Эти двадцать страничек из ежедневника, где на странице за 1 января было написано: «июль 1990», поначалу были для меня загадкой. Сопровский всегда что-то писал: стихи, статьи, письма, дипломы друзьям и даже кандидатскую диссертацию какому-то восточному человеку — проще было бы сказать, чего он не писал. Он не писал в дневник, то есть не вел регулярных записей. Почему за полгода до внезапной своей гибели он взялся день за днем описывать происходящее вплоть до сентября? И также внезапно прекратил. В дневнике этом нет ничего о литературе, только события и размышления по их поводу. Он начинается со слов: «Перестройка <...> кончилась. <…> Хуже, лучше — дальше будет что-то другое». На последующих двух десятках страниц уместился прошлый, многоликий, противоречивый мир. Шум времени и голоса улицы: простой люд в очередях, государственные и партийные деятели, американка русского происхождения, прораб Скороходов, стрелявший из ружья по окнам горкома, неизвестный литератор со своей «сарайкой» рукописей, крыльцо в глухой деревне под Кимрами, которое мы собрали из остатков коровника, и деревенский юродивый Вася. Все они яркие, живые, как и сам Сопровский. Например, в эпизоде с шестилетней дочерью, где он шутит про джинна-Брежнева или поправляет Гребенщикова, что советская власть и талант может разрешить, потому что талант сила, а она признает силу, а вот живую душу… Или спорит с Цветковым. В этих записках Сопровский предстает перед читателем истинным патриотом своей страны, беспокоящимся о ее будущем, защитником слабых и униженных. Как он написал в своих стихах: «И буду не злым и не гордым, а разве что любящим вас». Интересны прогнозы Сопровского. Как в юности, когда он просчитывал шахматные партии (его родители были шахматистами), или в конце восьмидесятых годов, когда он делал политологические обзоры для радио Би-би-си, он просчитывает в этом дневнике варианты возможных событий. Когда Саддам Хусейн расстрелял 120 своих офицеров, Сопровский написал (дважды), что это начало конца иракского лидера. Этот конец мы наблюдали не так давно. Мы живем во времена, когда истории, о которых писал Сопровский в своем дневнике, повторяются и завершаются. Как, например, сюжет с генералом КГБ Калугиным, о чем не без юмора рассказал Саша. Та история очень напоминает нынешний шпионский скандал с полковником контрразведки Шербаковым, который, сложив в портфель личные дела действующих русских разведчиков, улетел за границу. Похоже, генерал КГБ стал примером полковнику СВР. Чем не продолжение детектива под названием «Двадцать лет спустя»? Правда, одно место в дневнике вызывало у меня сомнение — то, где он критикует фильм «Так жить нельзя» Станислава Говорухина. Я не помню фильма, но люблю этого режиссера, и Сашины нападки показались мне несправедливыми. Каково же было мое удивление, когда я прочитала в одном из интернет-изданий, что режиссер Александр Роднянский, представляя передачи Пятого канала, в том числе и передачу «Картина маслом», которую ведет писатель Дмитрий Быков, сообщил: «В одном из последних ее выпусков, посвященном 20-летию фильма „Так жить нельзя”, в студию пришел режиссер Станислав Говорухин и неожиданно начал просить прощения у аудитории за то, что сделал эту картину». Дневник заканчивается записью от 11 сентября 1990 года: «11. Вт. День исторический». Сейчас уже не вспомнить всех событий этого дня, но это, конечно, было началом «чего-то другого», о чем Сопровский писал на первой странице дневника. Полистав старые газеты, я нашла, что в этот день Верховным Советом РСФСР была принята Программа перехода к рынку и программа «500 дней». Все-таки у Сопровского было необыкновенное чувство времени, ведь главное настроение дневниковых записей именно в необходимости перехода к рынку. Понятно, что после того как это свершилось, писать ему стало неинтересно. И в этом, может быть, разгадка, почему дневник внезапно обрывается. Но были еще стихи. Когда я нашла в черновиках несколько последних стихотворений (одно из них не было закончено), я узнала в них дневниковые мотивы: «Беломор», демократы со следственным стажем, обрывки наших разговоров о том, почему наша жизнь не изменилась и мы по-прежнему бедно живем, хотя времена изменились. И еще про душу. Так что итог размышлений из дневника я прочла в стихах поэта: То ли кожу сменившие змеи Отдыхают в эдемском саду — То ли правда, что стала честнее Наша родина в этом году. Если нет — то на сердце спокойней, И легко мне, и весело так Наблюдать со своей колокольни Перестройку во вражьих рядах. Если да — я и молвить не смею, Как мне боязно в этом раю: Опрометчиво честному змею Вверить певчую душу свою! sub /sub sub
/sub
sub
1990 год
/sub
Июль 9 — 15. (Пн. — Вс.).
Неделю пил и спал, а проснулся — как будто другая страна? Перестройка, в том смысле, в каком она имела место, как будто кончилась. Кончилась с избранием Ельцина и со всем противоположным — с Полозковым
[1]
, с истериками коммунистов на их последних съездах, российском и КПСС. Хуже, лучше — дальше будет что-то другое. Перестройка была — сверху, на однопартийной основе, социалистическая по содержанию и аппаратная по исполнению. Она была — вокруг единого центра. Так уже не будет. Опять, как в конце 70-х — ощущение тихого подземного гула. Надвигающиеся неотвратимые события.
