Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке BooksCafe.Net
   Все книги автора
   Эта же книга в других форматах
 
   Приятного чтения!
 

 
 

Влюбленный д'Артаньян или пятнадцать лет спустя

Роже Нимье


 
 
   Роже Нимье.
   Влюбленный д'Артаньян или пятнадцать лет спу­стя.
   Посвящается Мартену
   Эта прекрасная юность, когда нам казалось,
   что мы вот-вот лопнем от смеха.
   Мадам де Севннье
   I
   ДВА СОБЕСЕДНИКА В ДВУХ ПОСТЕЛЯХ
   20 июня 1642 года Тараскон, еще не забывшийсвятую Марту, которая отразила набег зло­вещей Тараски*, стал свидетелем встречи со­мнительного святого с несостоявшимся тираном.
   Людовик XIII был обязан своим прозвищем Справедли­вый тому обстоятельству, что, родившись под знаком Ве­сов, он неизменно стремился сохранить равновесие между разумом и капризом, иначе говоря, между мужским и жен­ским началом.
   Что касается кардинала Ришелье, то хотя после восем­надцати лет правления он все еще оставался весьма весо­мой фигурой, эта фигура с каждым днем теряла свой мате­риальный вес. Могила разверзлась в его собственном теле в виде нарывов и язв.
   Меж тем тарасконцы (и еще более тарасконки) с их бойкими языками комментировали появление короля, раз­гуливая по двум наиболее примечательным местам города, то есть по площади и по главной дороге. В три часа дня площадь была как всегда залита солнцем, а дорога погру­жена в тень.
   При этом жители имели возможность любоваться своим замком, возведенным в 1291 году на фундаменте римской крепости и обновленным с приходом XVI столетия как раз к началу религиозных войн.
   В замке были тоже свои тени и свое солнце. Но теням было двадцать лет, а солнце тускнело. Негромкой беседе
   * Тараска — сказочное чудовище, пожиравшее людей. По легенде св. Марта расправилась с ним, окропив его святой водой.
   монарха с министром в одном из самых красивых залов с видом на Рону вторили стенания де Шаваньяка и де Ту, сторонников Сен-Мара, закованных в цепи и брошенных в здешнее подземелье точно так же, как он сам был брошен в подвалы крепости Монпелье.
   Объясним вкратце, отчего мы очутились здесь и отчего Сен-Мару, фавориту великого короля, в конце своего бли­стательного пути пришлось делить со своими друзьями столь жалкую участь.
   3 февраля два пышных поезда покинули Фонтенбло» Сопровождаемый кардиналом король отправился на осаду Перпиньяна. Четырьмя месяцами ранее посланцы восстав­шей против Филиппа IV Каталонии явились просить защи­ты у Франции, которая и была обещана им в Перонне. Понадобилось время, чтобы великие мира сего всколыхну­лись и чтоб пришли в движение войска, Кардиналу с его диетой потребовалось для этого несколько дней дополни­тельно.
   Но если Людовик XIII ел мало, а Ришелье и того менее, то их свиты отличались отменным аппетитом. Кроме пажей и придворных, там были рейтары и мушкетеры.
   Пренебрежем пажами, которые питались фруктами, и придворными, которые довольствовались печеньем, выра­жая тем самым почтение к немощи своих повелителей. Но уже рейтары, они же легкие кавалеристы, не оправдали свое имя. Что же до мушкетеров, то они посчитали кремни­стые кряжи замаячивших вдали Пиренеев за сигнал к дей­ствию. Они объедались впрок в ожидании такой компании, где даже куропаткам ради изящества придется питаться уксусом и где уж, конечно, не будет выбора в дичи.
   Предводители полагали, что первым французским горо­дом, который сможет накормить два столь значительных сборища, будет Лион, куда следует добираться порознь. Людовик XIII двигался впереди. Через три дня за ним сле­довал кардинал. Эти три дня были необходимы, чтоб кури­цы успели снестись, кролики наплодиться, вишни дозреть на ветках — обстоятельство в походе немаловажное.
   Гимном Те Deum была отмечена в Лионе победа, кото­рую одержал в Германии граф Гебриан при Кемпене. Это послужило предлогом, чтобы полакомиться трюфелями.
   Когда добрались до Баланса, великий письмоводитель Ришелье Мазарини получил из рук короля красную шапку кардинала. По этому случаю увлеклись раками.
   Ришелье, почувствовав слабость, отстал и был чуть не съеден в Нарбонне комарами. Людовик XIII продолжал путь в обществе своего любимца Сен-Мара.
   Именно в Нарбонне 23 мая 1642 года Арман-Жак Дю­плесси, кардинал-герцог де Ришелье, составил свое заве­щание, согласно которому передавал полтора миллиона франков, свои тайные фонды, в руки короля, оставив свое­му повару две тысячи, так сказать, фонды кастрюли. Тем самым он завещал Франции Францию.
   Король, в свою очередь, пожелал осмотреть бастионы. Но 27 мая лил сильный дождь. 2 июня взяли в плен семерых солдат перпиньянского гарнизона, вышедших на поиски улиток и чаек в надежде набить хоть чем-то желудок. Ску­дость этого жаркого и салата пробудила жалость в сердцах мушкетеров, объедавшихся медвежатиной и сыром, приго­товленным из молока целого овечьего стада.
   Уверенный в успехе и одновременно усталый король достиг Нарбонна. Кардинал, которому помешали спать укусы назойливых насекомых и шум за окном, покинул Нарбонн, направившись к Тараскону.
   12 июня король вместе с первым завтраком получил копию секретного договора с Испанией, подписанного его фаворитом Сен-Маром, а также его собственным братом Гастоном Орлеанским.
   Он велел арестовать заговорщиков.
   Это решение, принятое между ночной посудиной и сдоб­ной булочкой, привело историков в возмущение. Они при­шли к выводу, что король был дурным братом и никудыш­ным другом. При этом забывают, что Сен-Map был приставлен к Людовику XIII кардиналом Ришелье в каче­стве компаньонки. Великий конюший, который был одно­временно и лоцманом, и кучером, докучал своему государю то как маленькая зубастая собачонка, то как капризный юный красавец.
   Это нашло свое отражение в удивительном документе, составленном двумя годами ранее:
   «Сегодня, 9 мая 1640 года, пребывая в городе Суассоне, его величество король имеет удовольствие сообщить вели­кому конюшему, что он не гневается за прошлое и что если вышеупомянутый дворянин даст в будущем какой-либо по­вод к неудовольствию, то жалоба его величества на сию провинность будет принесена в самой мягкой форме госпо-
   дину кардиналу с тем, чтобы вышеназванный великий ко­нюший получил возможность исправить свой промах перед королем и таким образом все вышепоименованные персоны смогли найти источник успокоения в лице его величества. Каковое взаимное обязательство короля и великого ко­нюшего было дано в присутствии его преосвященства».
   Однако договор Сен-Мара с Филиппом IV повлек за собой роковые последствия. Впрочем, душа фаворита наде­лена блошиными крылышками, и Сен-Мара беспокойство не терзало.
   Один из главных заговорщиков, Фонтрайль, поспешил обратиться в бегство, заявив на прощание:
   — Когда вам отрубят голову, сударь, вы, при вашем росте, останетесь все же видным мужчиной, ну а я слишком мал для таких отчаянных мероприятий.
   В самом деле, Фонтрайль оставил после себя «Мемуа­ры», которые никто не читает.
   Зато бросивший вызов судьбе Сен-Map остался в челове­ческой памяти благодаря знаменитому роману Альфреда де Веньи.
   Сен-Мара схватили и вытащили из-под кровати. Хозяин этой кровати, обитатель Нарбонна, узнал случайно по до­роге на мессу о вознаграждении в сто золотых экю за поим­ку беглеца. Хотя сумма решающего значения для него, разумеется, не имела, его обуял патриотический порыв та­кой силы, что он бросился с сообщением к страже.
   Еще одного заговорщика, Буйона, выволокли из-под стога. К сену, как выяснилось, он отнесся с большим дове­рием, чем к соотечественникам. Он спас свою шкуру, отка­завшись в пользу короля от прав на Седанское княжество, что дало ему возможность мирно окончить свои дни в Пон­туазе 9 июня 1651 года, угощаясь булочками с молоком.
   В те горестные времена не так худо было иметь собст­венное княжество за границей. Кто был обладателем Швейцарии, тому ничто не грозило.
   Послушаем теперь, о чем беседовали друг с другом ко­роль и его министр на двух стоящих бок о бок кроватях 28 июня 1642 года: два шелестящих голоса перед лицом смер­ти — великой Кастелянши и Распорядительницы покоев, предоставившей шесть месяцев отсрочки одному и один­надцать другому.
 
   II
   ДВА СОБЕСЕДНИКА В ДВУХ ПОСТЕЛЯХ (продолжение)
   —  Простите, что тревожу ваш сон, дорогой кузен, но Рона такая бурная… Не беспокоит ли она вас ночами? Все плещется, все подтачивает подземелье.
   —  Нет, сир, с тех пор как в подземелье явились новые обитатели, мои тюфяки стали мягче.
   —  Дорогой кузен, ночью вряд ли стоит думать о Фран­ции. Нам известно, что это ваша единственная забота… с тех пор, как остальные ваши заботы исчезли.
   От шпильки, подпущенной королем, Ришелье закусил губу.
   —  В эти дни, — ответил он, глянув королю в глаза, — в эти дни, сир, мне б не хотелось отделиться от моей страны. Порой я был ее шпагой. И не был ли я для вас мысленно щитом в Лионе, когда Сен-Map потребовал покончить со мной? Впрочем, судите сами: из меня выжмешь меньше крови, чем из маршала д'Анкра.* — И кардинал улыбнулся, словно испытывая жалость к самому себе, отчего сморщи­лись его покрытые нездоровым румянцем щеки.
   —  Ах, я давно уже не слыхал щебета господина де Сен­Мара.
   —  Его щебет мог стоить королевству трех провинций, а вам — трона.
   —  Бедный юноша! Он хвастался тем, что остается со мной наедине на два часа после обеда, а я выяснил, что он всего лишь запирался в гардеробе и читал Ариосто. Нет, нет, — продолжал с жаром Людовик XIII, — он не любил меня, никогда не любил. Он вечно ухаживал за своими руками, завел себе триста пар сапог, но не тех, в которых идут в сражение, а тех, в которых преклоняют колена перед дамами. Черт возьми! Я предполагаю, он предпочитал меня Нинон де Ланкло. — Несмотря на весь свой недуг, кардинал улыбнулся, услышав имя, каза­лось, хорошо ему знакомое.
   * Он же Кончило Кончини — итальянский авантюрист.
   —  Да еще вдобавок твердит без конца о мире мне, чело­веку войны!
   —  Сир, существуют две разновидности мира. Одна за­ключается в поспешном чтении мирного договора, оно за­вершается прежде, чем перевернуты все страницы, и сво­дится к тому, чтоб заплатить тем, кому обещали заплатить.
   Это был намек на VI и IX статьи секретного договора, подписанного Фонтрайлем и премьер-министром Испании графом-герцогом Оливаресом. Статья VI предусматривала выплату пенсии в двенадцать тысяч экю герцогу Орлеан­скому. Статья IX — двадцать четыре тысячи дукатов Сен­Мару, чье имя из стыдливости умалчивалось.
   — Мир другого рода — это тот мир, который устанавли­вает спокойствие между народами, и вы своего рода мастер этого мира, ваше величество. Если Господь даст мне еще несколько мгновений жизни, у меня будут добрые вести для французского короля.
   Оба на минуту задумались — чета старых единомыш­ленников, привыкших браниться друг с другом: бывалый и нетребовательный солдат и фаворит пятидесяти семи лет — старая упряжка, которая вытащила Францию с грязного проселка на столбовую дорогу истории. Молчание нарушил голос певца: подслащенный розмарином, он звучал у под­ножия замка:
   У красотки Камбале Захватило дух от гнева «Дева!» — слышится во мгле, Повторяют: «Дева! Дева!» Оскорбляют зрелый век. Дядя — сильный человек, Он не даст остаться девой!
   Мадам Камбале была любимой племянницей кардина­ла, для которой четыре года назад он купил Эгильонское герцогство. Из-за этого герцогства и из-за букета, который его преосвященство отцеплял порой от ее корсажа, добро­желательному дядюшке приписывались самые низменные поползновения.
   — До чего обнаглели эти южане! — заметил король, довольный тем, что мог перейти к более нейтральной теме, к тому же, подобно всем слабым, но деспотическим нату­рам, он был падок до разговоров на амурные темы.
 
   — О сир, все это уже устарело.
   — Как бы то ни было, песенки я предпочитаю заговорам. Не кажется ли вам, мой кузен, что мы слишком преуспели во всякого рода грандиозных начинаниях? Может, следует быть осмотрительнее? Большой аппетит — это не всегда полный желудок.
   Вместо ответа Ришелье воздел к небесам источенные болезнью руки:
   — Усилие изнуряет, но наш труд еще не окончен. В этом «наш» таилась скромность агрессора.
   —  Впрочем, я как будто жалуюсь, а между тем, путь, проделанный вашим величеством, длиннее. Меня перенес­ли всего лишь с этажа на этаж, в то время как вы приехали из Нарбонна. Ваш визит для меня — милость, а я осмели­ваюсь просить у вас еще об одной милости. Кардинал, про­сящий милости, — это орел, стучащийся клювом в дверь овчарни.
   —  Чего вы желаете, мой кузен? Я уже написал короле­ве, чтоб дофин и герцог Анжуйский присоединились к вам. Я покидаю вас, но присутствие моих детей докажет, что моя семья видит в вас своего защитника.
   —  Не в этом дело, сир, хотя, разумеется, это великая милость. Мне удалось выяснить, что один офицер из чис­ла ваших мушкетеров, человек мне известный, сопро­вождает вас. Мне бы хотелось заполучить его на ограни­ченное время.
   —  Он ваш! — воскликнул Людовик XIII, который, по­мятуя о своей слабости к Сен-Мару, уже приготовился к жертвам. — Вам нужен верный человек, чтоб охранять ваших узников до Парижа.
   Король сделал ударение на «ваших».
   —  Нет, сир, дело не в государственном правосудии, оно всегда относится к прошлому, меня же интересует буду­щее. Я не сомневался в согласии вашего величества. Я по­лагаю, этот офицер у вас под рукой.
   —  И каково имя мушкетера, в котором нуждается Франция?
   —  О, сир, — небрежно обронил Ришелье, — пустяки, обыкновенный дворянин. Кажется его зовут д'Артаньян.
 
 
 
 
    III
   ШАТОНЕФ-ДЮ-ПАП 1636 ГОДА,
   КОТОРЫМ ИНТЕРЕСОВАЛСЯ
   ГОСПОДИН МЮЛО
   Вот уже примерно час некое лицо, по повадкам дворя­нин, рассматривало, теряя терпение, стены маленькой ка­морки тарасконского замка.
   На дворянине красовался мундир мушкетера. Рисунки были нацарапаны на каменной поверхности стен, их един­ственной темой являлись морские путешествия последнего столетия.
   Было очевидно, что мушкетер предпочитал пыль дорог пене морских волн, потому что интерес к рисункам был непродолжителен. Он вышел в соседнюю комнату, где не­кто, судя по виду слуга церкви, откупоривал с благоговей­ным видом бутыль за бутылью.
   — Тысяча чертей! — заговорил мушкетер. — Его преос­вященство затащил меня сюда, словно кошку, с которой собираются содрать шкуру. Но если он желает угостить меня обедом, то учтите: бульоном я не удовлетворюсь. Бульон хорош для умерщвления плоти, а всадник должен доказать своей лошади, что у него есть чресла.
   Дегустатор, не отвечая, попросил молчания — жест, одинаковый во всех языках: губы складывают трубочкой и к ним прижимают указательный палец. Заинтригованный офицер сделал несколько шагов вперед.
   — Слишком много суеты, господин д'Артаньян, слиш­ком много шума. Вино скисает. Как вы полагаете, чем я занят?
   — Чем вы заняты?
   — Вот именно.
   — Я полагаю, господин Мюло, что вы опорожнили все шесть бутылок в одиночку, не пожелав приобщить меня к этому делу.
   — Господин д'Артаньян, я занимаюсь исследованием.
   — Вот как!
   — Поймите меня правильно. Мы прошли Бургундию с севера на юг. Благодатный край, он столь мил моему серд­цу. Но обратили ли вы внимание на одну вещь?
 
 
   — А точнее?
   — Карета его преосвященства, когда он путешествует в карете, скорее летит, чем катится. Носилки, когда он со­вершает путь в носилках, тащат с легкостью двадцать че­тыре солдата. Что из этого следует?
   — Да, именно, что следует?
   — Что следует, господин д'Артаньян? Двадцать четыре здоровенных бородатых парня поднимают монсеньера как перышко. Никаких остановок для обеда и для дегустации вин.
   — Вы великий ученый, господин Мюло.
   — А в окрестностях Нарбонна мы плетемся еле-еле. Что прикажете делать в окрестностях Нарбонна ученому чело­веку? Это неясно… В то время как здесь…
   — Да, здесь?
   — Здесь все ясно. Здесь надо освободить обширные по­греба, чтоб поместить туда изменников. Да сжалится над нами Господь! И здесь, — господин Мюло повысил голос на целую октаву, — мы всего в десяти лье от Шатонеф-дю­Пап. Отличнейшее вино, господин д'Артаньян.
   — Здесь есть и вино Эрмитажа*…
   — Монашеское вино.
   — Одно — как блондинка, другое — как брюнетка… Оно прогрето солнцем.
   — Вино придворного аббатства…
   — Ле Сен-Пере.
   — Священное вино.
   — Однако, прежде всего, Шатонеф. Сильнейшее вино. Оно наполняет вашу оболочку и можно благоухать дворян­ством на целое лье вокруг. Вы будете пить его совсем не так, как пьют иные вина в Париже, жеманясь при каждом глот­ке. Нет, это вино, как поток, оно зовет «вперед!» стоит лишь открыть ему вход в глотку. Понаблюдайте-ка, вот оно стоит на ступеньках дворца в образе пришельца. На нем восхитительные штаны гранатового цвета, от сапог исходит благоухание виноградника. Чем ближе вы с ним познако­митесь, тем скорее поймете: ваш собеседник знает, что та­кое жизнь. Обратите внимание, как свободно льется его
   * Местность вблизи впадения Дромы в Рону.
   речь, как сверкает оттенками. Вы чувствуете: вот оно, тре­петание языка и дрожание пера на его шляпе.
   Приканчивая бутыль, которую он комментировал, Мю­ло заявил:
   — Шатонеф-дю-Пап 1636 года.
   — Год, отмеченный поражением.
   — Заметьте, годы поражения всегда благоприятствуют виноделию.
   Мюло приблизился к д'Артаньяну.
   — Скажу по секрету: я не буду досадовать, если карди­нал откажется от осады Перпиньяна. Небольшая победа в Каталони — и наше анжуйское прогоркло.
   — Да, но вспомните малагу сорок второго! Или херес того же года!
   — Господин д'Артаньян, позвольте вам вернуть комп­лимент: вы глубокий философ, поскольку не упускаете из виду оборотную сторону медали.
   Как раз в это мгновение появился господин Ла Фолен. Пока он ведет д'Артаньяна к кардиналу, расскажем в двух словах о господине Мюло. Мюло был духовником кардина­ла, не делавшего, кстати, различия между своими слугами и своими кошками. Он зло шутил над одними и поглаживал других, вот и все. Однажды, когда Мюло стал в чем-то оправдываться, Ришелье обрушился на него в раздраже­нии:
   — Вы ни во что не верите, даже в Бога!
   — Как?! — воскликнул Мюло.
   — А очень просто. Как вы можете сегодня уверять меня в своей вере, если вчера, на исповеди, вы мне признались, что не верите в Бога!
   Мюло искал в напитках виноградных лоз особого утеше­ния. В иные, не обремененные занятиями дни ему доводи­лось снять пробу с двадцати бутылок, просмаковать с дю­жину кувшинов, откупорить и опорожнить не менее че­тырех других вместилищ отборнейшего вина с целью не утратить вкуса к напиткам. Совершаемые к вящей славе Господней великие труды кардинала давали господину Мюло досуг для этого.
   Что касается Ла Фолена, то он был мастер на все руки и заменял его преосвященству и привратника, и секрета­ря, и телохранителя, и шпиона, когда в том возникала необходимость.
   Если кто-то желал получить аудиенцию у первого ми­нистра, он искал ее у Л а Фолена. Тот был крайне учтив, но многословием не отличался. Зато отличался большим до­родством, обойти его было трудновато. Стоило совершить маневр, как он вновь возникал перед вами, такой же огром­ный, неприступный и учтивый.
   Содружество Ришелье и Ла Фолена позволяло одному распоряжаться по своему усмотрению Францией, другому — делать то же самое с обедом.
   Поскольку возводимое Ришелье здание гражданского и военного устройства было завершено, Ла Фолену угрожала эпоха праздности. Но он восполнил потерю прилежными наблюдениями за приготовлением кардинальского бульо­на.
   Вот уже три года, как Ла Фолен делил стол с величай­шим министром своего времени. Он уплетал пулярок, в то время как кардинал довольствовался отваром из них.
   Результат не замедлил сказаться: вес Ла Фолена исчис­лялся двумястами тридцатью фунтами. Само собой разуме­ется, д'Артаньян опередил его на пути к кардиналу на двад­цать шагов.
   Ришелье поднял на мушкетера свое бледное лицо, ото­слал знаком Шарпантье, секретаря, и принялся рассматри­вать д'Артаньяна, как бы сопоставляя воспоминания с ре­альностью, вернее с тем мгновением, которое уже пре­творялось в будущее.
   Мушкетер не дрогнув выдержал этот взгляд — атаку интеллектуальной кавалерии своей эпохи.
   — Вы д'Артаньян?
   — Это честь, что ваше преосвященство помнит меня.
   — Я мало сплю и потому мало что забываю. Д'Артаньян поклонился, приняв, однако, тотчас же
   полную достоинства позу.
   — Вы все тот же?
   Брови д'Артаньяна вздернулись при этом вопросе.
   — Мне хотелось узнать, по плечу ли вам опасные путе­шествия?
   — Опасные, монсеньер? Брови д'Артаньяна вздерну­лись в три раза выше.
   — Что же вы не отвечаете?
   — Поручение, монсеньер, всегда поручение. Опасность является после, если это угодно Господу.
 
 
 
 
   —  И вы не пытаетесь уйти от опасности?
   —  Это опасность уходит от меня.
   Истинно гасконское хвастовство вызвало у кардинала улыбку. Он отхлебнул глоток того самого бульона, матери­альную суть которого предоставлял Ла Фолену, довольст­вуясь лишь самой эфемерной субстанцией. Затем перевел задумчивый взгляд на д'Артаньяна и — сколь ни странно — во взгляде мелькнула теплота, словно он, повелитель Франции, которого ждет смерть, впервые увидел настоя­щего француза.
   Ришелье вышел из раздумья.
   —  Сохранили ли вы свое честолюбие?
   —  Честолюбие, монсеньер?
   —  Видите ли, вы из породы тех, кого призывают лишь в крайнюю минуту. Если опасность, им угрожающая, ни­чтожна, люди вашего склада прозябают в скуке.
   Д'Артаньян принял похвалу кивком головы.
   —  Есть у вас привязанности в Париже?
   —  Ваше преосвященство знает привязанности человека удачи: два-три солдата, которые прощаются с ним, нс зная, настанет ли миг встречи.
   —  Никакой женщины?
   —  Никакой.
   —  Это существенно.
   —  Никакой, кроме мертвой.
   Казалось, невидимая дрожь пробежала по воздуху от мушкетера к министру, и зловещая тень миледи скользну­ла по комнате.
   Мушкетер тряхнул головой. Министр опустил веки.
   —  Какое везение, сударь, жить без женщин! Как легко вы чувствуете себя в седле! С уст кардинала сорвался не­обычный отрывистый смешок и перед д'Артаньяном всплы­ла странная картина: близкие Ришелье люди уверяли, что в минуты страха ему случалось бегать вокруг бильярда, испуская конское ржание*.
   —  Считайте себя в бессрочном отпуске. Таково повеле­ние короля.
   * Это обстоятельство удостоверяет Палатинская принцесса. (Прим. ав­тора).
 
   — В отпуске?
   — У вас есть возражения?
   — Простите, монсеньер, но мне казалось, со стороны Перпиньяна изрядно несет порохом.
   На лице кардинала мелькнула пренебрежительная ус­мешка.
   — Вы считаете, Перпиньян достоин вас?
   И, ощутив проблеск интереса, вызванный похвалой, его преосвященство продолжал:
   — Осада! Неужели в вашем возрасте вы жаждете еще одной раны? Если вы совершите то, чего я от вас ожидаю, шевалье, я сделаю вас графом, женю на богатой женщине, которая нс пикнет при этом. На деньги этой женщины вы снарядите полк и станете в первой же кампании бригадным генералом. Вам тридцать пять лет. Вы кончите, по меньшей мере, генерал-лейтенантом. Чего еще желать вам в жизни?
   — Монсеньер, это или слишком много, или слишком мало, потому что это означает: поручение невыполнимо.
   — Этого нс было сказано, когда в один прекрасный день в обществе двух-трех друзей вы поскакали в Кале.
   Намек на подвески королевы, брошенный тем самым человеком, который был в ту пору злейшим его врагом и который искал теперь его поддержки, заставил покраснеть нашего гасконца.
   — То, что вы совершили тогда для королевы, вы можете совершить теперь для особы не менее благородной, но го­раздо более долговечной.
   — Для Франции! — пробормотал д'Артаньян.
   — Быть может, еще более значительной, — вполголоса отозвался кардинал. Затем он добавил:
   — Выбрать необходимые средства предоставляется вам самому. Вот вам мои инструкции. И вот моя подпись, чтоб обеспечить вас экипировкой. Возможно, данного вам сна­ряжения окажется недостаточно. Мчитесь вперед, как мол­ния, выказывая рвение. Но может возникнуть задача и потруднее: затаитесь, как мертвец, если в этом будет необ­ходимость. Держите.
   И он протянул мушкетеру тяжелый запечатанный конверт.
   — И вот средства. — Он указал на мешок у изножья кровати. — До свиданья, сударь.
 
 
 
   Д'Артаньян склонился перед этой бледной тенью, кото­рая, казалось, устремилась в будущее, и вышел. В мешке было пять тысяч экю.
   IV
   КАК ПЛАНШЕ ПОКУПАЛ МИНДАЛЬНОЕ ПЕЧЕНЬЕ…
   Д'Артаньян был человеком действия, но его преосвя­щенство произнес роковое слово, и это слово было «зата­итесь».
   Тараскон кишел королевскими и кардинальскими шпи­онами. И каждый шпион был наделен двумя глазами. К каждый из этих глаз, сам по себе мог совершить две вещи: как бы взвесить на кончиках ресниц полученный от Ри­шелье кошелек и одновременно проникнуть зрачком в над­пись на толстом конверте, который был на попечении д'Ар­таньяна.
   И потому мушкетер считал, что всего надежнее дове­риться своей лошади, которая устремилась навстречу солн­цу по пути в Арль.
   От Тараскона до Арля четыре лье. Иначе говоря, часо­вая прогулка под бренчание экю и под перезвон собствен­ных мыслей.
   При въезде в Арль раскинулась ярмарка и подле ярмар­ки была лужайка, где привязывали лошадей.
   Наш гасконец расположился на траве. Поскольку он не подозревал свою лошадь в симпатии ни к роялистам, ни к кардиналистам, он, не торопясь, вскрыл конверт.
   В этом конверте заключался другой, на котором было написано: «Вскрыть в Риме первого августа».
   — Кажется, нам предстоит дорога в Рим,— пробормотал наш гасконец. — А это, что ни говори, лучше, чем тащиться в Швецию, как выпало Шарнасе, которому довелось уте­шать сразу двух королей — шведского и польского, из од­ной и той же династии Ваза.
   В этот момент шагах в двухстах от него образовалось сборище, и это привлекло внимание нашего гасконца. Из толпы доносились крики, чаще всего слышалось слово «вор».
   Д'Артаньян приблизился небрежным шагом старого солдата. Толпа клубилась вокруг перевернутого лотка со сластями. Нуга, пряники, фрукты в сахаре, миндаль, ле­денцы усеяли землю.
   Жители Арля разделились на два лагеря. Один наблю­дал, другой действовал.
   Стоит ли пояснять, что первый состоял из арлезианцев и арлезианок, второй — из мальчишек и собак.
   Эта вторая партия поклялась, кажется, подобрать с зем­ли все до последней крошки.
   Заинтересовавшись тем что происходит, д'Артаньян счел уместным развести враждующие стороны. У иных участников стычки, схваченных его стальными руками, лица вдруг стали точно такого же цвета, как нос господина Мюло, когда его исследования заходили за полночь.
   Орудуя рукоятью шпаги, д'Артаньян не отказывался в то же самое время от доводов рассудка:
   — Друзья мои, насилие нище не одобряется. Тертулли­ан писал… — Нужно ли пояснять, что д'Артаньян редко штудировал римского историка Тертуллиана. Тем сильнее было его изумление, что его сразу узнали.
   — Господин д'Артаньян!
   — Планше!
   Нападающим был как раз Планше. Все тот же Планше, но на этот раз в холщовом алесонском костюме и с бородой.
   Однако борода была накладная и съехала набок.
   Подправив свое театральное приспособление, Планше гаркнул:
   — Молчать! Офицеру его величества не нравится, что вы тут расшумелись.
   Затем Планше сказал, обращаясь к своему бывшему хозяину:
   — Да будет вам известно, сударь, что я заказал на сегод­няшнее утро у этого жалкого человека сорок фунтов мин­дального печенья.
   — Аппетит у тебя недурен, — заметил д'Артаньян.
   — Да, но что такое миндальное печенье?
   — Печенье — это печенье.
   — Это смесь миндаля, сахара, яичного белка и лимона.
   — Вот именно.
   — Не угодно ли попробовать, сударь, хоть штучку?
 
 
 
   Планше протянул одну из печенинок мушкетеру, кото­рый поспешил отклонить от себя эту честь.
   — Что скажет нам суд, — продолжал Планше, — если мы углубимся в этот предмет? Во-первых, он нам скажет, что мы имеем дело с орехами вместо миндаля.
   — С орехами. О!..
   — И потом, это белки из утиных яиц, а вовсе не из куриных.
   — Из утиных! Черт побери, мой друг, узнай королев­ский судья об этом…
   — Кроме того, в сахар подмешана мука.
   — Мука? Не далее как вчера кардинал мне сообщил…
   — И наконец… — и тут Планше воздел указательный палец. — Наконец, лимон, сударь, — это вовсе не лимон. Это самый обыкновенный апельсин.
   Обращаясь к виновному, д'Артаньян напустил на себя как можно больше серьезности:
   — Его преосвященство сказал мне: он полагает, что ко­лесование применяется чересчур редко.
   — Смилуйтесь, монсеньер! Моя жена ждет ребенка и…
   — Выходит, ты не ограничился порчей товара, ты при­нялся еще и за жену? Теперь бедняжка родит, несомненно, такого же негодяя, как ты. Как считаешь, Планше?
   — Я полагаю, сударь…
   — Не придется ли мне потолковать на этот счет с коро­лем? Его величество очень строг во всем, что касается мин­дального печенья.
   Растолкав зевак и сопровождаемый Планше, д'Артань­ян удалился с ярмарки.
   — Что скажешь, Планше?
   — Что скажу? Как я уже имел честь объяснить вам намеками, сударь, я торговец сластями. Но дело это тон­кое: тут все время приходится угождать клиенту чем-то новеньким. Не можете себе представить, как люди порой капризны.
   — Из чего следует…
   — Из чего следует, что я отправился на юг, чтоб запа­стись товаром. Эти черти южане несравненны по части сластей.
   — Причем этот мошенник-торговец во внимание, ко­нечно, не принимается.
 
   — Ну он пока поутихнет. Я надолго отбил у него охоту…
   — Как же там без тебя твоя лавочка?
   — У меня есть приказчик.
   — И это все?
   — Есть еще жена.
   Вид у Планше был такой потерянный, что д'Артаньян, пытаясь скрыть улыбку, положил руку ему на плечо.
   — Как, ты женат?
   — Вы разбередили мою рану.
   — Незаживающую рану?
 
   — Вот именно. Мои соседи считают, что я слишком терпим к друзьям моей жены.
   — Вот как!
   — Впрочем, сударь… Черт бы побрал все это с потроха­ми! Я всегда был общительным человеком.
   — Значит, ты полагал, путешествие по югу с накладной бородой излечит твою рану.
   — Да. И потом…
   — Потом?..
   — Потом у меня были еще два шурина.
   — Целых два?
   — Оба ленивые, дальше некуда. Оба жили у меня. Чем больше они ели, тем тощее становились. И недовольство, недовольство все время…
   — Я вижу, ты, в конце концов, не на шутку взъярился. Планше так глянул на д'Артаньяна, словно у него в
   душе полыхнуло адское пламя.
   — Ну так что с шуринами? Ты почему-то изъясняешься о них в прошедшем времени.
   — По правде сказать, сударь, после того, как я высказал им все до конца, один из них еще шевелился.
   — А второй?
   — Второй-то и был самым главным бездельником. Планше вздохнул. Д'Артаньян отозвался вздохом.
   — Ты полагаешь, климат Прованса пойдет тебе на поль­зу? Но стражники, чиновники, гонцы, которые прибывают из Парижа…
   — Ах, сударь, вы, видно, что-то знаете и явились меня предупредить…
   — По правде говоря, нет. Но я явился, быть может, тебя спасти.
   — Спасти?
 
 
 
   — Видишь ли, ты служил в королевском Пьемонтском полку.
   — Благодаря господину Рошфору, который устроил ме­ня туда сержантом.
   — Ты знаешь итальянский?
   — Все диалекты, сударь. Это необходимо, чтоб командо­вать этими подлецами.
   — Как ты насчет того, чтоб прогуляться в Рим?
   — Говорят, памятники там что надо. Однако когда вер­немся,,,
   — Когда мы вернемся, кардинал мне ни в чем не отка­жет. Одним шурином больше, одним меньше, какая для него разница.
   Физиономия Планше мгновенно прояснилась. Он со­рвал с себя фальшивую бороду и побежал отыскивать свое имущество. Он был счастлив, что нашел скакуна, достой­ного носить его пожитки на своей спине — выражение чис­то метафорическое: наш обладатель кондитерских секретов запасся превосходной, хоть и низкорослой испанской ло­шадкой.
   Д'Артаньян поздравил себя с успехом: эгоизм переме­жался в его душе с чистой радостью встречи.
   Эгоизм — потому что владеющий итальянским языком провожатый придется ему очень кстати, о чем витающий в высоких государственных сферах кардинал не соблагово­лил позаботиться.
   И радость, потому что он был искренне привязан к Планше и предвкушал заранее, как Планше расчихвостит по пути женщин, которых наш мушкетер недолюбливал ни оптом, ни в розницу.
   V
   … И КАК ОН САМ ЕДВА НЕ БЫЛ ПРОДАН ПОДОБНО РАХАТ-ЛУКУМУ
   Тремя днями позднее, изучив укрепления Тулона, д'Артаньян вступил в переговоры с хозяином барки. Тот откликался на имя Романо. Что же касается самой барки, то ее название прочитать было невозможно. Отъезд задер­жался на неделю, поскольку господину Романо было необ-
   ходимо, по его уверениям, произвести кое-какие неотлож­ные работы, в которых участвовала команда*.
   Взявший на себя роль фуражира Планше раздобыл за это время три бочонка: с антильским ромом, с орлеанским уксусом и с прованским маслом.
   Планше полагал, что если за пределами Франции салат еще существует, то приправы к нему уже не сыщешь.
   Он дополнил свой комплект увесистым мешком соли, позаимствованным, надо полагать, из Ла-Рошели, и изряд­ным количеством арабского перца. Неделю спустя приго­товления капитана Романо явно продвинулись вперед. Медная табличка с названием барки была очищена на доб­рых три четверти. Можно было без особого труда прочесть: «Жольетта»,. «Жольетта» оправдала свое доброе название в первый же день путешествия. Но потом пришлось стать на якорь под прикрытием Гиерских островов. Планше занялся рыбной ловлей, хотя Романо его предостерегал от этого, заверяя, что обитающие в Средиземном море чудовища не идут ни в какое сравнение с пикардийскими карпами и линями.
   Следующий день был отмечен встречей с генуэзской галерой, державшей курс на Марсель.
   — Бедные люди, * — заметил Планше.
   И при этом исторг столь сокрушительный вздох, что д'Артаньян был тронут.
   Оба наблюдали море в подзорную трубу с чувством лю­дей, которым разыгравшаяся морская стихия не сулит ни­чего хорошего. В тот же день к вечеру выяснилось, что их опасения имели полное на то основание.
   Шлюпка с простеньким парусом и четырьмя гребцами на борту бултыхалась в море. Были также видны фигурки двух женщин и силуэт мужчины, погрузившего руку в мор­скую пучину то ли для всполаскивания, то ли для просолки.
   Внезапно д'Артаньян произнес «О!» весьма знамена­тельным тоном.
   Синьор Романо, завладев подзорной трубой, дважды во­скликнул «О!», но совершенно другим тоном.
   * Гребцами были каторжники.
   Планше тоже пожелал вооружиться инструментом, в чем и ему не отказали. Он повторил «О!», в котором вежли­вость возобладала над истинным интересом. Он увидел скользящую по волнам длинную фелуку с двумя наклонен­ными вперед мачтами под зеленым флагом.
   Для Планше зеленый цвет был цветом дягиля, так же как белизна французского флага соответствовала шан­тильонскому крему.
   На шлюпке тоже заметили щуку. Но там, казалось, были далеки от гастрономических сравнений. Гребцы на­легли на весла, дворянин выхватил шпагу, женщины при­льнули к его ногам.
   Романо велел немедленно лечь на обратный курс. Если его команде потребовалась неделя, чтоб отскоблить таб­личку с названием судна, то здесь его люди уложились в две минуты.
   — Мы возвращаемся! — заметил Планше, для которого земная твердь была куда привлекательнее, чем морская стихия со всей своей многократно взбитой пеной.
   — Возвращаемся! — отозвался капитан с мрачным ви­дом.
   — Да, но почему?
 
   — Чтоб не наглотаться пуль. Я лично предпочитаю свинцу винцо.
   — Кто ж может принудить нас к этому?
   — Люди, которые вон там перед вами, они язычники.
   — У самого нашего берега?
   — Не тут ли удобнее всего брать в рабство добрых хри­стиан?
   Планше поспешил осенить себя крестным знамением, вспомнив внезапно свои религиозные убеждения.
   Фелука, которая устремлялась вперед под ударами ве­сел двадцати четырех гребцов и под двумя латинскими па­русами, колебалась вначале, выбирая между шлюпкой и баркой. Но, заметив маневр на барке, она решила сожрать шлюпку.
   Та с расстояния испускала свежий аромат плоти.
   Д'Артаньян наблюдал в подзорную трубу за поведением обеих женщин.
   Одна зарылась лицом в колени спутницы, и ее черные волосы развевались по ветру. Другая открыла, наоборот, недругам свое юное лучезарное личико в обрамлении свет-
   лых кудрей. Обе были в белых одеяниях — две весталки перед пастью надвигающегося монстра.
   — Лечь на обратный курс! — коротко распорядился д'Артаньян.
   Капитан вежливо, но решительно запротестовал.
   — Читай! — воскликнул д'Артаньян, показав подписан­ный кардиналом приказ.
   Капитан заколебался, но вновь помотал головой.
   — Тогда вот! — и д'Артаньян приставил пистолет к его виску.
   Планше схватил в свою очередь мушкет, направив его на матросов.
   Д'Артаньян стал считать, и по счету «два», уловив, не­сомненно, в голосе мушкетера свойственную ему реши­тельность, капитан принял его сторону.
   Барка развернулась по направлению к фелуке.
   Между шлюпкой и фелукой расстояние сократилось уже до пяти корпусов шлюпки. Два пирата с заточенными кинжалами в зубах бросились в воду.
   Несколько взмахов, и они достигли добычи. Один из них, уцепившись за борт, стал хватать женщин за щико­лотки. Острие шпаги пронзило ему шею.
   В то же мгновение голова другого пирата была разнесена мушкетной пулей на кровоточащие и съедобные, вероятно, для рыбы лохмотья.
   Д'Артаньян попросил Планше дать ему еще один муш­кет. Взяв на прицел капитана фелуки, опознанного им по зеленому тюрбану, он нажал на курок, пустив ему пулю мимо уха.
   Этот двойной выпад не остался без внимания. Фелука развернулась длинным носом к барке. Весь ее вид говорил сам за себя: на каждом борту торчало по четыре пушки, и двадцать человек, до зубов вооруженных, потрясали кто саблей, кто кинжалом. Все вопили что есть мочи, стараясь нагнать на противника страх.
   Д'Артаньян повернулся к капитану Романо. Тот взмок от ужаса: генуэзец с нечистой совестью, он каялся за своих соотечественников, которых не зря упрекали в том, что они продают ядра язычникам. Романо осознал, наконец, всю основательность этих упреков.
   — Друг мой, — сказал ему д'Артаньян, — можете ли вы держать курс прямо на фелуку, но избежать столкновения в самый последний момент?
 
 
 
   — Да, пожалуй… Если мне поможет Пресвятая Дева.
   — Она постарается. Его преосвященство попросит ее об этом.
   — А пушки?
   — Фелуку разорвет, если они будут стрелять борт в борт.
   — А если абордаж?
   — Святая Марта, которая печется обо мне, меня не покинет. Дайте мне ради святой Марты двух матросов поз­доровее.
   Появились два исполина. Д'Артаньян отдал их под на­чало Планше.
   Сам же он, с обнаженной шпагой в руке и с двумя пре­восходными пистолетами за поясом, наблюдал за происхо­дящим.
   Шлюпка меж тем с каждым взмахом весел уходила все дальше. Неведомые д'Артаньяну путешественники стоя наблюдали за теми, кто приносит себя в жертву во имя их спасения.
   Фелука была не далее как в десяти саженях от «Жольет­ты», когда синьор Романо переложил руль, хорошенько зажмурившись при этом. Раздался треск. Барка, вильнув кормой, уклонилась от обшитого медью тарана и скользну­ла вдоль фелуки, с которой донеслось рычание. Сквозь него пробился голос Планше, который учтиво осведомился:
   — Сударь?
   Д'Артаньян сделал знак глазами, и первый бочонок был заброшен на фелуку. Он содержал ром, что выяснилось мгновенно, поскольку пуля из пистолета его тут же воспла­менила.
   Наш гасконец не терял, как видно, зря времени, изучая суда, изображенные на стенах в каморке тарасконского замка.
   В самом деле, у фелук обыкновенно отсутствует палуба. Пожар распространился среди гребцов и канониров, кото­рые разбежались от пылающих брызг.
   Накренясь на борт, вражеское судно стало медленно поворачиваться вокруг своей оси. Проворная барка шла за ней следом.
   Оснастка магометанского судна уже занялась, когда д'Артаньян вновь сделал знак глазами. Бочонок с маслом полетел вслед за бочонком с ромом.
   Победа была полная. Когда они в последний раз проплы­вали мимо фелуки, Планше отметил ее тем, что стал бро­сать пригоршнями в воду соль. Д'Артаньян велел ему воз­держаться от этой излишней жестокости.
   — Друг мой Планше, знаешь ли ты, чему свидетелем только что явился?
   — Морскому сражению, сударь.
   — Ничего подобного. Ты присутствовал при рождении нового кулинарного рецепта: пудинг по-магометански. К чему же солить еще море? Ты не получал полномочий улучшать ту приправу, которую создала природа.
   — Если б они нас захватили, сударь, они продали бы нас в рабство.
   — Хуже.
   — Посадили бы на кол?
   — Еще хуже.
   — Еще?..
   — Известно ли тебе о том, что это большие любители сластей?
   — Не знаю, они не принадлежат к числу моих клиентов, сударь.
   — Они ими будут, Планше. Известно ли тебе, что они делают с христианином вроде тебя, когда им посчастливит­ся взять его в плен?
   — С христианином вроде меня?..
   — Да. С человеком крепкого сложения и в то же время в меру упитанным?
   — Вступают с ним в брак, сударь?
   — Это еще пустяки. Они режут его на кусочки и варят в сахарном сиропе.
   — Это правда?
   — Так же как и то, что это блюдо называется у них рахат-лукумом.
   Завершив этим свой наглядный урок, д'Артаньян взял в руки подзорную трубу. Лишенная обеих мачт фелука по­прежнему крутилась на месте. Шлюпка с двумя юными девами в белых одеяниях, ради которых д'Артаньян риско­вал жизнью, пропала за выступами мыса.
   Команда готова была целовать ноги Планше, сожалея о роме, которым можно было бы отпраздновать победу. Но Планше-кондитер заметил, что торт можно есть и без крема.
 
 
 
   Среди всего этого веселья, которое он сам и устроил, д'Артаньян ощущал себя в одиночестве. Море было до жестокости пустынно.
   VI
   КАК ПРИНИМАЛИ СОЛНЕЧНЫЕ ВАННЫ
   В 1642 ГОДУ
   Предоставим нашим героям созерцать гребни волн и последуем за шлюпкой, которая ускользнула, не попро­щавшись.
   Как мы уже успели заметить, ее пассажирами были дворянин, о чем без труда можно было судить по его шпаге, две женщины, что можно было определить по их длинным волосам и трепету сердец, а также четверо матросов, опоз­наваемых по порции жевательного табака за левой щекой и по веслу в руке.
   Уйдя от опасности, матросы возблагодарили Гардскую Святую Деву, святую Фелицию, святую Радегонду, святую Антуанетту — покровительницу яблоневых садов.
   Дворянин бранил проклятых язычников, шныряющих у французского побережья, в то время как наш флот под водительством де Брезе в составе сорока боевых кораблей крейсирует в сопровождении двадцати двух галер под Бар­селоной.
   Обе девушки не помышляли более ни о Боге, ни о дьяво­ле. Они молча благословляли неведомого спасителя, чью фигуру с трудом рассмотрели вдали. Блондинка зажмури­лась при воспоминании. Брюнетка раскрыла рот, чтоб про­изнести соответствующую сентенцию.
   Теперь, когда мы находимся вблизи и можем хорошень­ко их рассмотреть, отметим, что у одной волосы были ры­жеватого оттенка, а у другой значительно темнее.
   У одной было нежное, чуть округленное лицо, которое встретишь лишь во Франции — с тем оттенком кожи, какой бывает только на севере от Луары, голубые глаза — то томные, то смеющиеся, столь характерные для Иль-де­Франса, маленькие зубки, дивно сочетаясь с небом и язы­ком рождали на свет кристаллические звуки, порой с не-
   верным призвуком, характерным для нимф Валуа и фей Бретани, поскольку и в том, и в этом крае некогда утратили французскую речь и теперь обретают ее с упоением вновь: любое слово звучит в их устах музыкой.
   Высокая ростом, с покатыми плечами, с вздымающейся от новизны впечатлений грудью, с руками ангела и стопами зефира, она впитывала, казалось, в себя все необычное.
   Овал лица у ее подруги был правильнее, нос прямее, брови круче, очерк губ более четкий, бледность свидетель­ствовала о страстности натуры, статная фигура была наде­лена красивыми руками, в голосе слышалось нечто влеку­щее, и всю ее, казалось, списали с собственного портрета.
   —  Мари, — заговорила она, — как мы расскажем обо всем этом в Париже? Мы не знаем даже имени этого дворя­нина.
   —  Отчего ты полагаешь, что он дворянин?
   —  Нет, нет, даже не сомневайся. Было б ужасно, если б вдруг выяснилось, что нас спас простолюдин.
   —  Ты удивляешь меня, Жюли.
   —  Ты не представляешь себе, как мы будем скомпроме­тированы в глазах общества при одном только подозрении, что всего лишь матрос, морской бродяга, вступился за нас, защитив от этих… чудовищ в человеческом образе.
   —  В Париже мы будем не раньше, чем через четыре месяца. За это время ты изобретешь подходящую историю.
   —  Дорогая моя, но ведь впереди еще Флоренция и Рим!
   Как раз в этот момент, избегая столкновения с торча­щим из воды утесом, шлюпка круто свернула в сторону. Потоки соленой воды хлынули на девушек, и каждая ото­звалась на это по своему. Та, которую звали Мари, расхо­хоталась. Жюли закаркала от возмущения. Обе обратились в двух морских нимф, в волосах у Мари запутались мелкие водоросли.
   — Вы это нарочно! — крикнула Жюли дворянину, безмя­тежно наблюдавшему за происходящим. — Роже, вы настоя­щий змей. Но учтите: сыщется и на вас святой Георгий.
   В это мгновение новая волна накрыла девушек с голо­во'й, и у Жюли захватило дыхание, столь необходимое, чтоб выразить свои чувства.
   Четверо матросов смотрели на них с молчаливой усмеш­кой, столь характерной для моряков. Что же касается моло-
 
 
 
   дого человека, только что награжденного кличкой «змей», то он стал насвистывать мотивчик модной в ту пору песен­ки «Тонущая красотка»:
   Но если в вашем плаче
   Растает красота,
   Уйду искать удачи
   Я в лучшие места.
   В этот момент они шли вдоль небольшого пляжа, окай­мленного деревьями, за которыми начинался лес.
   — Стойте! — распорядилась Жюли. — Причаливайте! Мы не можем явиться в порт в таком виде. Над нами станут смеяться.
   Поскольку в голосе девушки звучало неподдельное не­годование, матросы изрядно притомились, а солнце припе­кало, Роже согласился с ее требованием. Тем более, что Мари присоединилась к своей подруге, и ееласковая прось­ба казалась убедительнее негодования спутницы.
   Выпрыгивая на берег, обе девушки замочили себе ноги. Но, в конце концов, над отгороженным тростниками клоч­ком земли был растянут парус. Матросы расположились в нескольких саженях в стороне. Дворянин с благородным именем Роже скинул камзол и устроился на камне, скре­стив по-турецки ноги и повернувшись спиной к морю, от­куда исходил тяжкий зной.
   Минуту спустя Мари стало ясно, что платье не высох­нет, если его не снять. С другой стороны тростник был достаточно высокий, чтоб спасти путешественниц от зага­ра. И потом… раз уж они очутились в уединенном райском местечке, отчего бы не снять корсеты? Девушки помогли друг другу. Что же касается белых чулочков, то они были осторожно накинуты на верхушки тростинок.
   Все эти обстоятельства были столь благоприятны, что Жюли решила снять и рубашку, чтоб раскинуть и ее под благотворными лучами солнца.
   — В конце концов, — заметила Мари, — в монастыре нам случалось чувствовать себя и посвободней.
   — Да, но тогда мы были детьми.
   — Сейчас мне шестнадцать, а тебе восемнадцать. Отни­ми у нас обоих двадцать лет, вот и получишь тогдашний возраст. Двадцать лет! Это уже совсем старуха! Давай представим себе, что мы втроем, и вообразим рядом пожи­лую двадцатилетнюю даму.
 
