религии и морали, чем сделал это Шиллер в поэме, которая оканчивается вознесением на небо пострадавшего сына богов. Это символ бегства из пределов чувств в мечтаемый мир. Сон и истина меняют свои роли»…Сходство и разница между Кантом и Шиллером бросаются в глаза. Сходство заключается в том, что ни тот ни другой не умеют разрешить противоречий жизни, не прибегая к миру фантазий, миру благочестивых пожеланий, которые у Канта при помощи фокуса морального, у Шиллера при помощи эстетического, превращаются в сверхреальную действительность. Разница в том, что быстро зачерствевший, недоверчивый, почти озлобленный, Кант черпает из своего заоблачного мира едва ли не больше угроз — императивов да прогибитивов, чем утешений, и делает из своей системы долга своего рода капральскую палку, которой старается вбить в мещанина немножко морали. Шиллер, прекраснодушный поэт, верит в хорошие инстинкты человека; но, огорченный всеми неприятностями нашей юдоли скорби, он бежит от нее, улетает на крыльях грезы, призывая за собою всех страдальцев людей. И не знаешь, кому отдать предпочтение: великому ли мещанскому философу, проявившему столько непривлекательной сухости, но все же старавшемуся вмешаться в действительность и по своему исправить ее, — или великому мещанскому поэту, столь симпатичному в своей человечности, но проповедывавшему то эстетическое освобождение от действительности, которое не могло не вести к глубокому социальному индифферентизму.
«Фихте выставляет положение, что все, что мы находим в сознании, должно быть следствием „я“, но в то же время он показывает, что в нашем сознании находится много такого, что мы сознаем, не как нами произведенное. То „я“, которое известно нам из опыта, всегда ограничено, включено в систему пределов, имеет объекты (различного рода „не-я“) вне себя, которые оно не само произвело. Стало быть в сознании должен проявлять свою деятельность принцип более широкий, чем конечное (эмпирическое) „я“; только в том „я“, которое Фихте называет чистым или бесконечным, нужно искать основу для мира объектов или ограничений, в которые включено наше конечное „я“».Что же такое это великое «я», обнимающее собою все личности: всемощный ли и ясносознательный дух, или безумно творящая, расточительная, богатая и бездушная природа? Как сочетаются сознание и сила стихийная? В действительности эмпирической мы это знаем, но в «реальности» трансцендентной? — Это был роковой шаг Фихте. Но даже здесь сказалась его сила. Он попал в тёмный угол метафизического идеализма именно потому, что почувствовал реальность природы, которую провозгласил было сном, в проклятую узость и недостаточность эмпирического «я». Мистицизм Фихте есть предчувствие того социального и реалистического миросозерцания, которое принесет с собою пролетариат вместе с социализмом.
«На высшей точке развития чувство самоуважения порождает способность вполне свободно и самостоятельно ставить себе образцы для своего поведения. Лишь подобные, свободно и самостоятельно созданные образцы способны возбуждать живое чувство».Это индивидуализм скорее мнимый и не противоречащий коллективизму, ибо новый коллективизм есть добровольное слияние индивидов, синтез, а не доиндивидуалистическая аморфная общность еще несознавших себя личностей. «Каждый мой отдельный поступок должен находиться в одном ряду, ведущем меня к совершенной духовной свободе». Индивидуализм проникнут уже видовой целью, сознательно принятой, ибо на место бесконечного «я» надо ставить человеческий род (или шире — жизнь), как уже делал одно время и Кант. Но Канту казалось неизмеримо трудным связать эгоистический индивид и видовую цель, Фихте это кажется легким. Один имеет в виду обывателя, другой — почти героя.
«Тот факт, что человек живет в сообществе с другими людьми, имеет важное и решающее значение. Только среди людей он — человек. В сущности, все множество индивидуумов преследует одну цель: реализацию идеи „я“. Моя личность с этической точки зрения не представляет для меня наивысшей ценности. Но она является единственным средством, которым я могу действовать во имя высшего. То, что на религиозном языке называется обществом святых, обозначает проявление чистого „я“ в совокупности разумных существ. По отношению к этой бесконечной цели, единичное лицо является лишь средством или орудием, имеющим преходящее значение. Для единичного лица задача состоит в том, чтобы уничтожить свою индивидуальность не путем мистического отрешения, но путём деятельной работы во имя вечной цели. В своих позднейших сочинениях Фихте еще с большей строгостью высказывается по поводу преходящего значения отдельной личности — в странном противоречии с тем весом, который он в других случаях полагает на индивидуальность. В конце концов индивидуальностью оказывается у него то, что не должно существовать, ограничение, которое подлежит устранению, отрицание, которое уничтожается. Чистое „я“[16] в конец уничтожает эмпирическое „я“».Сам Геффдинг видит в этом странное противоречие с индивидуализмом Фихте. На деле это сама логика. Логика социального развития, ведущего от вершины героического индивидуализма к коллективизму. Герой самая, яркая индивидуальность. Но героизм сводится к потребности жить и умереть для великих, общих целей. Фихте пришел к социалистической мудрости жизни через теорию морального героизма. С каким восторгом примкнул бы он к рядам революционного пролетариата, доживи он до его выступлений!
«Сущность религии состоит в том, что человек верит в нравственный миропорядок, в то божественное начало, которое превыше всего преходящего, и рассматривает каждую из своих обязанностей, как проистекающую из этого порядка и вносящую свою лепту в его развитие. Его нельзя было бы назвать порядком, если бы он раз навсегда был готов; напротив того — он находится в процессе постоянного развития».На первый взгляд выражение «нравственный миропорядок» может шокировать, — на доле это понятие возвышает Фихте над пантеизмом. Пантеист, космист — призывает верить в порядок вселенский, навязываемый человеку извне, сообразовать с ним свою жизнь. Фихте словом «нравственный» отвергает святость в глазах человека всякого порядка нечеловеческого. Высшим, стоящим над индивидом, оказывается, таким образом, в конечном счете, — историческая задача человечества, развитие вида в направлении ко все большей мощи.
«Нет, не покидай нас, святой палладиум человечества, утешительная мысль, что из каждого нашего труда и из каждого нашего страдания проистекает для наших братьев новое совершенство и новая радость, что мы для них работаем и работаем не напрасно; что на том месте, где мы теперь трудимся и где нас попирают ногами, — и что хуже этого — грубо заблуждаемся и ошибаемся, когда-нибудь зацветет поколение, которое всегда будет сметь, что хочет, ибо ничего не будет хотеть, кроме добра!»
«Воодушевляй нас, надежда на это время, ради чувства нашего достоинства, и покажи нам его по крайней мере в наших задатках, если даже наше настоящее поколение ему противоречит. Пролей смелость и высокий энтузиазм на наши предприятия».
«Тайны духовной жизни тогда лишь могут быть разгаданы, если мы научимся понимать природу таким образом, чтобы она не являлась для нас более чуждой нам силой. У Фихте природа является лишь в качестве объекта; объект же становится понятным лишь в силу того, что он одной природы с субъектом. Природа становится доступной пониманию лишь тогда, когда на ней лежит печать духа. И раз силы, действующие в духе, можно найти в природе, то мы в состоянии понять, каким образом дух развивается из природы. Тогда природа является как бы Одиссеей духа, как бы его стремлением из формы, внешности, которая обнимает его в природе, вернуться в себя самого и свою внутреннюю сущность».Здесь грозит большая опасность. Пока мы видим в материи объект и изучаем его эмпирически, мы остаемся на твердой почве, мы должны при этом оставить во тьме «внутреннее» материи, т. е. ее «сознание», которое и существует-то ведь вплоть до живого вещества лишь в потенции. Можно сказать, что доорганическая материя имеет лишь внешнюю историю. Далее Шеллинг говорит:
«Современное естествознание пыталось все в природе свести на движение, объяснить все взаимодействием материальных частиц. Если этим объяснением исчерпывается самая сущность природы, то должно или отрицать все идеальное, или же следует принять, что оно извне привходит к природе. Однако, объяснить целесообразность в природе воздействием божественного разума — значит не философствовать, а только высказывать благочестивые мысли».Это не помешало Шеллингу обрушиться в пустое фантазирование. Не желая ни отрицать идеального в природе, ни признать его трансцедентным, извне к природе приходящим, он не ограничился принципиальным признанием единства духа и материи, но взялся описать «Одиссею духа в материи», противореча на каждом шагу данным опыта, пренебрегая знанием свойств материи, как объекта, заменяя его неясными и непроверяемыми догадками о ней, как о субъекте. Высокомерно осуждает Шеллинг Бэкона, Бойля и Ньютона и тем обрекает себя на метафизические блуждания.
Это несомненный пантеизм. Но пантеизм всегда упирается в одну трудность: мир несовершенен, об этом кричит опыт, а в понятие бога входит совершенство. Шеллинг разрубает эту трудность, следуя не Спинозе, а мистику XVI века, сапожнику Якову Бёме. Да, говорит он, бог несовершенен: зло заключается в самом боге; жизнь бога есть процесс самоопределения и самоочищения.
Одну религию считаю я правдивой,
Ту, что живет в камнях и мхах, в красивой
Расцветности дерев; повсюду и всегда
Стремится к свету, в высь, и, вечно молода,
В провалах бездн и в высотах бескрайных
Нам открывает лик в извечных знаках тайных.
Она подъемлется до силы размышленья,
Где мир родится вновь, где духа воскресенье.
Все, все — единый пульс, единое дыханье,
Игра препятствий, пляска порыванья.
«мировой дух имел терпение пройти через эти формы на протяжении долгого времени, и взять на себя громадную работу мировой истории, в течение которой он в каждую из этих форм вылил все то содержание, на которое она только была способна».Или, как излагает Энгельс:
«Место умирающей действительности занимает новая, жизнеспособная действительность, занимает мирно, если старое достаточно рассудительно для того, чтобы умереть без сопротивления, — насильственно, если оно противится этой необходимости. Гегельская философия раз навсегда показала, как нелепо приписывать вечное и неизменное значение каким бы то ни было результатам человеческого мышления и действия».Гегель может, благодаря этому, призываться одинаково на защиту существующего порядка и революции. Если бы консерватор и революционер стали спорить перед Гегелем, он с загадочной улыбкой сказал бы им: «Тот из вас, кто победит, докажет тем и правоту свою, и разумность своих убеждений и действий». К сожалению, эта мудрость похожа немножко на сову Минервы, вылетающую лишь по ночам и судящую post factum.