19. Чт.
Табачный ларёк на углу у метро. Очередь. Они месяц уже («Ява» и «Дукат» одновременно на ремонте и проч.), эти очереди. Надо ходить час-другой, пока среди пустых ларьков найдёшь один с очередью. Значит, «дают» или стоят ждут, что «дадут». Дают что-то одно, от силы два: или «Беломор», или сигареты. И вот, из-за очереди слышен дикий (свинью режут) визг и обозначается какая-то возня. Подхожу: что? (думал, мотоциклом кому-то ногу отрезали — хотя тогда вопля было бы меньше). Отвечают из очереди: убивают, вот, из-за табака. Ближе — здоровый парень ногой бьёт другого, лежащего на мостовой. Тот и вопит. (Должно быть, пытался выхватить пачку у бьющего, а то просто лез без очереди.) Кто-то неуверенно насчёт милиции. Но девушка лучше милиции сумела оттащить парня (её парень) от жертвы. Ушли. Тот постепенно поднялся, перешёл с мостовой на тротуар. Шатается. Мычит. Нос — кровавое пятно. А ведь народ ленив до настоящей драки.
К этим очередям мы не привыкли, как петроградцы 17-го — к хлебным.Вот и нервозность. Не кончилось бы плохо. А мэр Попов невозмутимо читает лекции по TV: при капитализме табак был бы. Это я сам знаю, но мы-то не при капитализме… Один такой нос, как искра, другой — и пошло-поехало. Ведь так с табаком ещё не бывало никогда.
Накануне (Ср. 18) у новой «Арбатской», где продают «Тайны кремлёвского двора», газеты новых партий, о Гдляне, Раисе Горбачевой и т. д. — цыганка в открытую разложила «Пегас» и торгует: пачка — 2 рубля (вместо полтинника), 2 пачки — 3 рубля. Вокруг все тихо возмущаются, милиции — никакой (а ловили по указу 86-го цветочниц и редисочниц!). Один парень — не возмущается, подходит — хвать пачку, и пошёл. Она ему вслед — все ругательства, и туфта: «Тут наши пацаны стоят!» (какие уж там пацаны), и под занавес — проклятие: «Тебе это уже дороже обошлось!»
22. Вс.
В пять с чем-то утра — солнечное затмение (82%). Проспал. Полным оно было вдоль Полярного круга. И был трус, глад и мор великий.
Принесли «Известия». «Тайный» (по всем прошлым понятиям) доклад Рыжкова на заседании Президентского совета и Совета Федерации. Ну, вот и капитализм? Всё-таки Ельцин их невероятно подтолкнул. В декабре вполне андроповская программа, в мае — «рынок» как повышение цен, но в радикальнейшей словесной упаковке, и едва удержалось правительство. И вот, от того же правительства! Через год — чуть ли не вся торговля с бытобслуживанием — в частные руки. Предприятия, промышленность — на акционерную форму, причём контрольный пакет государству — лишь на «переходный период». Ликвидация части министерств (хотя это уже не так внятно). Сокращение помощи иностранным государствам (даже).
Делать всё это сможет, конечно, лишь другое правительство. Но слово сказано. В их пошлой терминологии это уже не «а», а почти «бе». Но — без с/х?!
[2]
23. Пн.
Вышел около двенадцати дня в библиотеку. Дождь проливной, тротуары — водопады. Всё лето дожди (после теплой, второй подряд слишком теплой зимы). А между дождями — тяжелая душная влажность. Полынь, репьи, чертополох — в рост в этом году. И необыкновенно много ядовито-оранжевых трутней на стволах, это в парках.
Субботний «Огонёк» (№ 30). Последний анекдот о Василии Ивановиче. Оказывается, психическую атаку на Чапаева вела дивизия из ижевских рабочих.
Омерзительное интервью с американкой русского происхождения, она психолог (стрессы и т. д.). Говорит, мы все homosoveticus’ы, потому что долго спим по утрам и слишком спокойно стоим в очередях. А журналистка ей: «Ах, да, правда, мы такие свиньи, как замечательно, может, вы ещё про нас какую гадость скажете?» — «Ещё? Да, пожалуйста; вы уж не обижайтесь, но…» — и так далее в том же духе. Какой подарок борцам с русофобией! Какое у нас редкое сочетание путаницы в мозгах с отсутствием чувства собственного достоинства! Homosoveticus — реальность. Но те, кто в очереди, — нормальные люди, это просто здоровая реакция на нездоровые обстоятельства. Не там ищут. Слышали звон… Вот рядом — о начальнике огромного производственного объединения «Воткинский завод» (те же ижевцы-воткинцы, что против Чапаева! те же оружейники! Вот вам противоестественный отбор, вот вам мутация!). Делал СС-20. Фанатик своего дела, работа прежде всего, по 14 часов в телефон орать, устиновская школа (Ижевск и был пару лет — Устинов). О Горбачёве сперва — «это второй Ленин» (похвалил). И вот «конверсия». Партия сказала: надо. Поначалу толкал и конверсию, пропагандировал на собраниях. Стиральные машины. Но внутри что-то уже сломалось. Тут ещё поездка в США (был-то засекреченным, «невыездным»). Супермаркеты, улыбки, «коммунизм». Дома — митинги, неформалы, угрозы номенклатуре, да ещё примешалась вражда какого-то типа из горкома. А ещё и тяжкая болезнь. Застрелился.