   — Она осудила бы нас за неприличие.
   — Ты полагаешь? А мне рассказывали, что замужние женщины ведут себя самым непостижимым образом.
   Жюли приподнялась на локте,
   — Как ты это понимаешь?
   — Никак не понимаю.
   — К тому же в двадцать лет необязательно быть заму­жем.
   — Что ж это тогда за жизнь?
   — Я сделала уже вывод из всех наук: я не пожертвую своей молодостью ради пошлого увлечения. Мне нужна настоящая страсть, которая оставит в жизни след.
   — Значит, ты упустила свои возможности, моя дорогая.
   — Я?
   — Да, ты.
   — Когда, например?
   — Например, сегодня.
   — Ты имеешь в виду своего кузена? Это верно. Он под­пустил мне один из своих взглядов, на какие, надо сказать, он большой мастак… А как он поддерживал меня под ло­коть, когда помогал выйти из лодки… Тут явное располо­жение…
   — Вовсе даже нет! Не в нем дело! Вспомни-ка лучше…
   — Уж не думаешь ли ты, что один из этих мужланов на веслах…
 
   —  Капитан пиратов… Мужчина в зеленом тюрбане… Это за тобой он гонялся…
   —  Какая мерзость!
   И Жюли, спрятав лицо в руках, повернулась, словно жаркое на вертеле, подставив солнцу, как говорят поэты, свое обнаженное бедро, хотя скульпторы, замечу, предпо­читают здесь совсем другое выражение.
   —  Чего ты так боишься? Среди мусульман есть знатные господа, благородные и очень богатые.
   —  Ну, разумеется, — подхватила Жюли, приходя по­немногу в себя, — это была не простая фелука с пиратами. У меня стоит перед глазами длинный корабль, ведомый вперед чьей-то волей.
   Она приподнялась на локте, убедилась, что чулки под­сохли и продолжала:
   — Знаешь, это напоминает мне сказку. Но как же я могу, по-твоему, покинуть родителей, своих друзей, в пер-
 
 
 
   вую очередь тебя, даже ради блистательного дворца. Да, я помию этот горящий взор, устремленный на море… О!
   В голосе Жюли был столь неподдельный испуг, что Ма­ри расхохоталась.
   — Это он?
   — Нет! Другой!
   И обе девушки, одна обнаженная, другая, еще более соблазнительная в своем полупрозрачном одеянии, броси­лись в лес.
   VII
   ШПАГА, ВОНЗЕННАЯ В ПЕСОК
   Сидевший на камке дворянин открыл глаза и тряхнул кудрями.
   Смущенный тем, что задремал на своем посту, ошелом­ленный зрелищем, какое внезапно ему открылось, он куба­рем скатился со своего пьедестала.
   Из-за тростника он увидел того, кто обратил девушек в бегство.
   — Сударь! — воскликнул он.
   — Добрый день, сударь, — ответствовал д'Артаньян с вежливостью, которую ценил в людях и которая была свой­ственна ему самому.
   — По-моему, ирония, сударь, более подходит для па­рижской улицы… Говорят, там я даже преуспел в этом. Но мы среди песков и…
   — И?
   — И ваше поведение…
   — Мое поведение?
   — Да, ваше поведение…
   — Это поведение человека, сударь, который пробирался сквозь тростник, чтобы поздравить вас с избавлением от той опасности, какой вы подверглись.
   Роже уловил насмешку и понял, что стоит перед своим спасителем. Но поскольку его мозги на солнце раскалились и он еще не знал, куда девать руки, в которых вертел шпагу, он ответил:
   — Весьма признателен вам, сударь. Мне не хотелось бы драться с вами на пистолетах. Мы оба при шпаге.
 
   — Вы решили всерьез драться? — осведомился д'Ар­таньян.
   — Но, черт возьми, ведь это вы совершили промах. Вы незнакомы с этими дамами. Одна из них желает, чтоб я на ней женился, другая — моя кузина… А вы запускаете куда попало свои взгляды. Не слишком ли вы бесцеремонны?
   Привлеченные шумом, подошли моряки, не выказав при этом, впрочем, враждебности.
   Но даже если у них и были какие-то намерения, то появление Планше, вооруженного абордажной саблей, кинжалом и двумя пистолетами, их обескуражило.
   Д'Артаньян сделал непроизвольное движение.
   — Да будет вам известно, сударь, я не подсматриваю за женщинами, ни за молодыми, ни за голыми. Гром мушке­та, блеск сабли, кровь глупца — вот то немногое, что меня волнует.
   И он обнажил шпагу.
   Все это представилось д'Артаньяну сперва любопыт­ным, потом забавным, затем он перешел к иронии, от иро­нии к нетерпению, от нетерпения — к гневу. Теперь он был уже в ярости.
   Он гневался за то, что ему так воздали за его морской подвиг.
   Быть может он досадовал, что не придется более взгля­нуть на двух нимф, рассмотреть которых ему не удалось.
   И д'Артаньян ринулся вперед с двойным пылом: помесь юного гвардейца с ревнивым испанцем.
   Молодой человек отступил на два шага, отразил удар клинка, мелькнувшего мимо щеки, отвел еще один удар и, сделав неожиданный выпад, пронзил бы, несомненно, своего противника, не будь на его месте наш проворный гасконец.
   — Смотри, пожалуйста, какой кровожадный. Ну, а вот так. А теперь так.
   Одним движением д'Артаньян пронзил кисть защитни­ка женской стыдливости, и тот выронил шпагу. Затем не­счастный Роже был повержен наземь.
   Ответом был двойной крик. В три прыжка Мари очути­лась на поле боя рядом с Роже, теперь уже в платье, хотя еще не причесанная. Гневно взглянув на д'Артаньяна, она принялась исторгать жалобные стоны.
 
 
 
   Меж тем раненый не потерял ни хладнокровия, ни сар­казма.
   — Я ж вам говорил, эти пески — гибель. Однако, я пола­гаю, вы не собираетесь перерезать мне глотку и потому…
   — О нет, сударь! — с мольбой воскликнула Мари.
   — И потому у меня есть к вам две просьбы. Это первая наша встреча во имя чести моей кузины. Остается вторая во имя чести ее подруги, что предполагает еще один поединок, на который вы даете мне вексель, а я, в свою очередь, обязуюсь погасить его в течение двух недель. К тому же вы намекали, что я не слишком умен, возможно, это правда, но мое самолюбие уязвлено. Поэтому есть виды на еще одну дуэль.
   — Буду весьма обязан, однако мне предстоит путешест­вие по морю.
   — А мне по суше. Но так или иначе пути чаще всего сходятся. Могу я узнать ваше имя?
   — Шевалье д'Артаньян.
   — Я Роже де Бюсси-Рабютен. Буду вам бесконечно при­знателен всю мою жизнь, раз уж вы ее не пресекли, за то, что вы спасли два этих юных существа. Язычники дурно обращаются с женщинами, и женщины этого не выносят. Но где Жюли?
   Жюли только и ждала этого вопроса, чтоб выйти из тростника. Пустив волосы длинными прядями, она скромно семенила по раскаленному песку в своем белом платье, перехваченном в поясе розовым шелковым шнурком.
   Добавим еще одну деталь: она потупила глаза.
   Д'Артаньян в свою очередь надвинул шляпу на брови. Но все же успел заметить, что взгляд Мари был устремлен на него. В этом взгляде не читалось упрека, в нем сквозило нечто вопросительное, волшебно-голубое.
   Но если наш гасконец знал все вопросы, которые может извергнуть пушечное жерло, то он не представлял себе, что может таиться в глубине мерцающего зрачка. И поэтому он обратился к своему раненому противнику с вопросом:
   — Я вижу, вы тут под опекой. Могу ли я узнать, где ближайший порт, чтоб запастись ромом и оливковым маслом?
   Юноша, которому Мари уже перевязывала кисть, ото­звался с отменной любезностью:
   — Основан римлянами, разорен в 730 и 940 годах сара­цинами, восстановлен в 973 году, выдержал осаду конне­табля де Бурбона, мавров и герцога Савойского…
 
   — Спасибо за историческую справку, но название?
   — Сен-Тропез.
   VIII
   ЗЕЛЬЕ, КОТОРОЕ УКОРАЧИВАЕТ ЖИЗНЬ
   Переход из Сен-Тропеза в Чивита-Веккиу «Жольетта» совершила за две недели.
   Д'Артаньян все это время был поглощен одним только занятием: он молчал. И всякий раз после еды молча макал бисквит в красное вино. Эту привычку он позаимствовал у Атоса.
   Только Атос размачивал один бисквит в двух бутылках испанского вина, а д'Артаньян довольствовался одним ста­каном на два бисквита.
   Лишь рассуждения Планше прерывали раздумье наше­го героя.
   Что же касается Планше, то пикардиец ударился в нра­воучения, что становилось все явственнее по мере того, как он удалялся от Франции и был, таким образом, в состоянии лучше оценить родные края.
   Он отметил, что рыба в Средиземном море, вопреки уверениям Романо, не так жирна, как та, что водится в Пикардии, и сделал отсюда вывод, что Средиземное море — не более, чем самый захудалый пруд.
   В Генуе Планше ел некое подобие пельменей — куски теста, начиненного свининой, и пришел к выводу, что гену­эзским свиньям не хватает фантазии.
   В Чивита-Веккии его угостили тосканским вином, кото­рое он тут же выплюнул, заявив, что оно отдает штукатур­кой и бараном одновременно. По мнению Планше, штука­турка существует для покрытия стен, а баран — овец.
   Планше обратил внимание, что в Риме все растет шиво­рот-навыворот: каменья статуй подернуты мхом, в то время как черепа обитателей этого города плешивы.
   Тщетно твердил ему д'Артаньян о принципах уваже­ния. Планше тряс головой, утверждая, что у Пресвятой Девы одни щеки куда приятнее на вид, чем лица здешних
   языческих божков вместе взятых. Меж тем следовало поды екать себе квартиру, что, впрочем, оказалось делом весьма несложным, поскольку летняя жара выгнала всех богачей из Рима, а всех бедняков заставила спать под открытым небом.
   Траттория «Порфирио» на виа Джулиа была украшена улыбкой синьора Порфирио снаружи и веселым уютом ог­ромного вертела и не менее огромного чана внутри.
   На вертеле медленно вращался молочный ягненок. В чане под стеблями зелени поблескивала уха.
   Любезно интересуясь минувшими веками, д'Артаньян возвел взор к старинной кладке потолка. Но это лишь за­ставило его дважды проглотить слюнки. Д'Артаньян не на шутку проголодался.
   Он сел, разгладив на коленях салфетку и продемонстри­ровав при этом свои незаурядные зубы синьору Порфирио, который ответствовал улыбкой понимания, обнажив при этом собственные клыки.
   После чего наш мушкетер проглотил тарелку супа, ко­торой воспоследовали вторая и третья. После чего он атако­вал барашка, позаботившись о том, чтобы четверть блюда досталась Планше, который занимался меж тем багажом.
   Обед был завершен блюдом с трюфелями, затем с зеле­ным горошком, затем с творогом, затем, в-четвертых, а также, в-пятых, компотом.
   Закусив, таким образом, со скромностью отшельника, он отошел ко сну.
   В ту ночь д'Артаньяна посетили два сновидения.
   В первом его святейшество предлагал ему кардиналь­скую шапку и командование своими войсками, отчего Ри­шелье в припадке ревности сделал нашего гасконца марша­лом Франции.
   Второе сновидение заключалось в том, что перина, на которой он спал, превратилась в Колизей. Было большое стечение публики, все волновались, и камни тряслись, что, впрочем, не поколебало устоев сооружения.
   Эта не слишком приятная ситуация длилась до тех пор, пока д'Артаньян не очнулся на руках у Планше с головой, свешанной к тазу.
   Он прохворал шесть дней. На первые пять дней Колизей перекочевал в его нутро с тем, чтобы превратиться на шес­той в скромную церквушку, утратившую вскоре и коло-
   кольню, и паперть, и дом священника. К вечеру осталось всего два-три камня. Д'Артаньян стянул с головы ночной колпак, встал и зарядил пистолеты, намереваясь отбить у синьора Порфирио всякую охоту к кулинарным изыскам.
   У Порфирио не оставалось никаких шансов уцелеть. Но случилось непредвиденное: за него вступился Планше.
   — Сударь, этот человек невиновен. Если он что-то со­вершил, то по незнанию, и мы не можем подвергнуть его карамд ибо иначе errare tantum maleficium quid sapiens non habet.*
   Латынь у Планше была не самой высокой пробы, но он говорил с таким жаром, что критиковать его возможности не было.
   — Помните ли вы, сударь, стебли той приправы, кото­рые плавали в вашем супе?
   — Более или менее.
   — Ну вот. Так это была петрушка.
   — Петрушка?
   — Та самая трава, которую древние звали диким сель­дереем. А известно ли вам, что писал по этому поводу Плутарх?
   — Поясни.
   — Он писал… Я не цитирую по-гречески, потому что не знаю языка…
   — Продолжай.
   — Он писал, что если человек болен и его жизнь в опас­ности, то спасти его может только петрушка или сель­дерей, ибо у нас есть обычай украшать статуи венком изэтих трав.
   — Вот оно как!
   — Эта трава погребальная, гибельная, пустая и проро­ческая, она портит небо, пятнает репутацию честного чело­века, сокращает жизнь и интересует лишь молодых собак, которые справляют в ней свою нужду, она вызовет у вас рвоту, если вы съедите листочек. Она пронзила вам желу­док не хуже кинжала. Роковая неосторожность.
   — И тем не менее нет указов против петрушки? Долж­ностные лица бездействуют?
   — Вы, верно, знаете пословицу.
   — Какую?
   * Он совершил поступок, которого умный не совершит (лат.).
   — Стрелять из пушки по петрушке, что означает: расто­чать время на пустяки.
   — Пустяки! Я чуть не умер.
   — Потому что синьор Порфирио — плебей. Он варит для медников, а их желудки…
   — Где ж ты начитался Плутарха?
   — В моей лавочке.
   — Черт побери! В твоей лавочке?
   — Двенадцать томов ин-кварто, сударь. Великолепная печать, цвета красный и черный. Я заворачиваю в эти лис­ты покупки.
   — Заворачиваешь покупки?
   — Да, но, заворачивая, я их читаю. Из всего следует извлекать пользу.
   И Планше отвесил поклон.
   Д'Артаньян, который был еще слаб, велел перенести оружие и все свои пожитки в тратторию Перкорары, через три дома от траттории Порфирио.
   Синьора Перкорара слыла вдовой, что можно было, впрочем, толковать по-разному. Она почтительнейше при­ветствовала нашего героя, созвала служанок и велела забо­титься о господине д'Артаньяни, как если б тот был бог и повелитель.
   — Д'Артаньян, — сделал наш гасконец уточнение.
   — Д'Артаньяно или д'Артаньяни — какая разница? Синьор д'Артаньетти, здесь вы будете чувствовать себя как у Христа за пазухой.
   — Планше, внеси мое имя в книгу постояльцев. Что и было исполнено.
   — Шевалье д'Аратаньуччи, — прочитала хозяйка. — Тем приятнее. Свечу, чтоб посветить господину д'Артань­оччи!
   Следует учесть, что наш герой относился к своему име­ни с величайшим уважением. Его имя и его шпага — это было едва ли не все его достояние. Шпага, чтобы пробить себе дорогу. Имя, чтобы напомнить, кем именно она была пробита.
   Он в той же мере не мог допустить, чтоб ржавел его толедский клинок, в какой не мог терпеть надругательства над завещанным ему отцом именем.
   Вот почему в тот же самый день он переправился в тратторию «Мария-Серена». Отъезд господина д'Артаньел­ли безмерно опечалил синьору Перкорара, которая видела в нем вельможу.
   В траттории «Мария-Серена» не было ничего предосу­дительного. Все содержалось там в величайшем порядке.
   Но на четвертую ночь своего пребывания там Д'Артань­ян пробудился в связи с неким обстоятельством, приковав­шим к себе полностью его внимание.
   То был взрыв, разнесший в щепки шкаф и разломавший находившиеся поблизости стулья.
   Мало того, в середине комнаты теперь зияла огромная дыра. Наш мушкетер схватил свечу и заглянул вниз. Пуля просвистела рядом с его головой и погасила пламя. Тогда он выглянул в окно, из которого вылетели квадратики пере­плета. Последовали вспышки двух мушкетов и две пули вонзились в стену.
   Поняв, что свежий воздух ему не на пользу, д'Артаньян придвинул кровать к двери, матрасом заткнул окно и сел, поджав ноги возле дыры, с пистолетами в обеих руках.
   Снизу донеслась возня, на которую он почел необходи­мым ответить выстрелом. Послышался крик боли.
   Затем наступила тишина, нарушаемая лишь звоном римских комаров, роившихся когда-то еще над зубрами, львами и гладиаторами и преследовавшими христиан.
   Утром д'Артаньян вышел из комнаты в скверном распо­ложении духа, настроенный как против хозяина, так и про­тив комаров.
   Комары дремали в щелях за обоями, а хозяину понадо­билось, прихватив едва ли не всех слуг, срочно уехать в Неаполь. Но если наш гасконец не выносил отравленной пищи, не любил, чтоб коверкали его имя, то он тем более не терпел ночных покушений. Руководствуясь все той же ло­гикой, отмечающей все его поступки, он стал подыскивать себе очередное жилище.
   IX
   ГДЕ ДОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО В РИМЕ
   КУХНЯ ИМЕЕТ ОДИН ЭТАЖ,
   А ЦЕРКВИ — ДВА
   Наступило первое августа. Согласно инструкциям кар­динала именно в этот день, как мы помним, надлежало вскрыть конверт.
   Пока что д'Артаньян был всего лишь мушкетером в от­пуске. Теперь он превращался в тайного агента.
   Второй конверт содержал в себе третий, а в третьем была записка, на которой значилось: «Являться каждый день с четырех до пяти вечера в церковь св. Агнессы-за-воротами, Ждать столько дней, сколько потребуется. Произойдет встреча. Пароль: «Преисподняя не утратила своего блеска, жизнь — своей тайны»». Всем было известно, что Ришелье, автор трагедии «Мириам», которою он рассчитывал пре­взойти «Сида», был поэтом до мозга костей. И встреча, и пароль отдавали духом театрального действа. Но посколь­ку д'Артаньян не прикоснулся еще к мешку с пятью тыся­чами экю, он принял возложенную на него миссию с фило­софским спокойствием.
   Он выяснил, что церковь св. Агнвссы-за-воротами, ро­манский храм X века, находится на виа Номентана. Скром­ное достоинство средневекового христианства противопо­ставлялось в нем языческой пышности. Статуя мадонны находилась в глубине двора. Прихожан набралось немного, и никто из них не был, казалось, в состоянии оценить блеск преисподней в сопоставлении с тайнами существования.
   Что ж до самой святой Агнессы, то она родилась в Салер­мо и стала великомученицей в эпоху Диоклетиана. В воз­расте тринадцати лет ее потащили к идолам, чтоб она от­реклась. Тщетно.
   Св. Иероним отозвался об этом с похвалою: «Все люди объединяются в своих речах и в своих писаниях, чтобы воспеть хвалу святой Агнессе, которая восторжествовала в столь юном возрасте над жестоким тираном, украсив муче­ничеством свою невинность».
   Услышав эту фразу, Планше пришел в дикий восторг. Ню затем заявил, что девственность Агнессы, учитывая ее возраст, была не таким уж чудесным явлением.
   В церковь д'Артаньяна неизменно сопровождал План­ше. Без одной минуты четыре они входили в храм. Ровно в четыре мушкетер располагался в углу на скамье поблизо­сти от алтаря — позиция, выгодная в двух отношениях: он был на виду и вместе с тем находился в десяти шагах от ризницы, обеспечив себе в случае необходимости безопас­ный отход в момент перестрелки. Если ж придется прибег­нуть к холодному оружию, он соорудит себе баррикаду из скамеек. Что касается двери в ризницу, то за нею присмат­ривал Планше.
   Памятная ночь с комарами принесла плоды.
   В «Трех мушкетерах» была возможность поговорить о мужественном профиле д'Артаньяна, о его шпаге, неиз­менно готовой выскочить из ножен, о его отменно крепком сне, о его честолюбивом, но нежном сердце. Однако не представилось случая поговорить о его душе.
   Душа солдата меж тем создана из иного вещества, неже­ли душа горожанина. Хотя оболочка крепче, ей, этой душе, ведомо, что в любую минуту она может вдруг отделиться.от тела. Она сильна сознанием своей хрупкости.
   И наш гасконец прибегал к молитвам лишь в двух слу­чаях: тогда, когда убивал, и тогда, когда сам не был'убит. В первом случае — чтоб получить прощение. Во втором — чтоб получить свежую лошадь, ведающую дорогу в рай, если придется совсем туго.
   Обеспеченный убежищем, отгороженный скамьями, ох­раняемый Планше и вооруженный короткой шпагой и дву­мя пистолетами, д'Артаньян не ощущал опасности, и мысль докучать просьбами Господу Богу в его собственном доме была для него неприемлема.
   Тем не менее, Планше обратил внимание, что его хозя­ин исторгал порой глубокие вздохи, чего прежде никогда не бывало. Он приписал это изнурительным бдениям у алтаря и несварению желудка.
   Истый парижанин, Планше был сведущ по части Бога и церквей. Аккуратно их посещая, он быстро ознакомил Творца со своими земными проблемами, а также с видами на пребывание души в загробном мире. Он без труда усво­ил, что нет дружбы без простоты, и с давних пор его встречи с Господом Богом вращались в области повседневных дел.
   Он знал: его собеседник окружен большим придворным штатом и утомлен музыкой небесных сфер. Испросив аудиенцию, он всякий раз пускался в детали. Торговля абрикосами и черносливом переплеталась с вопросами до­бра и зла. Или, вернее, добро и зло сливались в его сознании воедино, ведь обитают же, в конце концов, и жаворонки, и долгоносики бок о бок в любом уголке нашего мира.
   Преклони сегодня Господь ухо к церкви св. Агнессы-за­воротами, он услышал бы сетования по поводу римской кухни.
   Планше жаловался на пресность пищи. Он находил ее заурядной, без огонька. Он сравнивал ее с торсом женщи-
   ны, лишенным головы и прочих прелестей. Врожденная порочность петрушки усугубляла ситуацию.
   Меж тем молитвы и вздохи никем не прерывались. По­сланец не появлялся. Покушение не повторялось. Д'Ар­таньян, погружаясь в меланхолию, приходил все более к выводу, что с течением времени он становится д'Артаньяни.
   Таким образом, промчались две недели, как вдруг в один прекрасный день д'Артаньян подал Планше знак. Тот подбежал.
   — У вас есть идея, сударь?
   — С чего ты взял?
   — У вас глаза загорелись. Пока мы торчали тут в Риме, глаза у вас были какие-то невеселые.
   — Бели ты умеешь смотреть, значит, умеешь и слушать.
   — Вполне. Если это не касается жены.
   — Слышишь ты что-нибудь?
   — Слышу, как кто-то ходит взад и вперед.
   — Как ты думаешь, кто это вышагивает?
   — Человек, у которого есть еще вино в бутылке, хотя он уже изрядно выпил. Я читал где-то, что Рим стоит на под­земельях.
   — Рим? Без сомнения. Но не приходило ли тебе в голо­ву, что подземелье возможно под церковью?
   — Любопытная мысль.
   — Знаешь ли какое-нибудь слово, родственное слову подземелье, только малость посерьезнее?
   — Склеп? Но это, пожалуй, не подходит.
   — Катакомбы!
   — Катакомбы?
   — Да, катакомбы. Там, где твои предки христиане соби­рались для молитвы, таясь от гонений. Там, где по начер­танной на песке рыбе опознавали единомышленника. Там, наконец, куда ты сейчас пойдешь за мной следом.
   Не переставая восхищаться своим хозяином, Планше увидел, как тот с величайшим хладнокровием открыл боко­вую дверцу и стал спускаться по лестнице, ведущей в нечто похожее на пещеру. Оттуда тянуло холодом и запахом тленья.
   В катакомбах под церковью св. Агнессы оказался всего лишь один христианин, зато человек серьезный.
   Д'Артаньян и Планше сделали два-три шага вперед. Возможности ошибиться не было. От этого человека на целое лье несло французским духом.
 
 
   X
   БЕСЕДЫ В ЕВАНГЕЛИЧЕСКОМ ДУХЕ
   Приблизившись к незнакомцу, д'Артаньян приветство­вал его поклоном. Тот ему ответил. Д'Артаньян повторил свой жест. Повторил и незнакомец.
   — Сударь, может, он немой, — пробормотал Планше, приподнимая свечу. Лучи озарили полнокровную физио­номию с толстыми губами, с неподвижным горящим взгля­дом, с растопыренными и выступающими из-под волос ушами. Незнакомец подпрыгнул на месте.
   — Черт возьми, сударь, вот уже две недели, как я изо­бражаю из себя глубоководную рыбу, ибо не имею права никому попасться на глаза и в то же время не должен быть никем услышан.
   — Объяснимся, сударь. Вероятно, вам надлежит что-то мне сказать?
   — Сказать? Да, черт возьми, что-то мне полагалось ска­зать, только я позабыл это в самое неподходящее время. Я обязан у вас выяснить, тот ли вы самый, кто намеревается сообщить мне тайну. Впрочем, кажется, вы тот самый…
   Д'Артаньян остался невозмутим.
   — Да вы сами знаете…
   — Я?
   — Кажется, надо пролить свет на это дело.
   — Свет?
   — Там это было. Свет или блеск или еще что-то в таком роде.
   — А точнее?
 
   — Какое-то заковыристое выражение, где вопрос… В общем пароль…
   — Пароль?..
   — Тысяча дьяволов! Вы это знаете не хуже меня.
   — Вы полагаете?
   — Ну да… Вот чертовщина… Там было что-то насчет дьявола и насчет ада… Не уходите!
   — Я здесь.
   — Дьявол не потерял своей преисподней, а преисподня — своей славы… Погодите, я еще вспомню. Я чувствую, вы тот самый человек… Мы встречались с вами последний год в Фонтенбло. Вы господин…
   — Д'Артаньян. К вашим услугам.
   — А я Клод-Гонзаг Пелиссон де Пелиссар. Но давайте выйдем отсюда! Клянусь чалмой доброго самаритянина, я еще вспомню эту фразу! Дьявол сожрал всю свою преис­полню и… На меня, знаете, нашло затмение. Чуть отдохну — и вспомню. Есть у вас надежное место? Здесь меня все знают.
   Д'Артаньян покачал головой.
   Однако оба двинулись в путь. И пока они так идут — один — тощий, чутко ловящий и впереди, и сзади тень опасности, другой — сумрачный, до боли напрягающий память, терзающий мозг — расскажем кое-что о новом прибежище д'Артаньяна.
   Мы были свидетелями того, как наш герой покинул по­следнюю тратторию слегка поджаренный, с распухшим ухом и с обнаженной шпагой в руке. Зрелище ужасное для непривычного человека, тем более для итальянца. Однако д'Артаньян шагал по виа Джулиа с видом человека, вы­искивающего кого-нибудь, с кем можно хорошенько схва­титься. Не прошел он и ста шагов, как подходящий случай ему уже представился.
   Будем правдивы до конца, ибо историки правдивы всего лишь наполовину: не он нашел, а его нашли. Д'Артаньян внезапно нахмурил брови.
   — Не тот ли вы дворянин с юга Франции, который…
   — …поскользнулся на песке. Да, это как раз я, сударь.
   — И, споткнувшись, утратил привычку цепляться к лю­дям.
   — Да, сударь, нам с вами надо поговорить. Д'Артаньян смерил с головы до ног кудрявого молодого
   человека, столь неудачно возникшего на его пути.
   — Мне кажется, вы уже получили удовлетворение.
   — Несомненно. За свою кузину.
   — За вашу кузину.?
   — За блондинку, которую зовут Мари.
   — Ах, вот как, ее зовут Мари…
   Глаза д'Артаньяна утратили непримиримый блеск.
   — Но я вас предупреждал: остается еще честь ее подруги.
   — Что с вашей рукой?
   — Полностью зажила. Так что…
   — Так что?..
 
   — Так что если вы желаете, то я к вашим услугам.
   — Идем, сударь, идем! Вы расплатитесь за комаров.
   Полчаса спустя д'Артаньян пронзил шпагой бедро свое­го противника. Понадобилось некоторое время, чтоб раздо­быть карету, которая доставила их в одну из богатых гости­ниц, расположенных за воротами Санто Спирито.
   Д'Артаньян поддерживал раненому голову и обещал со­общить рецепт целебной мази своей матери. В благодар­ность за это побежденный стал домогаться чести устроить мушкетера на жительство.
   Едва переступив порог, они предстали перед двумя де­вушками, за которых юный дворянин столь щедро проли­вал свою кровь.
   — Мари, — произнес он, — вот господин д'Артаньян. В вашу честь он пронзил мне в Сен-Тропезе руку, а в вашу, Жюли, только что проткнул бедро. Остается схватка по поводу того, что он назвал меня глупцом.
   Д'Артаньян помахал рукой.
   — Но ведь я не утверждаю, что не заслужил этого, — продолжал Роже. — Господину д'Артаньяну пришлось жить в Риме в ужасных условиях, а мне хочется узнать его покороче, прежде чем он меня убьет или же я отошлю его куда-нибудь подальше. Поскольку он согласился на ваше общество, он будет жить здесь. Приблизьтесь, мадмуазель, и вы, и вы тоже. Мой дражайший победитель, ту, что неж­нее, зовут Мари де Рабютен-Шанталь. Меня ж зовут Бюс­си-Рабютен, я из младшей ветви. А эта темнокожая краса­вица Жюли дю Колино дю Валь. Жюли из тех, кто… Но какого черта я вам расписываю все это: вы разберетесь сами не хуже меня!
   И Роже де Бюсси-Рабютен, начав хохотать, смеялся до тех пор, пока у него не заболела рана.
   Пока Роже зубоскалил, д'Артаньян рассматривал обеих подруг с бесцеремонностью солдата, которому показали но­вую крепость.
   Римские красавицы не походили на нимф Сен-Тропеза. Там был легкий батист и солнечные лучи, здесь — каскады из лент и бастионы из кружев служили стражами их досто­инства.
   Но если цивилизация может взять в узилище слово, собрать в пучок волосы, подкрасить губы, она бессильна в отношении улыбки. Именно с улыбки и начала свою речь Мари де Рабютен-Шанталь:
 
 
 
   — Насчет вас, сударь, одно из двух: либо вы слишком добры, либо слишком жестоки. Fie лучше ли вам быть ка­пельку поумеренней? Вы неизменно составляете компанию моему кузену, превращая его при этом в подушку для бу­лавок. Что же касается нас…
   — Что касается нас, — подхватила Жюли Колино дю Валь, — то мы покажем вам город, познакомим вас со всем самым элегантным, самым изысканным, самым неожидан­ным, самым…
   — Но прежде всего, — заметил Роже де Бюсси-Рабютен, — господин д'Артаньян дурно спал, так как его хотели пристрелить, чего он терпеть не может. Не будем же уби­вать его теперь речами, а предоставим ему постель. К тому же надо позаботиться о его слуге господине дю Планше, у которого руки хирурга.
   Планше поклонился. Д'Артаньян ответил согласием.
   В связи с этим жизнь д'Артаньяна приобрела религиоз­ный оттенок. Сейчас мы сделаем пояснение. Поднимаясь рано с постели, Мари посещала римские церкви. В те вре­мена в Риме было девяносто два прихода и сорок одна цер­ковь для различных народов, в том числе Сен-Луи — для французов, Сент-Ив — для бретонцев.
   Было еще шестьдесят четыре мужских и более сорока женских монастырей. Но женские монастыри почти не ин­тересовали Мари де Рабютен-Шанталь или, точнее, Мари де Шанталь, как она подписывала свои письма. Ее бабка Жанна де Шанталь, основательница ордена визитандин, имела под началом не менее девяносто девяти монастырей. Это было девяносто девятью причинами избегать женские обители.
   Зато Мари любила посещать картинные галереи. И если д'Артаньян был слаб по части святых угодников, то он ве­ликолепно комментировал батальные сцены.
   — Господин д'Артаньян, объясните мне, отчего они так лихо рубят друг другу головы и почему оттуда хлещет кровь, словно из пожарной трубы?
   — Потому что у художника было в запасе много кинова­ри, мадмуазель.
   — Скажите, шевалье, отчего это генералы так величест­венно вышагивают по полю боя, хотя в двух шагах люди убивают друг друга?
   — Потому что они не удостаивают художника своим вниманием. Остановись они на мгновение, им пришлось бы туго.
   — Д'Артаньян, будьте другом, научите меня, пожалуй­ста, стрелять из мушкета, у вас это так замечательно пол­учается.
   — Нельзя. Почернеют пальчики. Зато я научу вас стре­лять из пистолета.
   — Что надо сделать, чтоб попасть в цель?
   — Точно прицелиться и нажать на курок.
   — Вы наш морской спаситель, вы должны ответить мне вот на какой вопрос: как это получается, что война, такая жестокая на поле битвы, выглядит такой славной и акку­ратненькой на картинах?
   — Чтоб придать мужества непосвященным, Мари.
   В послеобеденное время наступал черед Жюли дю Коли­но дю Валь.
   — Сударь, расскажите мне о побоищах!
   — Мадмуазель, я, право, не знаю…
   — Как, вы не видели? Вы такой рассеянный!
   — Господин д'Артаньян, мне скучно, когда я читаю свя­того Августина. По-видимому, это был слишком утончен­ный человек…
   — Не знаю, мадмуазель.
   — Но все же святой Авг…
   — Я думаю, он сродни турку, который хотел вас похи­тить.
   — О, этот ужасный мавр… Что скажете вы о смерти, как вы ощущаете ее в глубинах своего естества?
   — Ее там нету.
   — И это все?
   Вечером у Роже де Бюсси-Рабютена началась лихорад­ка. Он говорил, что нуждается в обществе своего победите­ля. В конце концов, и он повел речь о возвышенном:
   — У каждого свободомыслящего человека есть два анге­ла: один — чтоб его спасти, и другой — чтоб погубить. О, мы сеем вокруг себя зло.
   После чего он испустил скорбный вздох, навеянный, надо полагать, ангелом гибели.
 
 
 
   Д'Артаньян подбодрил его:
   — Подумайте о вашем полке.
   — Не желаю! Я и так отсидел уже пять месяцев в Басти­лии, потому что эти уроды украли соль. Пять месяцев! Но не хочется сообщать имен.
   Он вздохнул.
   — Там, в Бастилии, не очень-то наделаешь глупостей. У меня их и без того целая коллекция для моего ангела.
   И нежная улыбка скользнула по его губам.
   — Мой отец будет доволен, когда узнает, что в Риме я состоял в качестве дуэньи при этих двух девушках. Кажет­ся, обе скоро осиротеют. Милые дети… Правда?
   — Несомненно.
   Бюсси уронил голову на подушку.
   — Известно ли вам, кто я такой, дорогой д'Артаньян?
   — Доблестный дворянин, который вот-вот уснет.
   — Ничего подобного. Я страждущее доказательство су­ществования Господа Бога.
   К этим неземным темам добавлялись еще бдения у свя­той Агнессы-за-оградой. Тем не менее д'Артаньян испыты­вал удовлетворение, что понемногу возвращается к своей профессии и радовался тем благам, какие давали ему экю его преосвященства.
   Вот почему он с легким сердцем заперся в комнате вме­сте с Пелиссоном де Пелиссаром и двумя бутылками вина.
   Бутылки были нужны для того, чтобы Пелиссон де Пе­лиссар извлек из закоулков своей перегруженной мелоча­ми памяти сентенцию, где блеск жизни сравнивался с бле­ском преисподней.
   XI
   ДИПЛОМАТИЧЕСКИЙ РАЗГОВОР
   Пелиссон де Пелиссар опрокинул стакан вина, повра­щал своими большими меланхолическими глазами, при­щелкнул языком. Этот звук, по-видимому, взбодрил его, и он перешел к действию.
   — А теперь поговорим.
   — Поговорим.
 
   Пелиссон нахмурил брови, сложил трубочкой свои влажные алые подвижные, похожие формой на морскую раковину губы и прошептал:
   —  Кто я такой?
   —  Человек, которому предстоит кое-что вспомнить. Это замечание сбило, казалось, Пелиссона с толку. Он
   опрокинул еще стакан. Взгляд приобрел значительность.
   —  Прежде всего я очень богат.
   —  Вот как!
 
   — Трюфельные поля в Гаскони, соляные разработки в Шаранте, свинцовые копи в Оверни, золотоносные ручьи в Лангедоке.
   — С меня б хватило и Лангедока.
   — Но это еще не все.
   — Тогда вперед.
   — Женщины от меня без ума.
   После этой тирады Пелиссон стал бледен, как смерть.
   — И наконец, я — изобретатель.
   — Изобретатель?
   — Я создал летательный аппарат. Пока что он еще не летает, но полетит.
   — Вы совсем как Леонардо да Винчи.
   — Вот именно. Благодаря всем этим свойствам, а также еще четвертому, которое я вам сейчас назову, я являюсь близким другом его высокопреосвященства.
   — Каково же четвертое свойство?
   — Я великий христианин.
   — Что вы подразумеваете под этим?
   — Среди моих предков двое святых, из них одна пас­тушка.
   — Прелестно!
   — Шесть епископов.
   — Более чем достаточно.
   — Я б стал кардиналом, пожелай я этого.
   — Пожелайте, дорогой господин Пелиссон, пожелайте, и тогда вы дадите мне какое-нибудь славненькое аббатство в Гаскони. Я облекусь в плащ и научу монашков обходиться со шпагой.
   — Не могу, увы.
   — Почему же?
   — По второй причине, о которой я вам уже сообщил.
   — Женщины?
   — Да.
   Пеяиссон де Пелиссар был в это мгновение так мрачен, что д'Артаньяну стоило большого труда сохранить серьез­ность.
   — Это не мешает мне, впрочем, быть в отличных отно­шениях со святым престолом. Его святейшество подарил мне на именины в праздник святого Гонзаго пару своих туфель.
   «Не намек ли это на то, что Ришелье пожелал меня подковать? Не сделали ли меня без моего ведома обувщи­ком? Нет, не думаю, из-за этого в меня не стали б палить из мушкета» — промелькнуло в голове у д'Артаньяна.
   — Но если существует вопрос о туфлях, то существует и вопрос об их размере.
   «Вот это другое дело, — подумал мушкетер. — Мы уже ближе к цели».
   — И что же происходит?
   Глаза Пелиссона заволокло дымкой, и в них замерцали адские огоньки.
   — Вот мы сидим за ужином…
   «Тысяча дьяволов, — пронеслось в голове у д'Артанья­на, — от обуви он перешел к гастрономии».
   —  Каковы сейчас обстоятельства, чтоб утолить аппетит в Европе? Главный едок называется Габсбург, у него двой­ная голова и двойной желудок. В этот желудок провалились уже Испания, Неаполь, Сицилия, Милан, Австрия, Боге­мия, Венгрия, Фландрия.
   —  Это мне известно. Два года назад я отобрал у него Аррас.
   Не обратив внимания на эту чисто гасконскую похваль­бу, Пелиссон де Пелиссар продолжал:
   —  Еще один сотрапезник называется Бурбон. У бедняги всего лишь Франция.
   —  Тоже лакомый кусочек.
   —  Да, ибо, обладая Францией, он обладает Гасконью, гром и молния! Той самой Гасконью, откуда мы оба родом. А еще плоскогорье Оверни, где родятся солдаты с головой столь крепкой, что их не берет обычная пуля. Чтоб размоз­жить им череп, приходится обращаться за особой рудой в Швецию.
   Господин Пелиссон осушил третий стакан.
   — Явная или тайная, но война ведется с, 1618 года. Таким образом, двадцать четыре годика мы уже лакомимся за столом, трапеза для целого столетия, а то и для двух.
   — Как вам будет угодно! У меня нет свинцовых копий и трюфельных полей. Чтобы жить, мне нужна война.
   — Остаются еще турки.
   — Недавно я пустил одного ко дну.
   — Протестанты.
   — Олухи царя небесного.
   — Ба! Все устроится. Вы знакомы с Урбаном VIII?
   — Нет.
   — Вам следует его посетить.
   — Мне?
   — Да, вам.
   — И что он мне скажет?
   — Он вручит вам договор о всеобщем мире, имеющий силу на три столетия вперед и подписанный самыми влия­тельными монархами Европы.
   — Выходит, войны не предвидится до середины XX ве­ка?
   — Окончательно и бесповоротно.
   — Но через триста лет можно будет начать снова?
   — Весьма вероятно.
   — В ту пору я буду слишком стар для этого, — со вздо­хом заметил д'Артаньян.
   — Я же сказал: вам предстоит важное дело.
   — Что же мне делать с этим договором?
   — Передадите его кардиналу Ришелье вместе с личным посланием папы.
   — И это все?
   — Да, все.
   Д'Артаньян призадумался. Желая освежить его мысли, Пелиссон де Пелиссар протянул мушкетеру стакан с вином и наклонился с его уху:
   — Скажите, не обмануло ли меня зрение, когда я сюда входил?
   — Что вы имеете в виду?
   — Некий дворянин в постели, а также две особы пре­красного пола…
   — Весьма возможно.
   — Кто эти дамы?
   — Вы непременно желаете знать это?
 
 
 
   — Да.
   — А вот не скажу.
   — Отчего же?
   — Оттого, что вы необычайно богаты, и это всегда нра­вится девушкам.
   — О!
   — Есть и другая причина: вы слишком хороший христи­анин и вам надо дать возможность побороться с дурными наклонностями.
   — Так, так!..
   — И, наконец, третья причина, — продолжал невозму­тимый д'Артаньян, — вы несомненно понравитесь девуш­кам, как вы мне об этом уже сообщили.
   — У девушек бывают слабости. Но я силен.
   — И, наконец, еще одна, самая веская: ваш знаменитый летательный аппарат, если его капельку щекотнуть, смо­жет вдруг взлететь и тогда вы без дальних разговоров похи­тите обеих красавиц.
   С этими словами д'Артаньян поклонился Пелиссону де Пелиссару и вышел из комнаты.
   XII
   РАБЮТИНАДА
   То, о чем бедняга Иелиссон не был осведомлен вовсе, наши читатели знают лишь отчасти.
   В течение пяти столетий Рабютены были самыми боль­шими насмешниками во всей Бургундии.
   Роже, которому в ту пору стукнуло двадцать четыре, принадлежал к младшей ветви этой знаменитой семьи.
   Хотя он пристрастился к воинскому ремеслу, причуды и проказы интересовали его куда больше.
   Но отец нашел средство против повесы-сына, велев ему жениться на Габриеле де Тулонжон, дочери губернатора Пиньероля.
   Роже решил, что близость этой девушки к крепости вряд ли сослужит ему хорошую службу. Кстати, именно в Пинь­ероле был заточен Железная Маска несколько лет спустя. В силу своеобразного предчувствия Роже старался сохра­нить свое лицо, и он изыскал средство против женитьбы, пустившись в путешествие.
   Его кузине Мари было шестнадцать. Она принадлежала к старшей ветви семьи Рабютенов.
   Ее отцом был знаменитый барон де Шанталь, который покинул однажды в момент торжественной пасхальной мессы собор, чтобы участвовать в поножовщине близ ворот Сен-Антуан.
   В связи с этим повесили его чучело, а сам он погиб впоследствии под ударами двадцати семи пик на острове Рэ. Поскольку двадцати семи ран для такого человека ока­залось маловато, английская эскадра прихлопнула его еще ядром, что, разумеется, тоже было не лишено некоторого основания.
   Что же касается Жюли дю Колино дю Валь, то ее проис­хождение было не столь блистательно.
   Роже де Бюсси-Рабютен объяснял его следующим обра­зом:
   — Ее папаша торговал сельдью в Булони. И хотел уж было назваться Сельдино, но в этот момент перешел к тор­говле более крупной рыбой и выбрал себе фамилию Коли­но.
   Роже все откладывал день своего выздоровления. Для этого у него была веская причина: выздоровление означало бы третью дуэль с д'Артаньяном, но д'Артаньян сделался его другом.
   Однако в то самое время, как д'Артаньян превратился в друга Рожеде Бюсси, сам де Бюсси превратился в соперни­ка д'Артаньяна.
   Наш гасконец не мог не сравнить себя с Роже, и это сравнение было явно не в его пользу.
   Красавец Роже обладал всеми преимуществами прият­ного обхождения: знал наизусть Вергилия и Петрарку, раз­бирался в редких тканях и владел искусством игры в мяч, умел приятно позевывать и возводить глаза к небесам, об­ладал даром насмешничать, разбирался хорошо в сортах вываренных в сахаре фруктов, знал толк в теологии и в игре на лютне и, наконец, усвоил науку напускать на себя томность.
   Д'Артаньян же, в свою очередь, торопился с очередным поединком, так как ему не терпелось вновь обречь молодого человека на неподвижность. В самом деле, пока нога Роже двигалась в танце, пока рука сгибалась, он, д'Артаньян, был всего лишь солдат, дитя удачи, и проигрывал рядом с
 
 
 
   владетельным дворянином, с которым было, впрочем, при­ятно обниматься и целоваться, ибо на одной щеке у него сияла доблесть, а на другой — богатство.
   Дадим этому объяснение: д'Артаньян ревновал.
   —  Мой дорогой друг, — сказал ему однажды Бюсси, — погодите еще денек. Я уже хожу, но пока под ногами сплошные кочки.
   —  Давайте тогда драться сидя.
   —  Это каким образом?
   —- На пистолетах. Мы сядем в двух противоположных концах комнаты.
   — А что, это возможно?
   Послышался стук падающего тела. Это упала в обморок Мари.
   Первым душевным движением д'Артакьяна было чувст­во удовлетворения: Бюсси слыл непревзойденным стрел­ком.
   Вторым — досада. Придя в себя, Мари обратила взгляд на кузена.
   — Не волнуйтесь, — сказал Бюсси, — все будет сделано с изяществом и вкусом. Мы закроем занавески и устроим подобие ночи. Перед каждым из нас поставят стол. На столе — две свечи, две бутылки испанского вина, два пистолета. Свечи будут зажжены, бутылки — полны вина. Прежде чем выстрелить, мы осушим по бутылке. Тогда наверняка хоть что-то пойдет вдребезги: либо бутылка, либо череп.
   Д'Артаньян согласился на эти условия, сухо кивнул Ро­же, с печальным достоинством поклонился Мари и вышел. Едва он оказался за порогом, Бюсси глянул со всей серьез­ностью в глаза Мари.
   —  Что вы думаете, моя дорогая, об этом доблестном дворянине?
   —  Он слишком доблестный.
   —  И в то же время утонченный, не правда ли?
   —  Возможно, станет со временем.
   —  Отличный наездник…
   —  Не знаю… Днем можно жить в седле. Ну а ночью?
   —  Да, но глаза у него мрачные.
   —  Однако не испанские.
   —  Беспокойство в чертах?
   —  Не такое, как у итальянцев.
   —  Рассеянность?
 