«В природе надо видеть систему ступеней, из которых каждая вытекает из другой… но не так, чтобы одна естественным путем была произведением другой, но происходит это в силу внутренней идеи, составляющей основу природы. Метаморфоза присуща только понятию, как таковому, так как только его применение есть развитие… От таких туманных в сущности представлений, каковы так называемое происхождение растений и животных из воды и затем происхождение развитых животных организмов из низших и т. п., мыслящий наблюдатель должен отделаться».Таким образом и Гегель усмотрел градацию и постепенное возвышение духа в природе, но не допустил здесь движения, реального прогресса, хотя от него можно было ждать этого.
«Он воздал хвалу тем народам и тем временам, когда люди сполна отдавались великим общественным идеям, которые открывали им самое зерно бытия. В эллинизме и христианстве он видел культурные формы, из которых каждая в отдельности являла этот признак. Отдельный индивидуум не чувствовал себя здесь оторванным, отрезанным от целого, членом, он не выступал с критикой против целого, но воодушевлялся им и в нем терялся».Но Гегель упускал из виду экономическую рознь, которая в обществе, основанном на частной собственности, фатально создает разлад и даже распыление коллектива, Гегель не сознавал этого зла и не подымался никогда далее до половинчатого социализма Фихте. В этом мешал ему его филистерский, постепенческий либерализм. Марксизм же ставит мир, согласие, гармонию коллектива бесконечно высоко, но лишь для социалистического общества; в нынешнем же обществе коллективистическое мирочувствование возможно и желательно лишь внутри пролетариата. Внутреннее согласие и дисциплина сопровождаются здесь однако яркой враждебностью, боевой ненавистью к той части общества, которая отстаивает отживающее.
«Само собой разумеется, что правильные и практические выводы принудили их пересмотреть и предпосылки и поставить Гегеля с головы на ноги. Только это придвинуло дело к подлинному единству вселенной, которое не было достигнуто Гегелем, ибо у него, несмотря на все усилия, по справедливому замечанию Фейербаха, над конкретным миром витает тень действительности, т. е. планомерная развертывающаяся из себя идея».Здесь перед нами возникает важный вопрос: в каком смысле научный социализм является наследником религиозной философии Фихте, Шеллинга, Гегеля? Постольку ли лишь, поскольку он сменяет ее? Постольку ли, поскольку воспринимает общее ей со всеми эволюционистами понятие прогресса? Или научный социализм воспринял, слишком молчаливо к сожалению, и некоторые элементы настроения, мирочувствования великих идеалистов?
«Торговля и промышленность поднялись до такой высоты, о которой в прежнее время не могли и мечтать. Средства сообщения были улучшены, давно заброшенные шахты снова открыты, все с тою энергию, которая свойственна эпохам материальных предприятий, и которая всегда там, где она сильно возбуждается, благоприятно влияет на энергию и дух предприимчивости в других отношениях. В это время огромные города Англии начали вырастать из земли или увеличиваться в таких исполинских размерах, что в течение менее чем двух столетий Англия сделалась самою богатою страною в мире».Сам король занимался физикой и имел лабораторию.
«Лорды, прелаты и юристы посвящали свои часы досуга гидростатическим исследованиям. Изготовлялись барометры и оптические инструменты для самого разнообразного употребления; элегантные аристократки проводили время в лабораториях и заставляли показывать себе фокусы магнитного и электрического притяжения. Лишенное плана любопытство и тщеславный дилетантизм аристократов соединялись с строгим и основательным изучением специалистов, и Англия пошла по пути успехов в естественных науках, как будто оправдывая предсказания Бэкона».Философские тенденции этих людей выразил уже Гоббс, заявлявший, что бог свидетельствует о себе только через посредство природы и государства. Природа при этом, по Гоббсу, довольно легко обходится без гипотезы о боге, зато государство держится за нее цепко из откровенно полицейских целей.
«Бесконечность форм, под которыми является материя, она принимает не от чего-либо другого и, так сказать, только внешним образом, но она производит их из самой себя и рождает их из своего лона. Она не есть то prope nihil, чем ее хотели сделать некоторые философы, и в чем они впадают в противоречие с собою самими, не та голая, чистая, пустая способность без действенности, совершенства и действия; если она сама по себе не имеет никакой формы, то она ее не лишена, как лед лишается формы теплотою или бездна светом, но она похожа на родильницу, выносящую плод из своего лона».Деисты однако не отказываются от бога, и даже у Толанда материя есть «богоматерия». Ясно сознавая выгодность сохранения религии для дисциплины масс, деисты шли двумя путями, чтобы спасти религию от разложения. Первый путь — путь рациональной реформы, примирения веры и разума, Локк, например, утверждал, что сущность христианства сплошь разумна, что нужно выделить это золото разума, отбросив шлаки суеверий. Тиндаль шел дальше; по его мнению существует только одна разумная религия, которую мудрецы исповедывали во все времена, это — чистый деизм: вера в то, что бог создал закономерный мир, установив в то же время незыблемо и навеки законы разума и законы совести.
«Вольтер не хотел быть материалистом. В нем бродило, очевидно, неразвитое, несознанное начало основной точки зрения Канта, когда он неоднократно возвращается к теме, которую резче всего выражают известные слова: „Если бы не было бога, то нужно бы его изобрести“. Мы постулируем бытие бога, как основание нравственного образа действий, учит Кант. Вольтер думает, что, если бы дать Бэлю, считавшему возможным атеистическое государство, в управление пятьсот или шестьсот крестьян, то он тотчас же заставил бы проповедывать учение о божеском возмездии. Можно очистить это выражение от его легкомысленности, и действительный взгляд Вольтера будет тогда заключаться в том, что понятие бога необходимо для поддержания добродетели и справедливости».На наш взгляд, именно то, что идеалист Ланге считает «легкомыслием» Вольтера, является настоящей глубиною и позволяет заглянуть в область затаенных мотивов классового характера. Мы отнюдь не хотим сказать этим, что Юм, Кант и Вольтер просто сознательно кривили душой, просто лгали. Нет, ужас перед бессмысленной стихийностью жизни, ее резко бросающаяся в глаза и растущая с прогрессом капитализма необеспеченность, глубокое недоверие к мещанину, начинавшему рвать свои путы и проявлять свой волчий эгоизм, страх перед забитыми массами, начинавшими потрясать здание культуры, покоившееся на согбенных плечах голодных Атлантов труда, — все это вызывало в душах передовых идеологов буржуазии то страстное желание сохранить неподвижный и все сдерживающий полюс, какое заставляет и нынешних эпигонов их все боязливее и отчаяннее взывать о том же среди густеющих сумерек мещанства. Но река времени бурно уносит великого идола.
«По образу высшего существа, который предлагается мне, по его наклонности к гневу, по строгости его мести, по множеству тех, которым он дает погибнуть в сравнении с немногими, которым он благоволит притянуть спасающую руку, самая праведная душа могла бы пожелать, чтобы его не существовало».И с каждым дальнейшим шагом материализм изгоняет бога; он не приемлет и пантеизма, ибо чует в нем ограничение разума, математически, механически мыслящего разума, стремящегося все объяснить из одного принципа, и притом элементарного. Пантеизм усложняет природу, предполагает за ее силами еще какие-то неведомые и недоказуемые глубины. Материализм упрощает природу; ради ясности картины он многое игнорирует, отбрасывает, отрицает: «дух» он готов отрицать даже в себе самом; даже себя, мыслящего и велящего человека, он готов механизировать ради стройности своего боевого миросозерцания.
«В ужасных потрясениях, которые охватывают иногда политические общества и нередко причиняют ниспровержение государства, не существует ни одного действия, ни одного слова, ни одной мысли, ни одного движения воли, ни одной страсти в действующих лицах, участвующих в революции как в роли разрушителей, так и в роли жертвы, — которые не были бы необходимы, которые не действовали бы, как они должны действовать, которые не производили бы неминуемо следствий, которые они должны произвести, согласно положению, занимаемому действующими лицами в этой нравственной буре. Это было бы ясно такому уму, который был бы в состоянии понять и оценить каждое действие и противодействие, происходящее в духе и теле участников».Все движется извне, все есть двигаемое, в конце концов нигде нет двигателя. Получается странный парадокс получается мертвое perpetiuim mobile. Всякая отдельная часть его не может не сознавать своей абсолютной зависимости от целого, иллюзорности своего самобытного существования. Дидро говорит:
«Обстоятельства, общий поток увлекают одного на путь славы, другого на путь позора. Стыд, угрызение совести — это ребяческие выдумки, вызванные невежеством и тщеславием существа, приписывающего себе заслугу или вину вынужденного мгновения».Итак, долой «тщеславие», признаем себя «вынужденным мгновенном» и только. Но если каждое мгновение и каждая частица природы — вынуждены, то и вся в целом она мертва, ибо иерархии одних частей и моментов над другими материализм не признает! Рабы все части вселенной, раба и она. Чья раба? Пустой формулы — механического закона, нигде не существующей и всюду царящей необходимости.
«Как скучно и пусто чувствовалось нам в этой печальной среде атеистической полуночи, в которой исчезает и земля со всеми ее тварями, и небо со всеми его созвездиями. Должна существовать материя, движущаяся от вечности, и эта материя своим движением вправо и влево и во все стороны должна производить, без дальнейших рассуждений, бесконечные феномены бытия. Этим всем мы еще удовольствовались бы, если бы автор действительно построил перед нашими глазами мир из своей движущейся материи. Но он так же мало знает о природе, как и мы, ибо, укрепивши несколько общих понятий, он тотчас же оставляет их, чтобы превратить то, что является выше природного или высшею природою в природе, в материальную, тяжелую, правда движущуюся, но все-таки неимеющую направления и формы природу, и думает, что он очень много выигрывает этим».Он называет книгу Гольбаха «квинтэссенцией дряхлости», и не допускает даже, чтобы она могла быть вредной.
«От заблуждения происходят позорные оковы, которые тираны и жрецы повсюду успели положить на нации; от заблуждения произошло рабство, которым удручены были нации; от заблуждения — ужасы религии, которые обусловливают то, что люди тупели в страхе, или в фанатизме убивали друг друга из-за химер. От заблуждения происходят вкоренившаяся злоба и жестокие преследования, постоянное кровопролитие и возмутительные трагедии, сценою которых должна была стать земля во имя интересов неба. Попытаемся поэтому рассеять туман предрассудков и внушить человеку мужество и уважение к своему разуму. Кто не может отречься от грез, тот может по крайней мере позволить другим создавать себе взгляды на свой лад и питать убеждение, что для обитателей земли главное дело в том, чтобы быть справедливыми, благодетельными и миролюбивыми».Итак, смотря прямо в лицо природы, мы можем притти к мужеству и самоуважению. Хотят ли авторы «Системы природы» сказать этим, что жизнь сразу и естественно потечет преисполненная справедливости и миролюбия? По-видимому, такова их вера. Порядок природы благодетелен. В тоже время это совершенно объективный, ни от человека, ни от человекоподобного бога независимый порядок.