А те инженеры из Чернобыля, что гнали других и сами пёрлись чуть не внутрь горящего реактора, бодро повторяя, что это не реактор горит, не может быть, давай, давай! И потом, полуобугленные, кто выжил, ещё покорно шли в тюрьму — отвечать за чужую политику…
А идеолог Вадим Печенев, писавший речи Андропову, а читать их поспевал уже Черненко? И был Печенев искренне счастлив и горд, что вписал в эту телегу очень важные и полезные полтезиса! И по сей день печатно гордится этим!
Вот эти воспитанные на Гайдаре мальчиши, хранящие военные тайны, эти циники, почитающие себя идеалистами, эти прекрасные мужья и отцы, сгорающие на работе, эти добрые начальники, отправляющие на смерть подчиненных, — вот вам homosoveticus’ы, на здоровье. Те, что в очередях — о, сколько угодно уродов: но дайте им выбор — и они станут разными, и ещё посмотрим, что из кого получится. Судить можно тех, у кого выбор есть.
По TV — четыре прогрессивных члена нового Политбюро: Дзасохов, Ивашко, Купцов, Семёнова. О, какие прогрессивные! Дзасохов (секретарь по идеологии, сусловская должность!) — одни сплошные «права человека», ну прямо никаких обязанностей. Ихняя баба Семёнова — готова восхищаться Чорновiлом и всеми, всеми, кто «тогда пострадал за правду» — лишь бы эти «пострадавшие» не озлобились, и — диалог, диалог. Какое милое Политбюро.
24. Вт.
Редкостно свежее после шедшего всю ночь дождя утро. Потом опять теплее, зной и тяжелая влажность.
«Зарядье». Черт меня догадал глядеть смелый фильм Говорухина «Так жить нельзя». Ума и уместности — как в том психологическом интервью. И ведь дали человеку снять всё, ну всё, что хотел, — и про Нюрнбергский процесс над КПСС, и Ленину долбят долотом по голове — ну что угодно. И такую пошлятину, да ещё с евтушенковским эксгибиционизмом изготовить... Еле высидел.
Тоже веянье. Это первый фильм подобного содержания, который мог стать плохим. До сих пор такой фильм, если и не был бы творческим шедевром, вытянут был бы накалом страсти и сознанием риска (иначе такой фильм никто не взялся бы снимать). С этого дня стало возможно делать такие вещи спокойно, без риска, в том числе плохо. Другое время.
Перестройка Горбачёва: 1985 — 1990.
Да, в том же (№ 30) «Огоньке» жалобы Гребенщикова. Господи, оказывается, и с роком не всё ладно. Кому живётся весело, вольготно на Руси? У него выходит что-то вроде «рок умер», рок возвращается в подвал. Они задирали ментов да дружинников, они пытались прокричать что-то эдакое. А пришла вся эта гласность, и оказалось, что они никому не нужны, что нужны не они, а другие. Оказывается, внутри рока тоже есть какие-то свои пошляки, и вот они-то пользуются спросом сегодня. Этот Гребенщиков — человек диковатый, судя по интервью, «девственный», как у Булгакова. И вот из его уст звучит то, что обычно слышишь от несчастных наших, никому не нужных поэтов.
А говорит-то мастер жанра, от которого 24 часа в сутки стонет телеэкран, которым захлебываются дворцы спорта и ДК. А вот ведь как. Говорит, «она» (советская власть) может разрешить любую форму (да, да), но никогда не разрешит талант (только сегодня догадался?!).
Да «они» и талант могут разрешить, таланту могут уступить; «они» всегда уступают силе, а талант — сила. А вот живую душу…
В Магадане по окнам обкома стрелял из охотничьего ружья прораб СМУ Скороходов («Советская Россия», 17 июля). Объяснил, что недоволен результатами XXVIII съезда КПСС.
О. Лацис и П. Бунич считают, что съезд завершился победой прогрессивных сил («Известия» — «ЛГ»). Действительно, их выбрали в ЦК.
Самый справедливый заголовок в буржуазной газете «Коммерсант» (орган кооператоров). Слава Богу, есть у нас буржуазная газета. Что-то вроде «Съезд закончен, и всё». Точнее не скажешь.
Рассадин в «Огоньке» написал, что без Эйдельмана (и Астафьева?) нет русской культуры. А в «ЛГ» Адамович — что Карякин в русской культуре располагается где-то между Достоевским и Солженицыным, потому что Карякин писал о Достоевском, а Солженицын — о Карякине.