   —  Он не англичанин.
   —  Ну а насчет того, что он влюблен в вас? —- Так он же француз!
   И девушка расхохоталась, что лишь прибавило ей оча­рования.
   — Теперь мой черед задавать вопросы. Что мне делать с его любовью?
   — Ответить взаимностью.
   — Каким же образом?
   — Придумайте сами.
   — Хорошо ли по-вашему звучит имя…
   — Имя?..
   — Госпожа д'Артаньян.
 
   — Мне кажется, не очень. Было б лучше даже госпожа Цезарь или мадам Эпаминонд.*
   — Тогда я в затруднении. А вдруг он в один прекрасный день станет маршалом Франции?
   — Я буду им еще ранее.
   — Да, но вы скоро его убьете.
   — Клянусь, все будет наоборот.
   — В таком случае он убьет вас? Подумайте, два марша­ла Франции погибают в один и тот же день!
   — Нет, я первым выпью свою чашу.
   — Ну а если у вас дрогнет рука?
   На лице у Роже явилась улыбка досады.
   — Дрогнет… После двух жалких бутылок вина…
   — Ну а если ваш пистолет даст осечку?
   — Тогда я возьму другой.
   — А если…
   — Тогда вы женитесь на мадмуазель де Тулонжон, ко­торой предназначил меня мой отец.
   — Ку а если вы выживете…
   — Тогда есть опасения, что я сам вступлю в этот брак.
   — Жизнь полна ловушек. И каждый метит в свою яму.
   — Значит, надо смотреть под ноги.
   И молодые люди принялись хохотать, как повелось у Рабютенов.
   * Древнегреческий полководец IV в. до н. э.
   XIII
   ГДЕ НИ ДЕ БЮССИ, НИ Д'АРТАНЬЯН НЕ РАССТАЛИСЬ, КАК НИ СТРАННО,
   С ЖИЗНЬЮ
   Пелиссону де Пелиссару предложили подготовить ду­эль»
   Поясним с помощью одного только имени, каким обра­зом этот легендарный соблазнитель и христианин проник в гостиницу к де Бюсси. Это одно имя — Ла Фон.
   Пелиссон был игрив. Ла Фон был циничен.
   Пелиссон верил в Бога. Ла Фон был с Богом на «ты» и использовал его для поручений.
   Пелиссон пел модные песенки. Ла Фон насвистывал на­зойливые мотивчики.
   Пелиссон занимался изобретением летательного аппа­рата. Ла Фон летал.
   Пелиссон обсасывал белый трюфель в момент пробуж­дения. Ла Фон ел трюфели всю ночь.
   Из этого становится ясно, что Ла Фон был главным слу­жителем и доверенным лицом Пелиссона де Пелиссара.
   Ла Фон соблазнил двух служанок Мари и Жюли. Одной он посулил, что женится на ней, другой — что бросит ради нее жену и они убегут вдвоем на край света.
   Из ранга служанок он возвел их в ранг любовниц, пот­чуя обеих вареньем. Потому что господин Пелиссон никог­да не путешествовал без варенья. Вазочки с вареньем были его чернильницами.
   Человек с таким слугой был любезно принят известны­ми нам обитателями гостиницы. Он предложил им показать свой летательный аппарат, и его предложение было с вос­торгом принято.
   Затем его попросили взять на себя устройство этого странного поединка между д'Артаньяном и Роже, уже на­значенного в тот же день на шесть часов пополудни.
   Пелиссон обдумывал это предприятие два часа подряд.
   И вот каковы результаты его раздумий. Если д'Артань­ян будет убит, возложенная на того кардиналом миссия перейдет целиком и полностью к нему, Пелиссону де Пе­лиссару.
   Но поскольку он считал себя христианином со всеми вытекающими отсюда недостатками и поскольку его лета­тельный аппарат пока еще не летал, то существовала необ­ходимость воспользоваться иным летательным аппаратом, имя которому было д'Артаньян.
   При условии, разумеется, что и этот летательный аппа­рат сможет все-таки полететь.
   Плодом этих размышлений было то, что Пелиссон су­нул руку в карман и извлек оттуда флакончик, содержи­мое которого перелил в две бутыли, предназначенные для Роже де Бюсси-Рабютена. То было сильнейшее успокои­тельное средство, которым господин Пелиссар потчевал дам, чтоб остудить их страсть в отношении своей особы.
   Выпив снотворного, Роже будет сражен усталостью и ему не достанет сил выстрелить.
   Читатели, разумеется, сурово осудят действия Пелис­сона де Пелиссара.
   Однако, можно возразить, что с одной стороны господин Пелиссон был сказочно богат и с другой стороны — речь шла о всеобщем мире.
   Пока этот достойный дворянин завершал свои приготов­ления, д'Артаньян завершал свой туалет с хладнокровием человека, который готовится предстать перед знакомым ему обличьем смерти — и многоликим, и глупым одновре­менно, и, представ, сделать вид, что не дивится увиденно­му, чтоб не нанести таким образом этой даме оскорбление.
   В этот момент кто-то стал царапаться в дверь.
   Д'Артаньян велел Планше открыть.
   Появилась Жюли дю Колино дю Валь.
   На ней было платье из серого муслина, что давало воз­можность оценить в полной мере и руки, и плечи.
   Платье было отделано лентой вишневого цвета, что от­лично гармонировало с губами девушки.
   — Господин д'Артаньян, ситуация такова, что мне не нащупать нерв нашего разговора…
   — А вы попробуйте, сударыня, попробуйте, если, конеч­но, не желаете присесть.
   — Вы не должны быть причиной того, что мадмуазель Шанталь погибнет с тоски.
   — Отчего у вас такие опасения?
   — Неужели вы не видите, как она любит кузена? Надо быть слепым…
 
 
 
   Д'Артаньян был сильным человеком, но он побледнел.
   — Что до самого Роже, то он уже страдал от неразделен­ной любви в прошлом. Теперь он открыл свое истерзанное любовью и полное меланхолии сердце двум италийским морям, после чего бросился в эту новую любовь, уверив себя в том, что это все же хоть отчасти Она.
   — Отлично, мадмуазель. Обещаю вам, что господин де Бюсси Рабютен выйдет победителем из поединка. -
   — Но если он убьет вас?
   — Со мной это уже случалось,
   — Вы феникс среди рыцарей, я буду ухаживать за вами, я исцелю вас, я…
   — Но кто ж та особа, которая так ввергла в отчаянье господина де Бюсси-Рабютена?
   — Вероятно, все-таки это я сама.
   И тут она исчезла — вишневая, чуть серая… Какое-то мгновение д'Артаньян рассматривал себя в зеркале.
   — Какая жалость, — сказал он сам себе, — мне нравит­ся, как эта голова сидит на плечах.
   Внезапно раздались спорящие голоса.
   Это Планше не разрешал Ла Фону войти в комнату.
   — Я тебе говорю, он с женщиной.
   — С женщиной? Как ты узнал об этом?
   — По платью, болван.
   — Мне случалось видеть отменнейшие платья, но внут­ри был мужчина.
   — Мой друг, мужчины не носят платьев.
   — Мужчины — нет. А папа носит.
   — Да от такого сравнения разит сатаной.
   — Не отзывайся дурно о моем друге, с которым ты не знаком.
   — Я знаком с двадцатью шестью способами обращения с палкой.
   — А я знаю двадцать семь способов обращения с Госпо­дом Богом.
   Тут открыл рот д'Артаньян:
   — Что там такое?
   — Этот малый, сударь, желает пролезть в комнату.
   т Этот олух не дает вам возможности встретиться с его святейшеством папой.
   — Разве мне предстоит встреча с его святейшеством?
 
   — Вот именно.
   — Когда?
   — Через час.
   — Где?
   —• Вам надлежит следовать за мной.
   — А твой хозяин?
   — Уехал вперед.
   — А дуэль?
   — Переносится на ночь.
   — Планше, шпагу, плащ. Мы едем. Планше скорчил физиономию.
   — Сударь…
   — Что такое?
   — Шпагу на встречу с папой?
   — Он не обратит на это внимания, он правит молниями, не шпагами.
   И Планше подал плащ и шпагу.
   XIV
   ПАПА И МУШКЕТЕР
   Д'Артаньян вскочил в карету, занавески тотчас задер­нулись.
   Пелиссон де Пелиссар, сидя рядом, разглаживал усы.
   Планше и Ла Фон устроились на козлах. Между ними торчал вооруженный кнутом кучер, готовый в случае необ­ходимости вмешаться в их ссору.
   Они проехали с полчаса, и д'Артаньян нарушил, нако­нец, молчание.
   — Мой друг, в вашем роду было столько святых. Сооб­щите мне по секрету о главном достижении Урбана VIII.
   — Главных достижений два, притом весьма значитель­ные.
   — Два? Черт побери, какой понтификат!
   — Во-первых, он упразднил иезуиток.
   — Иезуиток?
   — Вот именно. Мало того, что они были женщинами, они желали еще сверх прочего быть иезуитками!
   — Ну а второе?
   — Он окрестил Ришелье.
   — Тысяча дьяволов! Так ему, наверно, лет сто, вашему папе.
 
 
 
   —- Отнюдь. Он свеж5 как огурчик. Он посвятил Ришелье
   в кардиналы.
   —  Выходит, без Урбана VIII…
   —  У нас не было возможности звать Ришелье его высо­копреосвященством…
   — Что было бы в высшей степени неучтиво. В этот момент карета остановилась.
   Соскочив со ступеньки, д'Артаньян очутился перед
   одиноко стоящим домом, одно окно в этом доме светилось. Дверь распахнулась.
   Человек в черном со свечой в руке предложил д'Артань­яну следовать за ним по лестнице, стены которой были обиты темно-серым бархатом.
   В конце лестницы скрытая за занавеской и обитая тем же бархатом дверь открылась прежним таинственным об­разом.
   В сопровождении своего спутника д'Артаньян миновал несколько коридоров и оказался перед третьей дверью, и она, в свою очередь, распахнулась.
   Человек в черном исчез.
   Д'Артаньян переступил порог.
   Закутанный в меха старец сидел в кресле, грея ладони с короткими пальцами над пылающим в камине огнем.
   Он поднял одну из ладошек, словно желая благословить широкий табурет на треноге.
   — Садитесь, сын мой.
   Невозмутимый от природы, привыкший к общению с сильными мира сего д'Артаньян ощутил дрожь.
   Человек, с которым его свела судьба, превосходил на тысячу Портосов самого могущественного в мире монарха. Его род был древнее рода Монмаранси, Габсбургов и Para­нов. Его духовное наследие не погаснет вовеки, разве что с последним на земле человеком, который, будучи послед­ним на земле папой, покинет пылающий корабль.
   —  Ночи в Риме холодны, — заговорил Урбан VIII. — .Мне известно, что ваше пребывание здесь не было таким уж скверным, откинем, разумеется, то прискорбное проис­шествие… Напомните, пожалуйста, мне название тратто­рии.
   —  Траттория «Мария-Серена», ваше святейшество.
   —  Да, да. Тот способ, к которому они прибегли, хорош для жарки цыплят. Может, стоило с ними как-то объяс­ниться?
   Д'Артаньян отнюдь так не думал, но губы у него дрог­нули — самые гасконские губы во всей Франции, и это движение не укрылось от папы.
   — Позвольте считать, ваше святейшество, что у них есть привычка к особому блюду: мушкетер с перчиком.
   — Глупейшая путаница. Мы поступаем так с испански­ми шпионами.
   Д'Артаньян выгнул стан на табурете.
   — Значит, я похож на шпиона?
   — Вы похожи на испанца. На слегка испорченного ис­панца. Впрочем, в Риме вам нечего опасаться. Ведь при вас ваша шпага. Ну и потом здесь я. Или, по крайней мере, то, что ходит в моих туфлях и считается мною.
   Д'Артаньян ерзал как школьник на краю табурета. Опустившись на колени, он склонился перед папой.
   — Я пожму руку вам на дорогу, ничего более сделать для вас я пока не могу. Париж отсюда в ста пятидесяти лье.
   — Значит, это заботы моей лошади.
   — Тогда она получит мое благословение так же, как вы. Видите эту папку?
   И Урбан VIII указал на увесистую кожаную папку зеленого цвета с золотыми украшениями.
   — Здесь три великих монарха. Но крайней мере, их души. На худой конец — их подписи. Император Священ­ной Римской империи Фердинанд III, Король Испании Фи­липп IV, Король Англии Карл I. Не хватает лишь печати вашего монарха Людовика XIII…
   Урбан VIII принялся рассматривать свои ногти и затем бросил как бы невзначай:
   — Тогда всеобщий мир будет провозглашен.
   Он кашлянул два-три раза, бросил быстрый взгляд на мушкетера:
   — В каких отношениях вы с кардиналом Ришелье?
   — Мы помирились друг с другом, ваше святейшество.
   — Знакомы ли вы с кардиналом Мазарини?
   — Нет, ваше святейшество. Я только видел его и мне известна та репутация, какой он пользуется.
   — О! Вид не соответствует репутации. Это письмоводи­тель, которым мы обеспечили Ришелье. Кстати, как он себя чувствует?
   — Как всякий человек, который днем пьет бульон, а ночью потребляет пузырек с чернилами.
 
 
 
   Папа вновь улыбнулся той тонкой улыбкой, которая покорила д'Артаньяна.
   —  Договор вы должны вручить кардиналу Ришелье. И никому другому.
   —  Ваше святейшество желает сказать, что королю…
   —  Король не более чем дитя. Вы знаете господина Гро­тиуса?
   Д'Артаньян не знал господина с такой латинской фами­лией.
   — Ученый, к тому же прекрасный исследователь. Даже ботаник, если говорить о королевском семени. Прочтите ответ, посланный им в Швецию. Но Швеция не способна после попойки держать язык за зубами. Вот копия.
   Урбан VIII взял со столика валявшийся там, как каза­лось, случайно, листок бумаги.
   «Наследнику трижды сменили кормилицу, ибо он не только истощает грудь, но и терзает ее. Соседям Франции следует не терять бдительности перед лицом хищности в столь юном существе» — прочитал папа. — В предвидении неожиданностей французское королевство будет первым гарантом договора. Не терять бдительности — это означает в данном случае не дать ему возможности преступить этот договор. Что с вами, сударь?
   —  Простите, ваше святейшество… Я всего лишь солдат. Скажу вам по простоте: я всегда считал Людовика XIII своим королем.
   —  Конечно… конечно… Он славный человек, правда, немного завистник, к тому же без ума от своих усов. Ме­ланхолическая личность, но он крепко держится за нить, именуемую Ришелье. У меня, впрочем, тоже кое-какие сложности в связи с вашим знаменитым кардиналом. Я не хотел, чтоб он трогал Вальтлин. Но он не послушался. Я запретил ему вступать в союз с Густавом-Адольфом. Он бросился в его объятья. Впрочем, пренебрежем этим. Он человек решительный и по-своему мудрый.
   Урбан VIII на минуту задумался.
   — Необходимо добиться, чтоб он вновь обрел сон. Затем папа продолжал:
   — Я уже говорил вам об опасностях. Только мы с вами знаем о договоре. Так что храните тайну. Подумайте, ка­кую выгоду могло б из этого извлечь какое-нибудь герцог-
   ство, я не говорю Миланское или какое-нибудь ледяное царство, я не говорю Россия. Повторяю: они могли б из­влечь выгоду, зная наперед свою судьбу. Если вы встретите француза, немца, испанца или англичанина, мирно про­должайте свой путь: они представители тех великих наций, что пляшут одну и ту же кадриль. Если вы встретите чело­века с берегов Балтики, голландца, мавра — обнажайте шпагу и бросайтесь вперед, чтобы предупредить нападение. Этим людям нужна будет ваша жизнь, чтоб завладеть пап­кой.
   Д'Артаньян затрепетал. Голос Урбана VIII звучал ме­таллом веков. Новый Иисус Навин возвещал крушение стен, разделяющих народы, которые наблюдают друг друга пока лишь в. щели.
   Папа заговорил тише и доверительнее:
   — Универсальный договор о мире содержит семнадцать тысяч двести различных статей. Меньшим количеством нам было не обойтись. Следовало предусмотреть все: угаса­ние и крах династий, появление новых ересей, возникнове­ние несуществующих пока держав и их притязания, кото­рые предстоит удовлетворить, осушение некоторых морей, что даст людям великолепные угодья, искусственный по­ворот рек, отчего возникнет один огромный поток, цирку­лирующий по кругу, обширные скважины, пробитые в не­драх вселенной с целью добыть оттуда подземный огонь, создание летательных аппаратов еще более тяжелых, чем тот, который построил наш дорогой друг Пелиссон де Пе­лиссар и могущих домчать до лунного диска четыре персо­ны: старца, юношу, женщину и ребенка, — все это вполне естественно и даже менее сложно по устройству, чем хлеб­ное зернышко.
   XV
   МУШКЕТЕР И ПАПА
   Д'Артаньяна ошеломила грандиозность начертанной перед ним картины.
   — Название этого договора звучит лучше всего по-ла­тыни. Вы знаете латынь?
 
 
 
   — Нет, ваше святейшество. Знаю лишь наизусть Peccavi.*
   И д'Артаньян вновь опустился на колени перед Урбаном VIII, лепеча дрожащими губами смутные звуки. Миледи — бледная, в мерцающем ореоле, кровавая, ледяная, полная ненависти, без головы — промчалась перед его взором.
   — Дитя мое, ваши грехи могут быть лишь грехами сол­дата. Солдаты и люди, посвятившие себя искусству, имеют право на отпущение грехов.
   Д'Артаньян потупил голову. Лишь мужчины умеют плакать.
   — Вы ни разу не поверяли свой грех исповеднику?
   — Его преосвященство отпустил мне грех четырнадцать лет назад.
   Папа не мог сдержать гримасы:
   — Этот влезет повсюду!
   Но профессиональный навык возобладал, и Урбан VIII, совершив мысленный прыжок, перешел прямо к сути и громко произнес:
   — Преступление?
   — Да,
   —  Месть?
   —  Да.
   — В одиночку?
   — Нас было пятеро.
   — Женщина?
   Не смея ни слова сказать вслух, д'Артаньян кивнул.
   — Шпага? Пистолет? Что еще?.. Урбан VIII провел рукой по своей шее.
   —  Топор? Вот оно как. Бедное существо… Отвратитель­ное существо, не так ли? Топор подходит более всего. Один­единственный удар? Выходит, знаток дела, палач. Я пола­гаю, это понравилось Ришелье. А туловище? Погребли?
   —  Спустили по реке…
   Д'Артаньян говорил с большим трудом. Пот крупными каплями катился со лба.
   — Полагаю, эта женщина заслужила свою участь. Вы­ходит, это не преступление, а мера защиты, однако событие омрачает ваши ночи. Я освобожу вас от терзаний.
   * Грешен (лат.).
   Папа сотворил крестное знамение над головой мушке­тера и произнес несколько слов по-латыни.
   — Недурная молитва. Я горжусь тем, что сам ее соста­вил. Поднимитесь.
   — Да благословит вас небо, ваше святейшество, за то, что сочли меня достойным вашего поручения.
   — Вы известны в Европе, господин д'Артаньян, особен­но после вашего путешествия в Англию в 1625 году. Я велел, чтоб мне сообщили подробности. Это произошло на второй год моего понтификата, однако в памяти все сохра­нилось.
   Д'Артаньян покраснел.
   — От меня ускользнули лишь две-три детали. Поясни­те, пожалуйста. В этой гостинице, в Амьене, слуга, которо­го звали Гримальди…
   — Гримо, ваше святейшество.
   — Раскроили ему череп рукоятью вил или же граблями?
   — К сожалению, вилами.
   — А граф де Вард, был он пронзен трижды или четыреж­ды вашей шпагой?
   — Четырежды, ваше святейшество.
 
   — Живой человек, пригвожденный к земле подобно кукле! Сколько ему было? Сорок два? Теперь этого уже не узнаешь. Объясните мне, почему эти четыре удара шпагой не тревожат вашу совесть. Я напишу на эту теме соответст­вующее двустишие.
   — Служение королеве.
   — А та женщина, которую вы бросили в воду, отрубив ей сперва голову… Прошу вас, перепишите ее на мой счет.
   Д'Артаньян поднялся с колен.
   — Договор будет доставлен без промедления.
   — Кто говорит о сроках? Сроки хороши, когда речь идет об обычном договоре, потому что в любой момент может разразиться война. Но договор, рассчитанный на три века, может подождать. Тут необходимо другое: весть о нем дол­жна быть подобна удару грома. Если сведения просочатся, все погибло. Вот почему мы с вами пускаемся в детали. Прощайте, господин д'Артаньян.
   Смущенный, ошеломленный, прижимая к себе под пла­щом папку с текстом договора об универсальном мире, наш мушкетер ступил на улицу с таким чувством, будто Спу­стился с небес.
 
 
 
   Карета и провожатый показались ему театральными ак­сессуарами.
   — Ну что? — осведомился Пелиссар с некой плотоядно­стью в голосе.
   — Вы совершенно правы. Лучше всего мне подыскать кесто каноника. Пусть я превращусь в епископа, даже в пастуха, чтоб сделаться потом святым.
   — Вы еще успеете с этим. Сейчас надо спешить на дуэль.
   Д'Артаньян побледнел. Вдохновленный мыслью о пред­стоящей миссии, он совершенно забыл о поединке. И еще более — о клятве по поводу Бюсси-Рабютена.
   Обстоятельство, куда более важное: он забыл, что влюб­лен.
   Забыл про юное и свежее существо, Мари де Рабютен­Шанталь, истинный цветок с его лепестками, шипами-на­смешками и росой на щеках.
   Но был еще и великий прелат, устремленный к земле своими речами, к небу — своей душой, к людям — своей добротой, был Урбан УШ.
   XVI
   ДУЭЛЬ
   В то время как д'Артаньян был занят своими делами, Роже де Бюсси-Рабютен произвел смотр двум стульям, двум свечам, двум парам бутылок, уже приготовленных предусмотрительным Пелиссоном.
   С его точки зрения стулья, свечи и вино были безупреч­ны,, Нахмурился он лишь оттого, что его не вполне устроила дистанция.
   В восемь вечера в комнате трудно было не попасть в цель.
   Читатель возразит, что можно еще раздвинуть стулья. Но для этого нужно раздвинуть стены, вещь вполне выпол­нимая, однако требующая времени.
   В близости дистанции таилась дополнительная слож­ность: невозможно было отделаться от впечатления, что вы убиваете друга, пирующего с вами за общим столом. И Бкфся решил: пусть он умрет, но, по крайней мере, пона­смешничает над смертью. Однако если кто-то заглянул бы ему в душу… Хотел ли он в самом деле смерти?
   Он бы хотел пройти сквозь годы, как пузырек воздуха сквозь шампанское в бокале. Когда бокал будет на три четверти выпит, он станет маршалом Франции, что неиз­бежно, членом Французской академии, что будет ему к лицу и, наконец, фаворитом нового монарха, пока еще малолетнего Людовика XIV — все это опьяняло его разум.
   Из трех желаний осуществилось, как мы знаем, лишь второе. Обсудив, однако, сам с собой настоящее и предвку­шая будущее, Роже де Бюсси-Рабютен встретил д'Артань­яна и Пелиссара с приятной улыбкой на устах.
   — Друзья мои, мы совершили ошибку. Впрочем, это еще полбеды. Хуже, что чуть не согрешили против хорошего тона. Досадно,.. Взгляните на ковер.
   Д'Артаньян глянул равнодушно себе под ноги. Пелиссон обратил внимание на то, что его сапоги забрызганы грязью.
   — Что если появятся кровавые пятна? А бутылки? Мо­жете себе представить, они опрокинутся, вино глупейшим образом разольется по ковру… Удручающее зрелище…
   — В самом деле, — отозвался Пелиссон. Как христиа­нин он уважал человеческую кровь, как католик чтил ви­но, поскольку оно являлось неотъемлемой частью прича­стия. — В самом деле, зрелище будет удручающее.
   — Хуже: я говорю, в дурном вкусе. И потому предлагаю вам перенести нашу церемонию на свежий воздух на одно лье отсюда. Расставим стулья по усмотрению. Луна заме­нит свечи. А если хлебнем глоток-другой вина, получится примерно то же самое, что и здесь. Господин Пелиссон де Пелиссар, вы разрешите?
   И Бюсси учтиво протянул Пелиссару стакан, который был тут же выпит.
   — Мой дорогой, мой несравненный д'Артаньян, вы тоже не откажетесь выпить?
   Но д'Артаньян лишь помотал головой.
   — Если вы не станете пить, я не стану тем более. Я не хочу, чтоб потом говорили, будто мой успех зависел от выпитого вина.
   Раздался глухой звук падения. Это Пелиссон рухнул на пол.
   — Бедный человек! Вот до чего доводит избыток набож­ности! Мне лично кажется, что Господу приятней всего, когда его оставляют в покое. Пора его избавить от наших угрызений совести, нам следует жить нашим счастьем и никогда не жаловаться. Мой д'Артаньян, помогите мне уса-
 
 
 
   дить его на стул. Любопытно, что умерщвление плоти уве­личивает вес тела. Двойное или тройное расширение духа
   — и персона весит столько же, как если б состояла из сплошных костей. Так, все в порядке… Теперь — в мой экипаж, забираем стулья, пистолеты и препоручаем этого сраженного добродетелями дворянина трезвому разуму господина Ла Фона.
   Так и сделали. Д'Артаньян и Бюсси-Рабютен сели в карету. Планше принял на себя команду над стульями. Что же до Ла Фона, то он мгновенно решил сообразно данной ему характеристике заняться изучением качеств испанско­го вина. Поскольку, однако, он был свидетелем операции, произведенной его хозяином над одной из бутылей, и по­скольку видел ее результат, он благоразумно занялся ви­ном, предназначенным для д'Артаньяна. Иначе говоря, откупорил другую бутыль и препроводил ее содержимое в свой желудок — кладовую и погреб всех благ, которые жизнь дарит человеку. И тотчас ощутил истинность той сентенции, которую любил повторять его прежний хозяин, господин де В:
   — Стоит мне выпить, и я стал другим человеком, а другой — это совсем другой: он трезв, как стеклышко.
   Именно это и побудило Л а Фона спустить еще одну бутыль в широкое отверстие его бархатных штанов, завер­шавшееся снаружи огромным входом в это хранилище.
   Пока господин Пелиссон упивался нектаром ангельских песнопений, а Ла Фон отдавал дань нектару, произведенно­му человеческими руками, Планше устанавливал на поч­тительном расстоянии друг от друга два стула.
   И в самом деле, если д'Артаньян обязан уцелеть, по­скольку стал обладателем тайны, если Роже дал согласие жить, поскольку аромат жизни был для него соблазните­лен, Планше самым естественным образом старался, чтоб не погибли оба.
   О де Бюсси Планше заботился по той причине, что он приходился кузеном Мари де Шанталь. Довод весьма осно­вательный.
   О д'Артаньяне он заботится в силу того, что д'Артаньян
   — это д'Артаньян. Довод неопровержимый.
   Стулья были поставлены на расстоянии двадцати шести шагов друг от друга. Почему именно двадцати шести? По­тому что двадцать шесть — это дважды тринадцать, и одно
   несчастное число должно уничтожать другое. Рассуждение в духе Планше.
   Минуту спустя римская луна, под чьим светом живопис­но подрагивали ветви деревьев, озарила необычайное зре­лище.
   Рассевшись с серьезным видом на стульях, д'Артаньян и де Бюсси-Рабютен обменялись комплиментами.
   —  Господин де Бюсси-Рабютен, я отнюдь не считаю вас глупцом, я считаю вас самым образованным дворянином, какого только рождала Франция с эпохи Монтеня, кото­рый, впрочем, был гасконцем.
   —  Но, господин д'Артаньян, вам хорошо известно, что во Франции никогда не было и не будет ничего, креме Арманьяка и Бургундии.
   —  Учтите, однако, при этом, что Бургундия долгое вре­мя была куда могущественнее Франции.
   —  Совершенно верно. Жители Арманьяка, то есть гаскон­цы, пришли на помощь французам. Чего вы хотите, сударь? Мы уже смирились. Мы теперь таковы, каковы мы есть.
   Эти приятные слова растопили бы сумрак ночи, не будь пистолетов, которые мужчины сжимали в руках.
   И не таись за этими пистолетами упоительная улыбка и светлое лицо Мари.
   XVII
   ЧТО МОГУТ СКАЗАТЬ ДРУГ ДРУГУ
   ДВЕ ЖЕНЩИНЫ, КОТОРЫЕ ДУМАЮТ,
   ЧТО РАЗГОВАРИВАЮТ СТОЯ,
   В ТО ВРЕМЯ КАК ДВОЕ МУЖЧИН
   САДЯТСЯ, ЧТОБ ОБЪЯСНИТЬСЯ ТАК,
   СЛОВНО ОНИ ВСЕ ЕЩЕ НА НОГАХ
   —  Тяготы ночи сокрушат их своим ледяным дыханием.
   —  Ты имеешь в виду, что они могут простудиться?
   —  Ах, я пытаюсь, чтоб ты осознала свою причастность к свершающемуся.
   —  Жюли, перестань ходить взад и вперед. У тебя мысли рождаются из пальцев. Чем больше шагаешь, тем больше мыслей. Это наводит тоску.
   —  Твоя ирония оборачивается против тебя своим собст­венным жалом.
 
 
 
   — Это что, афоризм большого пальца твоей ноги?
   — Не оскорбляй вместилища собственных мыслей. Дух замирает от звона шпаг ночью.
   — Но ведь они дерутся на пистолетах.
   — Пистолет — та же шпага, и пуля — ее острие. Боже мой, что если они убьют друг друга? Какому из этих теплых еще тел вверить вечную страсть, о которой вспомнят, про­износя в грядущем мое имя? Как думаешь?
   — Я думаю, тебе стоит выпить оршада.
   — Роже — это черный брильянт, безумная драгоцен­ность скорбящей вдовы. Лучше стать его вдовой, чем сде­латься его добычей, пусть уж лучше память-палач напол­нит вместилище воспоминаний. Д'Артаньян — это тайна, целомудрие и бьющая ключом жизнь и одновременно — сердце воина под плащом. Он знаменит, Роже всего лишь известен.
   — Ты влюблена в д'Артаньяна? Несмотря на возраст? —Знай, моя дорогая, что тридцать пять для мужчины —
   это век рассудка и безрассудства.
   — Ты считаешь, он тебя любит?
   — О, я в этом убеждена. Чего он только не совершит ради одной моей улыбки. Он предлагал мне вырвать из сердца Индии королевство, чтоб сделать меня магараджес­сой.
   — Мне он обещал всего лишь быть достойным дворяни­ном до самой своей смерти.
   — Мне он сулил брильянты своей матери, которая была принцессой и владела копями и драгоценностями.
   — В каких же краях?
   — Не знаю.
   — Мне он обещал только большую порцию нуги.
   — Этот мужчина тверже железа, он почернел в порохо­вом дыму, я была для него островом, манящим издалека, я была восторгом его желаний. Одно движение ножниц парки — и нить жизни перерезана. Ты не слышишь? Не рокот ли это судьбоносных сил?
   — Глупая! Это храпит Пелиссон де Пелиссар. Однако Жюли оказалась права. Храп Пелиссона был
   внезапно перекрыт шумом кареты. Обе девушки бросились на крыльцо. Карета остановилась. Настал миг оживания. Занавеска поползла в сторону. Из кареты вылез человек.
   Это был Планше.
   Он нырнул обратно в карету и вытащил оттуда, обхва­тив руками чье-то тело. Голова раненого склонилась ему на плечо, и лица было не разобрать.
   Наконец, появился третий; он, как и Планше, поддер­живал со свой стороны раненого, а может, и умирающего человека.
   На том, кто вылез напоследок, была шляпа д'Артаньяна и плащ Бюсси-Рабютена.
   Мрачное трио приблизилось к крыльцу, на котором сто­яли прижавшись друг к другу белые, как полотно, девушки. Обе проявляли свои чувства по-разному. Жюли замерла в неподвижности, Мари плакала.
   Затем показался Ла Фон с факелом в руке.
   Наконец, явилась возможность увидеть жертву дуэли, того, кто столь нелепо пролил во имя чести свою кровь и пожертвовал блестящей карьерой ради прихоти ночного поединка, того, наконец, чье безжизненное, смертельно бледное лицо пребывало в таком контрасте с неизменно красной физиономией Планше.
   Меж тем Планше не был озабочен, Планше не был печален, Планше не был в отчаяньи, Планше не был на­смерть удручен: Планше играл роль смерти, ибо это он поддерживал тело своего хозяина с заботливостью матери и силой титана.
   — Скорее! — воскликнул Роже. — Пусть привезут луч­шего в Риме хирурга!
   — Лучший в Риме хирург — это врач его святейшества, — отозвалась Мари. — Господин Пелиссон говорил о нем вчера.
   — Где Пелиссон?
   — Он спит, — ответствовал Ла Фон.
   — Разбудите его! Дорога каждая минута.
 
   —   Что случилось? — спросила Жюли, едва раненого положили на диван.
   —   Мой бедный д'Артаньян! Никогда я себе этого не прощу! В каждой руке у него было по пистолету. Первый он разрядил в воздух, второй направил дулом в землю. Моя первая пуля угодила в его пистолет, ствол раскололся, об­ломки ранили его в бедро и покромсали живот. Проклятая ловкость или неловкость, не знаю, но я сойду с ума, если ему суждено погибнуть.
 
 
 
   Меж тем Ла Фон приблизился к своему хозяину и попы­тался учтиво его разбудить.
   Поскольку это не принесло результатов, Ла Фон разго­рячился. В силу порочных наклонностей горячность пере­шла в брань:
   — Винная тварь, язва моего сердца, помои моей души, хватит храпеть, только зря воздух гоняешь, один смрад!
   Когда выяснилось, что ругательства не менее бесполез­ны, чем вежливость, Ла Фон стал трясти Пелиссона за плечо. Голова замоталась, Пелиссон не просыпался.
   Тогда зловещий Ла Фон прибег к способу, достойному его подлой натуры.
   Он взял кочергу, сунул в огонь, мгновенно раскалил докрасна и приложил к руке своего хозяина.,
   Постараемся теперь описать, что снилось в этот момент Пелиссону.
   Он видел, как его летательный аппарат летает. Без ма­лейших усилий он парил над крышами города.
   Его пилот и создатель не без добродушной иронии на­блюдал своих бывший собратьев — людей. Какими неук­люжими и вместе с тем суетливыми сделались они вдруг! Жалкие манекены, заводные куколки, изобретенные, чтоб позабавить его, Божьего сына.
   На другой планете — Пелиссон не сомневался в этом — Бог располагает настоящими людьми для своих личных утех.
   И он решил посетить эту планету.
   Предприятие честолюбивое, но можно ограничить свое честолюбие. Можно избрать что-нибудь скромное, скажем, луну. Или же спикировать прямо на Венеру, слабость впол­не понятная для Пелиссона де Пелиссара.
   Увы, господин Пелиссон стремился всегда к самому ве­личественному, он покупал все лучшее и притом в громад­ных количествах. И он решил посетить солнце.
   Аппарат совершил рывок в воздухе. Земля сделалась хилой звездочкой, превратилась в воздушный шарик, пу­щенный капризным ребенком, потом — в наспех очищен­ное яблоко.
   Потом стало зернышком, которое, быть может, взойдет, суля урожай христианам.
   Потом — жуком, барахтающимся в слоях воздуха, рас­кинув лапки.
   Потом вообще ничего.
   Близилось солнце, дружелюбное, сияющее.
   С капитанского мостика Пелиссону было все хорошо видно. Его уши раскинулись в виде плавников, ноздри вдохнули горячий воздух, глаза завращались от наплыва мыслей и губы задвигались, не издавая, впрочем, ни звука.
   Он поднял руку в торжественном жесте, чтоб приветст­вовать своего нового друга — лучезарное светило. Но он, без сомнения, слишком приблизился к солнцу, поскольку тут же последовал крик боли: рука загорелась.
   Одновременно знакомый ему запах жареного Пелиссо­на ударил в ноздри.
   Сверхчеловеческим усилием воли он вырвался из своей скорлупки, предпочитая гибель Икара смерти свиньи на ферме.
   Падение было молниеносным.
   Сперва земли не было, но вот уже и жук — первое облегчение.
   Потом зернышко, пока еще слишком маленькое, чтобы принять кости, плоть и душу Пелиссона де Пелиссара.
   Потом яблоко, более аппетитное, чем казалось в начале — вкус земли, столь притягательный для умирающих, ко­торые открывают уста, чтоб вновь отведать ее.
   И, наконец, воздушный шарик. Вот и сама планета, лик у нее стал добрее.
   То была земля, то был Рим, пуп земли.
   Почва под ногами.
   Но Пелиссон столь неудачно выскочил из кресла, что свалился, поставив левую ногу на место правой. Однако ноги, как водится, имеют обыкновение ходить нормальным образом. От этого берцовые кости, расположенные в голе­нях обеих икр, мгновенно сломались.
   Пелиссон де Пелиссар испустил еще один крик боли.
   Ла Фон поставил кочергу на место.
   — Сударь, очень прошу вас, имя хирурга его святейшества. Пелиссон улыбнулся горестной улыбкой. Заботливость
   несравненного Ла Фона была ему знакома!
   —  Хирург его святейшества? -Да!
   —  Его имя — Солнчинелли.
   При звуке этого жестокого имени, внезапно им же про­изнесенного, Пелиссон де Пелиссар утратил сознание.
 
 
 
 
   XVIII
   МАРИ ШАНТАЛЬ
   Господин Солнчинелли прибыл через двадцать четыре минуты.
   Он констатировал у д'Артаньяна перелом бедреной кос­ти, множественные раны в области живота, два сломанных пальца и ссадины на лице — блистательная коллекция те­лесных повреждений.
   Операцию начали немедленно. Она завершилась лишь ранним утром.
   Д'Артаньян, придя в себя, переносил боль с таким му­жеством, что это потрясло самого Солнчинелли, сухого приверженца римской курии.
   Мари, правда, держала все время раненого за руку, по­вернувшись к нему из приличия спиной. Эти две руки не­мало сказали друг другу в течение ночи.
   Что же до Пелиссона де Пелиссара, то у него были сло­маны, как мы сказали, обе берцовые кости. Но они при всем их упрямстве весьма терпеливы. Они ждали починки до следующего дня.
   По истечении недели — семь ночей бдения для Мари и семь дней стенаний для Жюли — выяснилось, что жизнь д'Артаньяна вне опасности.
   Пелиссону с самого начала ничто не грозило.
   Мари ловила малейшее желание д' Артаньяна, Л а Фон не покидал изголовья своего хозяина. Когда тот погружался в сон, он занимался исследованием винных бутылей. Одна­ко он предавался этому с умеренностью, уделяя внимание Пелиссону. Склоняясь над ним, он слышал, как голова его господина оживала и начинала невнятно бормотать.
   Подошло первое октября.
   Роже, Мари и Жюли отправились в Париж.
   Здесь было все: и присыпанные горячим пеплом слова разлуки, и обещание во взглядах, и соленый привкус сле­зинок на щеках.
   Д'Артаньян и Пелиссон остались вдвоем, они спали бок о бок как близнецы: одеяла натянуты на нос, задорно то­порщатся ночные колпаки.
   Договор о всеобщем мире был спрятан в тайнике, о ко­тором знали лишь они двое.
   Каждый день д'Артаньян получал письмо от Мари и каждый день писал ей ответ.
   Письма Мари приводятся здесь полностью. Письма же д'Артаньяна не сохранились.
   XIX
   МОЙ ДОРОГОЙ Д'АРТАНЬЯН
   Я очень грустна и счастлива одновременно. Это все равно что быть ванильным кремом, в который капнули уксусу
   Вы оторваны от дел, а я рвусь к вашему изголовью, где недавно поила вас бульоном.
   Кто носит его вам теперь? Сыплют ли в него в достатке перца? Будьте внимательны к себе. Вы очутились в пресной стране, но у вас не та кровь, чтоб безнаказанно ее остудить.
   Прощайте. Мы путешествуем по горным перевалам.
   Мари Шанталь
   Никакой почты для нас во Флоренции мы не застали. Верно, ее отправляют с мулами, которые делают два шага вперед и один назад.
   Здесь всюду изображения Пресвятой Девы. Впрочем, вы лучше разбираетесь просто в крепостях, нежели в крепости женской добродетели. Однако здесь ваше сердце было б добрее и острие шпаги скользнуло б вниз.
   Где связь между добрым сердцем и изображениями?
   Скорее всего ее не существует. Но я ее ощущаю и думаю о вас. В этом проявляется вся моя глупость.
   Я стану бранить господина Пелиссона, если вы не будете спокойно лежать в постели. Ему должно присматривать за вами и нагонять на вас страх, вращая своими огромными глазами против часовой стрелки. Он смахивает на негра. Понаблюдайте за ним, не взбивает ли он себе волосы.
   Сообщите мне, о чем вам думается. Неожиданные мыс­ли — самые лучшие, как говорил мой учитель Жиль Ме­наж, именно они, а отнюдь не то, что мы сохраняем и откладываем про запас.
   Господин Менаж не так силен по части фортификации, как вы. Но он обучает меня литературе. По этой области он
   весьма образован, и я чувствую, как у меня самой появля­ется апломб.
   Как совладать с этим? Ешьте дыни, пока это возможно.
   Мари де Рабютен-Шанталь
   Альпы внушают страх. Жюли мерещатся всюду пропа­сти. Мне — медведи. Роже смеется над нами, и эхо подхва­тывает его смех. Отворите окно и до вашего изголовья до­мчатся отголоски.
   Кет, не стоит, не то вы простудитесь, и господин Пелис­сон тоже. Когда он кашляет, колеблется земля.
   Щеки у меня красные, губы потрескались. Мне дали бальзам, но он пахнет медом, и я боюсь привлечь этим медведей. Не желаю медведя в супруги, пусть это будет даже Медведь I.
   Альпы — одна огромная челюсть с торчащими в небеса зубами. Будем молиться Господу, чтоб верхняя челюсть не сомкнулась с нижней. В каком мраке мы тогда очутимся! Но явитесь вы и освободите нас из этих ужасных потемков.
   Прощаюсь с вами, иначе наговорю вам еще Бог знает чего о медведях. Довольно медвежьего разговора на се­годня.
   Мари Шанталь
   Что касается Франции, то она всякий раз иная на вкус, но всегда освежает. Она расхохочется вам в лицо, едва вас увидит, иг умчится, взмахнув юбчонкой, чтоб спрятаться в горах.
   Сообщаю об этом вам, бедному изгнаннику, простерто­му на одре болезни. Первые три дня вы были такой блед­ный. Но румянец вернулся, потом заблестели глаза. Вы такой воинственный, что смерть сказала себе: «С этим че­ловеком лучше не связываться. Он способен вонзить шпагу мне в бок, и тогда все на свете будут жить вечно». Пред­ставляетесебе меня в возрасте трехсот тридцати шести лет, 1962 году? Огромные морщины придется прятать под ру­мяна. Готова поспорить, что к тому времени изобретут плащ из какой-нибудь бурой кожи, чтоб закутаться с голо­вы до пят, оставив напоказ лишь волосы, которые окажутся на поверку париком, да глаза, которые придется мочить в саирте, чтоб они оживали.
   Кто знает, может, в те времена женщины будут ходить при шпаге? Может, будут жевать табак, как матросы? Три­ста тридцать шесть лет! Вам будет триста пятьдесят пять лет, разница, признаться, уже незначительная. Подходя­щая парочка, ничего не скажешь!
   Придется изобрести новые воинские звания, ибо скучно будет видеть вас долее пятидесяти лет всего лишь в роли маршала Франции. Кроме того, необходимо расширить на­шу планету, невозможно представить себе, чтоб народы удовлетворились все той же растительностью. А у вас, до­рогой д'Артаньян, после того, как вы возьмете Пекин, не останется больше никакого дела. Вы не тот человек, кото­рый может посвятить себя ремеслу обойщика.
   Господин де Пелиссар окажет нам неоценимую услугу, если доставит к нам солнце, как он нам уже предлагал. Я слышала, это пылающая глыба, она обожжет нам ноги, «о если заранее запастись ведерком с водой, все обойдется.
   Мой славный, мой восхитительный, мой мудрый д'Ар­таньян, остаюсь зашей сумасшедшей
   Мари Шанталь
   Что делать в Лионе, как не любоваться реками?
   Скорее Рона с Соной разлучатся, Чем мы с тобою разойдемся врозь.
   Эти прелестные строки сочинены одним лионским поэ­том. Он любил некую даму, которая стала предметом его терзаний, поскольку была замужем. Ему так и не довелось жениться.
   Следует ли мужчин заставлять страдать, чтоб, очистясь от скверны, они сотворили великие вещи? О, это жестоко! Мой кузен утверждает, что настоящие мужчины никогда не страдают, предоставляя это собакам и женщинам. Не правда ли, он так любезен?
   Но я защищу вас, наказав его новой дуэлью. Мне было так больно, когда вы сжимали мне руку, пока вас опериро­вали. В монастырях визитаыдин есть на этот счет подхо­дящее изречение. Если ты падаешь, прыгая через веревоч­ку, ближайшая к тебе девочка обязана сказать: «Твоя боль отдается в моих ногах».
   Д'Артаньян, я не знаю, что у меня болит, потому что не видела, какие у вас раны. Как мне это ощутить?
   Я зову вас просто д'Артаньяном, как героя легенды, не употребляя ни слова господин, ни имени, вероятно, чтоб идти вперед по жизни, вам достаточно одной лишь фами­лии.
   Вы и в самом деле уже ходите? Занятие приятное.
   Мари Шанталь
   Внезапно я поняла Рож^ Он только вепрь и вепрь. Его бургундский замок ощеривает клыки, даже когда расплы­вается в улыбке, хотя скаты крыш безмятежны.
   Это насчет кузена. Он шутит. Но не пытайтесь сбить его с этого тона.
   Здесь обедают в обществе зверей, убитых на охоте, ко­торые все время смотрят на вас, хотя они мертвы.
   После обеда я поднялась в комнату, очень холодную, где развели огонь в камине, но он слишком жарок, хотя простыни ледяные. Ноги потеряли голову, и тоска моя ве­лика.
   Господин д'Артаньян? Шевалье д'Артаньян? Мой ше­валье, проснитесь. Я не вижу вас в то мгновение, когда вижу вас во всю вашу величину.
   Вы дремлете, вы закрыли лицо руками. Не знаю, как и что вам сказать. Вы не хотите понять меня. Вы живете в иной сфере. Взмахи вашей шпаги — движение спицы. Ког­да вы вяжете так, рождается Франция.
   Я только что бросила письмо в огонь. Не буду больше писать.
   Наговорив вам множество глупостей, я радуюсь, что вы ничего о них не узнаете. Пусть хоть тысячу лет выбивают дурь из моей головы, она не иссякнет. Избыток ее душит меня и я должна освободиться от нее тем или иным способом.
   Мне уже заранее жаль моего будущего супруга. Я стану ему докучать и так испорчу жизнь, что он бросится наутек.
   Почему днем я думаю о том, чего нет, а ночью о том, что существует в избытке? Ночь, когда мне надлежит грезить в одиночестве, повергает меня в исступление. Днем я рею, витаю, я не стою на земле. На помощь, д'Артаньян, по­ставьте меня на ноги, иначе я расшибу себе голову о первую встречную звезду.
   И только с дыркой в голове я, наконец, успокоюсь.
   До свидания. В один прекрасный день вы появитесь вновь, вы будете на ногах. И хотя я такая уже старая в свои шестнадцать…
   Мари
   Последнюю страницу я бросила в огонь. Ей потребова­лось много времени, чтоб сгореть. Она корчилась и крути­лась, словно страдала.
   Человеку кажется, что он во Франции, но он всего лишь в провинции. Ведь он не в Париже.
   М. де Рабютен-Шанталь
   Вы не знакомы с господином Менажем. Как вам сказать о нем? Он поглощает книги, словно пьет вино, и говорит о них, словно поет песнь.
   Он питает ко мне нежные чувства, и я вижу преимуще­ства человека пера перед человеком шпаги. Если пищущие люди всерьез обменяются мнениями, это не прикует их к постели. Они могут без спешки подумать над выпадами своего противника, не ломая себе при этом ногу.
   Вы проливаете кровь, в то время как их главная субстан­ция — самолюбие.
   Сверкните в один прекрасный день из ваших ножен, чтоб нанести нам визит.
   Мари де Рабютен-Шанталь
   Господин Пелиссон был, вероятно, очень забавен, когда потерял платок. Чтоб не дать ему храпеть, напоите его вервеной и подогретым вином с семечками настурции.
   Пишите мне лучше обо всяких таких вещах, чем о дружбе. Дружба подразумевается само собой, зачем повто­рять одно и то же?
   Мари Шанталь
   Говорят, у кардинала сильный кашель. Он мучается но­чами, отчего мысли рассыпаются, как шарики. Его секрета­ри ходят по утрам с припухшими глазами.
   Все молодые люди во Франции считают себя его врага­ми. Они говорят, что он душит ее в своих когтях. Одни склоняются на сторону Испании, другие мечтают о союзе с Генеральными Штатами, самые отчаянные одобряют ужа­сы английской революции.
   Этот вихрь так могуч, что он подхватил даже такого рассудительного и преуспевающего человека, как Поль де Гонди.
   Не ревнуйте: он пока состоит из угля и станет алмазом лишь тогда, когда сам того пожелает.
   Мари де Рабютен-Шанталь
   Вам взгрустнулось? Пусть зарубцуются ваши мысли, как зарубцовываются раны.
   Ничто не может так заменить отсутствие ног, как вооб­ражение. Не желаете ли получить от меня надежно запеча­танный горшочек с бургундским медом нового урожая?
   Мари Шанталь
   Господин Менаж заявил сегодня, что танец так же ну­жен философу, как полет пчелы муравью. Все равно будем танцевать, пусть мурашки бегают в наших ногах!
   Мари Шанталь
   Простите, господин д'Артаньян, еще раз простите. Вы пишете мне самые дивные письма на свете, а я либо не отвечаю вам, либо болтаю глупости.
   Считайте меня дурочкой, которая любит вас от всей души.
   Здесь все сгорают от желания повидаться с вами и, если король оставит вас при себе, то мы сделаем все возможное, чтоб вы вращались в Париже в самом изысканном обще­стве. Ваше имя у всех на устах и вашего появления ждут как чуда.
   Ни слова более! Приезжайте. Мы будем лучшими друзь­ями на свете.
   Мари де Рабютен-Шанталь.
   XX
   СОДЕРЖАЩАЯ В СЕБЕ ВОПРОС ЛЮБВИ
   В один прекрасный день д'Артаньян примчался в Париж с беретом на голове и с мыслью под беретом.
   Берет был ему нужен, чтоб предохранить голову от сол­нца. Мысль — чтоб предохранить себя от праздности, от
   стыда перед ближними и от слабости — трех лучей сомни­тельного светила.
   Не была ль для него любовь чем-то вроде смутного ропо­та, сопровождавшего его всю жизнь?
   Он обожал госпожу Бонасье — ангела, низошедшего к нам с небесных высей, до которого боязно дотронуться. От избытка предусмотрительности Господь взял ангела в небе­са, воспользовавшись для этого кознями злого духа.
   Тогда д'Артаньян возжаждал этого демона, существо­вавшего под именем миледи. Он хотел воспользоваться ею как лестницей, ведущей в высшие сферы общества. Но на вершине увидел лишь знак лилии на плече. Отвращение охладило его пыл.
   Он был отмщен, коварная женщина умерла и обрати­лась в призрак, который будоражит совесть в дождливые дни.
   Наконец, Кэтти, горничная миледи, заключила д'Ар­таньяна в свои объятья, обратив к нему свои большие чер­ные глаза. Но ее руки были слишком слабы, а д'Артаньян в представлении несчастной девушки стоял слишком высоко, и после борьбы добродетель оказалась побежденной с пер­вой попытки.
   Цельность натуры нашего гасконца сказалась в том, что его сердце было еще не затронуто. Он столь долгое время был прикован к своей юности, что не улавливал движения лет, разве что чувствовал порой одиночество и не ощущал себя счастливым.
   И его разбуженное, хранимое гордостью, скрытое в деб­рях тайн сердце воспламенилось мгновенно. Еще не осоз­нав этого, д'Артаньян обрел в Мари всех трех женщин, которых он некогда целовал: здесь была и живость Бонасье, и неистовство миледи, и верность Кэтти. Случается, что воспоминания превращаются в ожидание. Эти три страсти, перетопленные в горниле времени, явили на свет брильянт шестнадцати лет по имени Мари.
   Но если госпожа Констанция была вознаграждением за поездку в Лондон, если связь с миледи была на грани обма­на, если для возвращения Кэтти достало б простого кивка, то Мари де Рабютен-Шанталь была недоступна на своем пьедестале. Ее богатство, имя, остроумие, юность делали ее недосягаемой.
   Да и сам д'Артаньян в свои тридцать пять чувствовал себя стариком. И так как он боялся показаться смешным — как француз, и опасался, что любовные неудачи станут достоянием гласности — как гасконец, — он прятал письма Мари под подушкой.
   Как-то утром Пелиссон осведомился, отчего это он всю ночь слышал шуршание бумаги.
   Д'Артаньян ничего не ответил, но поскольку он уже мог, пользуясь палочкой, ходить по комнате, то решил оты­скать другой тайник для писем и нашел его.
   Попытайся наш мушкетер поговорить с Пелиссоном де Пелиссаром начистоту, он получил бы более дельный со­вет. В донжуанском списке этого человека значилось че­тырнадцать герцогинь, одна из которых была настоящей, дуэнья одной принцессы, сто баронесс, одна неаполитан­ская маркиза, две ганзейские банкирши, шесть белошвеек, двадцать четыре кухарки, одна пастушка — из уважения к своему пращуру, сто сорок одна погонщица гусей — из любви к жирной гусиной печени — и одиннадцать романи­сток, в том числе мадмуазель де Скюдери.
   Впрочем, любовь не была тяжким бременем для Пелис­сона. Он никак не мог разобраться, что толкает женщин в его объятья. Повздыхав, он сделал один единственный вы­вод: все женщины одержимы какой-то особой манией. То, что их вовремя не лечили, было ему весьма кстати.
   Это насчет Пелиссона де Пеллисара.
   Остаются еще Планше и Ла Фон.
   После того, как хозяин был ранен, Планше раскис. Он понял, каково человеку, когда какой-нибудь член ему от­казал. Он даже склонен был простить свою жену за двух ее кузенов, которых недавно придушил.
   Глотнув на море и в Риме приключений, Планше возже­лал вернуться к себе домой и сказать: «Сними-ка с меня, жена, сапоги, да зафаршируй индейку».
   Но вернемся к основному блюду, иначе говоря — к Ла Фону.
   Мы пока что мало сказали об этой мрачной личности.
   Ла Фон, как нам это уже известно, был деятельным посланцем сатаны. Насилие и грабеж представлялись ему пустяками. Утоляя порочные наклонности, он не ведал преград. Он скорее был готов умереть, чем соблюсти добро­порядочность хотя бы в течение одного часа.
   Добродетель, как хорошо известно читателю, довольст­вуется скудной пищей: ломоть хлеба, случайный плод, на­конец, трюфель — этого ей вполне достаточно.
   Порок, напротив, ненасытен. И самая привычная для него пища — деньги.
   И потому Ла Фон вечно нуждался в деньгах. И посколь­ку последние шесть месяцев он вел в Риме спокойное суще­ствование, его неистовая фантазия рисовала ему Париж в качестве огромного чана, где женщины варятся в сахаре. Зачерпнуть черпаком оттуда было его величайшим жела­нием.
   От этого желания вздувалась голова и скрючивались пальцы, что привело к преступным деяниям> Но Л а Фон не был обыкновенным мерзавцем. Будучи последние десять лет доверенным лицом столь блистательного дипломата своей эпохи как Пелиссон де Пелиссар, Ла Фон не мог не проникнуть в суть вещей и знал шахматную доску полити­ческой Европы не хуже Оксенштирны в Швеции и Олива­реса в Испании.
   Его глаза вспыхнули странным пламенем, когда однаж­ды ночью его хозяин, опившись компотом из ревеня, заго­ворил вдруг во сне и произнес отчетливую фразу
   Час спустя Ла Фон нахлобучил шляпу, завернулся в черный плащ, вскочил на лучшую из буланых лошадей Пелиссона, вооруженный короткой шпагой и двумя писто­летами, и галопом покинул Рим, направив свой путь в Париж.
   XXI
   КАК ЛЕТАТЕЛЬНЫЙ АППАРАТ, КОТОРЫЙ НЕ ЛЕТАЕТ, ПРЕВРАЩАЕТСЯ В КАТАТЕЛЬНЫЙ, КОТОРЫЙ КАТИТСЯ
   Как все возлюбленные, д'Артаньян проснулся в четыре утра. Час он размышлял, затем продремал до семи.
   Его вырвал из забытья Пелиссон де Пелиссар.
   Пеллисон вставал обычно очень рано — давняя привыч­ка любовников, которые страшатся то возвращения мужа, то разочарования, вызванного видом возлюбленной в мо­мент пробуждения.
   На нем был отороченный мехом просторный узорчатый халат. Лицо застыло в трагической маске. В каждой руке он сжимал по пистолету.
   — Этот для вас, д'Артаньян. Этот для меня. Умрем вме­сте.
   Д'Артаньян внимательно посмотрел на своего друга.
   — Да, умрем вместе, ибо мы обесчещены, — повторил Пелиссон.
   —  В такую рань?
   —  Да, в такую рань, — выдавил из себя Пелиссон с ужасающим вздохом.
   —  Положите пистолеты и объясните в чем дело.
   —  Договор.
   —  Понятно. Что с ним случилось?
   —  Он ускакал.
   —  Мой дорогой Пелиссон, договорам в зеленых папках редко случается отправляться ночью в дорогу, не предупре­див хозяев.
   —  Да, но у нее была лошадь.
   —  Какая?
   —  Моя лучшая лошадь. Кобыла Клеопатра.
   —  Тогда дело серьезное.
   —  Кто же похитил договор? Кто скачет на моей кобыле?
   —  Ясное дело, ни вы, ни я. Вы слишком дорожите своей кобылой, а я едва держусь на ногах. Это Ла Фон.
   —  Ваш наперсник, ваш серый кардинал?
   —  Увы!
   И от нового вздоха Пелиссона де Пелиссара завибриро­вали расставленные в комнате вазы.
   — Выходит, он его нашел? -Да.
   — Однако тайник был превосходный.
   — Великолепный.
   — Что он сделает с договором? Пелиссон исторг стон.
   — Он его пропьет.
   — Вы полагаете?
   — Он способен на это.
   Мгновение д'Артаньян пребывал в неподвижности: го­лова покоится на подушке, глаза прикрыты.
   — Д'Артаньян, одно из двух: или вы нашли выход из положения, или я кончаю с собой.
 