«Но так как в мире все одинаково необходимо, то и нигде в природе не может быть различия между порядком и беспорядком. Если захотим все-таки применить эти понятия к природе, то под порядком нельзя понимать ничего иного, кроме правильного следования явлений, которое вызывается неизбежными законами природы; беспорядок, напротив, остается относительным понятием, обнимающим только те явления, которыми нарушается для отдельного существа форма его существования, между тем как, если рассматривать с точки зрения великого целого, никакого нарушения не существует. Порядка и беспорядка в природе нет. Мы видим порядок во всем, что соответствует нашему существу; беспорядок — во всем, что противно ему».Но не признается ли этим самым существование двух порядков: порядка, согласно критериям человека, и порядка, как неумолимого следования стихийных процессов? Можно ли утверждать, что эти два порядка не сталкиваются? Можно ли утверждать, что идеалы отдельных людей, наций, групп и особенно классов не противоречат один другому? Материалисты недвусмысленно призывают отбросить субъективные представления о порядке, т. е. человеческие идеалы и подчинить жизнь порядку объективному. Для них это значило, конечно, быть революционерами, ибо, опираясь на порядок природы, они стремились к разрушению нелепого порядка, построенного на предрассудках. По в дальнейшем понимание законов природы и морали, как чего-то абсолютного, диктуемого человеку извне, должно было проявить свою антиреволюционность. Руссо предвидел это, запальчиво нападая на энциклопедистов за принижение человека перед средою.
«Быть значит не что иное, как двигаться некоторым индивидуальным образом; сохраняться значит сообщать или получать такие движения, которые обусловливают продолжение индивидуального существования. Камень сопротивляется разрушению простою связью своих частиц; организованные существа — более сложными средствами. Стремление к сохранению физика называет инерцией, мораль — Себялюбием».Но для высших форм бытия быть — значит не только сохраняться, но и расти, размножаться, вести войну наступательную. И вот тут-то становится ясным, что человеческому обществу (и прежде всего его прогрессивным классам) нет ни малейшего основания преклоняться пред разумностью среды и подчиняться ей. Со свойствами среды, с ее порядком человек осваивается только для того, чтобы преодолевать ее, человеческий же порядок, идеал передовых классов общества, должен быть осуществлен, должен воцариться над порядком стихийным. Поэтому выше человека ничего для него быть не может, если говорить о человеке вообще; конкретному же человеку, индивиду, есть что ценить больше себя: это родная ему стихия, человеческое общество в его историческом развитии, трудящийся и совершенствующийся человеческий вид.
«Движение моей руки произвольно, потому что оно следует моей воле. Рассматриваемое извне, возникновение этой воли так же естественно-необходимо, как и связь ее со следствием. Но для субъекта эта естественная необходимость исчезает, и существующею является одна свобода. Воля следует субъективно только своим мотивам духовного свойства, но и они объективно снова обусловлены необходимыми процессами в соответствующих волокнах мозга».Спрашивается, однако, изменилось бы что-нибудь в процессах жизни, если бы сознание отсутствовало?
«Если бы мы, опираясь на опыт, знали элементы, которые образуют основы темперамента человека или большинства индивидуумов народа, то мы знали бы что подходит к их природе, законы, которые им необходимы, и установления, которые им полезны. Словом, мораль и политика могли бы извлечь из материализма пользу, которой им никогда не может дать догмат о нематериальности души, и о которой он мешает нам даже думать».Исторический материализм Маркса и выясняет те элементы, под влиянием которых личность отливается в ту или иную характерную форму.
«Философы разделились на два больших лагеря, сообразно тому, как отвечали они на этот вопрос. Те, которые утверждали, что дух существовал прежде природы, и которые, следовательно, так или иначе признавали сотворение мира, — составили идеалистический лагерь. Те же, которые основным началом считали природу, примкнули к различным школам материализма. Ничего другого и не заключают в себе выражения: идеализм и материализм, взятые в их первоначальном смысле»[19].Если не соглашаться с теорией творения природы духом — значит быть материалистом, если все школы, принимающие эволюцию высших организмов из низших и, наконец, из материи неорганизованной, — суть «различные школы» материализма, то не только монизм Геккеля, но и эмпириокритицизм и эмпириомонизм суть несомненные разновидности материализма.
«Материализм, говорит далее Энгельс, подобно идеализму, прошел различные ступени развития. Ему приходится принимать новый вид с каждым новым великим открытием, составляющим эпоху в естествознании».Как бы предвидя увлечение гольбахианством, Энгельс предостерегает:
«Не следует смешивать материализм, как общее мировоззрение, вытекающее из известного взгляда на взаимное отношение материи и духа, с той особой формой, в которой выражалось это мировоззрение на известной исторической ступени, именно в XVIII столетии».Граница, отделяющая материализм Энгельса от миросозерцания Гольбаха, самому Энгельсу представлялась достаточно резкой.
«В глазах материалистов XVIII столетия человек был машиной, как животные в глазах Декарта. Исключительное приложение мерила, заимствованного у механики, к химическим и органическим явлениям, т. е. к таким явлениям, в области которых механические законы, хотя и продолжают, конечно, действовать, но отступают на задний план перед другими высшими законами, — составляют первую специфическую, неизбежную тогда черту ограниченности классического французского материализма».Различие второе: — это отсутствие эволюционизма.
«Фейербах был совершенно прав, когда говорил, что материализм, опирающийся исключительно на естествознание, „составляет основу человеческого знания, но еще не самое знание“. Нас окружает не одна природа, но и человеческое общество, которое, подобно природе, имеет свою историю развития и свою науку. Задача состояла в том, чтобы согласовать с материалистической основой и заново построить на ней здание общественной науки, т-е. совокупность так называемых исторических и философских знаний».Различие четвертое: не только законы общества не совпадают с законами «природы», не только жизнь не есть просто механизм, но и человеческая психика не есть только бессильное отражение материальных процессов:
«Все, что побуждает человека к деятельности, неизбежно должно проходить через его голову: даже за еду и питье человек принимается под влиянием отразившихся в его голове ощущений голода и жажды, а перестает есть и пить потому, что в его голове отражается ощущение сытости».Энгельс неоднократно и обстоятельно останавливается на этой стороне дела, на активности человеческой. Так, он говорит:
«История развития в человеческом обществе существенно отличается от истории развития в природе. Именно: в природе (поскольку мы оставляем в стороне обратное влияние на нее человека) действуют одна на другую лишь слепые бессознательные силы, и общие законы проявляются лишь путем взаимодействия таких сил. Здесь нигде нет сознанной, желанной цели: ни в бесчисленных кажущихся случайностях, видимых на поверхности, ни в окончательных результатах, показывающих, что среди всех этих случайностей явления совершаются сообразно общим законам. Наоборот, в истории общества действуют люди, одаренные сознанием, движимые убеждением или страстью, ставящие себе определенные цели».Из этого, конечно, отнюдь не следует ни того, чтобы история была процессом целесообразным во всем своем объеме, ни того, чтобы воли человеческие не были причинно обусловлены. Экономический материализм разбивает подобные предрассудки. Он указывает на то, что, взаимно пересекаясь, человеческие воли приводят к результатам совершенно неожиданным для самих волящих субъектов. Он указывает, во-вторых, что в конечном счете социально важные желания, приобретающие массовый характер, определяются экономическим положением самих масс, их классовым положением; наличность же тех или иных классов в обществе, их соотносительный социальный вес, их потребности определяются формами организации труда в данном обществе и в данную эпоху, а в конце концов — степенью власти человека над природой. Но отсюда следует, что, превращаясь из общества анархического в объединенный и организованный коллектив, что урегулировав направление индивидуальных воль, уничтожив внутреннее взаимотрение, человечество добьется высокой меры свободы, и результаты станут в несравненно большей мере соответствовать желаниям и затраченным усилиям. В то же время прогресс техники обусловит все растущую независимость человечества от среды.
«Собственно говоря, есть два направления французского материализма: одно из них ведет свое происхождение от Декарта, другое от Локка. Это последнее направление составляет по преимуществу французский образовательный элемент и впадает прямо в социализм. Первое же направление, механический материализм, переходит во французское естествознание».Итак, с социализмом связывается у Маркса не механический материализм, составляющий душу «Системы природы», а локковский сенсуализм. В чем же заключается эта форма материализма? А вот в чем:
«Локк основал философию здравого смысла, bon sens, т. е. косвенным образом сказал, что не может быть философии, отличной от рассудка, основывающегося на свидетельстве здоровых внешних чувств человека. Он проводил мысль, что не только душа, но и внешние чувства, не только способность составлять идеи, но и способность воспринимать впечатления с помощью внешних чувств, есть дело опыта и привычки».Итак, что же кажется Марксу основой материализма? Опыт, как единственный материал, и привычка, символизирующая в данном случае всю организующую этот опыт работу?
«Первым и самым главным из свойств, прирожденных материи, является движение, — не одно только механическое и математическое движение, но и движение, как стремление, как жизненный дух, как напряжение, как мучение материи, выражаясь языком Якова Бэма, У Бэкона, своего первого творца, материализм еще содержит в себе наивное соединение зародышей всестороннего развития. Материя еще сохраняет поэтически-чувственный блеск и ласково улыбается цельному человеку. В дальнейшем своем развитии материализм становится односторонним. Явления внешнего мира теряют у него свои цвета и становятся отвлеченными явлениями геометра. Физическое движение приносится в жертву движению механическому или математическому. Геометрия провозглашается важнейшей наукой. Материализм становится во враждебное отношение к человечеству».Что же нужно для того, чтобы опять поднять материализм, возвести его на ту высоту, на которой он может удовлетворить Маркса?