Я бы сюда добавил ещё Фролова: Солженицын в «Телёнке» написал о нем примерно столько же, сколько о Карякине. Кажется, это тот самый Фролов, редактор «Правды», который теперь стал членом Политбюро.
Вот и российская культура в полном составе: Достоевский, Астафьев, Эйдельман, Рассадин, Адамович, Карякин, Фролов и Солженицын. Чем не культура?
В Йоркшире — конгресс советологов. Впервые — советские участники. Милый Лотман об искусстве, о поэзии как сфере непредсказуемого. Академик Богомолов сказал, что, вот, вы были нашими идеологическими врагами, а теперь вы наши идеологические друзья. А ленинградский историк Евгений Анисимов побежал к
Е. Гольцу со «Свободы» и поторопился отметиться: он и раньше был не враг.
Что, кроме общей глупости, составляет главную фальшь говорухинского кино — это что в фильме нет общества. Есть злодей Ленин и абсолютно безликая «партия», и есть быдло, погружённое в стихию преступности и фарцовки (по Говорухину, от спекуляции до изнасилования — один шаг: уровень Жеглова, о котором Говорухин благополучно снимал кино в «эпоху застоя»). Не видит бревна в своём глазу (Дом кино, художественная интеллигенция); нет блока квалифицированных рабочих, плюс инженеры, плюс технические мэнээсы
[3]
; нет начальников, нет врачей и учителей, нет работников торговли, нет армии, нет чекистов, нет академиков… Почему-то рабочие исполняли преступные ленинские заветы. Да меньше, чем кто бы то ни было, их и в партию вечно силком тянули. Как и у американской психологини, попытка валить всё на тех, у кого не было выбора. Власть и быдло, а посредине — Говорухин, воплощенной укоризною перед отчизною.
Что среди рабочих велика преступность — так это было и среди мастеровых. И по той же причине — пресловутой бездуховности, если верить Достоевскому! Советская власть лишь законсервировала это полуживотное состояние «пролетариата». Это что касается пьянства, зверств и белоглазых харь.
А что касается «спекуляции», то это опять-таки здоровая реакция на нездоровые обстоятельства («черный рынок» по Тимофееву). Стиляга и фарцовщик Дремлюга стал не насильником, как выходило бы по логике Говорухина, — а героем, да, в конце концов, и американским миллионером в придачу!
Партия отмирает, как государство по Энгельсу. Кто бы мог подумать, что так вот беззвучно начнут распадаться эти ткани. На чём всё держалось? На трусости тех, кто теперь из партии бежит?
Теперь: как сокрушить Стародубцевых? В правительственном плане — капитализм без с/х, с совхозами! Небывалое в мировой истории что-то. Стародубцевы стоят стеной. «Мы крестьяне», — и все заискивают, все боятся…
С ними надо что-то делать. Они враги народа, это не лозунг, это правда как она есть. Им надо авторитетнейше сказать: вы не крестьяне, вы — помещики. Иначе — смерть. Кто-нибудь думает об этом?
А за ними — улыбка сфинкса, вторая стена, тюркоязычная (и «автономии», и Средняя Азия; Кавказ не так безнадежен).
А партия, пожалуй, даже уже и дверью не хлопнет. Полозков — и был их последний хлопок, вонючий. Кажется, всё.
25. Ср.
Весь день дождь. Духота отошла, похолодало немного. Какая-то глубокая осень при зелени.
Сегодняшняя «ЛГ». Межиров. Рифма «Живаго — Гулага». Nо comment. Впрочем, Евтушенко должен локти кусать: не подсуетился. Более смелой рифмы уже не будет. Серёжа
[4]
в этом духе шутил лет 10 назад. («Доктор Гулаго»). Теперь уж не до шуток.
26. Чт.
Дождя не было. Холодно и ясно. В газетах — указ Горбачёва. Запретил вооруженные формирования (будто до вчерашнего дня разрешенные) и велел в две недели сдать оружие. Значит, потом ещё недели две будут приставать к местным национальным властям, а те будут покрывать своих. Потом на пробу пошлют куда-нибудь в одно место войска. Погибнет человек 20. Тут как раз сентябрь, откроются все мыслимые парламенты. Начнут костить того же Горбачёва: долго ещё будут убивать наших сыновей, создать комиссию и проч. Вот тебе и президентский престиж. Кого Господь хочет покарать…
По TV Куркова («Пятое колесо»), а до того пару раз в «Огоньке» — одна песня, мол, не надо слишком уж вешать коммунистов. Все ожесточены в борьбе и проч. В какой борьбе?! Партия сдаёт всё почти без борьбы, или их так Горбачёв подставляет. А борьба-то предстоит, или ничего не предстоит вообще. Вряд ли уж всерьёз с партаппаратом, он «разделился в себе». Но со Стародубцевыми — да, если мы хотим есть и существовать дальше, тем более в свободной стране. И за достойный, не унижающий никого и безопасный для всех — демонтаж империи. Будет хлеб — будет рынок, не будет империи — не будет крови. Будут совхозы, будет сталинская «матрёшка» с «автономиями» — будет и голод, будет и кровь. И это поважней, чем «борьба» демплатформы за раздел партийного имущества или чем спор антисемитов с русофобами.