   — Мой дорогой друг, мне очень не хочется видеть вас без признаков жизни, в крови, у моих ног, и потому я предпочитаю идею.
   — Вы настоящий друг.
   — Нет, настоящий эгоист, поскольку нуждаюсь в вас, пока еще не стал на ноги.
   — Мы оба не тверды на ногах, не забывайте…
   — А я скажу вам так: давайте забудем об этом.
   — Забыть? Но на каком основании?
   — Представьте, что мы поймали вашего Ла Фона.
   — Если это удастся, я вытряхну из него сердце и разорву на две половины, одну брошу крысам, другую…
   — Представьте всего лишь, что мы прибыли в Париж одновременно с ним.
   — Тем лучше. Я потребую у кардинала, чтоб его коле­совали. Кардинал слишком ценит меня как друга, он не откажет.
   — Да, но прежде надо прибыть в Париж.
   — Д'Артаньян, ваше хладнокровие меня ужасает. У вас есть еще какая-нибудь идея?
   — Совершенно очевидно, что мы не в состоянии ехать ни верхом, ни в карете, иначе наши кости развалятся.
   — Не сомневаюсь.
   — Каков же выход?
   — Это зависит от вас, дорогой д'Артаньян, или, вернее, от вашей идеи.
   — Напротив, все зависит от вас, дорогой Пелиссон.
   — От меня?
   — Да, от вас и от вашего летательного аппарата. В глазах Пелиссона было смятение.
   — Но ведь вы знаете: машина великолепная, однако она пока не летает.
   — Это вы мне уже сообщали. Но для инженера вашего уровня…
   — Изобретателя, изобретателя! Не инженера.
   — Объясните, пожалуйста, разницу.
   — Надеюсь, вам понятно, что я не могу забивать свою голову расчетами и портить себе руку отверткой.
   — Разумеется.
   — Я предоставляю это моим физикам, механикам, чер­тежникам, моим химикам, моим астрономам…
 
 
 
   — У вас столько помощников?
   — Да, в Оверни. Я даю им идею, и эти люди претворяют ее в жизнь.
   — Я помню, вы излагали мне основной принцип.
   — О, он очень прост. В моих копях добывают любопыт­ный минерал, от него нагревается все, что расположено поблизости.
   — Необычный жар, вы говорили…
   — Такой жар, что у моих физиков сгорели руки. При­шлось выписать из Парижа новых.
   — И с помощью этого минерала вы научились вращать два огромных колеса.
   — О да, их вращает температура.
   — Но аппарат не взлетает.
   — Увы! Впрочем, он рассчитан на изрядный вес.
   — Вес?.. Но с какой целью?
   — Чтоб при подъеме сбросить балласт. Вот представьте: аппарат поднимает с земли шесть тысяч фунтов, но будет проще, если в воздухе он удержит всего три тысячи.
   — Разрешите сделать вам предложение.
   — Буду очень признателен.
   — Осмотрим ваш аппарат.
   И они отправились в мастерскую. Пелиссон — опираясь на д'Артаньяна, д'Артаньян — на Планше.
   В окружении деревянных подмостков там высился лета­тельный аппарат.
   Он был двенадцать футов в вышину, сорок в длину и имел вид судна с двумя гигантскими колесами по бокам. Колеса были усеяны ячеями, задача которых заключалась в том, чтобы, втянув в себя воздух, тотчас отбросить его в противоположном направлении, как это делают иные рыбы в воде.
   Восемь других колес меньшего размера обеспечивали передвижение аппарата по земле.
   Готовый уже к работе двигатель состоял из множества различных трубок, получавших питание из двух баков с водой, расположенных с обеих сторон машины.
   Особые резервуары были заполнены тремя тысячами фунтов балласта, о котором уже упомянул Пелиссон.
   Добавим к этому французский флаг над двумя сиденья­ми из ивовых прутьев для пилота и его пассажира. Подуш-
   ки с искусно вышитыми на них гербами Пелиссона служи­ли удобству путешественников.
   Объясним попутно, каков был герб Пелиссона. На нем изображался гусь с терновым венцом в клюве и с девизом: «Пекись о моей печени».
   Придирчиво вникая во все детали, д'Артаньян осмотрел аппарат. Затем он обратился к изобретателю. Тот стоял рядом — глаза опухли, вид потерянный.
   — Представьте, дорогой Пелиссон, вы слили три тысячи фунтов воды балласта.
   — Готов их слить хоть завтра на рассвете. Но…
 
   — Но?
   — Но аппарат потеряет тысячу метров высоты.
   — Сделаете вы это из любви ко мне?
   — Да.
   — И из ненависти к Ла Фону?
   — Тысяча дьволов и одна ведьма, да, да, да!
   — Когда вы это сделаете?
   — Да хоть сейчас.
   — Отлично. Планше, наши вещи. Мы уезжаем.
   — Я тоже, сударь?
   — Ну разумеется!
   — Мы совершим полет?
   — Я ничего не говорил тебе про полет. Я сказал: мы уезжаем. Ты едешь со мной.
   — В таком случае я согласен.
   И верный Планше, не сомневаясь, что его господин по­терял рассудок, но зная, что бывают случаи, когда безумцы доказывают свою правоту, бросился складывать вещи.
   Два часа спустя освобожденный от балласта аппарат выпустил первые клубы дыма.
   — Гром и молния! — воскликнул Пелиссон, — что если он и в самом деле полетит?
   — Не этого ли вы добивались, а?
 
   — Когда я встретился с солнцем, оно отбило у меня охоту к экспедициям.
   — Не теряйте присутствия духа. Так высоко мы не под­нимемся.
   — Мне трудно расстаться с моей любовью к земле.
   — Вспомните про Ла Фона.
   — Ла Фон? Подлец! В путь!
 
 
 
   И Пелиссон опустил рукоять медного рычага, регулиру­ющего движение больших колес. Аппарат подпрыгнул. Планше схватился обеими руками за шляпу. Машина рва­нулась, продвинувшись на несколько футов и замерла.
   — Невероятно! — воскликнул Пелиссон. — Летающий аппарат покатился!
   — Сможет ли он продолжать путь?
   — Разумеется. Позвольте, я займусь двигателем.
   И Пелиссон склонился над трубками, испускающими горестное урчание.
   Минуту спустя машина покатилась вперед, сея панику в Риме.
   Первой ее жертвой стала собака. Но так как собака была бешеная и намеревалась покусать двух малышей шести и восьми лет, то это было доброе дело.
   Священник поднял руку, желая благословить прохо­жих. Машина покалечила ему руку. Еще одна удача, ибо нечестивый патер поддерживал тайные сношения с ерети­ками и сопровождал благословения такой, например, речью: «Римские свиньи, Лютер скоро победит, и тогда я женюсь, наконец, на своей девке».
   Третий акт провидения состоял в том, что аппарат раз­давил молодого швейцарца папской гвардии по имени Кнапперграффенрингстурпельшвиртцхемелунгсбургер. Одержимый кощунственной идеей, пьяный вдрызг, этот несчастный намеревался в то самое утро уничтожить рос­пись Сикстинской капеллы, возжелав заменить ее художе­ствами собственных рук.
   Д'Артаньян невозмутимо продолжал путь.
   Что же до Пелиссона де Пелиссара, то он не отрывал взгляда от мотора. Даже мать, внимающая первым крикам младенца, не ощущает подобной гордости. Однако плач новорожденного оборачивался рычанием, а молочко состо­яло из восьмисот литров пахучей жидкости.
   Вы катясь из Рима, машина остановилась вновь.
   — Это несущественно, — заметил Пелиссон, — время от времени ей необходимо перевести дух. У этого минерала из Оверни бывают капризы.
   — А если б это случилось в воздухе? — осведомился Планше.
   — Тогда б мы упали.
   Планше покачал головой. Д'Артаньян ограничился замечанием:
   — Если мы будем так катится ночь и день, мы нагоним Ла Фона.
   — Я изрешечу ему морду как сито! — воскликнул План­ше.
   — Я брошу его в топку двигателя, — заявил Пелиссон. — Она уже сожрала три руки моих физиков, сожрет и этого негодяя.
   — Ну а я, — отозвался д'Артаньян, — попрошу его уделить мне минуту для встречи.
   Слово «встреча» в устах д'Артаньяна имела столь страшный смысл, что Пелиссон содрогнулся, а у Планше сердце ушло в пятки.
   XXII
   О ЧЕМ ДУМАЛИ В КОРОЛЕВСКИХ
   ДВОРАХ ЕВРОПЫ
   Меж тем близился к концу 1642 год, обильный войнами, заговорами, столкновениями, и каждый спрашивал себя в Европе, не сулит ли судьба облегчения, не станут ли люди мудрее, не будут ли боги милосерднее — три разных формы того феномена, который зовется миром.
   В Вене император Фердинанд III сверялся со своим ка­лендарем.
   Он выяснил, что империя вела войну на протяжении двадцати пяти лет, что католические, протестантские, дат­ские, шведские войска превратили земли Германии в поля сражений, что два новых участника, Испания и Франция, без мозолей на ступнях вступили в игру и что, в конце концов, народы изнемогают, нищета растет, религия под­вергается поруганию и Германия разорена.
   И потому император с нетерпением ожидал провозгла­шения всеобщего мира, который он подписал тремя меся­цами ранее и за который Урбан VIII ему поручился. Импе­ратору было известно, что специальный гонец на­правляется в связи с этим из Рима в Париж. Каждый день он прикидывал, сколько лье осталось преодолеть, подсчи-
   тывал остановки, подбадривал мысленно посланца и его коня.
   В Мадриде Филипп IV совещался со своим астрологом.
   Астролог разложил перед монархом карту Земли. Явст­вовало, что Португалия стала независима, Каталония взбунтовалась, Русильон оказался в руках французов.
   Затем астролог расстелил карту небес и король убедил­ся, что обширным колониям Испании угрожают Голландия и Англия. Приток золота из колоний и связь с ними, осуще­ствляемая через иезуитов, — обе эти цепочки, соединяю­щие Старый и Новый свет, грозили порваться.
   Дабы укрепить их, требовался мир.
   Граф-герцог Оливарес уверял, что обладает секретом этого мира. Нетерпеливого Филиппа IV он просил подо­ждать.
   Он знал имя посланца. И поскольку гласные этого име­ни отдавали запахом пороха, а согласные походили на звон шпаги, он велел восьми своим лучшим секретным агентам расположиться на пути из Рима в Париж. У каждого из них была двойная задача. Во-первых, завербовать шестерых помощников на месте, чтоб составить нечто вроде эскорта. Во-вторых, встретить как можно любезнее господина д'Ар­таньяна и учтиво объяснить ему, почему Мадрид является вполне естественным промежуточным пунктом в пути между Римом и Парижем. В конце концов, Урбан VIII не разгневается, если всеобщий мир будет провозглашен его католическим величеством королем Испании, а не христи­аннейшим королем Франции.
   Английского же короля Карла! задержка волновала еще более. Его подданные выгнали его величество из столицы и мир в Европе должен был по его мысли внести успокоение в умы англичан.
   Он надеялся, что Франция, несмотря на свое бедствен­ное положение, избавившись от хлопот на континенте, ока­жет ему помощь, как это и предусматривалось договором.
   И лишь во Франции монарх не спешил с окончанием военных действий. Людовик XIII был доблестным воином. И хотя чахотка обрызгала его щеки коварным румянцем, он грезил еще кавалерийскими атаками и осадами.
   Но для того, чтоб продолжать войну, необходимо не только мужество, нужна еще осмотрительность и нужны
   средства. И тем, и другим обладал кардинал Ришелье, но кардинал Ришелье был при смерти.
   Однако он был из числа тех умирающих, которые распо­ряжаются жизнями других до своего последнего вздоха.
   26 ноября он добился, чтоб король отправил в отставку господ Дезэссара, Тийаде и Л а Салля, считая их своими личными врагами. 1 декабря настал черед де Тревиля.
   Первое декабря пришлось на понедельник. Больному уже четырежды пускали кровь: дважды накануне и дважды вечером.
   Врач кардинала по имени Жюиф был сменен лекарем короля по имени Бувар. Наиболее родовитые родственники кардинала — маршал де Брезе, маршал де Ла Мейере, госпожа д'Эгильон — ночевали в Кардинальском дворце.
   Во вторник 2 декабря 1642 года в два часа дня пополудни король нанес визит властителю своего королевства.
   Ришелье любезно приветствовал своего сюзерена, и его речи были услышаны и повторены присутствующими, в том числе де Вилекье, капитаном гвардии его величества.
   Затем все удалились, чтоб оставить этих двух особ на­едине — в последний раз — двух членов высшей француз­ской ассамблеи.
   Встреча длилась четыре часа.
   Когда она завершилась, кардиналу, казалось, стало легче.
   Король уехал и все заметили, как он дважды или триж­ды рассмеялся.
   Мало того, что заметили.
   Его услышали.
   XXIII
   ЧТО МОЖЕТ СКАЗАТЬ СВОЕМУ КОРОЛЮ
   МИНИСТР, КОТОРОМУ СУЖДЕНО
   УМЕРЕТЬ
   —  Сир, скоро вы потеряете слугу, который работал вам во благо. Труд не завершен, но дело продвинулось вперед. Здание вашего государства превратится в самое прекрасное сооружение в Европе.
   —  О, господин кардинал, увижу ли я его завершение? Это уже для сына. Остается надеяться, что он будет призна­телен нам за это.
 
 
 
   — Трудно рассчитывать на признательность детей и ко­шек. Они самым естественным образом считают себя царя­ми на земле, и весь мир лишь укрепляет их в этом убежде-
   НИИо
   — Но если кошки подрастают, мой кузен?
   — Кошки никогда не подрастают, сир. Разве что…
   — Разве что?
   — Разве что превращаются в тигров, как, например, я. Но это уже другая раса.
   Людовик XIII бросил на умирающего быстрый взгляд, где нетерпение смешивалось с восхищением и страхом. Ри­шелье перехватил этот взгляд и, как ни в чем не бывало, улыбнулся.
   — Ребенок, о котором мы говорим, топает порой нога­ми?
   — Весьма вспыльчив, что мне совершенно не нравится, мне, человеку терпеливому, который столько перенес на своем веку. Возможно, это у него от королевы. В испанской крови вечно пылает огонь.
   — Я хочу поговорить с вами о королеве, сир. Она счита­ла меня своим самым непримиримым врагом.
   — Разве вы им-никогда не были?
   — Я был только вашим другом.
   — Самым заядлым из моих друзей. Королева вам про­стит, она женщина добрая, хотя отставка де Тревиля, кото­рый был ей так предан, вряд ли расположит ее к мягкости.
   — Сир, я уже думал, кем заменить господина де Треви­ля, и ее величество найдет, надеюсь, выбор удачным.
   — Замена де Тревиля! Черт возьми, кузен, дело у вас не стоит. Тревиль ушел в отставку лишь накануне.
   — Тот, о ком я подумал, оказал королеве немалые услу­ги. Мне хочется, чтоб вы, ваше величество, одобрили мой выбор. Гасконец вскоре вернется, выполнив свою задачу, и то, что должен был передать мне, передаст вам.
   — Вы пока еще мне не говорили ни о каком гасконце…
   — Этому неустрашимому гасконцу вверена нынче госу­дарственная тайна. Это д'Артаньян, сир.
   — В моем королевстве полно тайн, — пробурчал король. — А д'Артаньян, по-моему, вечно суется туда, куда его не просят.
   — Там, где другому не проскользнуть, он проскочит. Это резвость серны, храбрость льва, верность слона.
 
   — Вас послушать, так окажется, что кроме д'Артанья­на, в моем королевстве нет больше слуг.
   — Он прекрасно вам послужит как капитан мушкете­ров.
   — Капитан!.. О, мой кузен, вы так щедры.
   — Это потому, что я так болен, сир.
   — Не вступал ли этот д'Артаньян когда-то с королевой в сговор?
   — Ради чести вашего величества.
   — Терпеть не могу людей, которые вмешиваются в мои тайны и в дела моей чести, не испросив моего согласия.
   — Сир, вам не придется жаловаться, когда вы узнаете, какую он привез вам тайну. Она сделает вас первым монар­хом мира.
   — Возможно, раз вы этого желаете. Ну, а по поводу назначения мы еще потолкуем. Это все?
   — Я завещаю вашему величеству трех министров, кото­рые знают свое дело: де Нуае, де Шавиньи и кардинал Мазарини.
   — Это хорошо, что вы завещаете мне троих. Они станут присматривать друг за другом, и у меня будет меньше за­бот. Мой кузен, вы пускаетесь в подробности, потому что намерены…
   — Умереть. Совершенно верно, сир, умереть.
   — Я этого не говорил.
 
   — Это сказал я. Именно я, сир. Я покорнейше готов выслушать вопросы вашего величества.
   — Существует предположение… это не более, чем сплетни… Болтают, будто господин Шавиньи… ваш сын.
   — Как воспрепятствовать молве?
   — О, это более, чем молва. По этому поводу распевают песенки.
   — Будь Шавиньи моим сыном, я пожалел бы его.
   — Это почему же?
   — Потому что у меня много врагов. Будучи не в состоя­нии вредить мне лично, они вредят моим родственникам.
   — Разве я не беру их под свою защиту?
   — Время от времени, сир. Людовик XIII закусил губу.
   — Родственник мне Шавиньи или не родственник, я все равно его жалею.
 
 
 
   — Отчего же?
   — Тот, чье имя он носит как сын, не блещет, увы, умом.
   И на лице кардинала появилась улыбка — подтвержде­ние слухов о связи, существовавшей между мадам Бутилье, матерью графа Шавиньи, и кардиналом.
   — Я оставляю вам, ваше величество, еще одного верного слугу, который заслуживает вашей признательности.
   — Но, дорогой кузен, — искренне поразился король, — скоро у меня будет столько слуг, что мне самому нечего будет делать.
   — Только управлять, сир. Этого человека зовут Пелис­сон де Пелиссар.
   — Как раз этого я знаю. Превосходный дворянин, пожи­ратель паштетов, отважный воин, к тому же набожный католик.
   — Могу добавить: незаурядный дипломат и ученая голо­ва по части военного дела.
   — Этот мне куда больше по нутру, чем ваш д'Артаньян. Что прикажете мне делать с этим феноменом?
   — Определите его куда-нибудь послом.
   — Да, но тогда он будет жить вдали от меня.
   — Сделайте его маршалом Франции в знак признатель­ности перед его заслугами инженера.
   — Гораздо лучше.
   И король, обожавший предаваться мыслям о войне, по­тер руки.
   — Я счастлив, — произнес Ришелье со слабой улыбкой, — покинуть ваше величество в таком превосходном настро­ении.
   — Мне будет вас так не доставать, мой кузен. Точнее сказать, я почувствую ваше отсутствие, если вы не встане­те на ноги к концу года. Вам нужен отдых, потерпите еще немного. Все образуется.
   Ришелье глянул на короля, скрывавшего в момент ухода под оживленностью свою подлинную радость.
   Не размыкая век, Ришелье пребывал минуту в непод­вижности, словно погрузился в сон.
   Затем позвонил.
   Появился Шерпантье, его первый секретарь.
   — Попросите Мюло и Л а Фолена. Шерпантье поклонился.
   Вскоре к умирающему вошли Мюло и Ла Фолен. Мюло с трудом сдерживал слезы. Ла Фолен задыхался.
   — Приблизьтесь, — произнес Ришелье. — Вы, господин Ла Фолен, всю жизнь поддерживали меня против моих самых непримиримых врагов…
   — Ваше преосвященство!
   — Ограждали от непрошенных особ, докучающих при жизни и не ведающих жалости в годину смерти.
   — Я продолжу мое дело, монсеньер это знает, — вос­кликнул Ла Фолен с анжуйским акцентом.
   — Нет, Ла Фолен, на этот раз персона слишком знатна и вы не сможете указать ей на дверь.
   — Кто это, ваше преосвященство, кто?
   — Это смерть. Но я пригласил вас не для того, чтоб рассуждать о пустяках. Мне хотелось бы знать…
   И кардинал сделал усилие, чтоб говорить громче.
   — Мне хотелось бы знать, хорошенько ли вы поели сегодня.
   — Да, — ваше преосвященство, — ответил, слегка поко­лебавшись, Ла Фолей, Да, хотя, должен сказать, пища не лезла мне в рот.
   — Что же вы ели?
   — Да так, немного… Каша, но превосходная. Паштет из зайца и паштет из кабана. Бекасы. Немного зелени.
   — И это все?
   — Фаршированный поросенок, ну и всякая там мелочь.
   — Это именно то, что я желал от вас услышать. Спасибо, Ла Фолен. Благодаря вам я насладился последней трапезой. А теперь оставьте меня с Мюло.
   И Ла Фолен вышел, пятясь. Он закрыл глаза своему хозяину на гастрономическую сторону жизни.
   Мюло подошел вплотную к ложу кардинала.
   То был самоотверженный человек.
   Когда после убийства маршала д'Анкра* кардинал ока­зался в изгнании в Авиньоне, Мюло доставил ему туда три или четыре тысячи экю — все свое состояние, С той поры
   * Он же Кончило Кончини — итальянский авантюрист. Пользовался дурной славой. Убит при попытке ареста по приказу Людовика ХШ в 1617 г .
   кардинал взял себе другого духовника. Но Мюло, ласковое и в то же время суровое ухо церкви, остался при первом министре.
   — Как ты считаешь, сколько надо отслужить месс, чтоб вызволить душу из чистилища?
   — Церковь не предусматривает таких подробностей.
   — Ты невежда, — беззлобно отозвался кардинал. — Их требуется ровно столько, сколько необходимо, чтоб нагреть печь, швыряя в нее снег. Это значит…
   Мюло устремил на него вопросительный взгляд.
   — Значит, времени на это уйдет очень-очень много. Лицо кардинала передернулось в гримасе. Затем он
   спросил:
   — Каково вино урожая 1642 года?
   — Редкостное, монсеньер. Роскошное, бархатистое, крепкое, любопытный букет тончайших оттенков. Й глав­ное: тягучее! Несомненно, великий год.
   — Да, 1642 — это великий год, — пробормотал карди­нал. — Д'Артаньян не опоздает. Спасибо, мой добрый Мю­ло. Великий год. Мы это запомним.
   Тридцать шесть часов спустя, 3 декабря 1642 года, в среду, Жан-Арман дю Плесси, кардинал-герцог де Ри­шелье преставился.
   В тот же самый день всадник в обгорелых лохмотьях, с трудом сидевший на лошади и похожий на человека, вырвавшегося из пожара, явился у Гобленской заставы. На его лице читалась решимость.
   Казалось, ездок вот-вот лишится чувств, и сержант гвардии сторожевого поста предложил ему сойти с седла, чтобы перевести дух.
   — Отведите меня в Кардинальский дворец, — скорого­воркой произнес прибывший.
   — В Кардинальский дворец — пожалуйста, однако без кардинала, — отозвался сержант.
   — Почему?
   — Да потому, что он только что сдох.
   Д'Артаньян оцепенел, словно пораженный громом. За­тем произошло нечто само собой разумеющееся: он рухнул в беспамятстве с лошади.
   XXIV
   КАК АППАРАТ,
   КОТОРЫЙ ИЗРЫГАЕТ ОГОНЬ,
   НЕ МОЖЕТ ДОГНАТЬ ЧЕЛОВЕКА,
   КОТОРЫЙ ИЗРЫГАЕТ СВИНЕЦ
   Мы уже знаем,что Ла Фон, нахлобучив шляпу, сжав коленями бока кобылицы, устремился к Парижу.
   Мы также присутствовали при отъезде д'Артаньяна, Планше и Пелиссона де Пелиссара на аппарате, изрыгаю­щем языки синего пламени.
   Это пламя не на шутку напугало Планше. Но страх увеличился, когда оно из синего стало алым.
   Однако мы еще толком не рассказали,что представляет из себя Ла Фон.
   Мы только видели, что он являет черты своего господина как бы в преувеличенном виде.
   Пелиссон был не просто мужественным, он был отчаян­ным человеком. Когда его бровь обращалась из дуги в тре­угольник, содрогались безумцы и отступали благоразум­ные.
   Ла Фон был безрассуден. Если бровь у него вставала наискосок, безумцы падали во прах и благоразумные ста­новились добычей тленья.
   Голос Пелиссона низвергался как водопад с горы. От голоса Ла Фона сдвигались основания скал.
   Если Пелиссон наносил удар шпагой, это было красиво и благородно. Если свой кинжал пускал в ход Ла Фон, то зияла рана, как от когтей дьявола.
   Благодаря этим свойствам, Л а Фон смог ускользнуть от всех тайных агентов, расставленных на его пути. Д'Артаньян обнаружил оставленные им следы уже от гра­ницы.
   Недвусмысленные и кровавые.
   От Гренобля до Фонтенбло более дюжины агентов было низвергнуто усилиями Ла Фона в преисподню.
   — Ужасный человек, — пробормотал д'Артаньян.
 
 
 
   — Чего вы хотите, мой друг, — отозвался Пелиссон, — этот мерзавец получил уроки от лучшего на свете препода­вателя. Он видел меня в действии. Только и всего.
   — Да, но он истолковал все на свой лад.
   Долгие часы Пелиссон проводил, прислушиваясь к кло­котанию в утробе своих котлов.
   Шум водопадов, стенание лесов, вздохи преисподней ускользали от его внимания.
   Вечерами они останавливались, чтоб дать охладиться топкам.
   На Пелиссона напала меж тем меланхолия.
   — Что с вами? — допытывался д'Артаньян.—; В ваших глазах нет гордости изобретателя, чья работа увенчалась успехом.
   — Мой летающий аппарат,..
   — Ваш летающий аппарат?..
   — Он неплохо катится по дорогам.
   — Просто чудесно.
   — Однако…
   — Однако?..
   — Он не летает.
   — Дело всего лишь в этом?
   — В этом.
   — В таком случае у вас есть прекрасный выход.
   — Какой именно?
   — Вы изобрели летающую машину, которая может ка­титься. Не правда ли?
   — Ну, разумеется.
   — Значит, вам остается изобрести катящуюся машину, которая станет летать.
   — Об этом я как-то не подумал.
   — Все великие умы, сдвигая с места горы, спотыкаются о песчинку.
   Удовлетворенный таким объяснением, Пелиссар погру­зился в сон. К сожалению, он поторопился, ибо одна из топок оказалась непогашенной.
   В продолжении ночи она все более накалялась.
   Если нельзя было упрекнуть Пелиссона де Пелиссара в том, что он пренебрег удобствами, то можно было упрек­нуть за то, что он забыл об опасности. На рассвете аппарат взорвался.
   Пелиссон очнулся от изумления час спустя. Его поло­жили уже на носилки и намеревались нести прочь.
   Первым его порывом было ощупать свои ноги. Но выяс­нилось, что ему не двинуть рукою. Тогда он попытался приподнять голову. Тщетно.
   Тогда он решил что-то выяснить у одного из тех кресть­ян, которые его обступили.
   — Мой драгоценный друг, не кажется ли тебе, что со мной что-то произошло?
   — Думается, сударь, у вас теперь все в порядке.
   — Кому ж тогда, по-твоему, грозят неприятности?
   — Вашей жене, сударь.
   — Объяснись.
   — Дело в том, что у вас не все ноги на месте.
   — О-о-о-о! Ну хоть какая-то из них еще осталась? Не торопись с ответом. Видишь ли, я до крайности суеверен, и потому чрезвычайно привязан к своей правой ноге, в кото­рой куда больше веселья. Зато левая грозила мне подагрой, и я не буду расстроен, если она пострадала. Не в ней ли дело?
 
   — Увы, да.
   — Добрая весть, клянусь губками всех трактирщиц! Значит, правая уцелела?
   — Увы, тоже нет.
   Лицо Пелиссона де Пелиссара омрачилось.
   — Выходит, я безногий калека?
   — К сожалению, мой бедный друг.
   Пелиссон узнал голос д'Артаньяна. Он поднял глаза и увидел нашего гасконца: лицо черное, одежда висит клочь­ями. Тем не менее, д'Артаньяна сажали в седло.
   — Ну, а главное? — спросил Пелиссон. — Мой аппарат?
   — Вопрос деликатный.
   — Деликатный?
   — Потому что он испарился при взрыве.
   — Может, машина не виновата?
   — Может. Хотя утешение слабое.
   Пелиссон поразмышлял немного, затем слабая улыбка озарила его лицо.
   — Знаете, что я вам скажу, мой дорогой д'Артаньян?
   — Что именно?
 
 
 
   — Во всем следует искать хорошую сторону дела.
   Тут он потерял сознание, убаюканный голосами анге­лов, исторгавших крики счастья. Этот вечер был озарен для него улыбкой Пресвятой Девы.
   XXV
   ТРАУРНЫЕ ПУЛЯРКИ ГОСПОДИНА ЛА ФОЛЕНА
   Мы познакомились с Ла Фоленом как с высоким автори­тетом по части бульона. Мы видели, как он пытался восп­репятствовать проникновению смерти в покои кардинала, и убедились, что он подчинился лишь воле умирающего властителя.
   Глава завершилась; смерть, наглая и назойливая, не отступилась от его преосвященства, она высосала из него все мысли, все силы, убила горестями, — великий кардинал умер, — сомнений не оставалось. Но согласиться с этим — еще не значило утешиться, необходимо было найти лекар­ство, сначала среди величайших богословов, затем среди тончайшей снеди, от которой исходит запах, стремящийся ввысь, подобно соку в стволе кедра, именуемого человеком.
   Приличия предписывали, однако, соблюдать траур и в час трапезы. Исчезло белое мясо, марципаны, пюре, девст­венно белая репа, свежие форели, еще трепыхающиеся по­сле лова. Настала пора вепрей, матерых оленей, суровых зимних супов.
   Раздумья Ла Фолена по поводу диеты были прерваны кардиналом Мазарини.
   — Господин Л а Фолонетти, вы так славно покушали в обществе покойного монсеньера, столь лелеемого ангель­ским сонмом, и да будет земля ему пухом! Увы! Все отошло в прошлое. Мы уже отощали с тех пор, как его не стало. Мой дорогой Фолонетти, каков будет ваш сегодняшний ужин?
   Ла Фолен исторг стенание.
   — Я подумываю о трюфелях, монсеньер.
   —  Ох, трюфели, они такие белые у нас в Пьемонте. Глаза у Ла Фолена стали суровыми.
   —  Наши трюфели, монсеньер, черны.
   — Черны, черны. Это кстати. Но существует ли разница между божьими тварями, если их поглощают?
   Л а Фолен простонал снова.
   — Так что же нам остается, дорогой Фолонетти, кроме скорби, которая нас снедает?
   — Трюфели. Я ем их ежедневно. Иногда даже путаюсь в молитвах и прошу у Господа Бога: «Трюфель наш насущ­ный даждь нам днесь».
   — И Господь слышит вашу молитву?
   — Да, слышит. Но с некоторых пор трюфели меня боль­ше не привлекают.
   — Баста! Можно внести поправки. Кто мешает вам по­молиться о теленке?
   — Монсеньер!
   — Да, Фолонетти…
   — Мы ж не после первого причастия, монсеньер.
   — Я понимаю. Вы находитесь во власти чувств. Вам нужны белые голуби, тогда вы исцелитесь.
   — Голуби вдобавок к трюфелям? Кощунство!
   — Отнюдь! Отнюдь! Возьмите голубей, которые очело­вечены: это куры.
   Ла Фолен опустил веки, из груди вырвался медлитель­ный вздох, затем он взглянул с восхищением на Мазарини:
   — Его преосвященство кардинал Ришелье не ошибся.
   — Не будем об этом, мой дорогой Фолонетти. Не хочу вас задерживать далее. Я намеревался всего лишь просить вас об услуге.
   — Услуге? Вы? Человек, который потряс мое воображе­ние, разжег огни, исторг родники…
   — Ессо !* Поскольку ни у кого из французов нет такого чутья… Короче, именно в вас я нуждаюсь.
   И льстивый Мазарини едва ли не прильнул к величест­венному Ла Фолену.
   — Можете ли вы опознать преступника с первого взгляда? В глазах Ла Фолена скользнула игривость.
   — Если бы монсеньер попросил меня отличить домбско­го перепела от дордонского, я бы взялся за это. Если бы монсеньер захотел, чтобы я указал, какой поросенок из Гатине, а какой из Гуерга, я б сказал и это. Пожелай мон-
   * Вот-вот (итал.).

сеньер, чтоб я определил, какая спаржа с берегов Сены, а какая с берегов Луары, я решил бы несомненно и такой вопрос. Но убийца, монсеньер, убийца! За то время, что я опекал его преосвященство кардинала Ришелье, их тут пе­ребывало более тысячи и все они были остановлены мною. Более того, оставлены в небрежении! Видите ли, в чем дело, монсеньер, убийца не в состоянии ждать. Стоит за­ставить его ждать, и он улетучится.

   —  Но этот человек — штука не простая. Он прибыл из Рима, чтоб встретиться с кардиналом Ришелье, да пребудет он в ангельском сонме. Вот уже неделя, как этот гонец меня осаждает.
   —  Терпение, монсеньер, терпение!
   — Но если он и в самом деле до меня доберется … Мазарини кусал губы.
   — Мой добрый Фолонетти, подите взгляните на него, он здесь. Если вы полагаете, что он прибыл с намерением меня убить, пусть ждет в приемной, а я пойду и вздремну. Но если у него нет дурных намерений, тогда…
   И Мазарини напустил на себя благостный вид:
   —… тогда я с удовольствием его приму, я ж все-таки не великий кардинал, увы…
   Ла Фолен не пытался оспаривать эту мысль. Он покло­нился и вышел.
   Оставшись в одиночестве, Мазарини улыбнулся во весь рот и сделал несколько танцевальных па. Однако откры­тость была не в его натуре, и он сдержался.
   К тому же появился Ла Фолен, как всегда величествен­ный и суровый. Ликование Мазарини не укрылось от его взора.
   Ла Фолен был великим ценителем поз и дегустатором секретов.
   — Ваше преосвященство, вы можете спокойно оставать­ся на месте. Проситель вас пальцем не тронет. Это человек в традициях лучшей кухни.
   — Фолонетти, вы вернули мне жизнь. Ла Фолен изысканно поклонился.
   —  Вы спасли меня, монсеньер, предложив сочетание пулярки с трюфелями. Но глядя на этого человека, я дал название вашему рецепту.
   —  Какое, мой дорогой Фолонетти, скорее, я умираю от любопытства.
   — Пулярки в трауре. Я введу в гастрономию траур.
   И Ла Фолен, предшествуемый своим животом, который был в свою очередь движим аппетитом и подхлестнут вооб­ражением, вышел из кабинета.
   Под звяканье колокольчика, который втайне от всех установил Мазарини, подозрительный гонец переступил порог.
   XXVI
   ВСТРЕЧА
   Вошедший поклонился самым учтивым образом.
   Чем долее смотрел на него маленький кардинал, тем более убеждался, что эта физиономия ему знакома.
   Мазарини занимался дипломатией, Ла Фон — мошен­ничеством: два ремесла, которые соприкасаются друг с дру­гом, а если не соприкасаются, то одно вряд ли позорней другого.
   —  Монсеньер, — произнес Ла Фон.
   —  Сударь, — отозвался Мазарини.
   —  Монсеньер проявил смелость, приняв меня, и я тоже выказываю смелость, вступая в беседу с монсеньером.
   Но в темных глазах Ла Фона мелькнуло нечто, оспари­вающее скромность его слов. Прежде чем сделаться карди­налом, Мазарини перепробовал множество не самых почет­ных профессий. Он хорошо знал эту породу людей, точно он сам ее вывел. Он сделал жест, который обыкновенный человек истолковал бы как «говорите», но для такой твари как Ла Фон он обозначал: «Ваши речи я покупаю по их истинной стоимости».
   Ла Фон не ошибся в оценке. Он и сейчас был столь же скор, как тогда, когда убивал, насиловал, предавал. Три рода деятельности, столь естественные, как нюхать, смор­каться или кашлять для иного человека.
   —  Ваше преосвященство задаст себе, вероятно, вопрос: что заставляет ваше преосвященство принять меня?
   —  Нет это из прошлого. Перейдем к будущему.
   —  Будущее — это я. У меня в руках рычаг, который приведет мир в движение.
 
 
 
   —  Ессо ! Я не вижу ничего такого у вас в руках.
   —  Все здесь!
   И Ла Фон с такой силой хватил себя по лбу, что карди­нал взвизгнул от неожиданности.
   — Мы говорим о вещи, которая заслуживает того, чтоб ее рассматривали стоя.
   Мазарини скорее раскрылся по частям, чем встал. Он обошел письменный стол и приблизился к Ла Фону, едва не коснувшись его носом.
   Если принять во внимание, что этот маневр был пред­принят кардиналом и министром, то можно оценить всю его странность.
   Впрочем, все прояснилось, едва Ла Фон ощутил прикос­новение Мазарини.
   Ла Фон тотчас угадал в нем своего хозяина, едва когти кардинала прикоснулись к его плечу, едва он уловил этот ускользающий в сторону взгляд, угадал витающую над ним тень Ришелье. Он не дрогнул, поскольку это был Ла Фон, но подчинился.
   —  Папка у тебя, приятель? — осведомился Мазарини.
   —  Да.
 