«Материализм, наполненный теперь тем, что было добыто спекуляцией, и совпадающий с гуманизмом, навсегда покончит с метафизикой».Итак, Маркс указывает на необходимость синтеза с активностью старого идеализма, и притом не только и даже не столько в том отношении, чтобы оживить материализм идеей диалектического развития, сколько для восстановления цельного человека, и еще вернее, человеческого коллектива — в его правах. Это с несомненностью вытекает из бездонно глубоких замечаний Маркса о Фейербахе:
1) «Главный недостаток материализма — до Фейербаховского включительно — состоял до сих пор в том, что он рассматривал действительность, предметный, воспринимаемый внешними чувствами мир лишь в форме объекта или в форме созерцания, а не в форме конкретной человеческой деятельности, не в форме практики, не субъективно…Гольбах как будто чувствовал неудовлетворительность своего мировоззрения. Он словно хотел поправить дело своими словами о культе природы и об ее алтарях. С грустью Гольбах констатировал,
3) Материалистическое учение о том, что люди представляют собою продукт обстоятельств и воспитания, и что, следовательно, изменившиеся люди являются продуктом изменившихся обстоятельств и другого воспитания, — забывает, что обстоятельства изменяются именно людьми, и что воспитатель сам должен быть воспитан. Совпадение изменения обстоятельств и человеческой деятельности может быть правильно понято только в том случае, если мы представим его себе, как революционную практику.
11) Философы лишь объясняли мир так или иначе; но дело заключается в том, чтобы изменить его».
«что склонность к чудесному совершенно так же естественна в человеке, как любовь к музыке и к красивым краскам и формам, и что против природного закона, по которому это происходит, борьба совершенно немыслима».Маркс разрешает эти грустные сомнения Гольбаха своим великим положением:
«Общественная жизнь есть жизнь практическая по существу. Все таинственное, все то, что ведет теорию к мистицизму, находит рациональное решение в человеческой практике и в понимании этой практики».Здесь Маркс в полной мере подтверждает нашу мысль: существуют две основные формы решения мировой проблемы, проблемы о человеке и природе, — или мы должны найти такое истолкование природы, при котором законы ее, или скрывающегося за ней бога, будут казаться нам обеспечивающими в конечном счете благо человека; или мы выдвигаем на первый план практику и говорим не о желательном для нас истолковании мира, а о желательном и активном изменении его.
«Несомненно философия должна исходить из бытия. Но не из понятия о бытии, а из настоящего бытия, которое может быть познано и пережито; не из абстрактного бытия, но из конкретно существующего, которое не может мыслиться лишенным качеств и пространственных и временных определений».Маркс упрекал материалистов за отсутствие у них практического момента. Конечно, Фейербах не дошел до той глубины понимания значения практики, какое раскрыл Маркс. Но не надо думать вследствие этого, что Фейербаху не присуще в высокой степени практическое отношение к жизни; ему не чужд ни практицизм вообще, ни коллективистическое понимание его. Фейербах настаивал на том, что
«в практической философии, в качестве действующего человека, следует быть идеалистом, т. е. не рассматривать будущего с точек зрения настоящего и прошедшего, а, напротив, непоколебимо верить, что многое из того, что близоруким и малодушным практикам кажется сегодня фантазией, идеей, никогда не могущей реализоваться, просто даже химерой, уже завтра предстанет в полной реальности».Особенно же близко подходит Фейербах к центральным идеям Маркса в «Сущности христианства», где он говорит:
«То, что христианская вера выставляет, как сверхъестественный порядок вещей, осуществляющийся в потустороннем мире и символизирующийся в понятии бога, получает реальность в исторически развивающемся человечестве».И далее:
«Мое знание, моя воля ограничены; но моя ограниченность не есть ограниченность другого, не говоря уже о человечестве. То, что для меня трудно, другому легко; что для данного времени невозможно, непостижимо становится постижимым и возможным для будущего. Моя жизнь ограничена во времени, жизнь человечества — нет. Итак, вся история человечества состоит не в чем ином, как в непрерывном преодолевании границ, которые в известное время считались границами человечества, и потому рассматривались, как абсолютные, непреодолеваемые; но будущее постоянно раскрывает, что мнимые границы рода были лишь границами индивидуумов».Отношение Фейербаха к природе и присущему ей порядку не оставляет ничего желать в смысле своей глубины и ясности. В своих «Лекциях о религии» он говорит об этом:
«С субъективной точки зрения приходится сказать: вся природа — произведение человека. Все, что мы ощущаем, созерцаем, является в том виде, как мы его ощущаем и созерцаем, нашим произведением, обнаружением человеческой сущности. Другим существам с другими внешними чувствами — вещи, созерцаемые нами, может быть, кажутся совсем иными. Для вооруженного глаза безжизненная капля воды является оживленным прудом, полным рыбы. Но, с другой стороны, несомненно и то, что человек не создает природы, хотя он и удостоверяется в ее существовании лишь в сознании; он не творит ее, она ему навязывается. Вещи, которые мы воспринимаем в качестве чувственных фактов, как окружающую нас природу, необходимо являются нам такими, независимо от нашего субъективного мнения или хотения. Человек сознает себя зависимым, возникшим; он чувствует, что основа его существования находится вне его, что он из себя и через себя имеет отношение к другой сущности. Человеческая сущность, мыслимая абсолютно, ради себя самой, это — бессмыслица, химера. И эта сущность, уже предполагаемая человеком, к которой он необходимо относится и вне которой не могут быть мыслимы ни его существование, ни его сущность, и есть именно природа».В его фрагментах, изданных задолго до Дарвина (в 1846 г.), мы встречаем такую мысль:
«Если людям кажется непонятным их происхождение из природы, то это только потому, что они упускают из виду, какой бесконечный ряд посредствующих звеньев и изменений отделяет человека в том виде, как он непосредственно возник из природы, от человека в настоящем. Человек, в качестве чистой природной сущности, еще не был человеком: человек в узком смысле — это продукт культуры и истории».Никакого некритического преклонения перед природой у Фейербаха нет, он учит, что
«бессознательная сущность природы является вечной, невозникшей сущностью, первой сущностью, но первой во времени, а не по достоинству, физически, а не морально первой сущностью. Но человек, в котором природа становится личной, сознательной, разумной сущностью, представляется существом, возникшим позднее во времени, но по достоинству первым».Он отвергает совершенство природы, тем более существование божественного провидения, указывая на столь часто встречающуюся в природе дисгармонию. Он отказывается забыть столь важные для человека, для живых организмов вообще, частные дисгармонии ради фантастической общей гармонии в спинозовском духе. Свои взгляды на живое отношение человека к природе наш философ великолепно резюмировал в следующих словах «Сущности христианства»:
«Подобно тому, как я могу почитать и любить человеческий индивидуум, еще не обожествляя его из-за этого и даже не закрывая глаз на его недостатки и заблуждения, точно так же могу я признавать природу, как сущность, вне которой я — ничто, не забывая из-за этого об отсутствии у нее сердца, разума, сознания — свойств, которые она получает впервые в человеке, — следовательно, не впадая в крайности и преувеличения религиозного аффекта».В оторванной человеческой индивидуальности великий предшественник Маркса не видит самостоятельной ценности. Еще в своих «Предварительных тезисах» Фейербах учит, что
«существует только то, относительно чего есть согласие между мной и другими, как чувственными существами. Итак, бытие других людей обусловливает собою уверенность в существовании вне меня других вещей».В «Сущности христианства» он выражается еще решительнее:
«Одинокий, существующий исключительно для себя самого человек затерялся бы, неразличаемый среди океана природы: он не мог бы постичь ни себя, как человека, ни природу, как природу».Вопрос о смерти индивидуальности Фейербах разрешает, апеллируя к вечности вида. В своих «Todes Gedanken»[21] он обращается к личности с таким призывом:
«В сознании познавай и созерцай великую тайну целого единства. Это абсолютно незыблемый, неразрушимый центр, солнце человечества. Подобно чувственной природе, оно есть мир, в который вступает единичная личность. Как колос на солнце, так и ты спеешь и созреваешь в личность, озаряемый солнечным светом вечно замкнутого и вечно юного, внутри самого себя непрерывно развивающегося и созидающегося, сознания человечества. Умирая ты падаешь истомленный солнечным жаром сознания, истощающим и изнуряющим единичную личность, и снова погружаешься в бессознательное спокойствие, в ничто».«В сознании познавай тайну целого», говорит Фейербах, но мы уже видели выше, что и практический прогресс, практическое преодоление преград, встречаемых человечеством на пути, принималось им в соображение.
«Фейербах не нашел дороги, ведущей из царства столь ненавистных ему отвлеченностей в живой, в действительный мир. Он крепко хватается за природу и за человека. Но и природа и человек остаются у него пустыми словами. Виноваты в этом, главным образом, все те же немецкие общественные отношения, благодаря которым так ужасно плохо сложилась его жизнь».Фейербах действительно не дал той богатой красками картины природы, какую мы можем, например, найти в современном естествознании, однако из приведенных выше цитат об отношении человека к природе читатель без труда убедится, что ни природа, ни человек не остаются у Фейербаха пустыми словами. И природа и человек поставлены в совершенно правильные взаимоотношения. Конечно, Марксу останется еще проделать неизмеримо большую часть работы для того, чтобы перевести синтез Фейербаха из области отвлеченных положений в область конкретной действительности. Но Фейербах, даже помимо смягчающих обстоятельств, остается прямым, непосредственным и необходимым предшественником Маркса. Другой основной упрек, делаемый Энгельсом Фейербаху, это упрек в преувеличивании значения религии и в стремлении сохранить этот термин для обозначения новых междучеловеческих отношений.
«Фейербах не видит, что „религиозное чувство“ само есть общественный продукт, и что анализируемый абстрактный индивид в действительности принадлежит к определенной форме общества».Действительно, громадным шагом вперед явилось более точное понимание преимущественного значения общественных форм по сравнению с чисто биологическими или психофизиологическими. По Марксу:
«человеческая сущность могла представляться Фейербаху лишь, как „род“, т. е. как внутренняя, немая общность, устанавливающая лишь естественную связь между многими индивидами».Маркс же противополагает этому «точку зрения человеческого общества, или человечества, живущего общественной жизнью».