А Нюрнберг — нужен-таки. Без этого шока люди ничему не поверят, из апатии не выйдут, работать не захотят.
Но совхозы и татары — сейчас, сегодня важнее.
На двери подъезда — объявление. Просят сдавать фотокарточки на «визитки» (продукты покупать). Слово в данном случае какое-то мерзкое. Слово из области «privacy» — применительно к очередному акту прикрепления-обобществления. Что-то вроде «бал ВЦСПС». Как шутил Кублановский когда-то: так разрешите же в честь новогоднего бала руку на танец, товарищи, вам предложить.
Прошлой ночью по радио передавали отклик Калугина на заведение против него уголовного дела. (Так всё-таки разглашение тайны или клевета?..) С их любовью к афоризмам в духе Юлиана Семёнова, бывший генерал КГБ попал в точку: «Кто хочет покарать…» Так ведь уже «сделали» Ельцина и Гдляна. Теперь вот этот чекист. Рассказывает, его пасли, не давали улететь в Краснодар, где Калугин баллотировался в депутаты (вместо Полозкова!). Отменяли по радио рейс за рейсом. Он сделал вид, что идёт сдавать билет. Тут же объявили посадку, он и улетел. Вот устроили человеку вместо пенсии — вторую молодость, казаки-разбойники. То-то весело старому шпиону — перед всесоюзной аудиторией, да ещё с депутатской перспективой! А весь КГБ, видно, занят тем, что воюет с собственным генералом. Все при деле.
Новая станция метро («Крылатское») — с одной стороны мрамором выложена, с другой — нет, голая штукатурка. Не хватило?
На днях как будто разрешили гражданам покупать за валюту — в «Берёзках» и вроде даже в обычных магазинах, товары получше. Валюта и эти гадкие «визитки».
27. Пт., 28. Сб., 29. Вс.
Дождь, холод, хмарь. У В. Дм.
[5]
в Чертанове. Торговля портвейном по квасным ларькам ночью, водкой из-под прилавка. Взаймы, в кредит, сомнительные обмены. Все друг друга знают, шпанистые рожи, шляются сутками от магазина к магазину, от ларька к ларьку.
Железнодорожные пути (у ст. «Фили»). Всё зацвело, заросло. Полынь, пижма, крапива, репьи, чертополох. Крысы. Вагоны с проржавевшими колесами, которые не пойдут никуда никогда, проржавевшие рельсы, шпалы в земле, цветущие мусорные кучи. Тишина, благодать. <…>
31. Вт.
Поезда метро на час застряли. В одну сторону — выстраиваются в ряд друг за дружкой, в другую — интервалы по 9 минут.
31. Вт. — 1 авг.
Ср. Ну вот. Табачный бунт в Перми. Тысячи людей заблокировали движение на центральных улицах. Там генерал Макашов (!), он «выбросил» 50 тыс. пачек сигарет, 40 тыс. — махорки. Поздно. Городской стачечный комитет и проч. «Масла нет и табака — коммунистам мять бока». Требуют вывода парткомов с предприятий, ну и так далее.
Август
Погода к середине недели исправилась. Становится под занавес лета даже жарко.
1 авг. Ср. / 2 авг. Чт.; 2 Чт. / 3 Пт.
Две ночи подряд звонил, совершенно неожиданно, Цветков из Мюнхена. Какие-то мелкие дела, и много на свободную тему. (Они там сидят, выпивают, почему-то с Вилли Брайнином-Пассеком.) Разговор один: взять бы мне да и поехать в ГДР. (Туда, пока ещё есть такое посольство, как-то очень легко дают визы.) Резону мне туда ехать, как Тартаковскому выпить стопку водки с Беней Криком. Почему я должен ехать в ГэДэЭр?!
Представляю себе 2-е декабря. Унтер-ден-Линден
[6]
в предрождественском убранстве. Хорошенькие немочки осыпают цветами офицеров бундесвера.
У народа праздник, шумят в последний раз германские дубы, Лореляй весело плещется в проруби, духи Фихте, Гёте и Гегеля парят в зимнем воздухе. Пируют за столами германские вожди
[7]
. И я, российский писатель, выйдя из благотворительной казармы, стою где-то в уголку, чужой на этом празднике жизни.
Чего же они все так боятся? Алеша многозначительно говорил мне про Пермь, так это же прекрасно — Пермь. Говорят, тут будет большая Боливия. Но ведь 70 лет тут была большая Совдепия! Я сказал ему, что при прочих равных условиях всё могло быть гораздо хуже. (Горбачёв или кто-то другой мог бы вести неизбежную перестройку ещё аппаратнее, ещё коммунистичнее, ещё лживей и путаней.) Он оба раза мне тыкал: у тебя дочь растёт. Дочери моей, может быть, не повезло с отцом, но с эпохой ей скорее всё-таки повезло. Для меня большое облегчение, что Катя растёт в эти, а не в «те» годы. Я сказал ему (не сказал — что в отличие от него) прожил здесь все эти годы и свидетельствую, что «те» были — хуже. Он ответил, что ценит «мои чувства», но что я — это не население СССР. (То есть это опять о колбасе.) Я ему — что до населения СССР, то вы там, по-моему, судите обо всём по роману «Невозвращенец», а это «неадекватно».