   —  При тебе?
   —  Да.
   —  Чего же ты хочешь?
   Ла Фон выдавил из себя подобие улыбки.
   Но Мазарини это не ввело в заблуждение.
   Он вновь устроился в кресле. Опустил голову, обхватил ее руками, посмотрел сквозь растопыренные пальцы на бесстрастное лицо Ла Фона и решил сменить тактику.
   Мазарини вздохнул. Памятуя о том, что он первый ми­нистр, он решил явить щедрость и благородство.
   — Чего желали бы вы, сударь? Когда? Где? Как? Почему?
   И тут Ла Фон продемонстрировал свои мерзкие достоин­ства полном блеске. Он ответил голосом преисподни, швырнув кардиналу обрубки слов:
   — Неважно кто. Неважно где. Неважно когда. Неважно как.
   И он извлек из своего капюшона тяжелую зеленую пап­ку с гербом римского иерарха.
   При этом доказательстве доверия Мазарини содрогнул­ся. Он опознал в Ла Фоне дипломата великой школы, той самой, где не принято лгать.
   Он нетерпеливо схватил папку, затем усилием воли ве­лел себе утихомириться, убрал когти и, не спеша, ее от­крыл.
   Вынул оттуда листок. Затем второй. Затем третий. Он читал. Мазарини читал быстро, даже если держал бумагу под углом.
   Он глянул на Ла Фона.
   Почитал еще.
   Поднял взгляд.
   Мазарини, который хоть и недавно стал кардиналом, был неподражаем в искусстве подмигнуть собеседнику.
   Он произнес:
   — Господин Ла Фонти?
   — Ваше преосвященство?
   — Вы все еще здесь?
   — Разумеется.
   — Отлично. Не уходите. Я сдержу свое слово. И Мазарини поднял руку.
   — Карету?
   Ла Фон помотал головой.
   — Замок?
   Л а Фон стал кусать губы, но эту гримасу можно было истолковать как знак согласия.
   — Безопасность?
   И тут Ла Фон, без конца терзаемый судьбою, поддался внезапно соблазну этого предложения.
   — Да, — сказал он.
   Тогда Мазарини, в свою очередь, с неподкупной искрен­ностью улыбнулся.
   Перо побежало по бумаге.
   Он потянул за шнур, позвонил и улыбнулся.
   Ла Фон ответил ему неуверенной улыбкой.
   Полчаса спустя он очутился в Бастилии.
   Читатель без труда вообразит ярость Ла Фона.
   Его глаза метали пламя еще более алое, чем топки Пе­лиссона в момент своего максимума.
   Первым его порывом было броситься на стены, чтоб рас­шибить их головой.
   Стены загудели.
   После этого наступило молчание, и Ла Фон, поняв всю бесплодность этих попыток, но в то же время пылая спра­ведливым негодованием, решил поразмыслить.
   Но размышлять — значит видеть и осязать. В то же мгновение он увидел, точнее, ощутил некую тень, которая поднялась со своего убогого ложа.
   — Благодарю вас, сударь, — сказала тень. Полный угрюмости, Л а Фон не проронил ни звука.
   — Благодарю вас, — повторила тень еще тише. Вот уже четырнадцать лет, как я не могу сомкнуть глаз, в одиноче­стве. Если вы станете повторять свои упражнения, я буду чувствовать себя по-иному. Общество — это, знаете ли, в нашем деле великая вещь.
   — В каком деле?
   — В деле ожидания, — произнесла тень, — ожидания, смешанного с отчаяньем.
   Но Ла Фон не утруждал себя психологией, проблемами духа и прочим. И потому он спросил:
   — Кто?
   — Парижский буржуа.
   — Когда?
   — В двадцать восьмом.
   — Откуда?
   — Из моего собственного дома.
   — Каким образом?
   — Кардинал.
   — Теперь вы, значит, тень?
   — Да, сударь. К вашим услугам.
   — Вы упомянули 1628 год. Мне почудилось, что имя кардинала вы произнесли с особым уважением. Вы имели в виду прежнего кардинала?
   — Прежнего, всегдашнего, всевластного, единственного. Ла Фон улыбнулся своей ледяной улыбкой.
   — Гроб с его телом утащили под землю черви, они про­волокут его сквозь все песчаные толщи.
   — Как? Великий кардинал умер?
   — Да. Эта бестия устроит нам теперь засаду на том свете.
   Тень как бы осела вовнутрь и пробормотала: Т^ '
   — А я кричал: «Да здравствует кардинал!»
   Ла Фон побагровел от ярости, но на этот раз ярость была направлена против него самого.
   — В таком случае, разрешите представиться, я — Эхо.
   — Эхо?
   — Совершенно верно. Потому что ваш крик, исторгну­тый четырнадцать лет тому назад, я повторил всего час назад. Нас срезали одинаковым образом. Руку!
   И рука Ла Фона схватила в свои тиски руку предшест­венника, который взвизгнул от боли.
   — Давайте потолкуем, — продолжал Ла Фон. — Зачем это нужно? Это утешит нас, и все станет яснее.
   — Потолкуем, — отозвалась тень.
   — Что было причиной вашего несчастья?
   — Женщина.
   — Какая?
   — Моя. Ибо мы были женаты…
   — Были?..
   Тень исторгла вздох. Затем выпрямилась во весь рост. И перед Ла Фоном предстал человечек в рубище.
   — Прошло четырнадцать с тех пор, как я овдовел, че­тырнадцать.
   — Хм, недавно. Человек-тень пояснил ситуацию:
   — Сразу видно, сударь, что вы новичок. Мы ведем здесь счет на годы. Это четырнадцать лет.
   — А мы в Риме считаем веками. Но вернемся к вашему кардиналу. Как он вас принял?
   — Вы ждете от меня исповеди, сударь?
   — И желательно поскорее. Я пока еще ничего не знаю. Я притронулся лбом к этим стенам в надежде, что они мне ответят. Потом замечаю вдруг вас и вы, как мне кажется, пускаетесь в беседу. Но теперь и вы как будто безмолвствуете.
 
   — Теперь, когда вы изволили меня заметить, я вам отвечу.
   — Давайте. В жизни надо делать одно из двух: либо разить насмерть, либо давать ответ.
   — Сударь, весь мир меня обманул. Я выбрал себе супру­гу, я женился на белошвейке, которая вместо того, чтоб подшивать оборки, примкнула к заговору. Вот в чем загвозд­ка. Я пустил к себе квартиранта. Этот молодчик принялся водить к себе, то есть ко мне, своих друзей и таскать бутыл­ками вино. На мою жену он смотрел так, словно ему доста­точно свистнуть, чтоб она к нему прибежала. В ту пору я случайно встретился с покойным кардиналом. Вам не скуч­но слушать все это?
 
 
 
   — Продолжайте. Не то я снова брошусь на стену.
   — Великий кардинал принял меня, он дружески побесе­довал со мной, назвал меня своим другом и …
   В это мгновение дверь в камеру распахнулась. Чей-то голос крикнул:
   — Бонасье! Выходите! Вы свободны!
   XXVII
   ПРЕКРАСНАЯ МАДЛЕН
   В то время как Ла Фон знакомился с обветшавшим двой­ником Бонасье, д'Артаньян не терял попусту времени. Он выздоравливал. Выздоравливание продвигалось сразу по трем линиям: по материальной, то есть в виде велико­лепной кровати и бульона, приправленного вином и кори­цей, по умозрительной, то есть в виде серьезных размыш­лений о поисках способа, как раздобыть договор о всеобщем мире, и по сентиментальной, где сладкие воспоминания перемежались с меланхолическими вздохами. Вздохи и воспоминания были связаны с личиком Мари.
   Через две недели наш герой был уже вновь в седле. И поскольку он предупредил Мари де Рабютен-Шанталь о своем возвращении в Париж, и поскольку в ответ ему сооб­щили, что его будут ждать в вечерние часы на улице Фран­Буржуа, месте постоянного жительства, то именно к улице Фран-Буржуа д'Артаньян направил свои стопы.
   Сияло великолепное зимнее солнце. Дождя не было уже целую неделю, и улицы покрылись пылью.
   От Пелиссона де Пелиссара только что пришло письмо. Знаменитый изобретатель, лишенный отныне значитель­ной части своей персоны, писал, выздоравливая, математи­ческий труд о выпуклых фигурах, которые стремятся стать вогнутыми, превращаясь в плоскость.
   Лишь один человек не разделял восторгов д'Артаньяна по поводу неба, прохожих и тротуаров. Этим человеком была Мадлен, хозяйка д'Артаньяна.
   Когда она увидала, что мушкетер весел, свеж, взоры го­рячи, а бровь изогнута дугой, она произнесла, разумеется,
   по этому поводу доброе слово, но это доброе слово марино­валось сутки в ее печали и лишь потом покинуло уста:
   — Господин д'Артаньян!
   — Что, дитя мое?
   Женщин, которых он не опасался, д'Артаньян с удо­вольствием называл «дитя мое». К прочим обращался «су­дарыня» или «мадмуазель».
   — Вы уверены, господин лейтенант, что устоите на но­гах?
   — Я убежден в этом.
   — Я хочу предложить вам руку.
   — Только ради удовольствия ощущать вашу руку, но не ради удовольствия быть на ногах. Здесь справлюсь я сам.
   — Это значит…
   Д'Артаньян метнул взгляд в сторону Мадлен. Гостепри­имная хозяйка была привлекательной, рослой, рыжей, плечистой женщиной, она красовалась в своем корсаже, поворачивая талию словно на подставке, а глаза напомина­ли свежие виноградины. Это были не синеватые умильно, стреляющие по сторонам глазки, а вложенные внутрь дра­гоценные камни, сверкающие ярче всего в час печали.
   — Вид у вас какой-то испанский и грустный.
   — Я боюсь за ваше здоровье.
   — Сейчас оно у меня отменное.
   — Увы!
   — Увы? Неужто вы хотите, чтоб я только и делал, что умирал?
   — Нет, нет, что вы!
   И тут д'Артаньян, хоть он и торопился к Мари, навост­рил уши.
   — В чем же дело, дитя мое?
   — Дело в том… Дело в том, что я люблю готовить для вас бульоны.
   И Мадлен спаслась бегством, не предлагая более мушке­теру ни своей руки, ни мерцания своих глаз. Д'Артаньян нахмурился и, насвистывая мотивчик, который прицепил­ся к нему со времен осады Арраса, заторопился на свидание.
   Мы, разумеется, не забыли красотку Мадлен, хозяйку гостиницы «Козочка» на Тиктонской улице, где д'Артань­ян обитает вот уже шесть месяцев.
   Осиротев к семнадцати годам, Мадлен явилась в Париж из Фландрии с кое-какими сбережениями и поспешила
 
 
 
   выйти замуж за некоего пикардийца по фамилии Тюркен. Это был малый с плебейской рожей и бойкими ухватками. Мадлен сочла плебейство скромностью и сделала ставку на бойкость, которой было в достатке. Кстати, Жан Тюркен не пил, не сквернословил, не охотился, не рыбачил и почти не играл в кости.
   И наивная дочь Фландрии, где всем кажется, что жизнь подобна картинкам Брейгеля или Франса Гальса, решила заняться воспитанием своего супруга.
   В результате этих длившихся три года упражнений на лице у честного, набожного, немного грустного Жана Тюр­кена явилось высокомерное и скучающее выражение. Вы­пивоха, шулер, ругатель угодников и святых, великий без­дельник, он стал украшением второй сферы, где Ла Фон был, бесспорно, властелином.
   От своих достижений Мадлен пришла в отчаянье. Она мечтала об учтивом спутнике жизни, а он годился в прияте­ли последним шлюхам из той самой породы, что валяются в парижской клоаке, отверженные даже Нормандией.
   Ей рисовался учтивый хозяин среди клиентов, а по­лучился истребитель анжуйских вин и самый неутомимый поглотитель вуврэ, какого когда-либо видел Париж.
   И, наконец, ей грезился безукоризненный спутник жиз­ни, а пришлось терпеть безобразное вместилище пороков, человека, который бросал вызов Богу и надувал дьявола. Но Господь, когда ему бросают вызов, лишь пожимает пле­чами, меж тем как самовлюбленный дьявол не терпит, если насмехаются над его коварством.
   Было ясно, что раньше или позже Бог и дьявол объеди­нятся, чтоб наказать чванливого Тюркена примерно так же, как они сокрушили в несколько приемов презренного Ла Фона.
   В ожидании этой неизбежной кары прекрасная Мадлен сохранила свою красоту, но утратила веселость.
   Будь они уроженками Фландрии или Русильона, Шам­пани или Савойи, все женщины судят о вещах одинаковым образом: вечная смесь любопытства с фантазерством. Тон­чайшее вещество их мозга немедленно дает оценку всяко­му мужчине. Зашифрованный соответствующим образом, этот мужчина регистрируется и в остальных частях тела.
   Пункты, набранные д'Артаньяном, существенно воз­росли за время его болезни. Стоило д'Артаньяну попра-
   виться, как Мадлен залилась горючими слезами при мысли о тех бульонах, которые она носила бледному, распростер­тому под белыми простынями мушкетеру.
   XXVIII
   САМОЕ ЗАМЕЧАТЕЛЬНОЕ — ЭТО, КОНЕЧНО, НЕ САМОЕ СМЕШНОЕ
   — Скажите мне, мои барышни, какой кардинал лучше — живой или мертвый?
   — Разумеется, мертвый, он ближе к Богу.
   — Да, но по другой причине. Мертвый не принесет вреда.
   — Однако!
   — Что до меня, то я скорей за живого: у него еще есть возможность сделаться папой, это его последний и лучший шанс. Зато мертвый…
   — Мертвый может стать святым, не забывай об этом, Жюли.
   — Но мои прелестницы, святыми не становятся после смерти. Святой свят при жизни. Так что дальнейшей карь­еры на небесах не предвидится.
   — Вот почему небеса кажутся мне такими однообразны­ми. Единственное утешение — общество самого Создателя, лучшее в мире.
   — Да, но вы не окажетесь там с Господом наедине, ком­пания будет разношерстная.
   — С чего это вы взяли? Если послушать янсенистов, то все зависит от милости Божьей. Но Господь явит ее вряд ли более одного раза. И таким образом, все мы, верующие и неверующие, добрые и злые, обречены на проклятие и лишь одно-единственное исключение…
   — Какое же, интересно?
   — Д'Артаньян! — воскликнула Мари.
   И она бросилась к мушкетеру, который появился в дверях.
   На Мари было фиолетовое платье, отделанное пурпур­ными и розовыми лентами, на рукавах, довольно длинных, ленты были только пурпурные. Пущеные с боков желтые полосы не портили общей гармонии; это был светлый и в то же время печальный желтый тон, где золото нарцисса сме-
   шивалось с цветущим дроком Бретани. На щеках Мари, отражая безмятежность души, играл румянец лукавого ве­селья, столь отличный от искусственного румянца, похо­жего на оттенки оранжерейных плодов.
   В том, как она пожала нашему гасконцу руку, была радость находки.
   —  Мои затейницы, — воскликнула она, — вот шевалье д'Артаньян. Можете восхищаться героем, который явился к нам из античных времен, но заглянул случайно по пути в Гасконь, чтоб освежиться в тамошних водах…
   —  Как форель.
   —  Как форель, мой дорогой Менаж, но форель с пастью щуки и силой дельфина.
   —  Словом, сказочный зверь?
   —  В самом деле, сказочный. Господин сказочный зверь, вот нимфы с улицы Фран-Буржуа, но как нам назвать себя, дорогой Менаж? Дриады живут в лесах, наяды — в водах, а здесь, на парижской улице?
   —  Вас всех, очаровательницы, следует назвать ругояда­ми, — отозвался Менаж, потому что «руга» — по латыни и есть «улица».
   —  Ругояды, ругояды… это хорошо само по себе, возвы­шенно и изыскано, это перчинка на языке и жало в споре.
   —  Ругояды… Можно сказать просто парижанки, — про­изнес фальцетом крохотный мрачноватый человечек.
   —  Господин шевалье, — пояснила Мари д'Артаньяну, — у господина де Гонди вышла неприятность с переверну­той каретой, и он был столь любезен, что согласился при­нять нашу помощь, иначе говоря, выпить стакан воды и послушать щебет в нашей вольере в ожидании нового эки­пажа.
   —  Но мадмуазель, — запротестовал Поль де Гонди, — вы изобразили меня не в самом привлекательном виде это­му дворянину, чью доблесть я оценил с первого взгляда. Будущий кардинал де Рец сделал изящный поклон в сторо­ну д'Артаньяна и продолжал: — Стакан воды — это оттого, что вы не предложили мне стакан испанского вина. Волье­ра, да, быть может… но всего лишь оттого вольера, что я недостаточно знаком с этими прелестными девушками, чтоб открыть для них дверцу. И наконец, — Поль Гонди с достоинством выпрямился, — карета — это необязательно, добрый скакун пришелся бы впору.
   — В таком случае, господин де Гонди, вам следует по­знакомиться ближе с моими подругами, как вы уже позна­комились с господином д'Артаньяном. Во-первых, мадму­азель Мари-Кристиан дю Пюи, ваша землячка, шевалье д'Артаньян. Огонь, пылающий в ее глазах, она позаимство­вала из горящего леса, ибо она родом из Ланд.
   Красавица-брюнетка с андалузскими глазами и чуть вздернутой губкой склонила голову.
   — Мадмуазель Жизель д'Амюр, самая таинственная среди нас, потому что мы извлекли ее из Неаполитанского королевства, хотя имя у нее французское. Она поцарапает вас за подозрение и способна убить за ложь.
   Цыганка, источающая запах кедровой смолы, устреми­ла на д'Артаньяна взгляд своих неведомого цвета глаз.
   — Мадмуазель Мари-Берта Моссон, англичанка, и она не размыкает уст. Но внимание! Ее окунули в пламя, прежде чем пустить в свет, и когда оно выходит из своего горнила, и дурным, и хорошим следует содрогнуться от страха.
   Бледная, чтоб не сказать голубая, улыбка озарила лицо мадмуазель Моссон.
   — Мадмуазель Мари-Берта д'Анжу, она ведет свой род от принцев де Валу а, но с готовностью восходит в небеса, чтоб побеседовать с ангелами, отчего грешит порой рассе­янностью.
   Д'Анжу, громко расхохотавшись, принялась целовать Мари.
   — Наконец, мадмуазель Жюли дю Колино дю Валь, с которой вы, д'Артаньян, знакомы и которая любит вас не менее меня, то есть гораздо лучше меня, ибо умеет управ­лять своим сердцем.
   Жюли метнула взгляд на д'Артаньяна и почтительно присела перед Полем де Гонди.
   —  Что касается мужчин, то не будем о них. Это скорее души высокого полета, чем люди, достаточно чуть поскре­сти у них между лопаток, чтоб выросли крылья и они при­соединились к сонмищу херувимов. Их глава называется господин Менаж. Он прибыл сюда из Анжера.
   —  Не знаете ли вы, — обратился к Менажу д'Артаньян, — одного дворянина из Турэна.
   —  Я всего лишь из Анжевена, сударь.
 
 
 
 
 
   — Да, но его имя известно за пределами провинции так же, как его мужество за пределами Франции. Среди муш­кетеров он зовется Атосом.
   Будущий коадъютор приблизился к говорящим:
   — Атос? Вы изволите говорить о графе де Ла Фере, храбром как лев человеке, хранящем тайны венценосных женщин?
   — Да, сударь, и еще кое-какие другие, — подтвердил д'Артаньян.
   — Я не имел чести быть знакомым с графом де Ла Фе-ром, — заметил Менаж, — но здесь присутствует его двой­ник, его Поллукс, его Пилад.
   — Господин д'Артаньян, — воскликнул Поль де Гонди, — приходите, пожалуйста, ко мне, когда вам заблагорассу­дится. Со смертью кардинала образовалась пустота и час выдающихся людей пробил. Отчего бы вам не поучаство­вать в карнавале?
   Д'Артаньян поблагодарил учтивым жестом.
   Поль де Гонди удалился, отвешивая как бы в рассеянно­сти налево и направо поклоны, замечая, однако, при этом все, что желал заметить, сопровождаемый ропотом восхи­щения, который был тогда похож на легкий ветерок, но переродился в бурю пять лет спустя.
   Читатель вправе спросить, отчего столь выдающийся политик интересовался столь непримечательными девуш­ками, едва вышедшими к тому же из пеленок… Все оттого, что девушки неизбежно созреют, впитают в себя страсти и станут, быть может, со временем подлеском в лесах буду­щей фронды.
   XXIX
   САМОЕ ЗАМЕЧАТЕЛЬНОЕ — ЭТО, КОНЕЧНО, НЕ САМОЕ СМЕШНОЕ
   (продолжение)
   Стоило Полю де Гонди удалиться, как внимание пере­ключилось на д'Артаньяна.
   Для юных девушек офицер мушкетеров — редкостный зверь, в особенности, если будучи еще сравнительно моло­дым, он причастен к высокой политике Франции и свыкся с
   могучими оленями ее истории и непредсказуемыми ланями ее легенд.
   Но д'Артаньян сумел уйти от вопросов, как от града навязчивой картечи и ускользнул от роя юных существ, вернувшихся под присмотром господина Менажа к своему обычному щебету.
   Мушкетеру удалось укрыться в оконной нише, где он обнаружил Мари. Хорошо известно, что оконные ниши изобретены для политиков и для влюбленных. Политики устраивают там оперы, где превозносят глубину чувств, влюбленные — под взмахи ресниц и пожатия рук — дуэты.
   У Мари при взгляде на д'Артаньяна все то же легкомыс­лие смешалось все с той же серьезностью.
   — Случается вам подолгу размышлять, мой дорогой ше­валье?
   — Случается, мадмуазель.
   — А я размышлять не люблю.
   — Отчего же?
   — Оттого, что мне нравится жить в тюрьме.
   — Да, ко какая связь между размышлением и тюрьмой?
   — Размышляя, вы без устали ходите по кругу все в том же тюремном дворе, который зовется нашим мозгом.
   — Если мозг — это двор, то где ж тогда сама тюрьма?
   — Тесная камера, где едва повернешься. Она называет­ся душой.
   — Остается еще сердце.
   — О, сердце, это совсем иное!
   — С чем же вы его сравните?
   — Откуда мне почерпнуть сравнение? Война? Цветы? География?..
   — Ну, скажем, война. Это особа, с которой я встречаюсь чаще всего.
   — Прекрасно. Сердце — это кавалерийская атака.
   — Какова ж ее цель?
   — Выиграть сражение.
   — Против кого ж это сражение?
   — Против вас, дорогой д'Артаньян, против вас, кото­рый, как мне кажется, ничего не понимает.
   — Против меня?
   — Против тебя.
   И Мари надула губки, но сделала это так своенравно и в то же время так нежно, что сама же первая расхохоталась.
   —   Д'Артаньян, вы любите меня всерьез, я не слепая.
   —   Мадмуазель де Рабютен-Шанталь, я никогда не ос­меливался вам перечить, тем более сейчас, после того, что вы сказали.
   Д'Артаньян говорил так почтительно, что Мари вновь прыснула со смеху.
   —   Ага! Вот он, ваш недостаток!
   —   Какой, мадмуазель?
   —   А тот, что вы не смеете мне перечить. Вы говорите мне о любви, если вообще о ней говорите, с невероятной почтительностью. Кто я такая, в конце концов?
   —   Вы… Д'Артаньян приготовился с обнаженной шпагой броситься в атаку, но остановился как вкопанный. Неожи­данно на его пути встали бастионы. Этими бастионами бы­ли глаза девушки.
   —   Кто я такая?
   — Молчу, мадмуазель. Д'Артаньян понурил голову.
   —  Да, да. Я Мари де Рабютен-Шанталь, мне шестнад­цать лет, волосы с рыжеватым отливом, и я либо на суше, либо на море, я не на небесах, д'Артаньян. Нечего считать меня ангелом и тем более какой-то такой персоной. Меня не следует принимать всерьез.
   —  Мадмуазель, поскольку вы изволите думать, что я вас люблю и поскольку это вам не по душе, я сделаю все от меня зависящее, чтобы не оскорблять вас своим чувством.
   —  Меня надо любить! Я желаю этого, д'Артаньян! Но меня следует любить так, как я того заслуживаю, то есть капельку меньше. Поглядите на себя, поглядите на меня. Очнитесь. Такой воин, как вы, и такая девушка, как я?
   И Мари подарила ему одну из своих улыбок. Овеществ­ленные впоследствии на бумаге, они произвели на мир по­трясающее впечатление.
   — Я чувствую, что всегда буду далек от вас, всегда у подножья стен.
   Мари помотала головой.
   —  Д'Артаньян, д'Артаньян, мне следует преподать вам два-три урока.
   —  Я буду учиться вечно, мадмуазель. Начните сейчас!
   —  Вот первый из них, мой шевалье, и вы повторите его сегодня на сон грядущий. Вы меня слышите?
   — Я вас слышу, но мадмуазель дю Колино дю Валь слышит вас, по-моему, тоже
   — Оставим это пока, д'Артаньян. Учтите, любовь — чувство не слишком серьезное.
   Мари приблизилась к мушкетеру. Взяла его руки в свои. Заглянула ему в глаза. Улыбнулась.
   Жюли дю Колино дю Валь сжала крепче кулаки, и ногти вонзились в ее ладони.
   XXX
   ДВА ПОСЛАНИЯ
   Д'Артаньян стремительно шел по направлению к своей гостинице. Мари только что сказала ему все и вместе с тем ничего не сказала.
   Его неотступно преследовала одна и та же мысль: она знала о его любви и, если это не было насмешкой, она поместила его в драгоценном ларчике своего сердца, забот­ливо прикрыв батистовым платочком.
   Д'Артаньян считал в молодости, что будет сражен вих­рями свинца и погребен под грудами земли — место послед­него упокоения многих воинов.
   Он вовеки не помышлял о ларчике под батистом.
   Значение его имени, даже не для него самого, человека простого, а для потомков, которые льнут ухом к прошлому, не представлялось ему чем-то существенным. Отзвук, ко­торый льстит самолюбию и смущает, но не более этого.
   Размышления д'Артаньяна были прерваны суетой у входа в его гостиницу, там сновали какие-то люди.
   Все крутилось и вращалось вокруг мужчины благород­ной наружности с красивым лицом кастильца и зычным голосом, этот мужчина возлежал на устланных подушками носилках.
   Два негра-великана со скрещенными на груди руками бесстрастно замерли за спиной своего господина.
   А тот распоряжался насчет ужина, и его приказы приве­ли в ужасное затруднение служанок прекрасной Мадлен.
   — Затем вы возьмете вот эту серебряную кастрюлю, бросите туда крупицу соли, вы слышите, крупицу, и свари-
 
 
 
   те в ней яйцо. Не забудьте добавить столовую ложку амок­тильяндского вина. Потом сделайте телячью вырезку раз­мером… О, мой дорогой д'Артаньян! Вы застаете меня за работой…
   И Пелиссон де Пелиссар раскрыл объятия.
   — Вы видите всего лишь половину вашего друга, но эта половина любит вас не меньше, чем любило все остальное. Ведь главное пока сохранилось, правда? Мозг для матема­тики, руки для чертежа и сердце для дружбы. О чем еще мечтать?
   — У вас все в порядке, дорогой Пелиссар, вы мыслитель и ученый, но для бедного солдата вроде меня, ноги долж­ны…
   —Я разрешил и эту проблему Поглядите, вот два негра.
   — Весьма внушительны.
   — Это суданские князья, взятые в плен арабами и про­данные в рабство. У них один-единственный недостаток: путаные имена. Я перекрестил их на свой лад. Вот сейчас я вам продемонстрирую…
   И Пелиссон де Пелиссар сделал знак.
   —- Нога № 1.
   Один из негров стал рядом с носилками.
   — Нога № 2.
   То же самое сделал другой.
   — Вперед.
   Носилки и в самом деле пришли в движение вместе со столом, уже накрытым для пострадавшего от взрыва воина.
   — Окажите мне честь, д'Артаньян, разделите со мной трапезу. Только вам придется сделать то же самое, что славный Ла Фолен делал с покойным кардиналом: вы съе­дите большую часть, оставив мне самую малость.
   Д'Артаньян сел против своего друга и отведал паштета. Он мгновенно удовлетворил свой аппетит.
   — Мой дорогой друг, — заметил Пелиссон, — паштет великолепен, а вы его не едите. Это противоестественно, значит, у вас какая-то болезнь, она сожрет вас в неделю. Необходимо о вас позаботиться.
   Д'Артаньян глянул на Пелиссона с вопросом.
   — Позаботиться, — продолжал тот, — а может, и исце­лить. Человек вашего размаха и ваших понятий не расстро-
   ится из-за каких-то пустяков, как это сделает чиновник в провинции. Уж я-то изучал жизнь, это были, если угодно, века мыслительных упражнений, у меня есть право гово­рить об этом. Кем бы я был сейчас, если б не женщины? Вне всякого сомнения, кардиналом. Вот недавно мне, скажем, предлагали править одной страной в Америке, где улицы мостят вместо булыжников слитками золота. Должен ска­зать, весьма практично. Но я отказался из-за пастушки, которая, кстати, великолепно готовит козий сыр.
   И Пелиссон сглотнул свое проваренное согласно рецеп­ту яйцо.
   — Заботьтесь, насколько это возможно, о своих ногах и подражайте мне во всем остальном. Сперва это может по­казаться не очень заманчивым, но когда вы втянетесь, все будет великолепно.
   — Я об этом подумаю, — отозвался д'Артаньян без ра­дости в голосе.
   — Ладно. А наши дела? Что вы мне о них сообщите?
   — Наши дела?
   — Да, да, наши дела.
   — Скверно.
   — Ага. Кардинал?
   —  Умер.
   —  Так, так. Я знаю. Ла Фон?
   — Исчез.
   — А папка?
   — Не найдена.
   — Крайне досадно для его святейшества, он изрядно потрудился с пером в руке, чтоб отредактировать все сем­надцать тысяч статей договора.
   — Досадно и для солдат, им все еще приходится воевать.
   — Такова, мой друг, их профессия, так же, как моя — изобретать машины. Кстати, у меня есть идея, которая…
   Идея Пелиссона была нарушена появлением прекрас­ной Мадлен, в обеих руках она держала по письму.
   — Что это значит? — осведомился Пелиссон.
   — Письмо для каждого из вас, господа.
   — Приступайте, д'Артаньян, приступайте. Я пока кон­чу с телячьей вырезкой.
   Д'Артаньян распечатал письмо.

Всего три строчки, но сердце подпрыгнуло в груди.

   День: послезавтра. Время: десять часов вечера. Способ: Королевская площадь, зеленое перо на шляпе.
   Мари.
   — Добрые вести, д'Артаньян?
   — Превосходные.
   — В счастливый час! — отозвался Пелиссон, распечаты­вая одной рукой письмо, в то время как другая продолжала трапезу. Учтите, что телятина — жалкое блюдо, если нет приправ, а мне их как раз запретили, чтоб не горячить кровь. Но вернемся к механизмам. Представьте, я готовлю проект переправы через реки. Но не по мостам, а с по­мощью подземных галерей, которые проложат под руслом. Вы представляете всю выгоду этого предприятия?
   — Нет.
   —  Приходится постоянно думать о войне, поскольку договор утерян.
   —  Разумеется.
   —  Мои подземные мосты, входы и выходы из которых знаю один только я, дезориентируют противника появле­ниями и исчезновениями войска.
   —  Вы величайший гений своей эпохи, мой дорогой Пе­лиссон.
   —  Дополнительная выгода: совершенно бесспорно, что в подземных ходах расплодится уйма кроликов. Жаркого у моих людей будет с избытком.
   —  Ну, а рыба?
   —  Об этом я тоже думал. Просверлив особые отверстия в потолке, мы получим щук, форелей, пескарей, уклеек.
   —  Ваша армия будет отменно питаться.
   —  Учтите еще напитки, которые мы будем подавать по специальным трубам, чтоб солдаты могли согреться.
   —  Замечательно. А что у вас в письме? Я вижу, вы его распечатали?
   —  Пустяки, — бросил Пелиссон. Король сообщил, что дает мне титул маршала Франции. Не знаю, замечали вы или нет, бывают особые годы для телятины, так же, как и для вина.
   —  Ну а 1643?
   —  Для телятины, по-моему, год сквернейший.
   XXXI
   ШЕЛКОВЫЙ ШНУРОК
   Двумя днями позднее в десять вечера дворянин с зеле­ным пером на шляпе прогуливался по Королевской площади.
   Вид у него был решительный. Но если б кто-то прило­жил ухо к его груди, он услышал бы, как неистово колотит­ся сердце. А если б кто-то рискнул еще посмотреть на губы, он увидел бы, что они дрожат — вещь прискорбная, если тебя зовут д'Артаньяном. Внезапно на площади останови­лась карета.
   Приоткрылось окошко. Оттуда высунулась рука в чер­ной перчатке.
   Говорила только эта рука, и она сказала: «Садитесь!»
   Д'Артаньян прыгнул в карету.
   Стоило ему очутиться внутри, как ему завязали глаза. Проделали это с такой настойчивостью, но так ласково, что оснований для жалоб у него не было.
   Затем связали шелковым шнурком запястья — легкие узы, которые он мог бы разорвать одним движением рук, но в этих узлах была сила заклинания.
   В XVI веке клятвы еще уважали, и ложь не стала свой­ством французской нации.
   — Вы мой пленник, — прошептал голос. Лошади взяли с места галопом.
   —  Что вы собираетесь со мной делать? — пробормотал д'Артаньян.
   —  Видеть вас. Слышать вас.
   —  Вам кажется, вы еще худо меня знаете?
   —  Ах, я совсем ничего не знаю.
   —  А я тем более. Я никогда не любил.
   —  А красавица англичанка, о которой мне рассказали?
   —  Она не была красавицей.
   —  Вы в этом уверены?
   —  Она была дурная.
   —  Что же в итоге?
   —  Укол булавкой в сердце.
   —  А теперь?
   —  Шпагой.
   —  Глубоко?
 
 
 
   — По самую рукоять.
   — Вам больно?
   — Я благославляю тот деньг когда увидел вас.
   — Увидел? Слабое слово.
   — Вы ангел среди этих существ — женщин-рыб-репти­лий, которые называются девушками.
   — Но это уже сразу целых три измерения, в то время как для геометрии вполне достаточно двух.
   — Вы все такая же, Мари.
   — Верю.
   И горячие губы прильнули к губам д'Артаньяна.
   — А вы верите мне?
   — Мари…
   — Не повторяйте этого имени ,— заговорил вновь голос. — Для вас я не должна быть более Мари де Рабютен-Шан­таль.
   — Тогда кем же?
   — Просто никем.
   Новый поцелуй воспрепятствовал д'Артаньяну вновь открыть рот. Да и что мог бы он сказать, глупец? Четверть часа спустя карета остановилась.
   —  Выходите.
   —  Когда я увижу вас опять?
   —  Через неделю.
   —  Где?
   —  На том же месте. В тот же час.
   —  Долго ждать.
   —  Ничего не поделаешь. Д'Артаньян!
   —  Я здесь.
   —  Вы никого больше не любите? Никого из моих подруг?
   —  Ваших подруг? Да я всего раз их видел.
   —  А Жюли?
   —  Винегрет, который мнит себя пудингом.
   —  Берегитесь, я ее очень люблю.
   —  Тогда я люблю ее тоже.
   —  Прощайте.
   Шнурок был развязан, повязка снята, и д'Артаньян очутился на Королевской площади еще более удивленный, чем в день своей первой дуэли.
   Когда он взлетал по лестнице к себе в комнату, ему было не тридцать пять, а семнадцать лет. На повороте он встре­тил Мадлен Тюркен. Она горько плакала.
   — Что с вами, дитя мое? — спросил он с тем наивным сочувствием, которое отличает счастливых людей.
   — Не смею сказать, господин лейтенант.
   — Глупенькая! Грохот пушек закалил наши солдатские уши. Мы можем выслушать все что угодно.
   — Хорошо!
   И Мадлен с молниеносной быстротой расстегнула кор­саж и обнажила левую грудь, превосходную грудь, на кото­рой запечатлелась пятерня.
   Это зрелище вывело д'Артаньян из рассеянности.
   — Кажется, господин Тюркен перешел к действиям?
   — У меня есть и другие знаки.
   — Дитя мое, это дела семейные. Но все же я потолкую с вашим мужем.
   —  Будет он вас слушать!
   —  Я изобрел способ, как заставить себя слушать. Вы­трите ваши слезки. Ступайте спать. И д'Артаньян запечат­лел поцелуй на лбу молодой женщины. Ему было более не семнадцать, ему стукнуло семьдесят лет.
   Войдя к себе в комнату, он обнаружил, что все еще держит в руках шелковый шнурок. Он не мог хорошенько припомнить, но этот шнурок имел какое-то отношение к его прошлому. Поскольку просветление так и не наступи­ло, д'Артаньян пожал плечами и уснул, сжимая в руке трофей.
   Обидно, когда отважный солдат ведет себя подобно ма­лому ребенку, тиская игрушечного медвежонка. Но поки­нем пока эту комнату.
   XXXII
   ЖЕСТОКАЯ ЗАГАДКА
   Утром д'Артаньяна посетил Планше.
   Планше возобновил свою торговую деятельность, взрыв летательного аппарата лишь испортил ему камзол и разорвал правое ухо.
   — Ну, Планше, что новенького? — осведомился мушке­тер. — Какие ты несешь мне вести?
   — Во-первых, о себе самом.
   — И каковы же они?
 
 
 
   — Вести отличные.
   — Твоя жена?..
   — Укрощена.
   — Навсегда?
   — Не могу ручаться, но сил у бестии поубавилось, зубы обломаны, а когти сданы в ломбард.
   — Твои шурины?
   —  В превосходном виде.
   —  Что ты хочешь этим сказать?
   —  Один покоится на Пантенском кладбище, другой — на Монмирайке.
   Выкованный из стойкого металла, д'Артаньян не мог не дрогнуть, услышав такую весть от человека, про которого думал, что он изготовлен его по собственному рецепту.
   —  Вы понимаете, сударь, — продолжал Планше, — нельзя было класть двух таких спорщиков рядом. Они без конца сговаривались бы друг с другом и вторгались к сосе­дям в их могилы. Вот почему пришлось хоронить их врозь.
   —  Но если нет больше кардинала, то все же остались стражники.
   —  Слава Богу, они защитят честного человека.
   —  Такого, скажем, как ты.
   — Как я.
   — Несмотря на двойное преступление?
   — Какое двойное преступление?
   — Назовем это так: двойной акт справедливости на особе твоих шуринов.
   — Причем тут я? Да я их не трогал.
   — Тем не менее ты свернул обоим шею.
   — Ничуть. На следующий день они проснулись как ни в чем не бывало.
   — Причем же тогда Пантен, Монмирайль?
   — Должен вам сообщить, сударь, что в моем погребе холодновато. Бургундское хранится у меня при подходя­щей температуре, это весьма удобно.
   — Я что-то плохо понимаю…
   — Кажется, я вам говорил, что мои шурины изрядные выпивохи?
   — Да, упоминал.
   — Так вот. Чтобы маленько успокоить…
   — А они были возбуждены?
   Планше широко улыбнулся, выставив широкие руки пикардийца с короткими тупыми пальцами и квадратными ногтями.
   — Я тебя понял.
   — Чтоб успокоиться, они изрядно приложились к бур­гундскому.
 
   — Они плохо его переносят?
   — Скверно. Один умер неделю спустя от удара, другого схватили такие желудочные колики, что он тоже отправил­ся на тот свет.
   — Планше!
   — Сударь?
   — Ты подменил бургундское?
   — Боже меня сохрани. Но я поднадавил слегка коленом на брюхо одного из шуринов.
   — Ага!
   — А накануне я случайно налил нашатырного спирта в его кувшин.
   — Так, так!
   — И получилось, что колено, нашатырь и ледяное бур­гундское скверно подействовали на беднягу.
   — Напротив, превосходно. Ведь твоя жена угомонилась.
   — Да, во всех отношениях, кроме одного.
   — А именно?
   — Мое ухо.
   — Да, правильно, в момент взрыва оно слегка пострада­ло, но ведь слушать женщину можно и вполуха.
   — Мое уцелевшее ухо слышит мурлыканье ангелов.
   — Так выходит, ангелы теперь мурлыкают, а?
   — Если они довольны.
   — Но твоя жена, не будучи ангелом, тобой не очень довольна.
   — Потому что правое ухо у меня разодрано в клочья.
   — Но это тебя не портит. Тебе остается профиль.
   — К сожалению, моя жена убеждена, что лишь особа ее пола могла так обойтись со мной в порыве любовной страсти.
   — Как ты все это ей объяснил?
   — Сказал правду.
   — Ну и что она тебе ответила?
   — Сударь, это очень сложно: объяснить жене парижско­го торговца, что ее мужу разорвал ухо летающий аппарат.
 
 
 
   —  Справедливо. Ну а еще какие новости?
   —  Господин де Бюсси-Рабютен ждал вас внизу.
   —  Ждет меня, ты хочешь сказать?
   —  Ждал, я говорю. Он встретился мне тут внизу. Он сказал, что будет пока любезничать с хозяйкой, о которой уже слышал. Красивая женщина, сударь.
   —  Ну а дальше?
   —  Он сказал, что любезничать будет не более пяти ми­нут. И что если вы не спуститесь за это время, то он попро­сит вас к себе.
   —  Чего ж ты не сказал мне об этом сразу?
   —  Сударь, — отвечал Планше. — все потому, что я жечат.
   —  Что ты имеешь в виду?
   —  Я не мог устоять перед искушением поделиться с ва­ми моими заботами.
   —  Теперь твои заботы кажутся мне ласточками, доро­гой Планше, по сравнению с теми воронами, которые клю­ют повешенных.
   —  Повешенных?
   —  Да, Планше. Убийцы шуринов кончают обычно на виселице. Но поскольку можно быть повешенным всего лишь раз, то существует возможность прикончить пять, десять, четырнадцать шуринов, будь ча то только охота. А наказание то же самое. Ты еще скромен, поскольку ограни­чился всего двумя.
   —  Сударь, но эта парочка доставила мне такое же удо­вольствие, как если б их было четверо.
   Планше и д'Артаньян обменялись улыбками. Гасконец взял плащ, шляпу и направился на улицу Фран-Буржуа.
   Это еще не значило, что он позабыл о приказе Мари не видеться с нею в течение недели. Приглашение Роже слу­жило для д'Артаньяна достаточным основанием нарушить приказ.
   Встретив Мари, он почтительно поклонился.
   Если б он ее не встретил, ему представилась бы возмож­ность поболтать с самым изысканным и самым веселым дворянином во Франции — Роже де Бюсси-Рабютеном.
   Но это не осуществилось. Роже так и не явился. Возмож­но, созерцание еще какой-то красотки поглотило его досуг, может, сама Мадлен увлекла его сверх меры.
   Зато Мари была дома, и ее настроение не соответствова­ло умеренным страстям мушкетера.
   Она взбежала по лестнице с той самой стремительно­стью, с какой господин Мюло оценивал достоинства Кот­де-Нюи и какую одобрил бы господин Тюркен при встрече с бутылкой шампиньи.
   — Какая радость, д'Артаньян! А мне казалось, я доса­дила вам своими речами. Ведь я сумасшедшая! Входите. Давайте не расставаться.
   И схватив за руку д'Артаньяна, Мари втащила его в кабинет, где в обществе Менажа она изучала латинских поэтов.
   Но Менажа в кабинете не оказалось. Он покинул свой пост с тем, чтоб выпить чашечку шоколада по приглаше­нию Ракана. Господин Ракан был величайшим поэтом сво­его времени, к тому же шоколад подкрепляет человека своей изысканностью, и Менаж ответил на приглашение мэтра со скромным достоинством юного литератора, гото­вого прополоскать в чашке с этим напитком свой александ­рийский стих.
   Ввиду отсутствия латинского героя Мари получила ге­роя французского. Но этот герой, потрясенный событиями предыдущего вечера, взволнованный бурным приемом, не привычный к перипетиям любви, не мог сдержать своего порыва.
   Он устремился к Мари, и взгляд его уподобился пронза­ющей насквозь пуле, открытые уста твердили без устали одно только ее имя.
   Девушка стала обороняться. Но обороняться против д'Ар­таньяна было пустым делом, он легко преодолел первые редуты оборок. Мари задыхалась, обратив лицо в небеса, которые были заслонены росписями плафона.
   Внезапно прогремел голос:
   — Д'Артаньян!
   Прыжок — и Роже де Бюсси-Рабютен обрушился на мушкетера. Тот отпустил добычу. Мари спряталась за спи­ну кузена — лицо бледное, глаза пустые, губы плотно сжаты.
   — Господин д'Артаньян, — произнес Роже голосом бо­лее ледяным,чем самое охлажденное вино, — мы вновь будем драться.
   Д'Артаньян был недвижим. Он переводил взгляд с Роже на Мари — краткий путь от презрения до ненависти.
   —   Как вам будет угодно, сударь.
   —   Ваше мнение меня не интересует.
   Д'Артаньян пропустил эту дерзость мимо ушей, она по­казалась ему вполне естественной.
   — Хорошо, — бросил он. — Хорошо. Мари обратилась к мушкетеру.
   — Да, господин д'Артаньян, было б куда лучше, если б я вас вообще не знала. Уверяю вас. Теперь это ясно.
   XXXIII
   НАСМЕРТЬ ОГОРЧЕННЫЙ
   Д'Артаньян пребывал в состоянии той тихой ярости, которая сродни горю.
   Во всей своей неприглядности открылось ему вдруг его легкомыслие. Но жестокий свет истины как бы пригас на мгновение: перед ним мелькнуло лицо Мари.
   От вспышки нежных чувств она перешла вдруг к пре­зрению. Сказала, что никогда более не пожелает видеть д' Артаньяна. Тут не было места ошибке, двойственное тол­кование исключалось.
   О новой дуэли с Роже де Бюсси-Рабютеном наш мушке­тер не думал. Дуэли давно вошли для него в привычку и были как насморк для иного. Но все эти встречи на лужай­ке, где по всем правилам плясало острие шпаги, все эти кровавые менуэты происходили пока что по причинам до­стойным и благородным.
   Но теперь не так. Д'Артаньян выступил в роли соблаз­нителя, роль, достойная осмеяния в любом возрасте. Отвер­гнутый соблазнитель — роль непростительная в его годы.
   Ярость, как несомненно просчитал бы Пелиссон де Пе­лиссар, — это сила, составляющая вектор АВ с равномер­ным ускорением, исчисляемым 1 /2 mv . Если обратить этот вектор в противоположную сторону, он создаст, несомнен­но, контрудар или контрвектор ВА, который отбросит чело­века в пространство.
   Элементарное явление физики обратилось против не­счастного Тюркена, который в это мгновение пировал в веселой компании.
   Называя его «несчастным», мы должны помнить об од­ной вещи: не будь у него жены, желающей сделать из него цивилизованного человека, он оставался бы славным ма­лым.
   Едва д'Артаньян заметил Тюркена, как жалобы пре­красной Мадлен всплыли в его памяти. Попав из-за жен­щины в неловкое положение, гасконец — в такой ситуации мы не можем, увы, сказать «наш гасконец» — почувствовал желание поставить в подобное же положение другого чело­века.
   Да, мы не сказали «наш» и сказали «подобное же поло­жение», имея в виду Тюркена. Не знаю, достаточно ли строго мы осудили тем самым д'Артаньяна?
   —  Любезный друг бутылки! — воскликнул мушкетер. — Мы, кажется, сегодня еще не ложились.
   —  Нет, нет, сударь, — отозвался Тюркен, — мы прилег»­ли, но всего на часок.
   —  Всего на часок? Отчего же?
   —  А оттого, что нам хотелось поизучать физические и моральные достоинства нашей жены.
   Скопище пьяниц встретило дружным гоготом эту шутку.
   —  Господин Тюркен!
   —  Господин офицер!
   —  Прекрасно, что вы отдаете свой ночной досуг изуче­нию чего бы то ни было, но мне бы хотелось, чтоб при этом соблюдалась тишина.
   —  Что вы подразумеваете?
   —  А то, что я не желаю больше видеть эти подлые шрамы на теле вашей жены.
   —  Господин лейтенант, мне понятны были бы ваши жа­лобы насчет постели или там, скажем, потолка, поскольку первое служит вам для сна, второе — для созерцания, и все в целом является частью вашего жилища. Но ведь я не сдавал вам внаймы тела госпожи Тюркен. Разве что…
   —  Разве что?
   —  Разве что вы рассматриваете его в качестве подушки. Ну тогда, конечно, другое дело.
   Д'Артаньян выхватил шпагу и ударил плашмя Тюркена.
   — Нет, господин Тюркен, отнюдь. Но мне б хотелось использовать ваши щеки, чтоб подточить бритву.
   Пьяница, бездельник, хвастун, вместилище всяческих пороков, Тюркен был, однако, не трусом. Он доказал это,
   схватив табурет с намерением размозжить им голову муш­кетеру. При этом он заметил:
   — Поберегите физиономию, господин офицер. Если бриться стоя, можно порезаться.
   Табурет, к счастью, просвистел возле самого уха д'Ар­таньяна. Наказание оказалось умеренным и заключалось в том, что в руку вонзилась шпага.
   —  Вот, — сказал д'Артаньян. — Это успокоительное. В случае рецидива мы обратимся к другой руке, потом к но­гам. Потом…
   —  Потом, господин лейтенант?
   —  На закуску нам остается еще пара ушей, дорогой Тюркен.
   Тюркен застыл, прижавшись к стене. Ухватился здоро­вой рукой за раненую. Один из его собутыльников предло­жил ему анжуйского, но Тюркен отказался. Он уставился в пустоту, пытаясь увидеть в ней, вероятно, нечто похожее на мщение.
   Д'Артаньян направился к себе в комнату.
   В три часа дня прекрасная Мадлен принесла ему наверх чашку бульона. Он посмотрел на эту чашку, как на нечто чуждое человеческому пониманию.
   В четыре Планше принес нугу, только что прибывшую из Монтелимара. Он стал созерцать и ее.
   В, пять часов, вознесенный наверх обеими своими нога­ми, к д'Артаньяну явился Пелиссон и заявил:
   —  Я виделся с секундантами господина де Бюсси-Рабю­тена. Это господа де Севиньи и д'Оллоре, бравые бретон­ские дворяне.
   —  Бретонские…
   —  Господин де Бюсси-Рабютен выбрал бретонцев, ибо их воинственность, а также…
   —  А также…
   —  А также он намерен вас убить. Я не возражал против программы. Но мне думается, было бы лучше, если б вы отправили его к праотцам, прежде чем он осуществит свой замысел.
   — Замысел…
   — У меня есть идея насчет машины, которая упразднит дуэли. Противники лягут на кровати, приводимые в движе­ние простым мановением руки.
 