«Современная международная социал-демократия имеет в истории два корня. Оба они возникли на одной и той же почве — на почве существующего хозяйственного и общественного строя. Оба имеют одну и ту же цель, но оба совершенно различны по своему существу. Один из этих корней, коммунистический утопизм, возник среди высших классов. Представители его принадлежат к духовной аристократии общества. Другой корень социал-демократии — коммунизм равенства, возник среди низших классов, стоявших еще несколько десятилетий тому назад на самых низших ступенях по своему духовному развитию. Утопизм возник благодаря глубокому пониманию действительности высокообразованными людьми, свободными от влияния интересов своего класса».В каких формах выступает этот низовой массовый социализм? Опираясь как на естественную жажду справедливости, так и на смутное понимание высшей целесообразности дружного, братского коммунистического строя, отдельные группы трудового народа подымали знамя мирной или насильственной борьбы за социализм. Однако, основная прогрессивность социалистической идеи совершенно терялась за чертами экономической и вообще культурной реакционности, естественно вытекавшей из обстоятельств времени. Прогресс техники и свободной мысли шел другим путем. И та и другая казались враждебными низам демократии. Дело меняется лишь по мере того, как среди этих низов появляется пролетариат новейшего типа, свободный рабочий капиталистических предприятий. И здесь, впрочем, идея социализма начинает распространяться сначала в старой своей форме: рабочие увлекаются понятием справедливости, прислушиваются к экономически-реакционной критике капитала, к теориям, старающимся повернуть назад колесо истории и создать рай самостоятельных и солидарных ремесленников, с ненавистью относятся к явно враждебным их непосредственным интересам — машинам, в науке и прогрессе видят силы, служащие капиталу. Но с ростом великого класса наступает коренная перемена. К огромным техническим силам, выращенным буржуазией в своих выгодах, перестают относиться как к простой системе потовыжимания. В новой технике видят источник грядущего счастья, узнают свое произведение и опору для дальнейшего труда, великолепно понимают всю ценность техники и науки, и причины, порождающие рядом с ростом производительных сил жестокую анархию производства, рядом с исполинским возрастанием богатства — нужду и необеспеченность завтрашнего дня. Прогресс, развертывающийся пока в капиталистических формах, воспринимается как явление двойственное: его приветствуют, поскольку он обобществляет труд; его отрицают, поскольку он создает все более узкое частное присвоение продуктов этого труда. Капитал экспроприирует частных собственников, пролетаризирует индивидуальных производителей, частную собственность, концентрирующуюся в относительно немногих руках, делает чудовищной социальной аномалией; а пролетариат воспитывается между тем и организуется для того, чтобы взять в свои руки огромные промышленные предприятия, созданные капиталом, отнять у них навсегда характер орудий эксплоатации и наживы и сделать источником социального благосостояния и социальной мощи.
«Незрелому состоянию капиталистического производства, незрелому классовому положению соответствовали и незрелые теории. Решение общественных задач, еще скрытых в неразвитых экономических отношениях, пытались достигнуть головным путем. Общество представляло одни неурядицы; задачей мыслящего разума было устранить их. Речь шла о том, чтобы изобрести новую совершенную систему общественного порядка и пожаловать ее обществу извне, путем пропаганды, а если возможно, то примером образцовых экспериментов».Утопизм исходил в значительной степени из философии энциклопедистов. В этой философии, как мы уже видел, пассивность и активность своеобразно переплетаются. С одной стороны природа (утописты часто прямо заменяют ее богом) принимается за высший разум и высшее благо, подготовившее в сущности все для общего счастья. Людям стоит лишь следовать ее велениям, и вся жизнь их превратится в чистое наслаждение. Но люди извратили свои инстинкты создали на чудном естественном фоне природы отвратительную и противоестественную цивилизацию. С этими неразумными порядками надо покончить. Разногласие между Руссо, звавшим для этого назад к природе, к инстинкту, и энциклопедистами, звавшими вперед, к прогрессу, к разуму, — рассматриваемое в данной плоскости, — не представляется существенным: и в том и в другом случае предполагалось, что человек должен угадать объективно данные нормы и может осуществить их. Мощь разума, его способность создать счастье на земле покоилась, согласно этому миросозерцанию, именно на возможности для него разгадать истинные веления природы или бога, и светом истины рассеять тьму заблуждений.
«Он безжалостно разоблачает материальное и моральное убожество буржуазного мира, затрагивая при этом блестящие обещания просветителей об обществе, в котором будет царить только разум, о цивилизации, которая всех осчастливит, о безграничной способности человека к усовершенствованию, равно как и пышные фразы современных ему идеологов буржуазии; он показывает, как самой громкой фразе везде соответствует самая жалкая действительность и это безнадежное фиаско фразы преследует язвительной насмешкой. Фурье не только критик: его веселый характер делает его сатириком и притом одним из величайших сатириков всех времен. Столь же мастерски, как и забавно, изображает он разыгравшуюся с падением революции спекуляцию, так же как и мелочное торгашество, царившее повсюду в тогдашней французской торговле. Еще более мастерской является его критика буржуазной формы отношения между полами и положения женщины в буржуазном обществе. Он впервые высказывает мысль, что в каждом данном обществе степень эмансипации, достигнутой женщиной, служит естественным мерилом общей эмансипации. Но наиболее великолепен Фурье в своем взгляде на историю общества. Всю ее до наших дней он делит на 4 ступени ее развития: дикость, варварство, патриархат и цивилизацию, при чем последняя совпадает с так называемым ныне буржуазным обществом, и доказывает, что „цивилизованный строй каждый порок, который варварство практикует в простом виде, доводит до сложной, двусмысленной, лицемерной формы“, что цивилизация движется в „порочном кругу“, в противоречиях, вечно ею создаваемых заново, не будучи в состоянии их преодолеть, так что всегда достигает противоположного тому, чего хочет достигнуть, или что она выдает за цель своих стремлений. Так, например, „в цивилизации бедность возникает из самого избытка“».В положительном своем учении Фурье, в отличие от Руссо и Бабёфа, но в полном согласии с гедонизмом энциклопедистов, решительный противник всякого аскетизма и восторженный певец чувственного наслаждения. В согласии с ними же он убежден в коренной целесообразности природы и человека. Насколько желчно и пессимистично относится он к капиталистической цивилизации, настолько же радостно верит он в идеальность человеческого существа самого по себе. Самые порочные наклонности человека лишь кажутся такими вследствие нелепости общественного порядка, отнюдь не соответствующего видам «творца». Немало остроумия потратил Фурье на то, чтобы доказать, как самые благие результаты могут получиться из так называемых дурных страстей. Фурье все разрешает в гармонию. Все для нее, по его мнению, готово. Единственным препятствием является уродливый уклад общественной жизни. Но так как он есть простой плод заблуждения, то стоит лишь разъяснить людям поподробнее основы разумного строя и все привлекательные его особенности, чтобы они отбросили свои пагубные заблуждения и принялись за сооружение фаланстеров, этого гениального измышления нашего утописта. Почему же, однако, произведения Фурье не вызвали того переворота в человеческих умах, какого он ждал? Потому, что людям надо было не только рассказать о фаланстере, но и показать его воочию, а в этом отношении дело стояло за безделицей — у Фурье не было денег. И вот последние десять лет своей жизни молчаливый старик аккуратно ждал каждый полдень появления мудрого великодушного миллионера, который дал бы ему ту точку опоры для его рычага, с помощью коей он перевернул бы землю. Глубокая вера Фурье в целесообразность всего существующего, за исключением капиталистической цивилизации, останавливалась в, некотором смущении перед недостаточной «очеловеченностью» природы. Он ждал, однако, что ко времени полного развития фаланстеров природа сама изменит свой облик. «Философы!» восклицает он, «напрасно станете вы нагромождать библиотеки сочинениями, трактующими о счастье: вы его не найдете до тех пор, пока не вырвете с корнем ствола всех социальных бедствий, какими являются промышленная раздробленность или разрозненный труд, противоречащий божеской воле».
«В 1816 г. он объявляет политику наукой о производстве и предсказывает полное растворение политики в экономии. Если здесь только в зародыше обнаруживается понимание того, что экономическое положение есть базис политических учреждений, то все-таки здесь уже ясно выражена идея превращения политического правления над людьми в управление вещами и руководство процессом производства».Но у Сен-Симона есть нечто большее, он считает изменение в распределении богатств за силу, определяющую все другие общественные изменения. Он говорит:
«Нет изменений социального порядка без соответствующих изменений в форме собственности. До очевидности ясно, что в каждой стране основным законом является тот, который устанавливает форму собственности и меры, ее охраняющие; но из того, что этот закон является основным, еще не следует, что он не может быть изменен».Живя в такое время, когда капиталу приходилось еще вести энергичную борьбу против остатков феодального общества, и когда социальные страдания определялись, быть может, в большей мере недостаточным развитием капитала, чем его чрезмерным развитием, Сен-Симон становился не столько на сторону труда и пролетариата, сколько на сторону промышленности в ее целом. «Все общество», говорит Сен-Симон,
«основывается на промышленности. Последняя является единственной гарантией его существования, единственным источником всех богатств и всякой собственности. Таким образом положение вещей, наиболее благоприятствующее промышленности, лучше всего отвечает интересам общества. Промышленный класс должен занимать первое место, потому что это самый важный класс: он может обойтись без всех остальных классов, но никакой другой не может обойтись без него».Для характеристики взглядов Сен-Симона приведем здесь и ту знаменитую «параболу», за которую он отдан был под суд.
«Предположим, что Франция вдруг потеряет своих первых пятьдесят химиков, своих первых пятьдесят физиологов, своих первых пятьдесят механиков и т. д. и т. д., своих первых пятьдесят банкиров, своих первых пятьдесят каменщиков и т. д. и т. д., — тогда нация сделается телом без души».С другой стороны, Сен-Симон вовсе не был демократом. Он отвергает почти все демократические идеи. Он считал нелепой метафизикой требования равенства, находя, что естественные различия в людях не только неизбежны, но и весьма желательны для развития общества. Не менее нелепой считал он идею абсолютной свободы, указывая на то, что люди связаны между собою разделением труда. Гораздо хуже было то, что Сен-Симон не верил ни в силы народных масс для совершения желанного переворота, ни в способность их управлять грядущим строем. И роль пересоздателя общества и роль его руководителей Сен-Симон оставлял за духовной и индустриальной аристократией.
«Предположим, наоборот, что Франция сохранит всех своих гениальных людей, но потеряет короля, членов королевской семьи и т. д. и, кроме того, десять тысяч самых богатых собственников, — от этого для государства не получится никакого ущерба».
«Человечеству предстоит великое религиозное будущее; религия будущего будет более величественна, более могущественна, чем какая бы то ни было религия прошлого…, ее догмат будет синтезом всех форм бытия человека…, и социально-политическое учреждение, взятое в целом, будет учреждением религиозным. Эта религия будет, однако, отличаться от христианства. Самый поразительный, самый новый, если не самый важный вид прогресса, который человечество призвано теперь осуществить, состоит в реабилитации материи, к которой христианство относилось отрицательно».Из этого сочетания науки и возрожденной религии Базар выводит основы будущего социального строя.
«Священник, вдохновляющий ученого и промышленника, связывает людей между собою и служит посредником между людьми и богом. Священник управляет наукой, являющейся теорией, и промышленностью, являющейся приложением теории, и сам исполняет многочисленные функции. Базар создает теократию, и он этого не отрицает; он лишь старается подчеркнуть ее различие с другими предшествовавшими ей видами».И здесь, таким образом, приходится со всею решительностью отбросить те элементы миросозерцания сен-симонистов, которые они сами считали религиозными. Но зато тем более важны, с нашей точки зрения, для растущего нового сознания чисто социальные стороны их философии истории. В этом отношении Базар еще ближе к Марксу, чем Фейербах.