Какое-то повальное заблуждение, что всё дело — в экономике, а единственный выход — в эмиграции, бежать отсюда на все четыре стороны. Да, я тоже люблю колбасу и к тому же остро нуждаюсь именно в ней (по лености готовить). Да, в хозяйстве у нас — катастрофа, да, будет еще похуже, да, перестройка развивается невыносимо медленно и двусмысленно. Да, с этим надо бороться, но бороться — можно, в этом ведь и заключается свобода! Это больше не игра в одни ворота, как прежде. Никогда в России «всё» не упиралось в экономику. Мы не умеем разумно трудиться, мы люди «настроения», но именно поэтому хозяйство наладится лишь тогда, когда заработают рычаги, воздействующие на настроение людей (правда, доверие, последовательность). Как (вынося за скобки множество различий — так они скорее в пользу наших дней!) в конце 50-х, когда не случайно от души пелось: «И хорошее настроение не покинет больше вас». А это всё упирается в политику, а политика загипнотизирована идеологией. Так что теперь экономика «первична» в России ещё меньше, чем когда бы то ни было. Мы сами сплошь не ценим и не понимаем того, что даёт нам «гласность», то есть правда и свобода.
Мы сетуем на то, что «народ» не хочет работать, что «народу» не нужна свобода. Народ не хочет работать, потому что на заработанные деньги можно грызть хер, и ему не нужна свобода, состоящая в брехне. Товар на рынке появится тогда, когда партия коммунистов перестанет понукать «давай-давай» и начнёт безоглядно каяться и просить прощения. Вот тогда и посмотрим, как поведет себя народ, откажется ли он от работы и от свободы! Да и сегодня уже те, кому хуже всех, — шахтёры просят (я сам слышал) одного: дайте нам спокойно работать. И вообще, почему о настроении людей мы судим по речам Полозкова, по истерикам мэнээсов да по хулиганам из подворотни, а не (слава Богу, впервые за 70 лет такая возможность появилась!) по голосам на выборах?! Ведь доля демократов в разных парламентах за год (весна 89-го — весна 90-го) выросла.
Загадка: как это интеллигенции не нужна свобода? Дореволюционная интеллигенция навязывала «народу» максимализм своих политических требований, нынешняя же — мудро вздыхая, снижает собственные требования до кажущегося ей «народным» уровня колбасы. Разгадка: этот уровень — вовсе не «народный», народом тут только умело прикрываются (аппаратчики на свой манер, интеллигенты — на свой); это, увы, уровень самой нашей, с позволения сказать, интеллигенции
[8]
. Это ей, интеллигенции, нужна колбаса (пусть мало и плохая, но с гарантией) и не нужна свобода! Ведь и в ОВИР сегодня рвутся те, кто при Брежневе сторонился «отказников», как прокаженных. Да, это и есть разгадка: этим людям (как и аппаратчикам) попросту хорошо тогда было, при Брежневе. Они — привыкли.
Вот почему и нынешняя («4-я») эмиграция — мешочная: в Америку едут, как из Рязани в Москву. Противно.
А<лексей> Ц<ветков> ссылался на Маршалла Голдмана, доказывая мне, как у нас всё безнадежно. Как будто своей головы нет на плечах. Вот и подумать бы своей головой.
«Радио Свобода» некритично относится к своим корреспондентам. Развелось их нынче в Москве — пруд пруди, благо безопасно. Так вот именно потому, что безопасно, и не стоило бы путать этих людей с теми, которые рисковали сотрудничать со «Свободой» прежде. Тогда это были, как правило, просто люди посмелее других, кому вовсе уж нечем становилось дышать в СССР. С ними всё было просто и понятно, и говорили они если не истину, то почти всегда именно то, что думали. Теперь не всё так просто и однозначно. Прежде у нас была только агрессивная власть, безгласная масса народа и — «кучка отщепенцев, никого не представляющих». Теперь у нас — «общество». И, как всякое общество, оно неоднородно, сложно по составу, разнонаправленно по интересам. И люди говорят не просто «правду» или «неправду», но то, что (сознательно или бессознательно) обусловлено их особенным интересом. Здесь много самых разных течений, ещё больше оттенков и полутонов. Это всё не мешало бы учитывать, воспринимая информацию из СССР. Собственно, это везде и всегда было так, и на Западе так, мы только не привыкли, что в СССР теперь это тоже становится так. Ничего худого в том нет, нужно только, повторюсь, критически осмысливать соответствующие высказывания.