   —  Руки…
   —  Будет сколько угодно ран в плечо, в шею, в бедро и даже смерть — самое чувствительное из ранений. И все благодаря моим рычагам. Мы избежим хаоса, который не­избежен в делах такого рода.
   —  Рода… — повторил д'Артаньян.
   —  И еще одно дополнительное удобство: врач и священ­ник будут всегда поблизости.
   В семь вечера появилась прекрасная Мадлен с письмом в руке.
   По-видимому, тот состав, из которого были сделаны чернила, оказался благотворнее бульона, который варили из курицы. Стоило мушкетеру отведать этого письма, как он тотчас пришел в себя и обрел желание жить.
   —  Мадлен, дитя мое, помогите мне надеть плащ.
   —  Вы не поедите перед уходом?
   —  Взбейте, пожалуйста, яичный желток в подогретом вине и присыпьте мускатным орехом.
   Это распоряжение столь отличалось от обычных просьб д'Артаньяна, что глаза у Мадлен округлились.
   XXXIV
   ПУП
   Как читатель уже догадался, письмо, которое вернуло д'Артаньяну, по выражению Жюли, вертикальное положе­ние, было подписано Мари.
   Подписи предшествовало всего пять слов:
   «В восемь часов. Всю ночь.»
   Для встречи в восемь часов д'Дртаньяну был нужен все­го лишь плащ. Но для целой ночи ему необходима была, несомненно, дополнительная порция микстуры: яичный желток, гретое вино и мускатный орех.
   Карета на Королевской площади была та же самая, и лишь вместо Мари в ней оказалась дуэнья с итальянским акцентом, с приличествующими ее занятию усиками и ла­сковыми руками.
   — Голубочек-ангелочек, это для твоей же пользы и для любви. Нужна отвага, не бойся шага. Красавица ждет, ей
 
 
 
   все не терпится, она все вертится. Совсем как в лихорадке… Детки все в порядке. Ах, олененочек, ах, мой котеночек, приляг на грудь и в путь, и в путь!
   Приговаривая таким образом, старуха завязала мушке­теру глаза.
   Затем карета въехала во двор, затем в сад, как о том догадается благосклонный читатель по шуршанию гравия под ее колесами.
   После чего карета совершила лучшее из того, что от нее ожидали: она остановилась. Дверца исполнила свое пред­назначение: отворилась. Дуэнья поступила вполне дуэни­чески: взяла д'Артаньяна за руку и повела через коридоры в помещение, где сняла с него повязку. Кругом был мрак, и мушкетер оценил эту перемену не самым радостным обра­зом.
   Рядом зашушукались.
   — Не приближайтесь, д'Артаньян. Послушайте, что я скажу.
   Д'Артаньян был так же спокоен, как это бывало с ним накануне штурма.
   — Я слушаю вас, мадмуазель. Сегодня утром вы намек­нули мне, что я утратил право вас видеть.
   — Вы обидели меня. Но поймите, главное не в этом: вы нравитесь мне, как прежде.
   Д'Артаньян приблизился на шаг.
   — Я еще не закончила. Д'Артаньян остановился.
   — Я жаждала познакомиться с вами поближе с того самого мгновения, как мы увиделись впервые. Это желание не покидало меня ни днем, ни ночью. Я сошла б с ума, не будь я решительнее всех других девушек моего круга. По­слушайте еще чуть-чуть. Нравственные и общественные принципы не имеют тут никакого значения: вы мне нужны. Мне нужен ваш образ, ваш голос — то очарование, которое никогда не наскучит, ваши глаза будят во мне источники неведомых чувств.
   Последовало молчание и затем голос пробормотал:
   — Д'Артаньян, приблизьтесь.
   Д'Артаньян приблизился, движимый любовью и изум­лением одновременно. Тело прильнуло к его телу, защи­щенное лишь тонкой шелковой тканью.
   Исторгающие вздохи и неясные звуки губы страстно впились в его губы. Руки обвились вокруг шеи и повалили его на постель.
   На постели укусы и поцелуи стали еще более страстными.
   В этом одичавшем теле было скорее что-то звериное, чем женское, из уст вырывались бессвязные речи, не похо­жие на речи насмешливой и сладостной Мари.
   Так пронеслось одиннадцать часов. Опьяненный любо­вью и гретым вином (ибо прекрасная Мадлен удвоила пор­цию), осыпанный поцелуями и мускатным орехом, д'Ар­таньян посчитал эти часы за минуты.
   Он уснул, едва забрезжил день. Заря, пробившись сквозь занавески, разбудила его. Дневной свет был бледен, однако убедителен.
   Мушкетер выскочил из постели в поисках подсвечника и огнива.
   Пупок на животе, который временно превратился в по­душку, не был ни в коем случае пупком Мари, поскольку он принадлежал Жюли.
   Как вы, разумеется, помните, д'Артаньян имел возмож­ность видеть обеих девушек под лучами южного солнца.
   И онуспел, разумеется, уловить кое-какие детали, хотя не был большим знатоком юных девиц.
   Но д'Артаньян был, несомненно, знатоком фортифика­ционных сооружений. А ведь пуп на женском теле едва ли не то же самое, что редут при бастионе. Истинный воин усвоит его очертания.
   Вот по какой причине д'Артаньян опознал Жюли, по­нял подмену и выскочил из постели.
   Не найдя свечи, он распахнул занавески. Дневной свет залил комнату.
   — Я люблю тебя, д'Артаньян, — закричала Жюли. — У меня не было другой возможности встретиться с тобой. Ус­покойся. Ты еще не понял, но ты тоже любишь меня.
   — Если б я любил вас, мадмуазель, я поставил бы вас об этом в известность.
   — Мари всего лишь кукла, а я женщина.
   — Мадмуазель, женщин на свете полным-полно, а Мари только одна-единственная.
   Досказав сентенцию, д'Артаньян произвел жест.
   — На помощь! — закричала Жюли. — Люди! Позовите стражу, комиссара! Ко мне!
   И отнюдь не слабое существо, она вцепилась в одежду мушкетера. Одежда состояла из рубашки и штанов. Тонкая рубашка разорвалась.
   Крайне недовольный всем этим, д'Артаньян отбросил женщину-тигрицу на постель, и она стукнулась головой о деревянную колонну.
   Ввиду отсутствия стражи и комиссаров прибежали слу­ги. Несмотря на все их снаряжение, невооруженные руки мушкетера кое-что значили. Оценив положение, д'Ар­таньян сцапал Жюли и сделал из нее некое подобие щита, который, правда, дергался в его руках и исторгал стоны, но тем не менее исполнил свое назначение.
   Спустившись в сад, д'Артаньян бросил щит подле ка­ких-то деревьев. На виске у девушки была ссадина, но утренний холод вернул ей сознание.
   — Прощайте, — сказал д'Артаньян. — Ваше личико пострадало, это даст вам дополнительную возможность по­ступить в монастырь.
   Оставалось найти одежду и лошадь.
   Судя по ржанию, донесшемуся из ближнего строения, лошадь была неподалеку.
   Насчет костюма дело обстояло сложнее, так как у д'Ар­таньяна остались всего лишь штаны. И тут ему бросилась в глаза ночная рубашка Жюли.
   Это было, разумеется, еще одним оскорблением юной невинности.
   Минуту спустя, прижимая одной рукой к себе рубашку и направляя другой мерина с лучшей родословной из всех поколений Колино дю Валей, он бодрой рысью пересек Па­риж. Шестнадцатью годами ранее в таком же одеянье он ускользнул от когтей миледи.
   «Только Кэтти мне еще не хватало», — мелькнуло в голове у д'Артаньяна.
   XXXV
   FIAT LUX*
   Гнев и надежда не давали мушкетеру уснуть.
   Гнев против Жюли, которую он никогда более не уви­дит, разве что король велит ему взять приступом мона­стырь.
   * Да будет свет (лат.).
   Надежда восстановить свое доброе имя в глазах Мари.
   Случай представился ему в то же самое утро, поскольку Роже де Бюсси-Рабютен в обществе двух бретонских дво­рян ожидал его в Пре-Сен-Жерве.
   В девять утра д'Артаньян был уже на месте, сопровож­даемый Пелиссоном де Пелиссаром и шотландским капита­ном по имени О'Нил, известным своим неподражаемым хладнокровием.
   Первым долгом мушкетер счел нужным обнять де Бюс­си-Рабютена, попросив у него доверительной беседы с гла­зу на глаз.
   Услыхав такое, де Севинье нахмурился, а д'Оллоре пре­зрительно хрюкнул.
   Но Роже их успокоил.
   — Господа, недоразумение у нас уже не первое. Так что насчет поединка и всех этих ран можно подождать.
   После чего он взял д'Артаньяна под руку.
   — Д'Артаньян, мы сходимся с вами в четвертый раз. Первый раз вы схватились с вертопрахом на пляже, пред­положим, его звали Роже. Во второй — с французским дворянином в окрестностях Рима, не будем называть его по имени. Затем был некто, кого можно назвать Третьим, вы сделались его другом, и это был Бюсси. Но сегодня вы схо­дитесь с Рабютеном, о котором идет молва, что он ведет свой род от волков, и вы превратились в его врага. Вы обожаете мою кузину, я согласен. Ухаживаете за ней — понимаю. То, что вы в нее влюблены, могу себе предста­вить. Но то, что вы бросаетесь на нее, словно ландскнехт, неприемлемо ни для нее, ни для вас. Вы упали в моих глазах. Я скорблю при мысли об этом и поскольку мне хочется утолить поскорей мою скорбь, лучше всего будет, если вы исчезнете с лица земли.
   Д'Артаньян выслушал это молча. Когда Роже кон­чил, он спросил со всей мягкостью, на какую только был способен:
   — Вы кончили, сударь?
   — Не зовите меня сударем, черт возьми, как посторон­него человека! Не забудьте: мы оба взяли по роли в том спектакле, какой дадим сейчас нашим друзьям. Приступим же весело и без лишних разговоров.
   — Но я тоже "хотел кое-что вам сказать.
 
 
 
   И д'Артаньян поведал Бюсси-Рабютену про ту запад­ню, в которую его поймали. Едва он кончил, Роже, не колеблясь ни минуты, воскликнул:
   — Надо предупредить Мари. Что сделать, чтобы пре­дупредить ее? Поговорить с ней. А как с ней поговорить? Для этого необходимо, чтоб глотка не была перерезана.
   И он направился к секундантам:
   —  Господа, важное дело вынуждает нас продолжить объяснение.
   —  Мне кажется, ваше терпение выше вашей чести, — заявил де Севинье.
   —  Великое терпение, — уточнил д'Оллоре. — Скорее к столу, господа, мне не терпится увидеть печень по-гаскон­ски и беарнские отбивные.
   —  С помощью моей машины, — заметил Пелиссон, — мы быстро бы устранили затруднения.
   Что же касается капитана О'Нила, то он лишь пожевал свои огромные рыжие усы.
   — Господа, хотя ваши доводы убедительны, они не смо­гут поколебать того решения, к которому мы оба пришли, шевалье д'Артаньян и я. Не беспокойтесь так о чести Рабю­тенов, господин де Севинье. Господин д'Оллоре, умерьте аппетит. Господин Пелиссонар де Пелиссардон, усовер­шенствуйте свою машину, пусть она режет на куски дуэ­лянтов, прежде чем те обнажат шпаги. А вы, капитан О'Нил, с вашей шотландской мудростью и неприязнью к пустым разговорам, будьте скупы, как водится, на слова, скажите, что вы разделяете наши взгляды, произнесите это слово, звучное «yes», которое так служит украшением ва­шей нации.
   — Хгвт! — произнес шотландский капитан. И поднял с земли бутыль.
   —Я принес это сюда. Традиционное семейное лекарство от ран. Рквк! Врачует снаружи и внутри. Арквтхвст!
   Он откупорил бутыль и дал понюхать присутствующим.
   — Алкоголь… — заметил Пелиссон. — Забавно. Мне запрещен алкоголь как экстрат из плодов. Но ведь это же вытяжки из козьих копыт и рогов барана…
   И он протянул шотландцу стакан, с которым не расста­вался ни во сне, ни наяву.
   Выпив, Пелиссон подал стакан соседям.
   Отказались лишь д'Артаньян и Бюсси-Рабютен, зая­вив, что должны сегодня же утром поговорить с девушкой, а девушки не выносят беседовать с мужчинами сквозь пары алкоголя, даже если этот алкоголь — лекарство.
   Зато Нога № 1 и Нога № 2 пришли в возбуждение.
   Пелиссон обратил на это внимание, но не знал, как ему отнестись к их чувствам. Он повернулся к капитану О'Ни­лу. Тот спросил с прямотой старого служаки:
   —  Ваши ноги? -Да.
   —  Ваши руки целебный напиток получили?
   —  Я это ощущаю.
   —  Значит, ноги тоже имеют право.
   И капитан налил два полных стакана суданским прин­цам.
   Меж тем Роже и д'Артаньян достигли Королевской пло­щади.
   Было решено, что Роже поднимется первым.
   Ожидание д'Артаньяна было непродолжительным.
   —  Она все поняла.
   —  Могу ли я ее видеть?
   —  Она вам напишет.
   —  Но почему письмо?
   —  Вы все еще внушаете ей страх.
   —  Сколько же мне ждать?
   —  Она уже вынула письменный прибор.
   —  Значит, мы не станем убивать друг друга?
   —  Ни за что на свете.
   —  Что же мы сделаем?
   —  Обнимемся.
   И они обнялись. Роже вскочил в седло. Д'Артаньян вер­нулся домой пешком. Ему необходимо было спокойно все взвесить.
   На Тиктонской улице он встретился с Тюркеном, рука у того была на перевязи.
   — Ну как ваша рука?
   — Превосходно. У нее, как видите, привычка тянуться к пивной кружке. Я рад, что теперь она капельку отдохнет.
   — Значит, вы теперь трезвенник?
   — Совсем даже напротив.
   — Это почему же?
 
 
 
   — Я зову жену в любое время дня и ночи, и она мне прислуживает. Двойная польза.
   — То есть?
   — Бели вино хорошее, я ее хвалю.
   — А если плохое?
   — Я его выливаю ей за корсаж.
   — Вы забавник худого толка.
   — Говорите, говорите, сударь. Я вижу у вас сегодня нет охоты угощать меня добавкой.
   — Все еще впереди.
   — Я узнаю о вашем настроении по посланцам, которые к вам приходят.
   — По посланцам?
   — Да, да. Вы то погружаетесь в воду, словно лягушка, то выпрыгиваете оттуда, чтоб схватить письмо, которое вам посылают.
   И Тюркен исчез, прежде чем д'Артаньян решил, что лучше на этот раз — носок сапога или кончик шпаги?
   XXXVI
   ОТ ОХОТЫ ЗА ЗЯТЬЯМИ.,.
   Отворив дверь своей комнаты, д'Артаньян удивился при виде незнакомца, седенького человечка, который, став на табурет, снимал со стены висевшие там шпаги.
   Их было всего пять.
   Одна из них пригвоздила к земле де Варда, как о том его святейшество Урбан VIII изволил недавно вспомнить.
   Другая изгнала англичан из Ла-Рошеля.
   Третья сопровождала миледи к месту ее вечного упоко­ения.
   Четвертую, подарок Атоса, носил д'Артаньян лишь при дворе, что не мешало ей, впрочем, быть столь же острой, как остальные ее соседки.
   И, наконец, пятая взяла приступом Аррас.
   Но даже если оставить в стороне воспоминания, то нуж­но сказать, что д'Артаньян веема ценил эти изящные клин­ки, заменявшие ему с давних пор общество женщин. Он хлопнул в ладоши. Человечек обернулся. Физиономия у него была непривлекательная, выражение на ней плакси-
   вое, кожа с редкими порами, узкие губы и большой висячи» нос. Появилась Мадлен.
   — Сударыня, — спросил мушкетер. — Кто это такой?
   — Ваш тесть, сударь.
   Д'Артаньян нахмурился. Сделал знак Мадлен удалить­ся. Затем скрестил на груди руки.
   — Сударь, мне известно, что мой отец был лучшим стрелком из пистолета в наших местах, что мой дед был лучшим игроком в мяч в округе, но я никак не предполагал, что на роль моего тестя будет претендовать похититель моих шпаг.
   — Позвольте, сударь, позвольте. Я сяду. Такая жарища. Я весь мокрый. Мое имя Эварист дю Колино дю Валь.
   В манере было нечто приторное, в речи — нечто гнуса­вое, так зазывают покупателей торговцы рыбой. Казалось, даже пахнуло, как от прилавка.
   —  Вы намеревались жениться на моей дочери, да, я знаю, вы даже взяли ее ночную рубашку, вы вернете1 ее мне, этот подарок моей покойной жены. А шпаги… Я беру их в свою коллекцию, поскольку мы теперь родственники. У меня уже есть шпиговальная игла от дядюшки по мате­ринской линии и охотничий кинжал, по-видимому, от пра­дедушки. Кое-что еще. Если у вас есть какие-либо вещи — брильянты, документы, — их лучше доверить мне, я буду хранить все под ключом.
   —  Господин тесть, почему вы думаете, что я собираюсь жениться на вашей дочери?
   —  Я согласен, сударь.
   —  Ая?
   —  Позвольте два слова. Я знаю, вы бедны. Бедность — это болезнь. А я богат. Но желаю счастья. Вы — человек военный, пулька фьють… и все. Раз вы берете Жюли без приданого, я рассчитываю получить ее вскоре обратно, столь же нежную и прелестную, как прежде. Вы, видите, я откровенен. По моему плану дочка даст мне самых разных зятьев, но мне б хотелось для разнообразия солдата, фи­нансиста, члена городского магистрата, быть может, даже духовное лицо.
   —  Весьма похвально.
   —  Мы будем друзьями, особенно если вы дадите мне выпить. Во избежание недоразумений я никогда не пью дома. Я беру ваши шпаги. Нет ли у вас библиотеки или
 
 
 
   картинной галереи? Меня интересуют в особенности мифо­логические сюжеты и охотничьи сцены. Нет ли у вас фермы на родине? Лесов, пусть даже с порубками? Может, какой прудок?
   Крохотные алчные глазки дю Колино дю Валя метали искры.
   — Нет, сударь, но все же кое-какая коллекция у меня есть.
   —  Так, так.
   —  Специально для вас.
   —  О!..
   —  Это коллекция окон.
   —  Окон?
   —  Вот именно, окон, — повторил мушкетер, прибли­зившись к гному. Как видите, в этой комнате их три, но есть у меня еще полторы дюжины окон в Гаскони.
   —  Поговорим о Гаскони.
   —  Нет. Потому что я предлагаю вам выбрать немедлен­но. Я помогу прийти к решению.
   И, схватив каминные щипцы и зажав в них Колино дю Валя, д'Артаньян высунулся вместе с ним в окошко и по­держал его на весу, сделав это с такой легкостью, что Пор­тос несомненно его б одобрил.
   —  Нет! — закричал будущий тесть. — Прекратите! Я человек пугливый.
   —  Оно и видно, дружок.
   Д'Артаньян втянул крохотного старикашку обратно в комнату и опустил на пол.
   —  А я, представьте, — заявил он, — готов стерпеть тес­тя-стервеца с запахом прокисшего сидра — папашу той девки, на которую не польстится ни одна сводня. Да, пред­ставьте, готов. Но как могу я снести труса в собственной семье? Итак…
   —  Итак?
   —  На очереди второе окно.
   Карлик вывернулся из рук мушкетера.
   — Я чувствую, мы не понимаем друг друга. Вы меня напугали. Насчет дочки мы еще потолкуем. Мне хотелось бы взять шпаги. Я потребую их через нотариуса.
   Едва он выскочил из комнаты, как появилась прекрас­ная Мадлен.
   — Господин лейтенант.
   — Да, дитя мое.
   — Господину Пелиссону де Пелиссару плохо. Он ждет, чтоб вы его посетили.
   Кандидат в тести всунул в приоткрытые двери свою ис­тощенную алчностью физиономию.
   — Еще одно. Я уже ухожу. Мы подумаем… Верните только мне ночную рубашку моей дочери.
   — Ночную рубашку?
   — Я ж вам объяснял, это памятка. Драгоценная вещица.
   — Вот не Думал, сударь, что ночная рубашка может быть семейной реликвией. Я полагал, такое бывает скорее у ирокезцев или у неаполитанцев. Прочь!
   И гнусавый карлик испарился, бормоча что-то о смер­тельном номере с нотариусом, о ночных рубашках и днев­ной страже.
   XXXVII
   … ДО ОХОТЫ ЗА ЛА ФОНОМ
   — Чудное мое дитя, — осведомился д'Артаньян, — вы, кажется, сказали, что мой превосходный друг болен.
   — Да, — ответствовало чудное дитя.
   — Что же у него болит?
   — Ноги.
   И Мадлен исчезла, сделав грациозное движение талией, вся столь непохожая на предыдущего посетителя.
   Д'Артаньян тотчас же постучался в двери апартамен­тов, которые занимал маршал де Пелиссар, ибо пора име­новать его сообразно с полученным им новым титулом, хотя, впрочем, этому человеку, равному по способностям Леонардо да Винчи, готовому протянуть руку к солнцу и получить в наследство горы Оверни, любое предприятие было, казалось, по плечу.
   Друг нашего мушкетера находился в постели.
   — Дорогой д'Артаньян, ничто не может меня более уте­шить, чем посещение такого цветущего человека, как вы. Мне и в самом дело плохо.
   — Мадлен мне уже сказала. Что с вашими ногами?
 
 
 
   — Увы, ноги… Хотя я вывез их из Африки — страны, известной крепостью древесных пород и твердостью костей ее обитателей…
   — И что же?
   — Оказалось, что налетевший из Шотландии ураган уложил обоих на месте.
   — Что вы хотите этим сказать?
   — Что капитан О'Нил трудный человек. Вы обратили внимание, какой он толстый?
   — Кагс-то не очень…
   — Значит, вы не поняли, что он состоит из одного толь­ко желудка. Сердце, мозг, внутренности и органы низшего порядка ужаты до минимума. Остается место для одного толькд желудка, который разросся наподобие мешка.
   — Мой дорогой Пелиссон, я знал вас как инженера, астронома, математика, химика, но отнюдь не как физио­лога.
   — Я изучал почки и сердце, но только в молодости и мимоходом. Однако этого достаточно, чтобы поставить та­кой диагноз. Это существо вмещает в себя колоссальное количество жидкости, равное половине его тела, а может, и больше.
   — Я б сказал, что он весит не более ста двадцати фунтов.
   — Сто двадцать фунтов весу — это пустяки, но шесть­десят фунтов жидкости — это уже кое-что. В особенности если эти шестьдесят фунтов составляют семейное лекарст­во капитана О'Нила.
   — Да, этим нельзя пренебречь.
   — Вот именно.
   Воцарилось исполненное восхищения молчание.
   — Надеюсь, вы следите за моей мыслью, дорогой д'Ар­таньян, поскольку от физиологии я перехожу к упругости тел.
   — Несомненно.
   — С другой стороны — у этого самого О'Нила два огром­ных, похожих на губку уса.
   — Отнеситесь к ним с должным уважением, друг мой, испанские пули не раз щекотали их, но ни разу не опалили.
   — Да, да. Но я понял, в чем тут дело. Вы обратили внимание, каким образом он пьет?
   — Ей-богу, нет.
 
   — Ваш доблестный О'Нил погружает по очереди оба своих огромных уса в стакан, затем высасывает из них всю жидкость. Таким образом, не переводя дыхания, он погло­щает колоссальное количество семейного эликсира.
   — Мой дорогой, мой несравненный Пелиссон, ваши вы­воды изумительны, но как это связано с вашими Ногами?
   — Вам не кажется, что я немного исследователь?
   — В вас меня не удивляет ничто.
   — Так вот, как исследователь, я прочитал уйму всяких рассказов о путешествиях и пришел к выводу, что наши африканские братья обладают удивительной склонностью к подражанию. Они даже превосходят порой предмет своего подражания.
   — Мне кажется, я начинаю вас понимать.
   — Таким образом Нога № 1 и Нога № 2, оба уроженцы Судана, без устали подражали капитану О'Нилу.
   — И преуспели в этом?
   —  Очень даже преуспели. Лучше не скажешь. Знаменитый изобретатель исторг вздох.
   —  Так, значит, ваши Ноги…
   — Боюсь, что теперь они будут отсыпаться не менее недели.
   — Выходит, целую неделю без Ног?
   — Да, на собственных, так сказать, окороках…
   — Но это же вам не пристало.
   — Сперва я хотел выписать другие Ноги, из Оверни или из Пруссии.
   — Неплохая идея.
   — Но я вовремя вспомнил, что овернцы очень своеволь­ны, а пруссаки обожают дисциплину, в то время как мне хочется, знаете ли, время от времени порезвиться. Тогда я решил переключиться на работу над изобретением, это от­нимет у меня ровно неделю.
   — Вполне достаточно, чтоб встать на ноги.
   — Вот именно.
   — И это все?
   — О, нет, я отнюдь не забыл про наш мирный договор, тем более, что король подарил мне этот пустячок…
   И Пелиссон де Пелиссар потряс маршальским жезлом, лежащим на ночном столике бок о бок с бутылями шато­шалонского сиропа и эльзасского ликера.
   — О, и я помню, тем более помню, что король ничего мне не дал.
   — Он держит вас про запас для самых важных дел. Итак, чего мы, собственно, добиваемся?
   — Мы ищем Ла Фона.
   — Дорогой д'Артаньян, из вас получится замечатель­ный начальник штаба, ибо вы сразу улавливаете суть воп­роса.
   — Но вы ясно поставили проблему.
   — Чтоб отыскать Ла Фона, возможны два способа. Пер­вый — положиться на волю случая, это метод эмпириче­ский. Мы рассылаем повсюду наших шпионов, собираем сведения и затем делаем выводы. Способ долгий, дорогосто­ящий и неподходящий для нашей с вами натуры, где рез­вость лани — гром и молния! — состязается с прыгучестью блохи. Заметили вы, кстати, что я почти перестал скверно­словить?
   — Действительно.
   — Я полагаю, все эти наши проклятия, все эти призывы к чьей-то силе отражают, по существу, наше собственное бессилие, и потому их отсутствие меня радует. Но вернемся ко второму способу.
   — Вернее, возвращаетесь вы, потому что я о нем ничего пока не знаю.
   — Он математичен и аппетитен то же время. Я имею в виду, что он основан на аппетитах достопочтенного Ла Фо­на. А эти его аппетиты, каковы они?
   — Я полагаю, вы знаете лучше меня.
   — Аппетитов у него пять: вино, игра, женщины, наси­лие и мошенничество. Можно ли удовлетворить пять этих страстей одновременно?
   — По преимуществу в ночное время.
   — Совершенно справедливо. Не обращали вы, дорогой д'Артаньян, внимание на то, что в деревне все на ночь запирается? Ла Фону для всех его подлостей нужен город, притом немалый.
   — Это сужает область наших действий.
   — И потому я устраиваю в каждом из соответствующих городов ловушку, которую я называю ЛОДЛЯЛА—60.
   — Но почему именно ЛОДЛЯЛА—60?
   — Ловушка для Ла Фона—60.
 
   — ЛОДЛЯЛА — это еще куда ни шло, в этом даже как бы предварение кары. Но почему 60?
   — Цифра предназначена для нашего противника. Если он узнает о ней, он подумает, что мы ограничились всего шестьюдесятью ловушками.
   — А их будет больше?
   — Значительно больше. Я размещу их во Фландрии, в Италии, в Испании
   — И как они будут устроены?
   — В каждой из них будет женщина, игорный притон, харчевня. Там будет непременно повод для ссоры и появит­ся путешественник, которого легко обобрать. Из этого мы составим единую сеть, и нити потянутся к математической машине, объединяющей три вычислительных центра: один в Аахене, другой в Лионе, третий в Сен-Севере.
   — Почему именно в Сен-Севере?
   — Потому что мой подопечный обожает пакостничать в родных краях. Мне трудно объяснить почему, это сокровен­ная тайна души, в ее закоулках я бесцельно блуждаю.
   — Дело, конечно, беспроигрышное, но потребует самых сложных манипуляций, я уж не говорю о людях, которых вы посадите для приманки, их добросовестность нуждается в проверке.
   — Я думал об этом.
   — Ну и что?
   — У меня будет несколько подставных Л а Фонов, и они заявятся в мои ЛОДЛЯЛА—60. Если от них не будет сигна­лов, я сразу догадаюсь, в чем дело.
   — Что ж, превосходно.
   — Кроме того, учтите, моего Ла Фона я вижу насквозь. Он способен влезть в шкуру любого из подставных Ла Фо­нов, пытаясь таким образом меня обмануть. Однако тем самым он лишь облегчит мне задачу.
   — Превосходно до крайности. Но вы разоритесь на этом деле. /
 
   —  О нет. Я останусь в выигрыше. Взгляните на эти расчеты. И Пелиссон подсунул д'Артаньяну ворох испещ­ренных цифрами листков.
   —  Я подсчитал в общих чертах стоимость войн за три столетия. При любом варианте я остаюсь не в накладе. Моя машина по уничтожению Ла Фона обойдется в изрядную, но все же меньшую сумму. Одно из самых выгодных поме-
 
 
 
   щений капитала за всю мою жизнь. А мне нужны деньги, много денег!
   — А я-то думал, что вы богаты.
   — Я и был богат. По крайней мере, в глазах женщин, ибо слыл красавцем. Но теперь, как видите, теперь я суще­ствую в сокращенном варианте, и мне приходится утраи­вать щедрость, чтоб меня правильно поняли.
   — Мне казалось, что вы равнодушны к женщинам.
   — Совершенно верно, мой дорогой друг, к женщинам я равнодушен. Но с чего вы взяли, черт побери, что я желаю, чтоб женщины были равнодушны ко мне?
   — Это, признаться, мне не приходило в голову.
   — Все оттого, что вы юны и влюблены. А я вошел в года, остепенился. Я развлекаюсь, глядя, как курочки трепещут крылышками вокруг, но не удостаиваю их взглядом.
   — Господин д'Артаньян, — сказала Мадлен, появляясь, — вам два письма.
   XXXVIII
   ДВА ПИСЬМА
   Д'Артаньян взвесил каждое из них в руке. Ему стало ясно, какое он прочтет напоследок: то, что короче — пись­мо от Мари. Впрочем, почерк на обоих конвертах был на удивление схожим. Д'Артаньян мог бы, конечно ошибить­ся, тем более, что у него не осталось писем Мари, которые та писала ему в Рим. Их уничтожил взрыв летательного аппарата. В пользу Мари свидетельствовала лишь легкость письма. Было ясно, что Жюли прибегнет к артиллерии ар­гументов и тяжеловооруженных частей речи, в то время как на стороне Мари будет легкая кавалерия и любовь. В самом деле, в выборе писем он не ошибся. Что касается Жюли, то она ему писала:
   «Д'Артаньян, я укротила свой голос, скрыла сущность, я подражала этой глупой гусыне, я перестала быть самой собою, именно это тебе понравилось с первого взгляда.
   Да, с первой же дольки первого мгновения твой взор устремился ко мне и он не познает отдыха, пока я не стану усладой твоих очей, восторгом твоих зениц, безмятежно­стью ночного сна.
   Ты вознамерился играть с пожаром, который c-im же разжег и, обманывая себя, увлекся на какое-то время Ма­ри. О, но ведь это белое мясо, радующее лишь летом и только в Риме, его пресность стала очевидной, едва ты вернулся в Париж, в тот самый город, который еще зовется Парижем, но который так же похож на подлинный Париж, как песок похож на грязь, как жемчужина на каплю воды и как стройная речь на бессвязное бормотанье.
   Именно здесь, встретясь со мной вновь, ты ощутил страсть, но скрывал ее только миг, ибо она тебя ужасала, разрушая огромную башню гордыни, воздвигнутую в твоем сердце.
   Ты отозвался на мои записки. Ты явился. Ты привлек меня к себе, и ты преобразился, как преобразилась я сама: пожираемые общим пламенем, мы обратились в пепел. Но из этого пепла я восстаю вновь, в то время как ты терза­ешься мыслью, что тебе не дано более меня видеть.
   Тщетно, ибо я тебе нужна, ибо твоя судьба определится лишь тогда, когда ты поймешь, коварный, что я тебя прощаю.
   Последуй желаниям моего отца, который задумал при­общить твои мечи к своим доспехам, чтобы тем самым ско­рее воссоединить наши сердца (и, быть может, лишить тебя таким образом тех неуловимых флюидов, которые служат тебе к тому помехой). Верни мне, пожалуйста, рубашку, которая дорога мне теперь вдвойне, к тому же она почти не ношеная.
   Я поняла: твоя ирония в отношении моего отца — лишь слабая попытка скрыть все то уважение, которое ты к нему питаешь, как к творцу моих дней.
   Я без труда убедила моего отца отказаться от подачи официальной жалобы на тебя за изнасилование девицы, за разбойное вторжение в жилище честного человека, за рану на голове, за похищение коня и рубашки, что кончилось бы, несомненно, привлечением тебя к суду высшей инс­танции и завершилось твоей гибелью, ибо мой отец опытен и искусен в юриспруденции, да и я сама могу защи­титься в своем деле, как может защититься доведенная до крайности невинность: разорванный батист, загубленное сердце и оскверненная душа выразят всю свою боль перед членами сурового магистрата, кои могут простить лишь невольное нарушение закона и морали, но подлеца и на­сильника покарают наижесточайшим образом, включая
   самые колоссальные штрафы. Полагаю, д'Артаньян, что ты сможешь, в конце концов, отличить выгоду от убытка и возвратишься, чтоб обрести любовь той раненой птицы, которая считает себя твоею.
   Жюли,»
   — Что с вами, д'Артаньян, мне кажется, вас что-то сильно позабавило?
   — Дорогой маршал, я испытал, пожалуй, одно из глубо­чайших наслаждений моей жизни.
   — О, мне известны разного рода наслаждения, не счи­тая лесных орехов. Но скажите, что произвошло?
   — Так… Утраченная глупость.
   — Это в духе здорового католицизма.
   — Позвольте, я прочту второе письмо, и мне откроется божественный промысел.
   Д'Артаньян распечатал письмо Мари. Вот какое оно было:
   «Д'Артаньян, Роже мне все объяснил. Я поняла ошибоч­ность моего поведения и все безумие вашего.
   Вы спутали меня с той, которая назначала вам эти сви­дания, вы не опознали ни голоса, ни поступков. Вы продол­жаете любить меня даже после того, как открылась правда, и это повергает меня в отчаянье.
   Более, чем в отчаянье: это отдаляет меня от вас навеки.
   Я не забуду вас, как кричала об этом в порыве гнева. Но я никогда более не увижусь с вами. Клянусь вам, д'Артаньян.
   Я приношу эту клятву с тем, чтоб сохранить ваш образ там, где он пребывает. Я не хочу, чтоб вы походили когда­либо на себя такого, каким я вас увидела напоследок. С Богом, д'Артаньян. Жизнь коротка, мы свидимся с вами тогда, когда свидимся с Богом. Я поклялась.»
   — О, я вижу, вы приближаетесь с Господу… И, кажется, через те двери, куда пускают лишь ангелов. Хо! Нога № 1! Нога № 2! Эти дряни все еще дрыхнут. Меж тем, по-моему, мой бедный друг лишился чувств. Не доставить ли сюда капитана О'Нила вместе с его лекарством? Д'Артаньян!
   Д'Артаньян приоткрыл один глаз.
   — Вы еще не умерли?
   — Пока нет. Но скоро это со мной случится.
   XXXIX
   КРАТКОЕ УВЕДОМЛЕНИЕ
   Два месяца спустя, 1 апреля 1643 года положение героев романа изменилось следующим образом.
   В первую очередь закуска.
   Эварист Колино, известный также под именем дю Коли­но дю Валя, начал процесс в связи с похищением ночной рубашки, но когда он заговорил о поруганной чести своей дочери, среди судейской братии раздался такой хохот, что его отголоски докатились до кассациооной палаты.
   Трое судебных исполнителей явились в гостиницу «Ко­зочка».
   Один из них был выпущен через первое окно, второй — через второе.
   Воспользоваться третьим окном не пришлось, потому что третий исполнитель предпочел задержаться внизу с мэтром Тюркеном.
   Правая рука Тюркена уже под за ж ил а, но так как он отвык пользоваться ею, то он прибег к .помощи своего ново­го друга. И судебный исполнитель, едва очутившись на Тиктонской улице, решил не покидать ее более. Он погру­зился в трясину беспробудного пьянства.
   Мадмуазель Жюли дю Колино дю Валь завела себе лю­бовника ста восьмидесяти фунтов весом и похожего обли­ком на жителя Морванских гор из расчета, что тот покви­тается с д'Артаньяном. Но когда пришла пора объясниться, этот ее любовник вернулся к Жюли, окривев на один глаз, и та отвернулась, заявив, что даже с двумя глазами он не мог прежде по достоинству оценить ее прелести, так пусть теперь любуется ее спиною.
   Жюли немедленно написала двадцать девять блиста­тельных писем мушкетеру. Все двадцать девять были ей возвращены, аккуратнейшим образом уложенные в кар­тонную коробку. Каждое письмо было разорвано на восемь частей, что составило двести тридцать два клочка бумаги.
   Картонка была первязана шелковой ленточкой.
   Ла Фон в силу своих редких дарований хорошо приспо­собился к положению политического узника. Он не только не таранил более головой стены, но даже указал тюремщи­кам на те слабые места, которые следует укрепить для лучшей охраны заключенных.
   Об его усердии доложили коменданту, и тот остался доволен. Он велен Ла Фону вооружиться молотком и зуби­лом и проверить на прочность все стены тюрьмы.
   Несмотря на все потуги выслужиться, у Л а Фона заве­лись даже кое-какие друзья.
   Когда интересовались, почему он занялся такого рода деятельностью, он отвечал, что ничего хорошего за стена­ми тюрьмы его не ожидает и что он остерегается даже самой мысли о побеге, подобно больному, который печется о здо­ровье.
   Тюркен не трогал больше свою супругу, за исключени­ем воскресенья, когда та начинала проявлять недовольство.
   Вот все о второстепенных персонажах.
   Граф-герцог Оливарес, не выполнивший данные им ко­ролю обещания, иными словами, не сумейший доставить ему договор о всеобщем мире, был отправлен в отставку.
   Зато Мазарини продемонстрировал королеве знамени­тую зеленую папку с папским гербом. Анна Австрийская поинтересовалась ее содержимым, но итальянец отказал, искусно сославшись на тайные инструкции Урбана VIII. Не оставалось ничего другого, как назначить Мазарини пер­вым министром, к величайшему огорчению Шевиньи и де Нуайе.
   Ла Фолен обосновался в Анжу,.где превратился в вели­чайшего авторитета местной кухни, введя в обиход трюфе­ли и сосиски.
   Поль де Гонди сновал по Парижу и развлекал общество, предваряя появление расторопного факельщика в особе герцога де Бофора и порочного грабителя в лице Мазарини, — короче, начинал ту большую игру, в которой готовил собственную крупную ставку.
   Карл I еще сражался и барахтался в Англии, уже ощи­панный и почти готовый сложить голову на плахе.
   Это персонажи политические.
   Что же касается главных персонажей, то они находятся в Бургундии — я имею в виду Роже де Бюсси-Рабютена и
   его кузину, и в Париже — если речь о д'Артаньяне и Пелиссоне де Пелиссаре.
   Маршал не случайно избрал своей парижской резиден­цией Тиктонскую улицу. В этом сказалась его любовь к д'Артаньяну, горести которого внушали ему опасения. Он занимал второй и третий этажи гостиницы «Козочка». Так было удобнее вытянуть ногу, как говаривал он.
   Первого апреля он созвал совещание, где присутствова­ли: во-первых, он сам — маршал Франции, во-вторых, хо­зяйка гостиницы — прекрасная Мадлен и, наконец, в­третьих — несравненный Планше.
   Пелиссон де Пелиссар стал вновь пользоваться своими ногами, хотя у одной глаза горели странным огнем, а другая то и дело поговаривала о приобщении к шотландской рели­гии. Мадлен Тюркен стала давать пояснения:
   — Все его питание — только бульон и чашечка шокола­да, и то, если мне удастся настоять на этом. И еще бискви­ты, смоченные в красном вине, как научил его граф де Ла Фер.
   — Так можно еще тянуть и тянуть.
   — Да, но он тает на глазах, взгляд тускнеет, руки худе­ют и сохнут.
   — Откуда вам это известно?
   — Господин маршал, я выполняю свой долг.
   — Ну, а письма?
   — Он пишет, потом рвет все на клочки.
   — Никакой корреспонденции ему не приносят?
   — Приносят, но он ничего не читает.
   — А оружие?
   — Время от времени он его рассматривает.
   — Каким образом?
   — На лице что-то вроде улыбки.
 
   —  Картина клинического бедствия. Что скажешь, Планше?
   —  Я приходил к нему несколько раз со сластями и с новостями, которые должны были его расшевелить. На­прасно.
   —  Нужны более сильные средства.
   —  Более сильные средства известны. Но для этого мне необходима ваша помощь, господин маршал.
   —  Какая именно?
   —  Мне нужен месяц полной свободы.
 
 
 
   —

Ради твоей коммерции. Ясно. Я попрошу назначить тебя кондитером его святейшества.

   — Не в том суть. Моя жена…
   — Что же делать?
   — Убедить ее в том, что новый летательный аппарат не разорвет в клочья другое ухо.
   — И это все?
   — Для моего спокойствия не так уж мало.
   — Итак, терапевтическая мера: мадам Тюркен, вы уд­ваиваете порцию шоколада, вы подмешиваете желток в бульон и железо в бисквиты. Этот прием я вам объясню. Способ выздоровления: Планше получает месячный от­пуск, чтоб раздобыть лекарства, которые ему известны. Нога № 1! Нога № 2! В путь! Мы отправляемся к мадам Планше!
   Когда Пелиссон де Пелиссар хотел покинуть гостиницу, в ее двери скользнул молодой человек скромного вида, с большой головой, которая, казалось, с трудом держалась на тонкой шее.
   Взглядом сарыча, который, как известно, зорче орла, Пелиссон де Пелиссар тут же его заметил.
   — Мадам Тюркен, позаботьтесь, пожалуйста, о моем секретаре, он прибыл сюда из Сверни. Мне это важно.
   — Господин маршал, он будет чувствовать себя здесь, как дома, мне нужно лишь знать его имя.
   — Паскаль, Блез Паскаль, не так ли, мой мальчик?
   — Все для господина Паскаля! — завопил Тюркен.
   XL
   ДВА ВЫСОЧАЙШИХ УМА В 1643 ГОДУ
   От будущего автора «Мыслей» можно было ожидать все­го, даже того, что ему всего двадцать лет. Он воззрился на поставленный перед его носом кувшин с вином и попытался вычислить на глазок его объем.
   — Нашему юному гостю следует выпить, — сказала прекрасная Мадлен, — усталость как рукой снимет.
   — Я пью только воду, — ответствовал молодой человек.
   — Парижская вода именуется вином, — провозгласил мэтр Тюркен. — Женщина, позаботься об этом ребенке. Я чувствую, у него есть задатки, из него можно сделать…
   — Сделать — что? — живо откликнулся Блез Паскаль.
   — Поторопись, женщина. Я, видите ли, сударь, вопреки внешности, человек необычный. Я знаком и с Богом, и с дьяволом.
   К этому моменту Тюркен осушил уже третий кувшин шабли. Это обстоятельство давало ему ясность мысли, по­буждая одновременно к доверительной беседе. **
   — Господь держал меня в своих объятиях, как робкого младенца, в течение тридцати лет. Затем он свел меня с дьяволом. О, эта встреча была жестокой. Я оказался легкой добычей. Подумайте сами: человек, который не имел недо­статков — сплошной здравый смысл и ничего похожего на неумеренность, ничего, что сулило бы беду. Глотните вина, сударь, я тоже сделаю глоток-другой, и это поможет мне объясниться.
   Паскаль выпил стакан вина и налил хозяину.
   — Дьявол был со мной ласков. Лапы у него бархатные, он явился ко мне в личине женщины и под видом доброго вина. Однако Господь меня еще не забывает и одергивает при случае. Я, знаете ли, разбираюсь в людях и вижу…
   — Да, я слушаю вас…
   — Я вижу, что вы с дороги, — заключил благоразумно мэтр Тюркен, вставая с места.
   В это мгновение появился Роже де Бюсси-Рабютен. Ес­ли д'Артаньян отличался великим сердцем, а маршал Пе­лиссон великим умом, то Роже был великим сеньором. Тюркен разбирался в оттенках.
   — Господин д'Артаньян ушел еще на рассвете, а госпо­дин маршал скоро придет. Он оставил своего секретаря, который только что прибыл из Оверни.
   Бюсси подошел к секретарю.
   — Как вас зовут, господин из Оверни?
   — Блез Паскаль, господин из Парижа.
   — Нет ли у вас родственника, советника тамошнего высшего податного суда, если не ошибаюсь?
   — Это мой отец.
   — Ага, значит, все правильно. Меня зовут Роже де Бюс­си-Рабютен, я из Бургундии. Мэтр Тюркен, ваше шабли превосходно.
   Тюркен поклонился.
   — Так вы, значит, секретарь этого великолепного пе­лиссардонического Пелиссона?
 
 
 
   — Надеюсь, даже друг, несмотря на разницу в возрасте. У нас есть кое-что общее.
   — Пелиссон — математический гений.
   Блез Паскапь, к тому времени уже автор «Опыта теории конических сечений» и ряда других выдающихся трудов, улыбнулся в ответ.
   — Господин Пелиссон набит до отказа цифрами. Стоит ему открыть рот, как низвергается каскад самых замысло­ватых и галантных уравнений.
   — Конечно, конечно.
   — Он оседлывает пространство так же, как иной объез­жает лошадь.
   — Разумеется.
   — У материи нет от него тайн.
   — Сударь, — ответил Паскаль, внезапно оживляясь, — у материи не может быть тайн. Дайте мне в достатке увели­чительных стекол и тонких весов, я выражу материю на бумаге, и тайное станет явным.
   Бюсси-Рабютен глядел на молодого человека с удивле­нием, но тот продолжал:
   — Что я ищу у господина Пелиссона, так это его изрече­ний, которые присущи лишь ему одному, их сияние распро­страняется по всему миру.
   — Я совсем не знал моего пелиссардонического друга с этой стороны.
   — А я со своей стороны считаю: в одном его смешке больше мудрости, чем во всем Аристотеле.
   — Я вижу, вы заимствуете все лучшее у Парижа. Паскаль мгновение помолчал, затем, погрузив взгляд
   своих карих глаз в насмешливые зеленые глаза Роже, ответил:
   —  Нет, сударь, это Париж позаимствует все лучшее у меня.
   —  Прелестный ответ. И что вы будете здесь делать?
   —  Ставить физические опыты, в том числе на самом себе.
   —  В таком случае подарите мне одно утро и я сведу вас с человеком, который является королем Парижа, ибо вы должны знать: существует два рода королевской власти во Франции — одна управляет королевством, другая — Пари­жем.
   И полчаса спустя обоих молодых людей, Бюсси и Паска­ля, ввели к Полю де Гонди.
   — Этот юноша только что прибыл из Оверни, — заявил Роже. — Одной рукой он взвешивает миры…
   — А другой? — осведомился будущий кардинал де Рец.
   — А другой человеческие жизни.
   — Человеческие жизни! — отозвался Поль де Гонди. — Что означает жизнь? Человека хватают и волокут на кос­тер, если он хоть немного колдун, как это делает Урбан Великий. Или же его маринуют в тюрьме. Так случилось с Бассомпьером. Покинув Бастилию, он не узнал ни людей, ни лошадей, потому что у людей нет больше бород, а у лошадей грив и хвостов. Однако, если отбросить костры и тюрьмы…
   И Поль де Гонди сделал рукой движение — нечто сред­нее между благословением и жестом человека, желающего взять с блюда мускатный орех.
   — Мне почему-то кажется, — заметил Паскаль, — что человек состоит из отдельных существ, как бы вставленных друг в друга: старик в ребенке, святой в преступнике, муд­рец в глупце. Вся эта коллекция изображена на одной кар­тине. Но Господа не проведешь.
   —  Необходимость общаться с Господом, — заметил де Гонди, — ведет к молитве. Мы осознает в этот миг, что мы не более чем скромные его творения. Тем не менее, нам самим хочется выразить свой творческий порыв. И это при­ближает нас к безднам, которые упрощенно названы жен­щинами.
   —  Женщины… — подхватил Паскаль. — Женщина — не более чем цифра в математическом ряде, где все начина­ется с мужчины.
   —  Что ж тогда является завершением?
   —  Ничто.
   —  Господа, — обратился к присутствующим Поль де Гонди, — я прошу вас разделить со мной обед. Метафизи­ческие проблемы рождают дыры в желудке и пустоты, ко­торые мы порой в себе ощущаем, — это вовсе не томленье духа, а признаки аппетита. Я призываю вас, господин Пас­каль, поступать осмотрительнее, чем вы делали прежде.
   Блез Паскаль зарумянился.
   —  Вам кто-то говорил про меня?
   —  Я получаю множество писем, сударь. Из Оверни и из других мест. Господин Ферма удостаивает меня своим дове­рием.
 