«На самой вершине иерархической лестницы величественно стоит „общественный священник“ — на гигантском пьедестале всемогущества».
«Это он издает законы, или, вернее, он — воплощение закона, „живой закон“, олицетворяющий власть по примеру Моисея или Христа; организационные декреты являются только выражением его непогрешимой воли. Это приятная и законная диктатура, ибо повиновение „живому закону“ есть не что иное, как один из видов любви, которую он к себе внушает. Это господство авторитета есть вместе с тем и господство свободы».
«Три организации социальной жизни: наука, промышленность и искусство, плохо действуют, или, вернее, их нормальное отправление приостанавливается каждую минуту; этим объясняется тот факт, что современная наука лишена всякой согласованности, что она даже не в состоянии подводить итоги своим открытиям».Здесь нехватает только ясного сознания тех путей, которыми может пойти дальнейшее развитие «коллективного организма», здесь нехватает только революционности. Можно согласиться с Энгельсом, который говорил:
«Промышленность находится в еще большем расстройстве и еще более бессильна. Действия вразброд, преобладание корыстолюбивых стремлений, незнание нужд потребителей, ужасные последствия машинного производства, сосредоточение орудий производства не в руках наиболее способных, а в руках тех, кто имел счастье родиться от богатых родителей, — вот чем характеризуется современная промышленность. Зло исчезнет лишь в тот день, когда ведение дел будет регулироваться общими принципами. Наконец, искусство находится в упадке, потому что эгоизм убивает чувства: последние воскреснут лишь тогда, когда восторжествует всеобщая любовь».
«Но этой последней суждено в близком будущем овладеть всем человечеством. Взаимная дружба делает все большие и большие успехи. Человечество — это коллективный организм, который беспрерывно развивается и стремится ко все более и более широкой форме ассоциации: таков закон усовершенствования».
«Мы находим у Сен-Симона гениальную широту взгляда, благодаря которой у него в зародыше содержатся почти все не строго экономические идеи позднейших социалистов».Свободное человечество в его прогрессивном развитии к мощному организующему мир коллективу — такова гениальная идея, прекрасное лицо которой нетрудно угадать за грубоватой татуировкой, которою напрасно разукрасили его утописты сен-симоновской школы.
«Бланки первый привил социализму французскую революционную традицию, он первый во Франции выступил с защитою полного коллективизма, первый, — подобно Марксу и Лассалю в Германии, — разбил иллюзию ожидающих спасения человечества от великодушия правящих и имущих классов и в более резкой и отчетливой форме, чем Маркс, провозгласил принцип необходимости завоевания государственной власти, — принцип, который является теперь основным символом веры международного социализма. Правда, Бланки отличался большим оптимизмом. Он верил в скорое наступление революции, он мечтал, путем широко-организованных заговоров, захватить власть и увлечь за собой всю Францию на путь социалистического строительства. Но вера Бланки в близость социальной ликвидации разделялась в его время всеми социалистами, разделялась и Марксом. Что же касается его тактики заговоров, то она определялась для него политическими условиями Франции той эпохи. При других условиях Бланки, несомненно, обрел бы в себе иной путь».Конечно, миросозерцание и тактика Бланки определялись социальными условиями современной ему Франции, но из этого вовсе не следует, чтобы мысль его не отличалась существенными признаками утопизма. Бланки был не менее утопистов убежден в возможности во всякое время достаточным усилием воли осуществить идеальный строй. Но он синтезировал крайний вывод великой французской революционной волны — пролетарский бунт с идеалом коллективизма, естественно воспринятым передовыми слоями пролетариата. Маркс покончит с революционным субъективизмом. Он сделает социализм научным, внеся в него объективный момент.
«Труд есть прежде всего процесс, происходящий между человеком и природой, процесс, в котором человек, посредством своей деятельности, способствует обмену веществ между собой и природой, регулирует и контролирует его. По отношению к данной природной материи (Naturstoff), он сам выступает как сила природы. Он приводит в движение присущие его организму естественные его силы, руки, ноги, голову для того, чтобы присвоить себе материю в пригодной для него форме. Действуя в этом процессе на внешнюю природу и изменяя ее, он в то же время изменяет и свою собственную природу. Он развивает дремлющие в нем силы и делает себе подвластной работу этих сил. Мы не рассматриваем здесь животно-первобытных, инстинктивных форм труда. Сравнительно с тем состоянием общества, в котором рабочий выступает на товарном рынке в качестве продавца своей собственной рабочей силы, тот период, в котором труд еще не отрешился от своей первобытной инстинктивной формы, представляется временем доисторическим. Мы предполагаем в нашем рассуждении такое состояние труда, в котором он характерен исключительно для человека. Паук проделывает операции, сходные с действиями ткача, а пчела может пристыдить постройкой своих восковых ячеек любого архитектора. Но есть нечто такое, что с самого начала отличает самого плохого архитектора от самой лучшей пчелы: человек, прежде чем слепить ячейку из воска, уже построил ее в голове. В конце процесса труда получается результат, который в начале этого процесса уже существовал в представлении рабочего, существовал, так сказать, идеально. Человек не только изменяет формы вещества, данного природой; он воплощает также в этом веществе свою сознательную цель, которая, как закон, определяет его способ действия, и которой он должен подчинять свою волю. И подчинение это не является единичным актом. Помимо напряжения тех органов, которые исполняют физическую работу, во все продолжение труда необходима целесообразная воля, проявляющаяся во внимании, и она необходима тем более, чем менее труд, по своему содержанию и по способу исполнения, увлекает рабочего, чем меньше рабочий наслаждается им, как свободной игрой своих органических сил».Итак, труд есть проявление человеческой активности; тем не менее, как он, так и все приспособления, им созданные, обусловлены пассивным сопротивлением, среды: изменяя среду, трудящийся субъект изменяется сам. Его изменения, однако, должны развиваться в рамках основных законов жизни, ибо в противном случае наступает смерть. Поскольку организм в процессе борьбы с природой изменяясь продолжает существовать как живое, постольку ему удалось, очевидно, организовать среду, наложить на нее печать своей собственной организованности как в смысле опознания ее, так и в смысле приспособления себя к ней или ее к своим потребностям. Субъект и его среда, поскольку он ее сознает, суть целиком продукты первоначальной активности, в этом отношении мы близки к Фихте; но активность эта ни на одной из своих стадий не является произвольной, — сводясь к стремлению жить, она отливается в определенные формы, лишь встречая определенное сопротивление среды.
«Процесс труда заключает в себе следующие простые мотивы: целесообразную деятельность или самый труд, предмет труда и средства труда».
«Члены политического государства религиозны вследствие дуализма между индивидуальной и родовой жизнью, между жизнью гражданского общества и политической жизнью, религиозны, поскольку человек относится к государственной жизни, являющейся потусторонней для его действительной индивидуальности, как к своей истинной жизни, религиозны, поскольку религия есть дух буржуазного общества, выражение отделения и удаления человека от человека. Политическая демократия является христианской, поскольку в ней человек — не человек вообще, но каждый человек, — считается суверенным, высшим существом, притом человек в своем некультивированном, несоциальном виде, в случайной форме существования, человек, как он есть в жизни, человек, как он испорчен всей организацией нашего общества, потерян, отрешен от самого себя, отдан господству нечеловеческих стихий и элементов, словом, — человек, который еще не есть действительно родовое существо». «Лишь когда действительный индивидуальный человек вберет в себя (in sich zurucknimmt) абстрактного государственного гражданина и, как индивидуальный человек, в своем индивидуальном положении, в своем индивидуальном труде, в своей эмпирической жизни станет родовым существом, лишь когда человек свои forces propres[23] познал и организовал как силы общественные, и потому уже не отделяет общественных сил от себя в виде политической силы, — лишь тогда совершится человеческая эмансипация».Человеческая эмансипация с внешней стороны имеет, таким образом, характер переворота в самосознании человека. Мещанство знает лишь две формы такого самопознания: во-первых, центр тяжести в боге, человек, так сказать, вращается вокруг него, — старое религиозное самопознание, геоцентризм; во-вторых, центром является «я», весь мир вращается вокруг него, эгоцентризм. Пролетариат несет с собой совершенно новую форму самопознания: центром является Вид, коллектив, личность вращается вокруг него, но чувствует свое коренное единство с ним; это антропоцентризм, одинаково далекий от обеих предыдущих точек зрения.
«Для общества товаропроизводителей, общественное производственное отношение, которого заключается в том, что они относятся к своим продуктам, как к товарам, т. е. как к ценностям, и в этой вещной форме относят одну к другой свои частные работы, как одинаковый человеческий труд, — для такого общества христианство с его культом абстрактного человека, особенно христианство в его буржуазной форме — протестантизме, деизме и т. д. — представляет самую подходящую религию. В древне-азиатских, античных и т. п. системах производства, превращение продукта в товар, а следовательно — и существование человека в виде товаропроизводителя играет второстепенную роль, которая, однако, становится тем значительнее, чем более данное общество приближается к своему упадку. Настоящие торговые народы существуют лишь в трещинах древнего мира, как боги Эпикура или как евреи в порах польского народа. Древние общественные производственные организации гораздо проще и прозрачнее буржуазной, но они покоятся либо на незрелости человеческой личности, которая еще не оторвалась от пуповины, связывающей ее с близкими по крови, либо на отношениях непосредственного господства с одной стороны и рабства — с другой. Существование таких организаций определяется низкой ступенью развития производительных сил труда и соответственной ограниченностью и узостью отношений людей в сфере материальной жизни, а потому — и их отношений между собой и к природе. Эта реальная узость отражается идеально — в древних естественных и народных религиях. Религиозное отражение реального мира может вообще исчезнуть лишь тогда, когда условия практической будничной жизни людей будут каждодневно представлять им вполне ясные и разумные отношения человека к человеку и к природе. Общественный процесс жизни, т. е. материальный процесс производства, лишь тогда сбросит с себя мистическое покрывало, когда он, как продукт свободно соединившихся людей, станет под их сознательный и планомерный контроль. Но для этого требуется такая материальная основа общества или такой ряд материальных условий его существования, которые, в свою очередь, являются лишь естественным продуктом долгого и мучительного исторического развития».Если мы спросим себя, каков основной мотив, движущий сознательным социалистом-марксистом в его зачастую тяжелой и самоотверженной деятельности, — то мы получим вполне определенный ответ.