Один российский писатель («ЛГ», где-то первые месяцы этого года) пожаловался, что у его друга, тоже писателя, неопубликованных рукописей целая
«с а р а й к а». (Он так выразился: не сарай, а «сарайка», чтоб жалостливей было.) Так вот, теперь у каждого какая-то «сарайка». Всякий свою «сарайку» и отстаивает как умеет. Одного выбрали депутатом — он горой за прохождение какого-то частного законопроекта. Другого не выбрали — он иронизирует насчёт перестройки в целом. Один в команде Горбачёва, другой — Ельцина
[9]
. Экономиста выбрали в ЦК КПСС — он за «социализм», он верит, что партия продвинет экономическую реформу, он против выхода из КПСС. Юристу нужна реформа политическая — он готов на союз с директорами совхозов, злейшими врагами частной собственности
[10]
. Человек хочет эмигрировать — ему это сподручней в атмосфере всеобщего бегства из страны. Во всех этих (и многих других) случаях особенный оттенок добавляется ещё и постольку, поскольку перед нами — вчерашний диссидент, или же перестроившийся конформист, или же честолюбивый молодой человек новейшей формации. Добавьте сюда ещё общую путаницу в мозгах, непривычку к культурному спору, озлобление — вот с учётом всего этого только и можно разобраться в разноголосице проснувшихся с 70-летнего похмелья Рип ван Винклей
[11]
.
Так что когда, например, Семён Мирский возвращается из Москвы и Ленинграда в Париж, возвещая: все в СССР хотят либо уехать из страны, либо как-то очень страшно вешать коммунистов, — то очень важно сделать паузу, призадуматься и спросить: а кто именно говорил с парижским гостем и в каких интонациях всё это прозвучало в каждом отдельном случае?
Порой просто «физически» не жилось в прежние годы. Дело даже не во вздрагиваниях от лифта по ночам, а — сколько было унизительно-безысходного. Всё хорошее (а много было хорошего: дружба, азарт — ведь вся молодость осталась там) было не «благодаря», а «вопреки». Я и сам тогда (82 — 84) рвался на Запад, и сейчас слова не скажу против тогдашней эмиграции. Говорили тогда (не из тех ли кое-кто, которые теперь срочно меняют валюту? но не только, разумеется; и с обратной стороны, солженицынской), что надо оставаться и «страдать вместе с родиной». Но оставались-то не только страдать (страдать — это 40 лет в лагерях, как униатские батюшки), сколько врать и становиться раком вместе с родиной. Нет, ехали — и слава Богу. Но теперь — противно.
И не дело — плевать на нашу новорожденную свободу, потому что народу нужна колбаса. Народ разберется, что ему нужно. А наше дело — свободу нашу ценить и посильно вести к тому, чтобы её становилось больше и больше, а двусмысленность и фарисейство — рассыпались бы в прах. П р о ч е е п р и-
л о ж и т с я.
2. Чт.
Иракские войска захватили весь Кувейт. Нами выращенные, научились: в Кувейте — революция, пришли на помощь.
Реакция — советско-американская идиллия!
3. Пт.
Бейкер залетел из Монголии во Внуково, и они с Шеварднадзе — совместное заявление, осуждающее Ирак!
Как было бы лет ещё 5 назад? «Американская агрессия в Персидском заливе. В Кувейте — революция в ответ на движение „Саратоги”
[12]
к аравийским берегам (обратный порядок действий очень удобен). Ирак поспешил на помощь Кувейту. Руки прочь от Ирака!»
4. Сб.
Сообщают, что в Ираке казнили 120 (!) офицеров за отказ участвовать в агрессии… Это, точно, начало конца (Саддама Хусейна). Началом конца Гитлера историки считают 43-й год (заговор генералов плюс тотальная мобилизация). Туда и дорога. Хотя всем этим Кувейтам и саудовцам какая-нибудь (не социалистическая и не фундаменталистская) революция не помешала бы. Жалко этих баб, которым чуть ли не каждый день рубят головы за супружеские измены. Но в Ираке хуже, там вешают мужчин, и больше. И Кувейт и Запад теперь платят за свою позицию во время ирано-иракской войны. Не надо было поддерживать палача против сумасшедшего. Впрочем, Ирак обречен. Арабы ведут себя розно и жалко; санкции остального мира слабы, как и всегда санкции; но единодушие в ООН и везде — небывалое. Вопрос времени и резервов восточного коварства.
5. Вс.
Установилась жара, но не чрезмерная. Так бы всё лето, а вышло оно какое-то пропащее.
Противный колорадский жук с аппетитом дожирает картофельные листья. Опять, будь она проклята, «битва за урожай». Что ни сделает дурак, всё он сделает не так. На этот раз — урожай сказочный: 300 млн тонн зерна, 30 — 40 сгниет по плану (Никитин, глава бывшего Агропрома!). Это библейски сказочно. И не могут собрать. Бензина нет, запчастей нет, людей нет, складов нет. Доблестные «аграрии» приказывают запахивать урожай. <…> Рыжков приказал студентам (сегодня в газетах): все на…! Чёрт, жалко, я сейчас не студент. В 78-м бастовали ведь в экспедиции по пустяку. Я там был вроде идеолога, бросили лопаты, отказались от грузовика, шли по шоссе (степь под Абаканом), пели «Прощание славянки». Я бы на месте сегодняшних студентов — забастовал в сентябре. Нам учиться надо, сами собирайте колоски! А не в состоянии собрать — катитесь, без вас разберёмся! Посмотрим, что у нас за студенчество.