 
 
   — И что же вам сообщили?
   — Именно то, что я вижу. Париж долго вас не позаба­вит, вы пройдете сквозь него, как сквозь кружево. Затем…
   — Затем?
   — Предоставим детальное рассмотрение предмета гря­дущим дням, — заключил будущий кардинал де Рец. —Как вы расцениваете гастрономические особенности утки?
   XLI
   ГДЕ ДОГОВОР О ВСЕОБЩЕМ МИРЕ НАХОДЯТ…
   Что делал Планше весь апрель, никто не знает. Извест­но только, что он много разъезжал, всегда в нарядном су­конном платье, всегда с пистолетами и кинжалом и оста­навливался в лучших гостиницах, где расплачивался наличными.
   В то время как Планше путешествовал вполне матери­ально, д'Артаньян путешествовал в мечтах.
   Четырежды он умолял Бюсси сдержать свое слово и биться с ним на дуэли. И четырежды Бюсси качал головой слева направо и справа налево.
   — Раз причины не существует, значит, нет и ссоры. Поищите чего другого.
   Д'Артаньян надеялся, что Колино дю Валь подстроит его убийство. В самом деле, несколько камней упало на него с крыши, были перерезаны ремни, которыми крепилось сед­ло его лошади. Когда он возвращался ночью из Сен-Жер­мена, поперек его дороги была натянута веревка. Но все это ни к чему не привело. Камни просвистели мимо этой до­стойной головы, седло только соскользнуло, и всадник удержал его между своими стальными ногами. Веревка лопнула секундой ранее при проезде повозки.
   Бросая вызов судьбе, д'Артаньян принял настойчивые приглашения одного итальянского дворянина, который вы­давал себя за аркольского принца, но был скорее сыном суконщика. Этот достойный человек славился своими сдоб­ренными ядом супами и отравленными винами.
   Тем не менее д'Артаньян трижды пообедал без послед­ствий у любезного итальянца. Его принимали, как прибли-
   женного к королю человека, иначе говоря, как истинного вельможу. Его обильно потчевали ливерным паштетом из требухи, неповторимым рагу из лошадиных бабок и кро­личьих ушей, жарким из мясистого хорька, прогорклым и прокисшим десертом. Ему предлагали в невероятных ко­личествах забродившее вино с пеной и водорослями на по­верхности. И потом для освежения — стаканчик белого вина с запахом порченого сидра. Рекомендовали в качестве прохладительного напитка слабительную микстуру.
   Трезвенник в годину войны и веселый собутыльник при дворе, д'Артаньян был человеком с луженым оружейника­ми желудком.
   И потому кушанья синьора Арколи не нанесли ему ни­какого вреда. Лишь однажды он попросил вечером у Мад­лен стаканчик шабли для прояснения мозгов.
   Наблюдая за тем, как он ищет смерти в самых недостой­ных местах, огорчаясь, что Планше с обещанными лекарст­вами так и не появился, Пелиссон де Пелиссар решил, наконец, вмешаться:
   —  Дорогой друг,— заметил он,— не считаете ли вы, что небольшой моцион пойдет вам на пользу?
   —  Почему вы хотите, чтоб что-то шло мне на пользу?
   —  Потому что, черт возьми, так принято у людей. Но если вы желаете во что бы то ни стало наносить себе вред, то это ваше дело.
   —  Я ничего не желаю,— угрюмо буркнул д'Артаньян.
   —  Есть смысл отправиться во Фландрию. Король как раз собирается дать там два-три сражения. Он несколько утом­лен и потому доверил командовать армией герцогу Энгиен­скому.
   —  Сыну принца Конде?
   —  А вы его знаете?
   —  Мне говорили о нем как о храбрейшем дворянине во всей Франции.
   —  Да, превосходный молодой человек, надеюсь, он не обманет наших ожиданий.
   —  Наших?
   —  Потому что пока он командует армией, я буду при нем.
   —  Каким же образом?
   —  Король, понимаете ли, не может доверить судьбу всей армии юнцу. Он просил меня присмотреть.
 
 
 
   — Каким вы нашли его величество?
   — Я ж вам сказал. Утомленный. Но это не помешало ему явить мне все ту же доброту. Он поручил мне присмот­реть за его племянником герцогом и дать соответствующие распоряжения, чтоб обеспечить полную победу.
   — Так, так…
   — Поражение омрачило бы первые шаги этого молодого человека, он может потерять веру в себя.
   — Разумеется.
   — Я помогу ему сокрушить врага.
   —Зная ваши способности в военном деле… Не сомнева­юсь.
   — Большое значение имеет здесь погода. Но, в конце концов, я уже изучил моих испанцев и буду очень удивлен, если им не достанется на орехи. Стоит поехать со мной, чтоб посмотреть на это.
   — Мне?
   — Да, вам. Поскольку вы еще в отпуске. Раз вы не доставили пока договора, вы можете меня сопровождать.
   — Я подумаю, дорогой Пелиссон, дайте мне несколько дней на размышления.
   — Как вам будет угодно. Вы присоединитесь ко мне во Фландрии.
   — А ваш механизм по уничтожению Ла Фона?
   — С этой стороны возникли кое-какие затруднения. Вы видели моего секретаря из Оверни?
   — Если он так же владеет шпагой, как логикой, я отпра­вил бы его на войну.
   — Он делает вычисления с неимоверной быстротой, я надеюсь, он поможет мне установить машины, необходи­мые для моей системы. К сожалению…
   — К сожалению?..
   — Париж берет его за глотку.
   — Что вы хотите этим сказать?
   — А то, что он с головой окунулся в светскую жизнь, он флиртует с дамами и дает советы игрокам, ибо в расчетах он дьявол.
   — Ну, а дамы?
   —  Он набросает чертеж души с той же легкостью, с какой иной раз опишет свойства равнобедренного треу­гольника.
   —  Но о Ла Фоне пока ничего?
   — Пока ничего.
   — И о договоре тоже?
   — И о договоре.
   — Увы! Проклятый взрыв!
   — Вдвойне проклятый для меня,— подхватил д'Артань­ян.— Я не осмелился еще вам все сказать.
   — Скажите! Сейчас самое время.
   — Речь идет о папке, где были собраны письма, которые мне дороги.
   — Минуточку, д'Артаньян, кажется, я начинаю догады­ваться…
   — Папка пропала вместе со всеми вещами в момент взрыва.
   — Какого цвета была папка?
   — Красного.
   — Мне кажется, делу можно помочь.
   —  Боже мой, Пелиссон, вы возвращаете мне жизнь. И д'Артаньян встал, сияя от счастья.
   —  Но я должен открыть вам одну вещь,— заметил он.
   — Говорите, я слушаю,— отозвался знаменитый уче­ный.
   — Речь идет о письмах, — и тут у д'Артаньяна перехва­тило дыхание. — Эти письма я хранил в своей подушке. И вот как-то утром, заметив, что шуршание мешает вам спать, я решил подыскать иной тайник.
   — Оно ничуть даже мне не мешало.
   — Опираясь на костыли, я подошел к ящику, где мы спрятали договор…
   — О, я вас слушаю.
   — Я сунул мои письма в зеленую папку.
   — Но договор, д'Артаньян, договор?
   — Как раз в этот момент вы начали просыпаться. Чув­ствуя, что времени у меня в обрез, я переложил договор в другую папку, в красную, которая была на дне одного из ваших чемоданов.
   — Отлично помню, вы попросили меня тогда дать вам платков.
   — Именно там проклятый Ла Фон и обнаружил договор. На следующий день. Вовеки себе не прощу!
   — Д'Артаньян, вам абсолютно не в чем себя упрекать. Ла Фон исчез вместе с папкой, положенной в наш секрет­ный ящик.
 
 
 
   — Но как же он разнюхал о тайнике?
   — А очень просто. У меня была сильнейшая лихорадка, и я бредил во сне.
   — Таким образом, Ла Фон взял мои письма вместо дого­вора.
   — Да, так мне представляется дело.
   — Выходит, договор все еще в ваших вещах?
   — О, я полагаю, чуть помятый, немного опаленный… Но я немедленно распоряжусь, чтоб собрали воедино все, что осталось от летательного аппарата и от багажа.
   — Куда ж вы велели отнести все это?
   — На чердак.
   — Скорее на чердак!
   — Позвольте только мне встать на ноги. И Пелиссон крикнул свои ноги.
   XLII
   …С ТЕМ, ЧТОБ ТОТЧАС ЕГО УТРАТИТЬ
   Но появилась всего одна нога.
   Левая или правая — безразлично, важно, что она была одна. На вопрос о недостающей конечности нога указала пальцем в пол, сообщив, что внизу его сотоварищ утешает женщину, делая это с заботливостью, столь свойственной африканцам, в особенности принцам.
   Этой женщиной была прекрасная Мадлен.
   Поддерживаемая этой ногою, которая стала для нее и плечом, и рукой, Мадлен преодолела ступеньки лестницы, отделяющие ее от лейтенанта мушкетеров и маршала Франции.
   — Что с вами, мадмуазель? — осведомился д'Артань­ян,которого жалобы госпожа Тюркен донимали все больше.
   —  Мой муж… -Ну?
   —  Уехал…
   —  По-моему, превосходная новость. Вы сожалеете об этом человеке?
   —  О нет!
   Но стенания хозяйки становились, однако, все громче.
   — Объяснитесь, мадмуазель, — сухо заметил д'Артань­ян. — Вы орошаете пол той самой водицей, которую госпо­дин Тюркен не терпел, в чем, собственно, был прав.
   — Но ведь он уехал не один.
   — Как? Этот малый вам изменил?
   — Нет. Но…
   — Но?
   — Взял с собой все мои сбережения… ваш багаж…
   — Мадам Тюркен, — вступил в разговор Пелиссон де Пелиссар. — Нам нужна точность. Нам не обойтись одними только рыданиями и междометиями. Вы сказали, что Тюр­кен исчез.
   — Это значит, что…
   — Отвечайте только «да» или «нет». Нога № 1, отпусти­те госпожу Тюркен, она и без вашей помощи устоит на месте. Итак, Тюркен уехал?
   -Да.
   —  Он известил вас об этом письмом? -Да.
   —  Письмо было коротким? -Да.
   —  Что там было? Мадлен Тюркен молчала.
   — Извините. Он утверждал, что ваша совместная жизнь был адом, что вы отравляли друг другу существова­ние, что ваше супружеское ложе походило более на решет­ку, на которой поджаривают грешников и что…
   —  Нет.
   —  Тогда я разрешаю вам прочитать письмо. Что там было?
   —  «Я уезжаю».
   —  У этого скота образцовый по краткости слог.
   —  Поторопитесь, друг мой, — вмешался д'Артаньян. — Вы даете ему преимущество во времени.
   — Он унес с собой весь наш багаж? -Да.
   — Вы имеете в виду мои гобелены, мои гербарии, мои мази и вообще все то, что было у меня в чемоданах?
   — Да.
   — Вы имеете в виду также весь мой научный багаж, то есть шестнадцать тысяч листков, исписанных мною, кото­рые я оставил на хранение в погребе?
 
 
 
   — Да.
   — О, вот как! — заметил Пелиссон де Пелиссар с потря­сающим хладнокровием. — Полагаю, что ущерб в науке скажется на Западе не менее, чем на три века вперед и только не раньше 1950 или 1960 года она оправится от удара.
   — А те вещи, что были на чердаке? — принялся в свою очередь расспрашивать женщину д'Артаньян.
   — Вот именно. Остатки летательного аппарата и чемо­данов.
   — Он тоже прихватил их с собой? -Да.
   Пелиссон де Пелиссар повернулся к д'Артаньяну.
   — Я полагаю, что мир на земле так же, как наука, пре­терпит значительный урон.
   — Отнюдь, мы догоним негодяя.
   — Негодяи легки на ногу.
   — Но ведь этот будет, конечно, останавливаться во всех кабаках, какие только подвернутся ему на дороге.
   — Мадам Тюркен?
   — Слушаю вас, господин маршал.
   — Ваш муж проделал все это самостоятельно?
   — Нет.
   —  Человек, который ему помогал, — его родственник?
   —  Да.
   —  Он уже появлялся здесь?
   —  Нет.
   —  Дело осложняется. Значит, он где-то таился?
   —  Да.
   —  Был болен?
   —  Нет.
   —  Находился в заключении? -Да.
   —  Он оттуда бежал? -Да.
   —  О… Человек невысокого роста?
   —  Да.
   —  Лысый?
   —  Да.
   —  Глаза, как буравы?
   —  Да.
   — Человек, который наводит страх, даже если он про­мелькнул где-то неподалеку?
   — Да.
   —  От него исходит запах серы?
   — Да.
   — А если принюхаться, то и гвоздики?
   — Да.
   —  Мой дорогой д'Артаньян, спешить бесполезно. Со­вершенно очевидно, что Ла Фон всплыл вновь и что он заодно с Тюркеном.
   —  Тем более надо бросаться в погоню.
   —  Нет. Ибо Ла Фон — это молния. Вы его не нагоните.
   —  Не будем терять времени, мой друг. Пусть я малость отощал, но ноги еще при мне. Мадлен, дитя мое, не знаете ли вы в каком направлении скрылся этот мерзавец, ваш муж?
   —  Я полагаю, он поскакал во Фландрию.
   —  Почему именно во Фландрию?
   —  Чтоб завладеть там моим приданым, которое остав­лено на хранение у одного из моих дядей.
   И Мадлен зарыдала вновь, оросив при этом огромные черные ручищи Ноги № I.
   — Д'Артаньян, мне представляется, что все складыва­ется чудесно.
   —  Вы полагаете?
   —  Ну, разумеется. Во-первых, Ла Фон похитил ваши письма, считая, что он похищает договор, и его отправили в Бастилию, чтоб отблагодарить за такое достижение… Во­вторых, из Бастилии он сбежал, чему я, зная эту бестию, не дивлюсь, и вошел в сговор со своим пособником Тюркеном. В-третьих, оба они похитили все оставшееся имущество и присвоили себе договор или же то, что еще от него осталось.
   —  Мой дорогой маршал, ваши выводы безупречны, и король назначит вас лейтенантом по криминальной части, если, разумеется, не доверит какой-либо более высокой должности.
   —  Совершенно справедливо. Он велел мне присматри­вать за своим сыном, помочь ему увеличить территорию королевства, содействовать развитию агрокультуры и ис­кусства, что я и сделаю из одной только любви к нему, потому что это лучший из всех дворян, каких только я знаю.
 
 
 
   — Да, но мне не совсем ясно, каким образом вы собира­етесь связать это с нашим нынешним положением.
   — Ну, во-первых, мы едем во Фландрию. Во-вторых, мы разгромим там испанцев, которым абсолютно нечего де­лать в этом пивном раю. И наконец, в-третьих, мы схватим Ла Фона и провозгласим всеобщий мир.
   — А я? — осведомилась по простоте душевной Мадлен.
   — Вы, прекрасная Мадлен? — переспросил д'Артаньян. — Вы будете осушать платками свои слезы.
   — И на долгие зимние вечера готовить нам компоты из груш.
   XLIII
   С БОГОМ, С БОГОМ…
   10 июня 1643 года, в воскресенье, он, погруженный, казалось, в глубокий сон, пробудился так внезапно, что напугал окружающих.
   Человек с усталым лицом, карауливший его у изго­ловья, вздрогнул от неожиданности.
   И тогда тот, который проснулся, пожал, не глядя, руку этому человеку, и прикосновение было как встреча двух больших рыб в морских глубинах: они не видят ни ликов, ни глаз, но одновременно знают и ощущают все, что тво­рится вокруг.
   —  Сударь, я только что видел прекрасный сон. Принц нагнулся над своим кузеном.
   —  Какой, сир?
   Людовик XIII улыбнулся бледной улыбкой, которою было все сказано, и его кузен покачал с сочувствием головой.
   — Мне, кажется, снился ваш сын.
   — Мой сын? Ваше величество, вы изволите тратить свой отдых…
   — Не отдых, мой кузен. Всего два-три мгновения из лучших и последних, отпущенных мне судьбой. Все-таки…
   Голос Людовика XIII звучал печально, однако юная улыбка промелькнула на его губах, столь алых когда-то, но снедаемых ныне болезнью.
   — Мне снилось, что ваш сын герцог Энгиенский атакует испанца, что, быть может, само по себе не слишком разум­но, но доставляет молодым людям такое удовольствие…
   Нежная и мягкая улыбка вернулась на лицо умирающе­го, словно ему довелось вновь увидеть всех круживших вокруг его трона молодых людей, от Люиня до Сен-Мара, с их сверкающими по-волчьи зубами.
   — Битва была жестокой, кровь лилась рекой… Эти мо­лодые люди истекали кровью, хлипкие на поверку… Но мы выиграли битву.
   Король Франции ушел с головой в подушки. У него было такое лицо, что в то утро оно навеяло страх на дофи­на, пятилетнего мальчика.
   Учитель дофина Дюбуа спросил тогда своего воспитан­ника:
   — Видели ли вы своего отца, монсеньер? Запечатлелся ли он в вашей памяти?
   — Да. Рот у него был открыт, а глаза закатились. В ответ на это воспитатель сказал:
   —  Желаете ли вы стать королем, монсеньер, если ваш папа умрет?
   —  Если он умрет, я утоплюсь во рву.
   Этот ребенок вошел в историю под именем Людовика IV
   В тот же самый вечер худощавый дворянин с бледным лицом и суровыми глазами, в которых остановились расши­ренные зрачки, спрятав под плащом свою истерзанную пе­чалями грудь, покидал Париж с видом человека, который отбрасывает прочь ненужную ему вещь.
   Он хладнокровно скакал сквозь закат царствования того самого монарха, чью честь ему довелось спасти в годы своей юности.
   Тленное понятие — честь.
   Но как бы ни был он погружен в свои мысли, топот лошадей позади заставил его обернуться.
   Группа из трех всадников приблизилась к уезжавшему, точнее, к его лошади, потому что сам он был, казалось, не тем, кто правит, а тем, кого везут. От группы отделился один человек и подъехал ближе.
   По давней привычке, которую лучше, может быть, на­звать воспоминанием, дворянин положил руку на эфес шпаги.
   Но голос, который до него донесся, тотчас его успокоил. Он остановил лошадь и повернулся.
   Рядом с ним был Роже де Бюсси-Рабютен.
   — Д'Артаньян, вы одновременно и медлите, и спешите.
   — Если речь идет о том, чтобы нам с вами объясниться, то учтите: меня здесь нет, — ответил д'Артаньян. — Мне предстоит совсем другая встреча.
   — Я знаю, вы спешите на дуэль с испанской армией и вас ждет маршал де Пелиссон. Но вам следует проститься с одной особой.
   — Я простился уже со всеми, кроме вас, господин де Бюсси-Рабютен. Вам я желаю всего самого доброго на про­щанье.
   — Ну а мне, д'Артаньян?
   Юный голос прозвенел из-под капюшона.
   — Не торопитесь и совершите небольшую прогулку, — заметил Роже.
   Пэтом он зашептал мушкетеру в самое ухо:
   — Д'Артаньян, то, что я сделал сейчас — не самый худ­ший поступок моей жизни. — Я любил ее не меньше ваше­го, люблю, быть может, и теперь. Оставляю вас… Вы еще вернетесь, овеянный славой.
   И добряк Роже повернул лошадь. Д'Артаньян очутился один на один с Мари.
   На девушке был мужской костюм. Под седлом неболь­шая лошадь серой масти. Щеки у нее разгорелись.
   — Я недавно вернулась из дальних странствий, поездка доставила мне удовольствие. Я видела всякого рода забав­ников, видела отцов церкви и крестьян, я ни минуты не скучала. Одно время меня сопровождал Роже, Менаж тоже ездил со мною. Он ни капли не изменился, он по-прежнему знает все, для него надо изобрести какую-то особую, неве­домую ему область знаний, не правда ли?
   — Несомненно.
   — Я получила ваши письма, я их прочитала, я их хра­ню. Жюли писала мне тоже. Она воображает, что мусуль­манский вельможа был готов броситься к ее ногам. Там в открытом море… Вы помните эти суда и нашу тогдашнюю встречу?
   — Помню.
   — Жюли вечно хочет выставиться напоказ. Впрочем, не в ней дело.
 
   — Не в ней дело…
   — Дело, д'Артаньян, в вас, только в вас дело. Не торо­питесь. Я не умею ездить, как вы. Боюсь, моя лошадь напу­гается и пойдет галопом.
   — Я ее остановлю.
   — Ну, разумеется. Вам все по плечу, вы остановите и испанцев. Даже солнце. Впрочем, нет, это уже забота Пе­лиссона. Д'Артакьян, дорогой мой шевалье, я не хочу, что­бы вы были несчастны.
   — Отчего же я, по-вашему, несчастен?
   — Оттого, что я люблю по-другому, нежели вы и, может быть, даже лучше, чем вы.
   — Мадмуазель де Рабютен-Шанталь…
   — Мадмуазель де Рабютен-Шанталь зовут Мари.
   — Мари, я не собирался гозорить с вами. Но сейчас поговорю, ибо вы здесь, а я срочно покидаю эти места. Когда-то я появился в Париже, чтоб сделать карьеру. Я был уверен, это удастся, столько было у меня друзей, так часто подворачивался благоприятный случай. Друзья исчезли. Благоприятные случаи вошли в привычку. Персонажи того времени пропали в свой черед, потому что кардинал умер, а Людовик XIII вскоре последует за ним, как он сам это предсказывал. Ко вдруг прошлое ожило вместе с вами. Мне не доставало вас с того самого мгновения, когда я увидел вас впервые.
   — Д'Артаньян, вы еще печальнее, чем мне говорили, вы почти такой же печальный, как я ожидала. Вы поймете все, что я вам скажу, потому что ночью я обдумала все это в постели и сумею высказаться до конца. Я люблю вас как героя, не как мужчину, люблю в мечтах, но не в жизни, ради удовольствия, но не ради страдания. Видите, я откро­венна до предела. За три месяца я стала старше. И еще. Я не хочу, чтоб вы расстались с самим собой, не хочу, чтоб вы перестали быть д'Артаньяком и сделались влюбленным. Вы не интересуете меня в этом мире, но ведь сама-то я на земле. Я не чувствую себя способной любить кого-то, кто будет всегда слишком далеко, слишком высоко, кто слиш­ком смертен. Я способна вас обожать, д'Артаньян, но не любить. Я вижу вас словно в дымке легенды, а себя вижу обреченной на то, чтоб писать вам нисьмат которые вы будете рвать в клочья налолях сражений, чтобяе рассовы-
 
 
 
   вать их по карманам. Писать письма, д'Артаньян, — это не жизнь.
   Наступило молчание. Возможно, Мари хотела добавить что-то еще. Но предпочла улыбнуться той нежной улыб­кой, которая делала д'Артаньяна счастливым.
   — Я повторила то, что затвердила вчера. Тщательно подготовила урок. Но я не уверена, что увижу вас вновь.
   Она улыбнулась еще раз, их волосы переплелись на мгновение. Она подняла руку и коснулась ею щеки д'Ар­таньяна.
   Потом заглянула ему в глаза. Потом ускакала.
   XLIV
   МАРШ ПО НАПРАВЛЕНИЮ К РОКРУА
   Точно так же как Седан Рокруа расположен на границе современной Бельгии. Двенадцать лье и переправа отделя­ют эти города друг от друга. Река называется Маас. В исто­рии Франции рубеж осязаемый.
   Если, миновав Седан, продолжить путь вверх по течению, доберешься до Вердена, и далее дорога уже обрывается.
   Герцогу Энгиенскому, внучатому племяннику Генриха IV, было тогда двадцать два года. Его роль сводилась к тому, чтоб остановить испанцев, предводительствуемых Франсиско де Мельосом.
   Мы видели вступление Испании в Тридцатилетнюю войну. Мы поняли, почему после того, как Оливарес впал в немилость, а договор о всеобщем мире исчез, Испания хо­тела во что бы то ни стало добиться решающей победы.
   И потому Франсиско де Мельос собрал вечером своих офицеров за стаканом амонтильядо и сообщил им, что возьмет в течение трех дней Рокруа и неделю спустя станет лагерем в виду Парижа.
   Лишь граф де Фуэнтес, старый прославленный солдат, заметил, что между Рокруа и Парижем препятствия будут вырастать сами собой, словно сорняки из-под земли.
   Полученный герцогом Энгиенским приказ гласил, что нужно защищать границу. Но у герцога была еще и проти­воречащая этому инструкция ни в коем случае не ввязы­ваться в битву, поскольку под его началом было всего двад-
   цать две тысячи человек, в основном новобранцев, против двадцати четырех тысяч испанцев, обстреляных и бывалых солдат.
   Среди французов мнения тоже разделились. Следуя до­водам благоразумия, маршал де Пелиссар советовал оста­вить часть сил в укрепленном Рокруа, другую же, большую часть, употребить на беспокоящие противника действия.
   Два высших офицера, Ла Ферте-Сенектер и д'Эспенан, разделяли эту точку зрения.
   Зато Гассион и Сиро жаждали рукопашной.
   Юный принц колебался, находясь, с одной стороны, под обаянием Пелиссона де Пелиссара и с другой — разделяя мужественный порыв Гассиона и Сиро.
   Если давать битву на равнине Рокруа, то необходимо одолеть Шампанское ущелье, единственный проход, удер­живаемый испанцами.
   Накануне военного совета герцог Энгиенский, которого следовало бы уже именовать великим Конде, имел довери­тельную беседу с неким дворянином, только что приска­кавшем в его лагерь. Этот дворянин поразил всех, кто его видел, бледностью своего лица и благородством манер.
   Встреча длилась четверть часа. По ее завершению глав­нокомандующий пришел к окончательному решению: со­стоится битва.
   Преодолев 18 мая ущелье, французская армия раздели­лась на две части: левым крылом командовал де Пелиссар, правым — герцог Энгиенский.
   Правое крыло испанцев находилось под началом дона Франсиско де Мельоса, левое — под началом герцога Аль­букерка. Граф де Фуэнтес командовал резервом, состояв­шим из опытной пехоты.
   Если маршалу Пелиссару необходимы были для переме­щения две позаимствованные для этой цели ноги, то вось­мидесятилетнему подагрику Фуэнтесу для этого требова­лись носилки.
   Ферте-Сенектер, по прозвищу Ферт и Снятый Крем, распоряжался теми войсками, которыми руководил Пелис­сон де Пелиссар. Все понимали, что обширный ум маршала не мог вникнуть во все мелочи военного обихода.
   Имея Ла Ферте-Сенектера в качестве первого замести­теля и д'Артаньяна в качестве первого помощника, Пелис­сон прочно стоял на обеих ногах.
   Известно, что сражения состоят из случаев. Некий слу­чай произошел в тот же самый день.
   Один из батальонов на левом крыле французов нахо­дился под командованием О'Нила. Мы уже имели возмож­ность познакомиться с этим шотландским дворянином во время четвертой, несостоявшейся дуэли между д'Артанья­ном и Бюсси-Рабютеном.
   О'Нил отправился на войну с традиционной бутылью, с которой он, впрочем, никогда не расставался. Может быть, оттого, что меланхолия путешествий оказала на него свое пагубное влияние, может, фамильное лекарство утратило крепость, но только бутыль в течение двух дней была опо­рожнена. К счастью, шотландских офицеров на француз­ской службе было не так мало, и у капитана О'Нила слу­чился близкий родственник по имени Тен Босс, который служил в осажденном гарнизоне Рокруа. По странному сте­чению обстоятельств О'Нил и Тен Босс были поразительно похожи друг на друга по комплекции и по цвету волос. Поэтому нет ничего удивительного, что целебный напиток влиял на их близкие сердца одинаковым образом и казался им обоим одинаково вожделенным.
   Общность взглядов стала причиной того, что капитан О'Нил задался целью: едва Рокруа будет освобожден, нане­сти родственнику визит. О'Нил знал, что такой воин, как капитан Тен Босс, не мог запереться в осажденном городе, не запасшись предварительно семью-восемью бочонками лекарственного напитка.
   18 мая в шесть утра О'Нил ощутил прилив неудержимой нежности к старому товарищу по оружию. Мысль о том, что тот находится рядом, не подозревая о близости друга, при­чинила капитану столь сильное огорчение, что он напра­вился напрямик к осажденному городу.
   Выяснилось, что он в высшей степени рассеянный чело­век, господин О'Нил.
   Он позабыл о том, что вся испанская армия была в этот момент развернута между ним и Теном Боссом.
   Однако, несмотря на рассеянность, солдаты его очень ценили, заранее уверенные в том, что место, где они ока­жутся со своим капитаном, будет отмечено особой благо­датью.
   Таким образом, весь батальон устремился следом за О'Нилом.
   Удивленные столь неожиданной атакой и пораженные воинственным видом предводителя, ведшего свой немного­численный отряд, испанцы взволновались.
   Спохватились и французы. Поскольку Пелиссон де Пе­лиссар направился в этот час к герцогу Энгиенскому сооб­щить ему о своих распоряжениях, которые он по доброте душевной звал советами, то единственным командующим левого крыла оказался Ла Ферте-Сенектер.
   Это движение войска мгновенно соблазнило его возмож­ностью самолично снять осаду с Рокруа. Всей своей кавале­рией и семью батальонами пехоты он поддержал акцию О'Нила, шедшего без больших раздумий вперед, невзирая на пули врага.
   Одна из них тронула между тем левый ус шотландца. Владелец усов нахмурил в ответ брови, повел глазами и увидел, что разыгралась битва. В то же мгновение ему в голову пришла мысль, что хотя фамильное лекарство — вещь превосходная, но не следует им злоупотреблять и что на свете существует много других превосходных вещей и, перебирая их в памяти, он повернул обратно. Но не тут-то было: французы за его спиной уже пошли в атаку.
   Дон Франсиско де Мельос понял всю бесплодность этой не связанной с общим планом атаки. И он бросил свои войска, чтоб отрезать Ла Ферте-Сенектера от правого крыла.
   Наступление испанцев было столь стремительным, что капитан О'Нил, мечтавший о ячменном напитке, был едва не утоплен в хересе.
   Но для чего ж существовал д'Артаньян?
   Ла Ферте-Сенектер мечтал совершить сверхъестествен­ное, наш гасконец, очнувшись от печальных мыслей, ре­шил совершить возможное.
   Он тотчас попытался заткнуть брешь, образовавшуюся на левом крыле французов, куда яростно устремились ис­панцы.
   Поскольку д'Артаньян едва прибыл в армию и не был еще определен на соответствующую должность, он не су­мел бы увлечь за собой и десяти человек, не соверши он бешеного рывка на лошади и не исторгни зычного клича.
   Вместо десяти под его предводительством оказалась це­лая сотня — у этих людей была удивительная особенность: они не тратили слов впустую.
   Испанцы же, с которыми они схватились, не интересо­вались вопросом о собственной смерти, они тоже сражались молча.
   Итак, борьба была безмолвная, жестокая, грудь в грудь, боец видел, как смыкаются в смерти глаза его противника.
   Французы стояли неколебимо, как скала. Все раскалы­валось, соприкасаясь с этой массой, ощетинившейся шпа­гами и пиками.
   Но каково бы ни было мужество французов и каков бы ни был сам д'Артаньян, их поражение было предрешено, если б офицер с бледным лицом, который накануне так уверенно склонил чашу весов в пользу сражения, не обра­тился в это мгновение к герцогу Энгиенскому:
   —  Вы ничего не замечаете, монсеньер?
   —  Что вы имеете в виду?
   —  Мне кажется, они собираются рассечь нас надвое. И он указал рукой на идущих в атаку испанцев.
   —  Да, я вижу, но наши сопротивляются.
   —  Монсеньер, они сопротивляются, потому что я знаю их предводителя. Если б не он, все пропало бы. Вот почему я вас беспокою.
   —  В таком случае, граф, стоит взглянуть на это побли­же. Возьмите два полка.
   Четверть часа спустя сотня д'Артаньяна, от которой ос­талось семьдесят человек, была уже спасена.
   Ее ряды были пополнены. Ла Ферте-Сенектер занял свое место, и появился маршал Пелиссар.
   Видя все это, Франсиско де Мельос понял: дальнейший натиск бесполезен. Он остановил атаку.
   Д'Артаньян стряхнул пыль со шляпы, пробитой двумя пулями. Подобрал сломанную шпагу. Вокруг царило радо­стное оживление, каким знаменуется спасение, когда жи­вые становятся на место павших.
   Среди всех этих чудес, среди воинов, ниспосланных, казалось, самими небесами, д'Артаньян промелькнул, как улыбка, которая появляется и исчезает.
   XLV
   НИКТО НЕ ВИДЕЛ СИРО
   Историки претендуют на то, чтоб быть отцами наших персонажей. Они считают: им дозволено все — истина ска­чет в их руках, как заводная кукла.
   Из описаний битвы при Рокруа мы узнаем, что герцог Энгиенский дал серьезный нагоняй Ла Ферте-Сенектеру за его легкомысленный поступок.
   А было хуже.
   Вечером 18 мая этот незадачливый командир прибли­зился во время ужина к Пелиссару, который поглощал в этот момент яйцо всмятку, ибо, надо сказать, знаменитый воин питал слабость к скромным тварям, именуемым курами.
   Весь облик Ла Ферте свидетельствовал о недавней отча­янной схватке, где он сражался как в наступлении, так и в обороне.
   Срезав вершинку яйца с достойным этого дела внима­нием, маршал глянул одним глазом на Ла Ферте.
   Если человек подчеркивает в письме свою мысль под строкой, то взглядом он ее подчеркивает поверх предметов, в пространстве. Их глаза встретились, и бровь маршала приподнялась.
   Затем он обмакнул в яйцо первый ломтик хлеба.
   Покончив с этим ломтиком, он вновь глянул на несча­стного Ла Ферте.
   — Вы все еще живы?
   И обмакнул в яйцо новый ломтик.
   Ла Ферте-Сенектер не стал дожидаться третьего ломти­ка. Он исчез, дав себе клятву, что на следующий день та­кого вопроса ему не зададут.
   Тут он наткнулся на д'Артаньяна.
   — Господин д'Артаньян?
   Осунувшееся лицо д'Артаньяна было запорошено пылью.
   — Господин д'Артаньян, вы спасли меня сегодня. Завтра я потребую от вас большего.
   — Что вы имеете в виду?
   — Постарайтесь, чтоб какая-нибудь пуля меня убила. Слабая улыбка озарила лицо д'Артаньяна.
   — Господин де Ла Ферте, я сделаю все от меня завися­щее чтоб служить вам проводником в тот мир, раз вы так желаете этого. Но если веревочка оборвется, и я паду рань­ше, вам придется действовать в одиночку.
   В эту ночь, накануне победы, которая прославила его на всю жизнь, герцог Энгиенский спал как дитя.
   Зато д'Артаньян не сомкнул глаз. Его память уподобля­лась саду, где скользил образ Мари, звучали и замирали ее слова. Но в этом саду не было ни скамейки, чтоб присесть, ни фонтанов, чтоб утолить жажду. Лишенные листвы де­ревья подпирали небо. Стояла осень.
   Что же касается Пелиссона де Пелиссара, то его мозг был занят одной из тех невероятных проблем, решение которых поддавалось только ему, притом во сне. Однако Пелиссар был слишком серьезным математиком, чтоб за­быть решение в момент прбуждения.
   19 мая, едва забрезжил рассвет, герцог Энгиенский, не протерев еще глаза, уже выяснил, что лес, примыкавший к его левому крылу, кишит от проникших туда мушкетеров врага.
   Раздосадованный этой порцией испанского шоколаду, преподнесенного ему в горячем видедаещевстоль ранний час, он предложил отвести войска подальше с тем, чтоб схватиться где-нибудь в другом месте. Внезапно тот самый дворянин с бледным лицом, которого мы видели еще нака­нуне, очутился в палатке генералиссимуса.
   — Это вы, граф? У меня не ладится дело. Испанцы появились слишком рано, вы — слишком поздно. Мне до­стаются в утешение лишь фиги.
   И он протянул незнакомцу блюдо с фруктами.
   — Простите мне, военному человеку, его утренние при­вычки, монсеньер.
   — Да, вижу… Вы поднялись в такую рань, а я все еще потягиваюсь в постели.
   — Я только прогулялся по лесу.
   — Вы сказали по лесу?
   — Совершенно верно, монсеньер.
   — И вы можете поклясться, что гуляли там сегодня утром?
   Незнакомец улыбнулся улыбкой, в которой была неко­лебимая уверенность француза.
   — Прогулка не стоит клятвы, монсеньер.
   И он смахнул два-три стебелька, налипших на сапоги.
   — Но, господа, — обратился герцог к офицерам своей свиты, — не вы ли уверяли меня, что этот лес захвачен врагом? Никто не желает давать пояснений? Я вижу, меня разбудили с тем, чтобы обмануть.
   Тогда один из офицеров, судя по срывающемуся голосу человек молодой и кавалерист, если учесть, как он разби­вал на скачущие слоги каждое произносимое им слово, по­пытался отвести подозрение:
   — Монсеньер! По нашим сведениям испанцы проникли туда в четыре часа утра.
 
   — Значит, следовало меня разбудить.
   — Да, следовало…
   — Ну так в чем же дело?
   — Господин де Шантальбажак, — вмешался в разговор дворянин с бледным лицом, — хочет сказать, что была возможность прогнать неприятеля, но не было возможно­сти разбудить вас.
   Герцог Энгиенский кусал свои полные губы.
   — Это качество присуще монсеньеру, как Александру Великому, ему спалось слаще всего накануне победы. Ис­тинные герои побеждают, потягиваясь в постели.
   Отказаться от такого сравнения было трудновато.
   — Но вы, граф, раз вы поднялись в такую рань, расска­жите нам про этот лес.
   — О… я слышал всего лишь как что-то свистнуло мимо уха.
   — Вот как! Пули из мушкета?
   — Змеи или пули, сам точно не знаю.
   — И чем же вы ответили этим змеям?
   — Поскольку меня сопровождал отряд превосходных кавалеристов… Я думаю, вы представляете себе, монсень­ер, что такое лес?
   — Продолжайте вашу мысль.
   — Лес все равно, что женщина.
   — Что вы имеете в виду?
   — Его нужно прочесать. Лучше всего с помощью кава­лерии.
   — И что запуталось в волосах?
   — Бог мой… Там были люди, которые тоже гуляли. Вполне простительная вольность.
   — Простительная?..
   — Ночами в Кастилии так жарко.
   — Вы полагаете, это единственная причина для прогулок?
   — Мне кажется, этим визитерам следовало объяснить, что они недостаточно знают местность. Догадавшись, что они заблудились, я указал им дорогу к реке.
   — И они ваш совет приняли?
   — Одна треть воздержалась. Они предпочли умереть, но отказались от холодного купанья.
   — Треть? Но ведь это похоже на бойню, граф?
   — Было бы безнравственно, монсеньер, препятствовать испанцам быть, испанцами и не проявить своего темпера­мента.
 
 
 
   Воцарилось молчание. Герцог Энгиенский посмотрел на дворянина с бледным лицом, затем на своих.офицеров. Улыбка мелькнула на его губах, но он тут же поспешил стереть ее с лица.
   — По коням, господа! По коням! Покажем тем, кто умеет рано вставать, что мы тоже кое-чего стоим.
   Часом позже левое крыло испанской армии было отбро­шено назад. В ту же самую минуту из леса, уже прочесан­ного ранним утром, выступила пехота Гассиона.
   Жан де Гассион был великолепным воином. Несколько лет спустя, будучи уже маршалом Франции, он завершил свой жизненный путь. А начал он в 1625 году простым солдатом в роте пьемонтского принца.
   В те времена начинали с солдата, чтоб сделаться воена­чальником, что несравненно лучше, чем учиться военному ремеслу, став предварительно генералом.
   Взятый в тиски герцогом Энгиенским и Гассионом, Аль­букерк отступил. Его ряды смешались, все связи наруши­лись.
   На другом фланге армии положение было прямо проти­воположное.
   На этот раз маршал де Пелиссар командовал войсками лично. Но если неизвестный дворянин вышел на прогулку еще с рассветом, если герцога Энгиенского удалось все-та­ки вытянуть из постели, то этот великий воин никак не мог стряхнуть с себя сон ранее, чем в полдень или хотя бы в одиннадцать часов.
   Причина была простая: умственные интересы маршала были столь обширны и разнообразны, что сосредоточиться сразу на чем-то одном было ему не под силу. Кроме того, предписаннная знаменитому пациенту диета предполагала регулярное употребление ночью целебного напитка из по­догретого вина, испанского лимона и корицы. Маршал неу­коснительно придерживался предписаний до рассвета, по­сле чего можно было уже положиться на трезвую ясность мысли.
   Но между мучительной ночью и безмятежным днем не­обходима была пауза, и эта пауза заполнялась сном.
   Утром 19 мая было решено дознаться, каковы будут приказы этого величайшего из всех военачальников, кото­рых знавала когда-либо Франция до появления Гувьона Сен-Сира.
   Поручение было дано старому служаке-немцу капитану Пифткину, которого христианнейший маршал ценил за су­ровость языка и пламень его дыхания.
   — Косподин маршал, — осведомился капитан Пифт­кин, — гавалерию можно ли бускать?
   Ответом на этот похожий на конское ржание вопрос было урчание с постели. Но если Паскаль улавливал целую гамму оттенков в покашливании Пелиссона, то адъютант Пифткин желал уловить либо да, либо нет.
   Ему показалось, что он извлек из этого знак согласия.
   —  Так значит мошно идти в атагу? Легкий посвист послужил ему одобрением.
   —  В атагу всей гавалерией?
   От адского храпа содрогнулась палатка.
   Капитан Пифткин отвесил поклон. Свидетель неприяз­ненной выходки маршала накануне, он надеялся заслу­жить в этот вечер честь разделить яйцо всмятку со своим предводителем.
   В результате вся кавалерия левого крыла бросилась очертя голову в атаку. Достигнув испанских позиций, ло­шади брызгали пеной. Задыхаясь от непомерной гонки, рассеявшись по причине спешки, кавалерия немного по­медлила, затем отпрянула и столкнулась с французской пехотой, которая тоже перешла в наступление.
   Пехотой командовал Ла Ферте-Сенектер. Но он, не­смотря на замешательство в рядах своих воинов и невзирая на удары испанцев, вовсе не желал отступать. То и дело избегая смерти, он метался в гуще схватки, как простой солдат.
   Внезапно всадник в черном выскочил из вражеских ря­дов и поскакал прямо на него. Ла Ферте хотел скрестить с всадником свое оружие, но черный всадник уклонился в последний момент от удара, вышибив у него из рук шпагу.
   Ла Ферте выхватил пистолет и выстрелил.
   Не успел еще рассеяться дым, как он почувствовал, что чья-то железная рука отделяет его от лошади, швыряет на землю, и он ощутил холод клинка на горле.
   — Сдавайтесь, господин де Ла Ферте, — произнес на чистом французском языке всадник.
   Ла Ферте помотал головой в ответ.
   — Приказываю сдаться во имя Франции, сударь, она нуждаетя в таких солдатах, как вы.
 