«поднять принцип своего класса до высоты принципа своего века, свою идею сделать руководящей идеей всего общества и, таким образом, преобразовать это общество, по своему образу и подобию». «Рабочие! — восклицает Лассаль, — высокая всемирно-историческая честь вашего назначения должна охватить все ваши мысли».
«Фейербах хочет иметь дело с конкретными объектами действительности, отличными от объектов, существующих лишь в наших мыслях».Итак, мир как практика есть мир предметный, есть действительность.
«In der Praxis muss der Mensch die Wahrheit, d. h. die Wirklichkeit und Macht, die Diesseitigkeit seines Denkens beweisen».В переводе: «практикой должен доказать человек истинность, т. е. доподлинность и мощь своего мышления, его посюсторонность». У Плеханова же (Энгельс, Людвиг Фейербах. Перевод Г. В. Плеханова. Изд. Львовича, 1906 г., стр. 90–91) вышло:
«Практикой должен доказать человек истину своего мышления, т. е. доказать, что оно имеет действительную силу и не останавливается по сю сторону явлений».Таким образом Маркс, чтобы подтвердить потусторонние идеи Плеханова, вынужден по-русски говорить противоположное тому, что он сказал по-немецки.
«Противоречие с меркантилистами привело Юма к ошибочному взгляду на деньги. Но движение общественной жизни, а следовательно и человеческой мысли, не остановилось на точке, которой оно достигло во времена Юма. Оно поставило нас в „противоречие“ с Юмом, и это противоречие дало в результате правильный взгляд на деньги. И этот правильный взгляд, результат всестороннего рассмотрения действительности, есть уже объективная истина, которой не устранят никакие дальнейшие противоречия. Еще автор примечаний к Миллю с одушевлением говорил:Ни то, ни другое положение Плеханова не соответствует взглядам Маркса. Как Маркс, так и Энгельс самым решительным образом боролись с догматизмом и со всякими, раз навсегда установленными истинами. Перед лицом же современной, столь революционно развертывающейся, науки стремления Плеханова уцепиться за что-нибудь раз навсегда данное кажутся просто жалкими, недостойными пролетарского мыслителя.
То, что жизнью взято раз,
Не в силах рок отнять у нас.
В применении к знанию это безусловно верно. Никакой рок не в силах теперь отнять у нас ни открытий Коперника, ни открытия превращения энергии, ни открытия изменяемости видов, ни гениальных открытий Маркса.
— Но ведь не остановится же человеческая мысль на том, что вы называете открытием или открытиями Маркса? Конечно, нет! Она будет делать новые открытия, которые будут дополнять и подтверждать эту теорию Маркса, как новые открытия в астрономии дополняли и подтверждали открытие Коперника».
«Спор же о действительности или недействительности мышления, изолирующегося от практики, есть чисто схоластический вопрос», — говорит сам Маркс.Итак: практика 1) порождает познание, 2) концентрирует и ограничивает его, 3) проверяет его.
«Ему приходится принимать новый вид с каждым новым великим открытием, составляющим эпоху в естествознании».Тем не менее у Энгельса, быть может, можно отметить некоторое преувеличение оценки данных именно нынешнего естествознания, как незыблемо точные.
«Нам нет надобности рассматривать здесь, насколько это миросозерцание соответствует нынешнему состоянию естественных наук, которые самой земле предсказывают возможный, а ее обитаемости несомненный конец и тем самым говорят, что у человеческой истории будет не только восходящая, но и нисходящая ветвь. Мы находимся во всяком случае еще очень далеко от той поворотной точки, за которой начнется движение общественной истории сверху вниз, и мы не можем упрекать гегелевскую философию в том, что она не занималась вопросом, не поставленным на очередь современным ей естествознанием».Но не можем ли мы в этом упрекнуть философию Энгельса? По-видимому «колесование сознания», т. е. догмат о фатальном чередовании восходящих и нисходящих ветвей, о пригвожденности разума к железному коловращению эволюции, признавался Энгельсом. Так он считает заслугой Фурье, что тот
«подобно тому, как Кант ввел в естествознание идею о будущей гибели земли, ввел в историческое мировоззрение идею о будущей гибели человечества».Утешением, ввиду такой перспективы, может служить лишь тот факт, что мы находимся далеко от печального солнцеворота на мировую зиму. Предотвратить его, однако, мы не будем в состоянии. Необходимость таким образом как будто навсегда останется, но Энгельсу, царицей человека, и это несколько ослабляет ту великолепную, чисто марксовскую музыку будущего, которой подарил нас Энгельс в знаменитой девятой главе своего Антидюринга.
«Мы должны развивать постоянно до высшей степени нашу социально-техническую мощь и бороться за беспредельное развитие; в предел же его поверим только тогда, когда воочию убедимся в его непреоборимости»;так, напр., некоторый натуралистический фатализм Энгельса мы считаем таким образом не вытекающем необходимо из философии Маркса.
«„Свобода“, — говорит он, — состоит в основанном из понимания естественной необходимости — господства над самим собой и над внешней природой; поэтому она необходимо является продуктом исторического развития. Первые, выделившиеся из животного царства, люди были во всех отношениях так же несвободны, как и сами животные; но каждый прогресс культуры был шагом вперед к свободе.Рядом с покорением природы идет покорение человеческому сознанию его общественных сил.
На заре истории человечества стоит открытие превращения-механического движения в теплоту: добывание огня трением; в конце заканчивающегося ныне периода развитие — открытие превращения теплоты в механическое движение: паровая машина. — И, несмотря на гигантский освободительный переворот, который совершила в социальном мире паровая машина, он еще не закончен и наполовину, — пока все же несомненно, что добывание огня трением превосходит ее по своему освободительному значению, так как огонь доставил человеку впервые господство над некоторой силой природы и тем окончательно отделил его от животного царства. Паровая машина никогда не будет в состоянии произвести такой громадный перелом в развитии человечества, как бы она ни представлялась нам способной, благодаря громадным производительным силам, осуществить такой общественный строй, в котором не будет уже никаких классовых различий, никаких забот о средствах индивидуального существования и в котором впервые можно будет говорить о действительной человеческой свободе, о существовании в гармонии с познанными законами природы. Но как еще молода вся история человечества и как было бы смешно приписывать нашим теперешним[26] воззрениям какое бы те ни было абсолютное значение, вытекает уже из того простого обстоятельства, что вся протекшая история может быть охарактеризована как история периода времени от практического открытия превращения механического движения в теплоту до открытия превращения теплоты в механическое движение».
«Действующие в обществе силы действуют совершенно так же, как и силы природы: слепо, насильственно и разрушительно до тех пор, пока мы не знаем их и не будем считаться с ними. Но раз мы их узнали, поняли их действия, их направление, тогда только от нас зависит все более и более подчинять их своей воле и посредством их достигать своих целей. И особенно это применимо к современным производительным силам. Пока мы упорно отказываемся понять их природу и их характер, — а этому пониманию противится капиталистический способ производства и его защитники — до тех пор эти силы действуют, несмотря на нас, против нас, до тех пор подчиняют они нас, как это мы подробно изложили. Но раз мы проникли в их свойства, мы можем превратить их в руках ассоциированных производителей из демонических господ в покорных слуг».Комментировать эти страницы я не считаю нужным. Энгельс самым резким образом возражал против применения слова «религия» к великому миросозерцанию пролетариата. Он говорит по поводу Фейербаха:
«Таково различие между разрушительной силой электричества в блеске молнии и укрощенным электричеством, применяемым в телеграфе и в освещении, различие между пожаром и огнем, действующим на службе у человека. При таком обращении с современными производительными силами, согласно выясненным их свойствам, выступит на место общественной анархии производства общественно-планомерное регулирование производства, сообразно потребностям всех и каждого в отдельности».
«Вместе с переходом средств производства в руки всего общества устраняется товарное производство и вместе с тем господство продукта над производителями. Анархия внутри общественного производства заменяется планомерной сознательной организацией. Борьба за существование прекратится. Только тогда выделится человек окончательно из животного царства, перейдет из зоологических условий существования в действительно человеческие. Все условия жизни, созданные людьми и подчинявшие до сих пор человека, подчиняются теперь сами людям и их контролю, и люди впервые явятся сознательными, действительными господами природы, так как они будут господами своего собственного обобществления. Законы их собственной общественной деятельности, которые до сих пор противопоставлялись им, как чуждые, господствующие над ними, — эти законы будут применяться людьми с полным пониманием дела и вместе с тем подчиняться их контролю. Обобществление людей, которое им до сих пор как бы навязывалось природой и историей, станет теперь их собственным свободным делом. Объективные, чуждые силы, господствовавшие до сих пор в истории, попадут под контроль самих людей».
«Только тогда люди будут вполне сознательно создавать свою историю, только тогда приводимые ими в движение исторические факторы будут во все большей и большей мере давать желанные результаты. Это будет прыжком человечества из царства необходимости в царство свободы».
«Совершить этот освободительный акт — вот историческая задана современного пролетариата».
«Если Фейербах хочет положить в основу истинной религии действительное материалистическое мировоззрение, то это все равно, что считать современную химию истинной алхимией. Если религия может существовать без бога, то и алхимия могла бы существовать без философского камня».Это, конечно, не значит, чтобы Энгельс отрицал в марксовском материализме элементы практического идеализма и высокого энтузиазма.
«Впечатления, производимые на человека внешним миром, выражаются в его голове, отражаются в ней в виде чувств, мыслей, побуждений, волевых движений, словом, в виде „идеальных стремлений“; В этом виде они являются „идеальными силами“. И если данный человек оказывается идеалистом вследствие того простого обстоятельства, что у него есть „идеальные стремления“, и что он подчиняется влиянию „идеальных сил“, то всякий мало-мальски нормально развитой человек — идеалист, и непонятным остаётся одно: как могут быть на свете материалисты?»Это несколько розовый взгляд на людей: на свете, конечно, могут быть и материалисты в морально-эстетическом смысле; далеко не всякий «мало-мальски нормально развитой человек» «подчиняется влиянию идеальных сил». Неужели Энгельс будет называть идеальным стремлением всякое «волевое движение»? Даже стремление устроить свою карьеру? Стремление к наживе? Не очевидно ли, что существует пропасть между презренной в глазах Маркса «практической мудростью» и данным им на Гаагском съезде обещанием — все силы свои посвятить служению рабочему делу? Нет, практический идеализм свойствен только некоторым классам, и коллективизм является наивысшим и наиреальнейшим в то же время его выражением.
«До сих пор всегда было вопросом: что такое бог? И немецкая философия решила вопрос в таком смысле: бог есть человек. Человеку нужно лишь познать самого себя, мерить по себе самом все свои жизненные обстоятельства, обсуждать их сообразно своему существу, действительно человечно устроить мир сообразно требованиям своей натуры, и тогда он разрешает задачу времени. Не в потусторонних, несуществующих областях, не вне пространства и времени, не в „боге“, живущем в мире или ему противоположном, следует искать истины, но много ближе, в собственной груди человека. Собственное существо человека возвышеннее и царственнее, нежели существо всех возможных „богов“, которые сами суть лишь более или менее неясное и искаженное существо человека».Этот мотив выходит далеко за пределы индивидуальной психологии. И само собою разумеется, настроения, присущие марксистам, должны быть совершенно непонятными типичному индивидуалисту — мещанину, как религиозному, так и анти-религиозному.
Ультра-индивидуализм таких даровитых натур, как Ницше, согласно закону о переходе интенсивной жизни в экстенсивную, отмеченному Гюйо, порою перерастает себя и переходит в родовой исторический инстинкт. Но в громадном большинстве случаев нигилисту-индивидуалисту, позитивно ограничившему свою жизнь рамками «конкретной индивидуальности», исторические и видовые чувства абсолютно недоступны. Для него это мистика! Классический пример — Штирнер.
«О, если бы со мной погибла вся вселенна!»
«Замечательно, что не одни мы вновь открыли материалистическую диалектику, в течение многих лет бывшую нашим лучшим орудием труда и нашим сильнейшим оружием: немецкий работник Иосиф Дицген открыл ее независимо от нас и даже независимо от Гегеля».Энгельс не мог не знать определений Дицгена и, таким образом, косвенно одобрил их. Вот как определяет Дицген материализм:
«Социалистический материализм под „материей“ понимает не только весомое и осязаемое, но и все реальное, — все, что содержится в универсуме, а ведь в нем содержится все, ибо все и универсум — это только два названия одного и того же. Социалистический материализм хочет охватить все одним понятием, одним словом, одним классом, безразлично, называется ли этот универсальный класс действительностью, реальностью или материей».И в другом месте:
«Если кого-нибудь смущает обобщающее слово „материя“, то пусть он вместо этого скажет „явление“. Телесным, физическим, чувственным, материальным явлением называется тот общий ряд, к которому относится всякое существование, весомое и невесомое, тела и дух».Но отношение Дицгена к тому «Все» или Универсу, который он кладет в основу своей философии, не лишено сторон, сближающих его больше со Спинозой, чем с Марксом. Маркс гениально развил, исходя из философии Фейербаха, философию человеческой практики, всеохватывающую и целостную. Дицген же как бы старается развернуть фейербаховское представление о природе. Несмотря на все оговорки, примат универса над человеком, как целого над частью, у него несомненен. Чувство слияния с универсом не менее сильно в Дицгене, чем, например, в Шлейермахере.
«Мы чувствуем в себе физически присутствие мыслящего разума и точно так же тем же чувством мы ощущаем вне себя камни, глину, небо, кусты. И немного разницы между ощущаемым нами в себе и ощущаемым вне себя. То и другое принадлежит к чувственным явлениям, к эмпирическому материалу».
«Чтобы установить универсальный смысл, ты должен работать над познанием, что универсум содержит в себе все относительное, меж тем в целом воплощено абсолютное или назидательное божество»…Для Маркса все «проклятые вопросы» находят себе разрешение в революционной-практике и только в ней. Он не ищет ответа ни в какой величественной интерпретации универса. Не говоря уж о божестве трансцендентном, он отнюдь не склонен к признанию имманентной божественности мира, к чему весьма близок Дицген. На дне всякого пантеизма кроется квиетизм. Всякий пантеизм принимает мир готовым. Мы очень хорошо знаем, что существуют роскошные и глубокие эволюционно-пантеистические концепции. Они с большой силой просыпаются вновь последнее время. Не имея возможности в этой книге заняться критическим анализом замечательных работ Бергсона (L'evolution creatrice) и Вилльяма Штерна (Person und Sache), мы можем лишь сказать, что, они, тем не менее, остаются далеко позади научно-социалистического материализма. Это не только в смысле логическом, но и в том прагматическом смысле, которым особенно дорожат упомянутые нами авторы, состоящие несомненно в близком духовном родстве с прагматизмом.
«Всякое различие обладает одной сущностью, всеобщей, наивозвышеннейшей, универсальной, абсолютной, божественной, — и эта абсолютная мировая сущность в высшей степени назидательна, ибо она заключает в себе все остальные сущности и является альфой и омегой всех вещей. Но не представляет ли собою этот мир-бог голое понятие? Нет, он есть истина и жизнь! И крайне интересно отметить тот факт, что так называемое „онтологическое доказательство бытия божия“ вполне подходит к мировой истине, которую я позволяю себе поставить на скинии логики. Первоначально это доказательство приписывалось Ансельму Кентерберийскому. Как бы там ни было, но одно известно, что Декарт и Спиноза являются главными защитниками этого доказательства. Они доказывали, что „совершеннейшей сущности необходимо присуще бытие, иначе она именно и не могла бы быть совершеннейшей сущностью“…
„Эта аргументация является для меня такой же ясной, как солнечный свет, и должна вполне убедить тебя не в бытии абсолютных чрезмерных идолов, но в истине абсолютно совершенного мирового существа“…
„Абсолютное понятие есть понятие абсолютного или высочайшего; с этим последним связано не только истинное, прекрасное и доброе, что приписывается богу — оно является также и той сущностью, которая всякому мышлению дает необходимую логику, прочность и истинный вид“…
„Добро“ именно не есть какой-либо особый институт, но его необходимо искать в общей связи всего мира. Именно только абсолютное — абсолютно добро»…
«Мирового духа ты все-таки не должен признавать чудовищем (чудодухом), но телесным универсумом, который, несмотря на все перемены и изменения, является вечно единым, истинным, добрым, разумным, наидействительнейшим, наивысшим».
«Когда я смотрю на наш век утонченными глазами будущего, то самое замечательное, что я вижу в современном человечестве, это не что юное и большое, именуемое „историческим смыслом“. Это начало чего-то нового и в истории небывалого: если этому зерну дано будет развиваться в течение нескольких столетий, — из него может вырасти чудное растение с таким упоительным и странным ароматом, что на земле станет много лучше жить. Мы, современные люди, начинаем ковать цепь нового могучего чувства, звено за звеном, едва сознавая, что мы делаем. Нам кажется иной раз, что дело идет вовсе не о выработке нового чувства, а об атрофии старых: исторический смысл пока так беден и холоден, что на иных он действует словно озноб, — делает их холоднее и беднее, чем они были. Другим он представляется признаком приближающейся старости: наша планета кажется им тяжело больным, который пишет историю своей молодости, чтобы забыть свое настоящее. Действительно, есть и такой оттенок в этом новом чувстве: кто умеет чувствовать все прошлое человечества, как свое прошлое, тот чувствует страшные итоги озлобления больных из-за потерянного здоровья, стариков, вспоминающих свои юношеские грезы, влюбленных, у которых отняли любимое, мучеников, погибших за свои идеи, героев в вечер дня битвы, ничего не решившей, но стоившей ран и утраты друзей. — Понять всю чудовищную тяжесть этой разнообразной злобы, быть в силах нести и оставаться героем, приветствующим зарю и свое счастье с началом нового дня битвы, быть человеком с горизонтом тысячелетий позади и впереди себя, быть наследником всего благородства почившего духа, ответственным наследником благороднейшего из старинных родов, впитать в свою душу все древнее и новое разочарование, надежды, завоевания, победы человечества, вместить все это в одну душу, в одно чувство — вот счастье, какого не знал до сих пор человек, счастье бога, полного сил и любви, полного слез и смеха, бога, который словно вечернее солнце дарит непрерывно из своей неисчерпаемой сокровищницы и, бросая золото в море, до тех пор не чувствуя себя богатым, пока и беднейший рыбак не гребет золотыми веслами! И это божественное чувство называется — человечность!»И порывы любви к дальнему, светлому правнуку с наибольшей силой изображены были все теми ультраиндивидуалистами, либо пришедшими к социализму, либо близкими к такому переходу. Я имею в виду Верхарна, Демеля, Шарфа. Было бы большой заслугой собрать и издать антологию такой поэзии грядущего.
«Никогда народное воображение не развертывалось так широко. Революционная mise en scene иногда возникает из вдохновения масс, иногда она обдуманно организована, всегда необычна и преисполнена могучей жизненности… В этих случаях народ не абстракция больше, это живое и активное существо, его тысячи голосов сливаются, тысячи сердец его бьются вместе, он весь охвачен одним чувством, одной страстью, возвышенное, пламенной и искренной… Каждое сколько-нибудь значительное событие освящалось народными демонстрациями, организованными таким образом, чтобы глубокими чертами запечатлеть их в сознании».Тьерсо отводит должное место празднеству, этой основной колонне демократической эстетики и вместе с тем опоре коллективного чувства, и душой этих празднеств является то искусство, которое наиболее коллективно — музыка.
«Музыка является единственным искусством, которое одновременно выполняет обе цели, преследуемые народными празднествами: она придает им внешний блеск и выражает интимное чувство. Звонкое и триумфальное пение, труб увлекательные марши, величественные или радостные песни придают праздникам движение, блеск, жизнь. Но вот церемония принимает возвышенный характер, души сливаются в одной мысли, стремятся подняться к идеалу, быть может, неясному, недостижимому; музыка воспаряет тогда над всеми, выражая общее чувство, властными аккордами своими формулируя то всеобщее стремление, которое живет в сердце каждого».Настоящая книга выходит в свет в годы, далеко превзошедшие французскую революцию по размаху коллективной воли. Что бы ни говорили о чрезмерном интеллектуалистическом уклоне нашей революции, она в ее сознательных проявлениях полна горячего чувства как элемент того же марксизма, который, как доктрина, безусловно является в ней господствующей силой. Но со стороны недругов или чужих раздаются иногда еще и теперь обвинения марксизма в сухости и холодности. Эта книга стремится дать абрис марксизма как целостного мирочувствования. Хочет дать почувствовать и всю непревзойденную глубину и роскошь эмоций, которыми естественно живет сознание активного марксиста. Я воспользовался для этого главами давнего моего сочинения, в некоторых местах исправив их, и сделал я это именно потому, что считаю эти страницы вполне современными. Весьма возможно, что их встретит более или менее ожесточенная критика, но в конце концов будет понятна относительная ценность и такого подхода.
Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке BooksCafe.Net
Оставить отзыв о книге
Все книги автора