 
 
   Подавленный властным тоном победителя, предпола­гая, что это один из его соотечественников, которые с такой пользой служили в рядах испанцев, Ла Ферте сдался. Вне­запно порыв ветра приподнял поля шляпы, и лицо черного всадника открылось.
   —  Господин шевалье д'Эрб… — воскликнул Ла Ферте. Все те же железные пальцы сжали ему руку:
   —  Господин Ла Ферте… Ваша жизнь за мою тайну. Разбуженный запахом пороха, который безотказно
   действует на обоняние воина, маршал Пелиссон откинул в это мгновение полог своей палатки. Пуля тотчас пронзила его правую руку.
   Но если знаменитый астронавт своевременно позабо­тился о том, чтоб в его обозе состояли Нога № I и Нога № 2, то он не подумал о Руке № 1 и № 2.
   И это лишило его возможности отдать один из тех спа­сительных приказов, которые неизменно роились в изоби­лии в его голове, например, поджог леса, построение ежом, замыкание бреши, охват с фланга, просачивание в ряды противника или еще что-нибудь столь же полезное.
   Не мог он также и продиктовать свою волю писарю, так как, всецело подчиняясь уже известному нам режиму, был не в состоянии обрести дар речи.
   Этот двойной чисто механический сбой знаменитого ловца побед оказал неблагоприятное действие на подчи­ненные ему войска.
   События на правом фланге в эту минуту были неизвест­ны, и поэтому все действия юного герцога Энгиенского рас­сматривались скорее в качестве забавных трюков, в то вре­мя как решение главного вопроса зависело, как полагали, полностью от маршала Пелиссара. И когда из двух рук у него осталась всего одна, на лицах офицеров изобразилось отчаянье.
   Все они посчитали сражение проигранным и предложи­ли отступление.
   И лишь достойный Сиро, чью решимость нам доводи­лось наблюдать двумя днями ранее, воспротивился предло­жению.
   Клоду де Летуфу, барону де Сиро было в ту пору трид­цать семь лет. Он уже сражался под началом Морица де Нассау, Валленштейна и Густава-Адольфа — суровая шко­ла, возглавленная отборными вождями своего времени.
   Сиро желал продолжать сражение, но оказалось, что он без поддержки. К счастью, он заметил д'Артаньяна.
   Если встретиться с д'Артаньяном в Лувре было приятно, то видеть его на поле битвы было наслаждением.
   Д'Артаньян сделал многозначительный знак глазами.
   Сиро возгласил:
   — Господа, сражение еще не проиграно, никто еще не видел в деле Сиро и его товарищей.
   Строго говоря, Сиро не состоял при левом крыле войска, теснимого в это мгновение. Он командовал резервом, пост чрезвычайной важности, доверяемый лишь беспроигрыш­ному бойцу, непреклонному в защите, беспощадному в на­падении.
   Дон Франсиско де Мельос готов уже был справить побе­ду, когда он наткнулся на неожиданную преграду: на фра­зу, оброненную Сиро, на взгляд д'Артаньяна.
   Д'Артаньян, опустивший сперва ресницы, поднял затем шпагу, которая превратилась во вращающийся круг.
   Перед ним тотчас рухнули наземь трое испанцев, прон­зенные насквозь с тем неповторимым изяществом, которое было свойственно одному только д' Артаньяну.
   Однако возник четвертый, держа по пистолету в каждой руке.
   Грянули два выстрела в упор. Но одна из пуль застряла в рукаве нашего героя, вторая же угодила в мертвеца, кото­рый был заблаговременно выдвинут д'Артаньяном в каче­стве прикрытия.
   Д'Артаньян улыбнулся. Без должности, без поручения, без короля — потому что Людовик XIII только что умер, — он мог, наконец, вволю развлечься в рядах дрогнувшей армии. Бессонные ночи, марши, стояние на карауле — все миновало. Его существование превратилось в жизнь бога­того бедняка, который торгует своими ранами, не завышая при этом цену. Бескорыстием д'Артаньян был обязан Мари. Это она возвратила ему юность, жонглирующую жизнью и смертью, подбрасывающую их в воздух, как игральные кости.
   Меж тем Франсиско де Мельос понял, на что он натолк­нулся. Он произвел жест, означающий приказ.
   Свирепая гроза обрушилась на д'Артаньяна. Его шпага натыкалась то и дело на тела, которые тут же обвисали. Буря зашумела в его ушах. Лошадь рухнула. Он открыл
   глаза и понял, что лежит на земле, что вокруг полно чело­веческих и конских ног и что его сейчас убьют. Мари узнает об этом тремя днями позднее.
   И вдруг раздался голос, столь явственный, столь несом­ненный, что сражение, казалось, замерло на минуту. Голос принадлежал тому самому черному всаднику, который не­давно одержал победу иад Ле Ферте-Сенектером. На этот раз он изъяснялся на кастильском наречии:
   — Господа, этот человек мой. У меня есть полномочия на этот счет.
   Стена тут же разомкнулась. Ряды рассеялись, шпаги в бессилии опустились. Темные плащи упорхнули. Д'Ар­таньян оказался один. Но рядом оказалась свежая лошадь и едва наш гасконец поднял голову, как изящная и вместе с тем твердая рука поддержала его и помогла встать на ноги.
   Он обернулся.
   И рука, и голос — все исчезло.
   XILVI
   ФРАНЦИЯ! ФРАНЦИЯ!
   Д'Артаньян взвился в седло появившегося столь зага­дочным образом коня и тотчас со свойственным ему хлад­нокровием, особенно поразительным в час битвы, оценил положение сторон.
   Доблестный Сиро сдерживал врага. Но ведь не могло ж это длиться вечно. Дон Франсиско непосредственно руко­водил боем и методично рушил ряды французов. У него в запасе оставалась еще испытанная испанская пехота графа Фуэнтеса. Кроме того, шесть тысяч солдат генерала Бека, которые торопились ему на подмогу.
   Можно было позволить убить себя, но достичь большего он был не в состоянии.
   По известным нам причинам такой подход устраивал мушкетера. Однако мысль о том, что эпоха Людовика XIII завершается поражением, и, таким образом, начало царст­вования Людовика XIV будет омрачено катастрофой, была ему глубоко неприятна.
   Впрочем, смерть в миг победы давала множество пре­имуществ, по крайней мере, тебя оплачут среди всеобщего ликования.
   Надо было во что бы то ни стало выиграть сражение, и у д'Артаньяна забрезжил замысел. Но, кажется, этот замы­сел уже воплощался кем-то другим.
   Оглушительный крик промчался по округе. Казалось, он пронзил испанское войско, он рос с минуты на минуту, перекрывал лязг оружия и распространялся по полю битвы.
   Этот клич был:
   — Франция! Франция!
   Д'Артаньян привстал на стременах, Сиро стер стекаю­щий на глаза пот, маршал де Пелиссон испустил подобный конскому ржанию победоносный вопль.
   Это герцог Энгиенский, разгромив д'Альбукерка, ри­нулся с тыла на врага.
   Затем на правом фланге появился Жан де Гассион, ко­торый стал домолачивать испанцев.
   Д'Артаньян, Гассион, Конде… Дон Франсиско де Мель­ос не мог устоять против натиска этой дружной триады.
   Сначала он бросил пленных, затем артиллерию, затем все свои войска.
   Клич «Франция! Франция!» еще реял над полем сраже­ния, еще неудержимо мчались вперед великолепные белые лошади французов, и герцог Энгиенский, пьянея от побе­ды, возвышался двадцатилетним богом войны, как вдруг послышалось глухое жужжание, сопровождаемое стуком ударяющихся пуль.
   Это победоносная пехота, старые испытанные воины вступили в сражение — резерв графа Фуэнтеса, шесть ты­сяч солдат и девятнадцать пушек, объединенных в одну батарею. То был тяжкий шаг кастильских угрюмцев — готовность к смерти, непримиримая и медлительная гордыня.
   Вокруг этой несокрушимой громады сплотился враг.
   Со шпагой в руке герцог Энгиенский бросился в атаку во главе своих отрядов.
   Первый раз.
   Второй.
   Тщетно.
   Испанская кожа была слишком толста. Кастильцы по­зволяли приблизиться, но лишь настолько, насколько это соответствовало дальности их пушек.
   Разумеется, атаки можно было возобновить. Но с огром­ными потерями и без ощутимых шансов на успех. Наконец-
   то возраст вступил в свои права, двадцать два года герцога Энгиенского оказались ничем перед восьмьюдесятью года­ми графа Фуэнтеса.
   Тот, кого история нарекла впоследствии великим Кон­де, пребывал в нерешительности среди мертвых, раненых и живых, чья судьба зависела теперь от его приказа.
   Он огляделся, захваченный врасплох этим неожидан­ным сопротивлением, и внезапно его взгляд упал на офице­ра с бледным лицом, который столь удачно подавал ему накануне советы и столь успешно действовал сегодня ут­ром. Незнакомец поймал взгляд генералиссимуса и, сопро­вождая свой жест улыбкой, указал рукой на кого-то.
   Он указал на д'Артаньянз, который застыл в неподвиж­ности в ожидании третьей атаки.
   Герцог подозвал к себе мушкетера.
   —  Господин д'Артаньян, все эти дни вы незаменимы, и маршал Пелиссар не ошибся, сказав, что вы один стоите целой армии. Мы втроем одолеем Испанию.
   —  Втроем, монсеньер?
   —  Несомненно. Маршал Пеллисар своим хладнокрови­ем, я — своей пылкостью, а вы — потому что вы д'Артаньян.
   —  Разрешите, монсеньер, заметить, что вы забыли про Сиро и Гассиона.
   —  Ничуть. Я намерен сделать их маршалами Франции. Остается лишь сегодняшнее сражение, не так ли?
   —  Пробовали ли вы, монсеньер, разорвать когда-либо руками кольчугу?
   —  Пожалуй, я б не рискнул.
   —  У меня был друг, который Почти в состоянии это сде­лать. Я же могу добиться этого постепенно.
   —  Каким образом?
   —  Разъединяя проволочки, вставленные между звенья­ми. Труд велик, но в конце концов успех обеспечен.
   —  Что вы намерены предпринять?
   —  Вчера вместе со мной ходили в сражение мои товари­щи. Кое-кто пал, но уцелевшие годятся в дело.
   Герцог обратился к свите:
   — Где же те храбрецы, что сражались вчера с господи­ном д'Артаньяном?
   Шантальбажак отвечал:
   — Две роты бретонцев. Прибыли восемь дней назад. Свежий улов.
 
   —  Так, так!
   —  Половину, однако, придется сбросить обратно в воду.
   —  Отчего?
   —  Мертвецы.
   —  Господин д'Артаньян, вам пригодится остаток?
   —  Монсеньер,— Шантальбажак вновь застучал копыт­цами своей речи, — бретонцы крайне свирепы. Но эти вои­ны не понимают французского языка. Как командовать ими?
   —  А их капитаны?
   —  На том свете.
   —  Лейтенанты?
   —  Там же,
   —  Но ведь есть, наверное, знаменосец, еще кто-то?
   —  Да, но ему снесло челюсть. Нечеткая речь…
   —  Я заставлю бретонцев слушать себя, — заявил д'Ар­таньян. — Они уже знают, что такое тысяча чертей, и я научу их сегодня, что такое миллион.
   Пришпорив лошадь, д'Артаньян очутился во главе сво­его небольшого отряда. Наконец-то он получил возмож­ность погибнуть во всей красе, ибо любой герой отчасти актер.
   Он быстро пересчитал бретонцев. Их оказалось семьде­сят два человека.
   — Отлично, — подумал д'Артаньян, — три четверти я потеряю в схватке, значит, останется человек двадцать. Тут можно порезвиться.
   И он осмотрел бретонцев, стоявших поодаль как ни в чем ни бывало. Сражаться было для них примерно то же самое, что путешествовать по неведомому морю. Затем д'Артаньян выхватил шпагу.
   Не придавая значения пустяковой атаке, граф Фуэнтес велел пушкам бездействовать. Роковая оплошность, ибо лишь пушки были в состоянии сокрушить бретонский гранит.
   Схватились врукопашную.
   В панцыре своей гордыни и славы испанская пехота взи­рала с презрением на кучку малорослых людишек, осме­лившихся бросить им вызов.
   Но эти невзрачные люди с узловатыми тяжелыми рука­ми умели дробить крепчайшие скалы.
   На испанца они смотрели как на краба или лангуста. Послышался яруст. Работая сообща, как моряки в бурю,
   они шли от одного к другому, как от снасти к снасти. А если и вырывался порой грубый звук, то это было слово делового сообщения, предназначенное для человека своей расы, чтоб подбодрить его именем кельтских богов.
   Д'Артаньян сиял от счастья. Его шпага служила им ру­лем. Клонясь то на левый, то на правый борт, он рассекал испанские волны.
   Извлеченные из своего панциря, старые вояки Фуэнтеса стали жертвой французов, которые бросились на них в ата­ку в третий раз.
   Но сколь быстро ни продвигался герцог Энгиенский, д'Артаньян его опережал. Вскоре он очутился один в гуще испанцев, где слышалось лишь кряхтение бойцов, соверша­ющих свой труд.
   Меж тем старому Фуэнтесу делали перевязку: одна пу­ля угодила ему в руку, другая — в голову, этот пернатый двойник сердца. Едва были стянуты узлы, как Фуэнтес увидел француза, который в безумном порыве пробился сквозь его ряды и, кажется, собирается нанести ему визит, не предуведомленный кавалерией и не предваренный хотя бы рокотом пушек.
   Граф разбирался в зверях такой породы и знал, как их укрощать. Несколько неторопливо привнесенных слов бы­ли тут же подхвачены хирургом, который приблизился к офицеру и передал приказ.
   Шестьдесят смуглых мушкетеров, цвет кастильских стрелков, вышли на боевую позицию. Предстояло выкосить всех, и своих, и чужих, но преподнести д'Артаньяну до­брую понюшку испанского пороху.
   Прозвучал залп, подобный удару громового бича.
   Железная рука опустилась на плечо д'Артаньяна. Не было возможности сопротивляться велению такого рода, ноги подкосились, нос ушел глубоко в землю. Зубы мушке­тера ухватили какой-то корень. Глаза были забиты песком. Гул, прорезаемый отдельными криками, стоял в ушах.
   Д'Артаньян сделал попытку подняться на ноги. Но да­вившая на него без враждебных намерений рука не ослаби­ла нажима. Мушкетер все же уперся локтями и ногами в землю, пытаясь встать. Сделалось однако еще тяжелее — давление было страшным, д'Артаньян призвал на помощь
   все свое бешенство. Но стало хуже — гнет делался неумо­лимым.
   И тут догадка молнией сверкнула в мозгу пригвожден­ного к земле мушкетера. Догадка объяснила необъяснимое, и господин Паскаль, явись он на войну помочь маршалу, вместо того, чтоб бегать по салонам, подбирая дамские шпильки, мог бы прояснить это обстоятельство лучше лю­бого человека своего времени, сказав: «Очевидность, исти­на, достоверность».
   Достоверностью тут не пахло, истина была сомнитель­на, но с очевидностью было не поспорить.
   Д'Артаньян выплюнул ком земли и прохрипел:
   — Портос…
   Рука ослабила свой нажим. Появилась голова и друже­любно на него поглядела.
   «Чудесно,— подумал д'Артаньян,— мне казалось, я уже на том свете, но Господь Бог из любви к мушкетерам дал мне возможность повстречать одного из моих друзей».
   — Я слегка поднажал, но вы ужасно дрыгали ногами.
   — Значит, это вы.
   — А кто ж еще? Скорей, д'Артаньян, поднимаемся, кро­лики в загоне.
   В самом деле, испанцы уже рассыпались. Кавалерия герцога Энгиенского сминала их ряды. Внезапно д'Артань­ян заметил еще одного бойца: человека с этой улыбкой он уже видел вчера поблизости от герцога Энгиенского.
   Пройдя сквозь смертоносную сумятицу боя, Атос при­близился к своему другу.
   — Д'Артаньян,— воскликнул он на ходу,— впервые в жизни я вижу вас в хвосте.
   Мушкетер взвился в седло. Портос последовал его при­меру, и оба, поддерживаемые Атосом, устремились в гущу завершающегося боя.
   Девять тысяч убитых, семь тысяч раненых, двадцать четыре пушки, тридцать знамен стали славой этого дня. Смерть графа Фуэнтеса от одиннадцати ран была его пе­чалью.
   Из семидесяти двух бретонцев осталось в живых лишь двое.
   Красноречивое свидетельство.
   XLVI
   ЗАВТРАК С ШАМПАНСКИМ
   — Ну а теперь, д'Артаньян, мы должны вам кое-что объяснить.
   — Дорогой Атос, и вы будете что-то мне объяснять, вы, воплощенная честь в лабиринтах тайны? Вы здесь… Я с трудом верю своим глазам. Аппетит к жизни возвращается ко мне…
   — Тем более, что этот барашек располагает к разгово­рам, — заметил Портос. — Мне кажется, я ощущаю шелест трав.
   И под его гигантскими челюстями хрустнула кость.
   — Однако нужно назвать виновного, — заметил Арамис.
   — Виновного?
   — Да, сударь. Это я.
   И появился Планше с огромным подносом, на котором красовались утки вперемежку с испанскими артишоками.
   — Как? Ты в этой харчевне?
   —  Сударь, должен же кто-то взять на себя заботу о кухне, Если вы вот уже три месяца не едите ничего, кроме салата, если граф де Ла Фер ограничивает себя бисквитами, если шевалье д'Эрбле одним только своим благословением творит из яиц трюфели, то ничего подобного не скажешь о господине дю Валлоне, которому крайне необходимо за­полнить пустоту своего желудка.
   —  Ты прав, Планше. Стоит мне поголодать, как внутри разверзается бездна, и мысли путаются.
   —  Но в чем же виноват Планше?
   —  Он позаботился о том, что его не касается.
   —  А что его не касается?
   —  Или, вернее, о том, что его касается.
   —  А что касается?
   —  Вы.
   Следовало быть Атосом, чтоб с такой нежностью произ­нести это слово. Д'Артаньян слегка покраснел.
   — Учтите, что ваш Планше, — вставил Арамис, — из­рядный сумасброд и одержим суетой всезнайства с тех пор, продает дамам сласти. Он вбил себе в голову, что вы наме­рены нас покинуть.
 
   — Это вы покинули меня. Вы, Портос, в конце года, вы, Арамис, шесть месяцев спустя, а вы, Атос, в 1630 году, если мне не изменяет память.
   — И тем не менее, мы здесь, — заявил Портос. — Ду­маю, даже эти утки не заявят протеста.
   — Планше к тому же проявил глупость… Да вы послу­шайте, Планше, это касается вас…
   Планше был тише воды, ниже травы, таким его еще никто не видел.
   — Планше, повторяю, был настолько глуп, что вообра­зил, будто вы можете нас покинуть, не испросив предвари­тельно нашего согласия. Да, конечно, горе или безумие может обрушиться на ваше сердце, подобно мачте среди бури. Но ветер не унесет мачты, ибо существуют канаты, которые держат ее. Эти канаты — мы.
   — К тому же вы моложе всех нас, — заметил Арамис. — Вам необходимы наши советы. А мы стареем и все более нуждаемся в ком-то, кто эти советы примет.
   — Итак, этот сумасброд Планше вбил себе в голову, что вы в опасности…
   — А может, погибаете от скуки, — пояснил Арамис.
   — А может, от голода, — присовокупил Портос.
   — Этот шалопут отыскал нас всех поодиночке. Не стоит и говорить, что мы за вас нисколько не беспокоились. Одна­ко нам представился случай увидеться с вами. И раз уж нам этот болван, — продолжал Арамис, — дал такую возмож­ность, мы решили поделить меж собой наши роли.
   — Дорогой мой Планше, — заговорил д'Артаньян, — я никогда еще не видел, чтоб господин дю Валлон разбавлял свой соус водой. Мне кажется, вы плачете ему в тарелку.
   — Он переживает свою ошибку, — заметил Портос.— Но я ему прощаю.
   — Узнав, что вы направились к Рокруа, — продолжал Атос, — мы приготовились встретить вас как можно лучше. Арамис вам солгал… Из той застенчивости, которая делает его прекраснее всех нас в дружбе и страшнее всех в любви. Арамис вам солгал: мы беспокоились за вас.
   — Мы потеряли сон,— подхватил Портос.— Приходи­лось что-то жевать всю ночь напролет, чтоб с приличным настроением встретить утро.
   — Вы понимаете, — подхватил в свою очередь Арамис, — нас, привыкающих к мирной жизни, сражение соблазни-
 
 
 
 
   ло до крайности. И когда нам стало известно, что такой воин как вы бросается в него очертя голову, в нас проснулся материнский инстинкт, ибо другого дитя, кроме вас, у нас нет.
   Портосу пришло в голову, что речь надо украсить еще одной риторической фигурой.
   — Добавим, что мы желали выпить вместе шампанско­го. Такого случая нам пока не предоставлялось. Узнав, что испанцы приближаются к Шампани, мы решили: здешние места надо оборонять. Ну не прав ли я, Атос?
   — Я, признаться, отказываюсь понимать этих ино­странцев, которым не терпиться влезть в наши виноградни­ки. Ведь это им ни за что не удастся. Взять, к примеру, Столетнюю войну. Англичане захватили Бордо с его виног­радниками, их союзник герцог держал в руках Бургундию. И что же, невинная простушка, не пившая никогда ничего кроме воды, одним махом изгоняет их из страны.
   — Да, совершенная простушка… — подхватил Ара­мис.— Но стоило ее сжечь, как из нее сделали святую.
   — Я лично терпеть не могу,— заметил Портос,— когда тянут лапы к моему сидру. По причине близкого соседства я буду оборонять шампанское, пока я жив.
   — Господа,— вновь заговорил Атос,— оставим шампан­ское ради арманьяка и вернемся к д' Артаньяну. Как только мы явились во Фландрию, мы тотчас поделили меж собой наши роли, чтоб быть вам полезными, если в том будет необходимость.
   — Точнее, чтоб не потерять вас в этой сутолоке, не промахнуться.
   — Или, еще точнее, чтоб испанцы промахнулись, если им вздумается в вас пальнуть.
   — Я состою в родстве с герцогом Энгиенским, и он сразу же разрешил мне быть в его свите. А поскольку разговари­вать с молодыми людьми я научился…
   Тут Атос, который никогда не улыбался, улыбнулся, сам того не замечая, и продолжал:
   —  Поскольку я научился разговаривать с молодыми людьми, герцог два-три раза обратил внимание на мои до­воды.
   —  Договаривайте, Атос,— перебил его Арамис.— Это вы убедили его дать битву. Это вы указали ему на д' Артань-
   яна, который сражался в одиночку, когда французскую армию намеревались расколоть на две части. Это вы под­держали его, став во главе двух полков. Это вы и только вы очистили утром лес, куда кто-то из ваших друзей провел сюрпризом тысячу испанских мушкетеров. И, наконец, вы придумали эту заключительную атаку и даже бросили по­бедоносный клич: «Франция! Франция!».
   — Я был не один, — ответил д'Артаньян, — позади меня был целый край, Бретань.
   — Страна сидра, — заявил Портос, — мои союзники. Попробуйте без спросу взять у них горсть песка, и я явлюсь им на помощь.
   — Рядом с молодым герцогом мне было не так уж труд­но. Но Арамису, который меня тут так расхваливал, выпа­ла по-моему самая трудная роль. Действительно, как убе­речься, если вы ждете выстрелов с одной стороны, а палят в вас с другой? К счастью, Арамис был знаком с доном Фран­сиско де Мельосом.
   — У нас была общая приятельница, — уточнил Арамис.
   — Просто приятельница? А вы говорили, помнится, гер­цогиня.
   — Портос!— воскликнул Атос. — Арамис очутился сре­ди испанцев, хотя заявил, что никогда не поднимет оружия против Франции — именно оружия, потому что, если гово­рить о замыслах, то захват леса был превосходной идеей: Арамис получил возможность ездить взад и вперед по полю битвы и оказать вам услугу в том положении, в каком вы более всего в ней нуждались.
   — Я тотчас же вас узнал, Арамис, — заметил д'Артаньян.
   — Нет, правда? А почему?
   — Потому, что вы так умело скрылись.
   — Оставался еще Портос. Как вы понимаете, д'Артань­ян, Портоса в штабе не спрячешь. Арамиса или, предполо­жим, меня можно еще спрятать в толпе. Арамис уподобится сонету, а я—басне. Но Портос — это уже эпическая поэма. Он чересчур огромен для маскарада.
 
   —  Поэтому меня и назначили в боевые порядки, — заметил великан.
   —  Не было нужды давать ему указания. Мы знали: по­тренировав два-три часа в сражении руку, Портос набро­сится на самое лакомое блюдо.
 
 
 
   —  На пехоту Фуэнтеса.
   —  А вы, д'Артаньян, будете неподалеку.
   —  Пока вы были одни, вас могли убить. Но коль скоро рядом очутился Портос, нелепо было ожидать этого.
   —  В самом деле, — простодушно заверил Портос. — Если б вас, д'Артаньян, убили, я б перерезал всю армию.
   —  Но, дорогие друзья, почему вы считаете, что я не должен был умереть?
   Арамис ответил первым, голос прозвучал мягко, но ре­шительно:
   — Потому что у вас нет оснований устраивать нам та­кую шутку.
   Портос, который для ясности мысли только что прикон­чил еще один графин с вином, отозвался вторым:
   —  Нельзя предвосхищать созревание вин в Шампани. Наконец, взял слово Атос:
   —  Дорогой мой, потому что я не хочу этого. Д'Артаньян обвел взглядом всех по очереди, всех,
   вплоть до Планше, который тоже сыграл свою роль в коме­дии. В этот момент он был невероятно поглощен сооруже­нием торта из вареных в сахаре фруктов.
   Арамис созерцал свои ладони. В пылу сражения он сло­мал ноготь на безымянном пальце левой руки, и это, каза­лось, сильно его огорчало.
   Портос хрупал утиную ножку, которая не поддавалась.
   Лишь Атос смотрел на д'Артаньяна.
   — Я умираю от голода, — сказал д'Артаньян. — Наде­юсь, этот дуралей Планше запасся сыром.
   XILVIII
   ПОСЕЩЕНИЕ МАРШАЛА
   Появился сыр.
   Д'Артаньян приналег на него со старанием. Портос вздохнул, как это бывает с человеком, избежавшим боль­шой опасности, реальных размеров которой он вначале себе не представлял.
   — Планше!— крикнул он.
   — Сударь?
   — Предупредил ли ты трактирщика, что сражение будет выиграно за несколько лье отсюда?
   —  Да, сударь.
   —  Ну и что он сказал?
   —  Что доставит лучшее бузи из своих погребов.
   —  Планше, ты очень догадлив. Планше не возражал.
   Внезапно послышался грохот приближающейся кареты. Казалось, будто сам дьявол в образе черного кота мчится в этой карете, влекомой тиграми.
   Четверо друзей подняли носы над тарелками.
   Из кареты явился маршал Пелиссар с рукой на перевязи.
   Лицо великого воина сияло бледностью победы.
   Здоровой рукой он подал знак д'Артаньяну.
   Д'Артаньян подбежал.
   —  Дорогой друг, я явился не для того, чтоб помешать вашей пирушке. Но я принес вам новость.
   —  Новость?
   И д'Артаньян весь затрепетал, как если б с ним загово­рили о Мари де Рабютен-Шанталь.
   —  Да. Схвачен некий человек, слонявшийся по полю битвы.
   —  Кто же это такой?
   —  Жалкая личность.
   —  Его имя?
   —  Тюркен.
   —  Что с ним сделали?
   —  Сперва повесили как шпиона.
   —  Выходит, прекрасная Мадлен стала теперь вдовой?
   —  Нет.
   —  Мой дорогой маршал, ваш могучий разум изобретает немало такого, что приводит в замешательство. Так зна­чит, Тюркена повесили, но госпожа Тюркен вдовой от этого не стала?
   —  Я проходил мимо и глядел вверх. Вы знаете, у меня есть такая привычка…
   —  И?..
   —  Но это между нами, — сказал Пелиссон, понизив голос. — Смотреть в небо для меня становится манией…
   —  Итак, вместо ангела вы заметили Тюркена, который дрыгал ногами в воздухе.
 
 
 
   —  И велел спустить его на землю.
   —  Чувство жалости в вас победило.
   —  Ничего подобного. Любопытство. Я подверг его до­просу.
   —  И что ж он вам открыл?
   —  Что Ла Фон сбежал от него, пока он спал, прихватив с собой его часть добычи.
   —  Выходит, договор тоже?
   —  Да, договор в руках этого изменника.
   —  Ну а он сам?
   —  Нашел убежище в Пфальце при дворе маркграфа, человека, известного в Риме своим распутством.
   —  Итак, никакой надежды?
   —  Мой дорогой д'Артаньян, вы меня огорчаете. Вы об­ратили внимание, с каким блеском я выиграл эту битву?
   —  С величайшим. Всю честь победы вы приписали гер­цогу Энгиенскому.
   —  Покойный король просил меня об этом. Неужели вы, видя меня лицом к лицу с врагом, подумали, что я отступ­лю, получив известие, что Ла Фон нашел себе где-то убе­жище?
   —  Да, но что ж нам все-таки делать?
   —  Прежде всего нужно дождаться совершеннолетия ко­роля. Затем я поддержу его в мысли, что королевство нужно увеличить. Нрав у него горячий, так что трудностей в этом деле не предвидится. Мы завоюем Нидерланды, Фландрию, Германию. Если Ла Фон спрячется, мы дойдем до Италии или до Испании.
   —  Ну, а если он укроется в Англии?
   —  Дорогой друг, существует семнадцать способов заво­евать Англию, как зимой, так и летом, в любое время-года. Я изложил все это на бумаге, и документы надежно спрята­ны в одной из моих крепостей, я не желаю, чтоб эти тайны стали добычей невежд.
   —  Значит, Ла Фон будет схвачен?
   —  Со временем, несомненно. Мы будем воевать ровно столько, сколько понадобится, но добьемся мира.
   —  Вы меня успокоили.
   —  Насчет мира?
   —  Нет, насчет войны. А ваши научные труды, которые были в вашем багаже…
   —  Я слушаю вас.
   —  Вы не боитесь, что ими воспользуется посторонний?
   —  Не думаю, чтоб это было возможно. Видите ли, д'Ар­таньян, Господь дал мне замыслы, по-существу, неисчер­паемые. Я, разумеется, могу их развить и разработать в деталях. Но тогда пострадают другие мои изобретения, ко­торые будут необходимы человечеству в будущем. Я огра­ничился лишь набросками в самом общем виде.
   —  Шестнадцать тысяч страниц?
   —  Что-то в этом роде.
   —  Записывали вы сами?
   —  Сначала я диктовал на древнегреческом, потом пере­шел на древнееврейский. Вы знаете, временами приятно думать на этом языке.
   —  Все оттого, что вы беседуете на нем с пророками.
   —  Очень может статься.
   —  Разрешите еще последний вопрос, очень нескромный?
   —  Разумеется.
   —  Когда вы беседуете с Господом Богом, к какому языку вы прибегаете?
   —  Д'Артаньян, вы привели меня в замешательство.
   —  В таком случае я беру свой вопрос обратно.
   —  Нет. Я все-таки вам отвечу. Мы объясняемся мими­кой и жестами.
   —  Как же это возможно?
   —  Я хмурю бровь, вздуваю ноздрю, а Он перемещает облако, зажигает звезду. Это беседа без грамматики и сло­варя, но ясная до предела.
   XLIX
   ПОСЛЕДНИЙ УДАР
   — Друзья мои,— возгласил д'Артаньян,— вот победи­тель сегодняшнего дня, — это муж, который более летает, чем ходит и общается с Богом, едва выдатеся свободная минута. Маршал, я представляю вам графа де Ла Фера, человека с сердцем греческого героя, господина дю Валло-
 
 
 
   на, человека с силой Геракла и шевалье д'Эрбле с разумом эллина.
   — Ого! — воскликнул Пелиссон, — сердце, сила, разум —* да это же темы для тех трех картин, которые я предло­жил одному из своих друзей-художников. Фамилия этого малого Рембрандт, он расписывает панно в моем замке.
   — Кажется, вы сказали Рембрандт?
   — Да, да. Делает он это великолепно. Правда, чуть мрачновато.
   — Где находится ваш замок, дорогой маршал?
   — Главным образом в О-Суаль, вблизи Кастра.
   — Почему главным образом?
   — Потому что по странному капризу архитектора все службы расположены в окресностях Тулузы.
   — Но от Тулузы до Кастра не одно лье пути…
   — В тем то и дело,— вздохнул в ответ знаменитый воин, — из-за этого пища успевает порой остыть.
   — У меня есть на этот случай отличнейший рецепт, — вмешался Портос.
   — Не желаете ли поделиться со мной?
   — Я приказываю зажарить с утра на вертеле шесть от­борных цыплят. Затем мой пекарь разрезает два добрых хлеба, только что вынутых из печи, и вынимает из них мякоть. Затем повар засовывает туда цыплят. Хлебы за­крывают, и я ем все целиком в десять утра, если я в отъезде.
   — А у меня, — заметил Арамис, — есть специальные конфеты, которые мне привозят из Испании, они служат мне пищей в случае необходимости. Их изготовляют из смеси шоколада с сахаром, кофеи плодов хинного дерева.
   — А у меня,— отозвался Атос,— есть мой кубок. И он наполнил его розовым бузи.
   — А у вас д'Артаньян?
   —  У меня? Я прошу Планше принести мне фрукты в сахаре. Ну вот такие, какие он сейчас готовит,
   —  Ну а если Планше не при вас?
   —  Если нет Планше, я пропал.
   Планше покраснел до корней волос. Великий маршал помог добраться до самой сути, испытать большего счастья возможности не было.
   — Следует заметить, — продолжал Пелиссон, — аппе­тит — великолепная вешь. Ничто не огорчало меня так последнее время, как вид покойного короля: бледное лицо с
   лихорадочным румянцем на щеках и полное отсутствие аппетита.
   — Вы были свидетелем его последних минут? — осведо­мился Портос.
   — Я не мог оказать ему эту услугу, поскольку он просил меня выиграть сегодняшнюю битву. Но я слышал едва ли не последние произнесенные им слова, великие слова, госпо­да, слова христианина и короля.
   — Что ж это были за слова?
   — Заметив, что я в спальне, он сделал мне знак отойти от окна, чего я, признаться, сперва не понял. Он хотел посмотреть на солнце. И тогда он мне сказал: «Пелиссон, зачем ты отнимаешь у меня то, чего не в состоянии мне дать?»
   — Прекрасные слова,— заметил Арамис.
   — Покойный король обращался к вам на «ты»? — поин­тересовался Портос.
   — Он изволил видеть во мне родственника с того самого дня, как в Па-де-Сюз я спас ему жизнь.
   — Вы никогда мне этого не рассказывали, — заметил д'Артаньян.
   — Пустяковое дело. Я скакал бок о бок с государем, когда он вдруг заметил, что я дышу со свистом. «Возьмите Пелиссон»,— сказал он,— и протянул мне свой обшитый кружевами платок. Для этого ему пришлось наклониться в мою сторону. В эту самую секунду пуля от мушкета про­свистела мимо его уха. «Пелиссон, — сказал он мне, — твой насморк спасает жизнь королей, сохрани мой платок на память и сообщи, не желаешь ли ты вышить на нем корону графа или маркиза».
   — Но на герцога он все-таки не покусился,— заметил с Серьезностью д'Артаньян.
   — Нет. Однако мне известно через его камердинера, что он намеревался женить меня на одной из своих племянниц, чтоб я находился у него под рукой и чтоб вел более разме­ренный образ жизни в том самом смысле, в каком вы это понимаете, д'Артаньян. Это был великий монарх!
   — Да, это был монарх,— отозвался Атос.— Боюсь, что после него будут либо призраки, либо тираны.
   — Его упрекали в том, что он всего лишь тень Ришелье.
   — Быть тенью Ришелье — не так уж мало, — заметил Атос.
 
 
 
   — Да, но он был неблагодарен, — вставил Арамис. — Мой бедный Сен-Мар…
   — Вы знали Сен-Мара, Арамис? Арамис покраснел.
   —  Боже мой, да кто же его не знал? Красивейший муж­чина, одно из лучших сердец во всей Франции.
   —  Кажется, его смерть сильно вас опечалила?
   —  До такой степени, что я отправился путешествовать, чтоб попытаться забыть об этом.
   —  Вот почему вы очутились сперва в Испании, потом во Фландрии, где вас и отыскал Планше, — заключил Атос.
   —  А я-то считал, что вы сбежали в связи с арестом Сен-Мара, — ляпнул Портос.
   Арамис вновь покраснел, и Атос пришел ему на помощь:
   — Если ничего не можешь сделать для друга, то самое разумное — не множить его горестей, отдаваясь в руки недоброжелателей. Особенно, если у власти стоит зверь, который сеет смерть.
   Арамис поблагодарил Атоса улыбкой.
   —  Людовик XIII не был таким уж неблагодарным чело­веком. Мой брат Витри в одно мгновение стал и маршалом Франции, и герцогом.
   —  У него были заслуги перед королевским домом, — заметил Арамис.
   —  Покойный герцог доводился вам братом? — осведо­мился Атос.
   —  Нечто вроде сводного молочного брата: наши корми­лицы были в близком родстве.
   —  Я упрекаю, однако, короля в том, — заявил Ара­мис,— что он слишком тиранил королеву.
   —  Слишком — это вряд ли возможно,— откликнулся мудрый маршал. — Достоинства моего короля делаются мне все яснее по мере того, как я все лучше познаю жизнь, теряя возможность пользоваться ее благами. Кокетством было его не пронять.
   —  В конце концов, приятно сражаться под началом мо­нарха, который не проявит малодушия ни перед корсажем, ни перед редутом.
   —  Впрочем, — продолжал Пелиссон,— можно ли с жен­щинами иначе? Однако молчу. Я удачно выбыл из этой игры.
   —  И я, — заметил Арамис, — мой сан мне это запрещает.
   —  Ваш сан, Арамис? — не удержался от вопроса д'Артаньян.
   — Арамис ходит в сутане, — пояснил Атос.
   — Ну а вы, Атос?
   — Я? Есть ли смысл задавать такие вопросы мне? И Атос уставился в пространство.
   — Ну а я,— воскликнул Портос,— я куда предприимчи­вее вас всех. Атос слишком благороден, Арамис слишком галантен, д'Артаньян слишком гасконец, а вы, господин маршал, слишком знамениты и у вас чересчур красные губы, чтоб не впадать порой в соблазн.
   — А вы, Портос, не слишком ли вы великолепны?
   — Мой дорогой Атос, я был научен примером одного своего соседа.
   — Расскажите.
   — Но я не хочу называть его имени.
   — Ограничьтесь инициалами.
   Тут Портос на мгновение задумался.
   — Ну что, вы готовы? — спросил в нетерпении Пелис­сон, неизменно жаждавший забавных историй, которыми наслаждался, припоминая их в часы бессоннцы.
   — Ага. Так вот. Назовем его бароном Б. Нет, лучше О. Да, О.
   — Остановитесь на О, так будет изящнее.
   — Пусть лучше будет Н. Это меня вполне устроит. Так вот барон Н. слыл большим любителем лошадей. В его конюшнях были все лучшие лошади Пикардии. В особенно­сти он любил одну кобылу по кличке Жанетта и, надо вам сказать, это было прелестное существо. Вороная…
   — Вы хотели сказать «черномазая», Портос?
   — Вороная, черномазая, какая разница? Грива гнедая, глаза черные, тонкие бабки, в общем сплошное наслажде­ние. В округе болтали, будто он не женится только из-за того, что слишком любит Жанетту.
   — Мудрый человек,— заметил Пелиссар,— я до сих пор обожаю лошадей, хотя лишился тех инструментов, с по­мощью которых садятся в седло.
   — В один прекрасный день, однако, мой сосед становит­ся жертвой страсти к единственной дочери то ли графа, то ли маркиза, чьи земли примыкают к его владениям. Она
 
 
 
   была беленькая, умненькая и благородная, но с характе­ром.
   — Боже мой, Портос, вы так чудесно рассказываете. Такое ощущение, будто все видишь своими глазами.
   — Во всяком случае барон Н. своими глазами все и видел. Свадьбу отпраздновали в имении тестя, горы пиро­гов, груды окороков, вина такое количество, что не пред­ставит никакая фантазия, все это радовало сердце и тешило глаз. В конце празднества молодая не могла отказать себе в просьбе показать ей Жанетту. Тогда супруг направляется к конюшне, треплет лошадь по гриве, говорит ей, что она по-прежнему лучше всех на свете. В этот момент появляет­ся жена и упрекает мужа в том, что он отдает предпочтение лошади. «Нет, —отвечает он, — это не так, ибо я вас похи­щаю из вашего дома». Рассерженная, одновременно восхи­щенная этим, невеста не сопротивляется, и ее в белом платье сажают на круп лошади. В дороге молодые весело болтают друг с другом. Но где-то в середине пути Жанетта делает легкий прыжок, и платье молодой чуть-чуть забрыз­гано грязью. «Раз!» — произносит спокойным голосом мой друг. Двумя лье далее Жанетта натыкается на куст и лицо молодого супруга немного оцарапано. «Два!» — говорит он. Наконец, когда они миновали еще одно лье, Жанетта со­вершает третью ошибку. Она внезапно останавливается пе­ред препятствием, отчего молодая чуть не падает с лошади. Мой друг спрыгивает на землю, подаёт руку супруге и гово­рит: «Три». Затем он достает из кобуры пистолет и хладно­кровно пристреливает свою горячо любимую кобылу, та умирает без звука, поскольку, говоря откровенно, Жанетта была без ума от барона О.
   — Вы говорили барона Н.
   — Да, барона Н., вы абсолютно правы. Юной супруге становится дурно. Пощечина ставит ее на ноги.
   — Пощечина?
   — Да. У моего друга иссякло терпение. Придя в себя, молодая женщина…
   — Девушка, — мягко поправил Арамис.
   — Бедное дитя, — заметил маршал, который оценил вполне эту семейную сцену, поскольку ему сплошь да ря­дом приходилось быть крестным отцом первенцев.
   — Бедное дитя, — продолжая Портос, — стало сетовать на жестокость своего мужа, ее пугало, что придется идти пешком оставшуюся часть пути, она сетовала и хныкала не менее четверти часа. Муж не произнес в ответ ни слова, но внезапно глянул ей в глаза и весьма выразительно произ­нес: «Раз!»
   Слушатели замерли в восхищении.
   — Он был с ней счастлив два года, пока она не умерла от лихорадки.
   — Что касается меня,— холодно заметил Атос,— то я стал бы воспитывать женщину в назидание кобыле.
   — Если женщина досаждает мне капризами,— продол­жал Портос, — то я не упрекаю ее, не делаю замечаний, не хмурю брови, но едва появится раздражение в голосе, холо­док в обращении, как я исчезаю на всю неделю и кучу себе в удовольствие в соседнем городке. И если по приезде меня не встречают улыбками и не обращаются со мной ласково, то я отправляюсь на целый год в Париж и предаюсь там самому низкому разврату.
   — О, Портос, в вашей компании разврат не бывает низким.
   — Я делаю все, что мне нравится, — пояснил Портос.
   — Ну а вы, д'Артаньян? Почему-то вы ничего не сказа­ли о женщинах, — заметил Арамис, зорко глянув на мушке­тера.
   Д'Артаньян бросил на присутствующих самый удивлен­ный взор, на какой был способен.
   — Я, господа? Женщины? Нужен изящный футляр, что­бы поместить туда женщин. А мой — это ножны шпаги, не более.
   — Брависсимо, д'Артаньян! — воскликнул маршал.— Если на вас нападет меланхолия, вы нанесете мне визит в мрей резиденции в О-Суаль, откуда вам откроется вид на Пиренеи, на мои порты Сет и Бордо, на мои леса в Ландах, вид, знаете ли, превосходный.
   — И все эти земли принадлежат вам?
   — Более или менее. По титулу или по праву наследства. Но я никогда не требую их обратно. Вы ж понимаете, что Пиренеи принесут мне одну только войну, а леса в Ландах — сплошные пожары. Что же касается портов,то на правах своих ленников они присылают мне рыбу. Когда у меня в избытке морских угрей, соли, китов, кефали, барабульки,
 
 
 
   сардин, кашалотов, тюленей, чтоб вскипятить уху, я счи­таю что вполне удовлетворен.
   — Что это значит, Планше? Какая-то странная колымага… В самом деле, громоздкая черная карета остановилась
   перед харчевней, где расположились мушкетеры.
   Два лакея распахнули дверци этого экипажа — помеси бретонского баула с хлебной печью.
   Содержимое соответствовало вместилищу. Это была да­ма пятидесяти-пятидесяти пяти лет, источавшая запах му­скуса, в фиолетовом платье, в плаше и вуалях.
   — Не из Бордо ли ее прислали? — полюбопытствовал д'Артаньян, — она до крайности похожа на кита.
   — Когда я путешествовал по Африке, — заметил мар­шал, — я встречал местных царьков в таком одеянии.
   Китиха, приблизившись, была опознана присутствую­щими по речи:
   — Дорогой мой, я мечусь взад и вперед по окрестностям чтоб вас отыскать. А вы вместо того, чтоб сражаться, пиру­ете тут с непонятными людьми.
   На глазах у всех Портос приподнялся, но то был уже не прежний Портос: росту поубавилось и не было ширины в плечах.
   — Моя дорогая, — произнес он, — это мои друзья, чьи подвиги вам известны. Граф де Ла Фер, шевалье д'Эрбле, шевалье д'Артаньян. И… — И тут голос Портоса окреп, ибо он рассчитывал на звучность титула, — маршал Пелиссон де Пелиссар, победитель в битве при Рокруа.
   Супруга Портоса, уже хорошо известная читателю под именем госпожи Кокнар, изобразила на своем лице изы­сканную улыбку. От ее кружев исходил тошнотворный за­пах желчи и петрушки одновременно.
   — Извините, господа, но это большой ребенок. Если бы я постоянно не следила, надел ли он жилет и съел ли свой гоголь-моголь, с ним происходили бы ужасные вещи. Нет, он не может жить со мной врозь,— продолжала она, ласко­во обвивая рукой Портоса. — Не правда ли мой цыплено­чек?
   — Разумеется,— подтвердил Портос,— разумеется.
   — Не ел ли он часом паштета из косули? От этого у него на шее вскакивают чирьи, приходится выдавливать их по
   очереди. Прошлой зимой была буквально целая эпидемия, следы сохранились. Покажи свои шрамики, мое счастье.
   — Мадам,— произнес д'Артаньян,— если господину дю Валлону было бы угодно показывать нам шрамы, приобре­тенные на полях сражений, то не хватило бы целого дня.
   — Как это вам удалось найти меня, дорогая? — осведо­мился Портос, обрадованный внезапным вмешательством д'Артаньяна.
   — Ах, скрытный негодник! — состроила глазки госпожа дю Валлон. — А Мушкетон?
   — Предатель! — прогремел Портос.
   — О, сначала он не желал говорить. Но я заперла его и держала четыре дня без пищи. На пятый он сдался.
   — Пять дней… Я прощаю его, — сказал Портос.
   — А теперь пора домой. Наши родственники будут с визитом в конце недели, соберется множество ребяти­шек, нужно показать им парк и покатать на себе вместо лошадки. До свиданья, господа. Господин маршал, при­мите мои лучшие уверения. Надеюсь, вы окажете нам честь и отдохнете у нас, господа, если обстоятельства приведут вас к нам.
   — Да,— с пылом воскликнул Портос,— да, приезжайте к нам, дорогие друзья!
   — Мы приедем,— отозвался д'Артаньян, исполненный жалости к плененному гиганту.
   — Только, пожалуйста, по очереди! — вставила бывшая госпожа Кокнар,— иначе это будет слишком большое удо­вольствие для вашего друга. Один из вас может записаться на 1644 год, один на 45. И так далее. Для вас, господин маршал, всегда найдется миндальное молочко и булочки.
   — С удовольствием, сударыня, с удовольствием, тем более, что режим у меня весьма суровый, и я могу пить только шампанское. Не выпить ли нам напоследок?
   И пятеро мужчин, опрокинув до дна стаканы, попроща­лись друг с другом.
   Портос направился в свою семейную тюрьму. Арамис удалился под предлогом того, что ему надо утешить некую испанскую даму, огорченную поражением в битве. Атоса ждали в Турэне. Что же касается марвала, то, ощутив боль в правой рукег ©и спросил самого себя, нет ли смысла изба­виться от всех членов вообще, «В этом случае, — рассуждал он, — я посвящу свою жизнь одним только умственным
   упражнениям (ибо мышцы мозга пока в порядке) и произ­несению слов (ибо язык мой по прежнему красен)». У входа в харчевню д'Артаньян остался один.
   —  Планше, — сказал он, — мне сдается, все это было лишь сном. Моя юность восстала из могилы, чтобы прийти мне на помощь.
   —  А я, — заявил Планше, — сбросил пятнадцать лет, как только их встретил, сударь.
   —  Зато эти пятнадцать перешли ко мне. Впрочем, по­следнее время я был молод. По коням, Планше, по коням. Ничто так не успокаивает, как дорога.
   ЭПИЛОГ
   Годом позже, в мае 1644 Мари де Рабютен-Шанталь вышла замуж за Анри де Севинье, бретонского дворянина, родственника Поля де Гонди.
   Роже де Бюсси-Рабютен также женился. Поскольку он стал сдержанней и спокойней, то значительных потрясений уже не предвиделось.
   Мазарини начал править королевой и, сделавшись наез­дником особого рода, получил в управление всю Францию.
   Маршал де Пелиссон отказался от должности коннетаб­ля, предложенной ему Анной Австрийской, которая искала опоры в самых надежных людях Франции. Уединясь среди обширных укреплений О-Суаля, он посвятил себя выведе­нию новых сортов растений. Устав от скрещивания круглой тыквы с крыжовником, дыни со смородиной и банана с обыкновенной тыквой, он принчл решение заняться улуч­шением человеческой породы, в чем весьма преуспел.
   Избавясь от постоянно поучавшей его жены, Тюркен утратил потребность совершать безобразия. Пустив в дело приданое Мадлен, которое было ему, наконец, выдано, он сделался пивоваром в окресностях Шарлеруа. Стал вести жизнь образцового человека и нередко можно было видеть, как он, вставая ранее пяти утра, припадал ухом к бочке, чтоб слушать мелодию созревающего пива.
   Капитан О'Нил ужасно страдал в разлуке со своим дру­гом Теном Боссом. Тогда решили соединить их вместе. Оба до сих пор живы, потому что целебный бальзам чудесным образом продлевает годы. Можно увидеть их и сегодня, они вдвоем катят перед собой детскую колясочку, в которую уложена бутыль с эликсиром.
   . Шантальбажак, которому вечно не терпелось предста­виться незнакомому человеку, сократил свою фамилию до Шанбажак, затем — Шбажак. Он добровольно подался в хорваты и погиб в битве при Мальплаке в возрасте восьми­десяти лет под именем ШБЖ.
   Жюли дю Колино дю Валь вышла замуж за советника парламента, седого старца, и он тут же умер. Она немед­ленно отдала руку и сердце одному итальянскому банкиру, который доводился кузеном Патричелли, знаменитому прохвосту, любимцу Мазарини.
   Катано дю Валь унаследовал библиотеку советника и домогался, чтоб ему отдали состояние финансиста. Он по­обещал своей дочери сделать после очередного замужества антракт, чтоб затем выдать ее за титулованную особу, что было навязчивой идеей Жюли.
   Она постоянно думала о д'Артаньяне. Жюли очистила его образ от наслоений, лелеяла его и настойчиво просила у Господа смерти д'Артаньяна каждое утро.
   Но поскольку д'Артаньян оставался все-таки жив, у нее не было возможности поведать обществу о своей страсти, а этого ей так хотелось.
   Тяжба Колино дю Валя по поводу ночной рубашки шла своим чередом.
   Ночная рубашка служила тряпкой для чистки сапог д'Артаньяна — той операции, которую прекрасная Мадлен выполняла сама, никому ее не доверяя.
   В благодарность за это д'Артаньян делал все так, чтоб у прекрасной Мадлен не было необходимости проливать слезы.
   Настали тяжкие времена, времена внутренней смуты. Поль де Гонди вновь оказывал знаки внимания д'Артанья­ну, но тот не придавал этому значения.
   Он опасался встретить Севинье в приемной предводите­ля Фронды, опасался, что этот человек покажется ему не­лепым и придется ощутить стыд за Мари. Именно эти опа­сения и были причиной того, что д'Артаньян не расстался с не слишком привлекательной государственной службой и не стал во главе молодых доблестных воинов Фронды.
   Впрочем, он погружался в меланхолию лишь тогда, ког­да ему того хотелось. И не более.
   Ла Фон покинул маркграфство и отправился в Россию. Именно там научные труды маршала Пелиссара были рас­шифрованы и оценены по достоинству. Разумеется, не сра­зу, так как невозможно свести достижения столь высокого ума к одним лишь полетам в пространстве. Соединение планет, слияние океанов, созидание вещества — вот самые скромные-из его проектов.
   Именно там, насколько известно, все еще хранится до­говор о всеобщем мире за подписью бессмертного Урбана VIII.
   Поскольку в России царит холод, может, ему лучше пребывать подо льдом.

   Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке BooksCafe.Net
   Оставить отзыв о книге
   Все книги автора