Так вот насчёт дочки. Только что она посмотрела по TV фильм про джинна. И тут же начала убежденно сочинять: «А я видела джинна». — «Когда?» — «Вчера. Он по небу летел». — «А какой он был?» Начала что-то объяснять, и в конце: «Три медали серебряных на нем висело». Я, почти машинально: «Медали? Так это ты не джинна, ты Брежнева видела». Катя: «Брежневых не бывает, только джинны бывают». Даже не стала спрашивать, а кто такой Брежнев. Я и говорю, счастливое детство.
На этой же (уходящей) неделе: ещё один шаг. Горбачёв и Ельцин создали под своим двойным контролем либеральную комиссию экспертов — готовить к первому сентября концепцию экономической реформы. (Одновременно с «приказом» Рыжкова студентам…)
Попов обещал вернуть Твери колокол, снятый Иваном III, да говорят, колокольня взорвана (не Иваном III).
Тверской как будто — вслед за Тверью — возвращают имя. (Вернули от Манежа до площади Маяковского.)
Черниченко рассказывает, как Селюнин на встрече обратился к Горбачёву: «Я пришел сказать своему президенту, что указ о сдаче оружия не может быть выполнен». И (под жуткий тёмный взгляд, описанный Санчуком?): «Можете не отвечать». Атос или д’Артаньян перед королём.
Это всё — новое.
6. Пн.
Небывалые санкции Совета Безопасности ООН против Ирака.
7. Вт.
ТАБАЧНАЯ ДЕМОНСТРАЦИЯ В МИНСКЕ. Между МВД и ларьком. Когда митинг принял политический характер, подвезли сигареты.
Дикая толкучка у ларька, где сдают макулатуру (на Новочеремушкинской). «Две Дианы» Дюма.
13. Пн. — 23. Чт.
Был у себя в деревне (теперь уже вправду Тверской)
[13]
. С В. Дм. строили крыльцо. Построили такое, что видно — поэты работали. Крепкое, крепче дома. Низ из соснового горбыля — похоже на форт с дикого Запада. Верх обшит серыми досками, похоже на сторожевую башню. Окошко Виталий обрамил березовыми полуполенцами — хоть Ярославне из него плакать. Ни один из столбов не параллелен другому. «Беломор» быстро кончился, курили махорку из газетных самокруток. Вокруг стоит рожь, овёс — в воде, как рис китайский. Никто и не думает убирать. В противоположность Некрасову, сжатая полоса показалась бы здесь чем-то из ряда вон. Колосья гнутся к земле, зерна — спелые, некоторые — первый раз видел такое — с зелёным росточком уже… Местный юродивый Вася, что ходит за белым конём, привязывает того на краю поля: бережёт совхозный овёс, пусть лучше сгниет. Конь умнее, вырывает из земли столбик — и в овёс. Тот же Вася сказал Тане
[14]
, что Горбачёв плохой: раньше слали студентов и рабочих из города на уборку, а теперь вот не шлют. Ничего себе крестьянский взгляд. Вася здесь за святого человека. Не женился, оставшись на годы с тяжело больной матерью. Он славный, но, видимо, слушает, что говорит совхозное начальство: больно уж цитатны совпадения…
В Савёлово объявление в привокзальном продмаге: «Крупы отпускаются по пригласительным талонам». Пригласительные талоны! Руку на танец, товарищи.
24. Пт.
Вернулся в Москву. С табаком стало ещё хуже. Очереди — многочасовые… Тем временем Горбачёв реабилитировал раскулаченных и вернул гражданство Солженицыну, Аксёнову, Владимову, Войновичу, Копелеву, всего двадцати трем бывшим. Калугин уверенно проходит в депутаты СССР от полозковской вотчины — Краснодара. Борьба Абалкина с комиссией Шаталина (программа правительства против «500 дней»). Ельцин объехал страну от Прибалтики до Камчатки. Сказал в Кузбассе, что роль президента СССР будет вроде британской королевы… Погода снова холодная. Дожди.
27. Пн.
В автобусе № 130 битком набитом жалобные стоны. Голос: «Тесно? Пусть коммунисты выйдут». Другой голос: «Раздави коммуниста — свободнее будет». Голоса: «Правильно». Кто-то один: «Тише». Первый голос: «Молчальники! Лучше сейчас говорить, чем потом всем по камерам, как в 37-м».
28. Вт.
Очередь за табаком. Мимо проходит молодой человек: «Чего стоите?
Идите коммунистов вешать!»
В Москве Новослободскую улицу перегородили недовольные из очереди за тем же табаком. Остановили транспорт. Было «долой коммунизм!» (и, разумеется, в отставку Рыжкова). Такого никогда не было прежде.
В газетах пишут: «как их принято называть, табачные бунты». Уже принято! Месяц прошёл с моего «откровения», и уже это стало огромным штампом. Но какова сознательность! Пока всё это выплескивается против коммунистов, есть надежда. Срочно надо принимать «500 дней», сколь бы несовершенна эта программа ни была. Сила «500 дней» — не в расчётах, а в том, что за этой программой — Ельцин, а Ельцину пока верят. Сейчас (этой осенью, именно и только этой осенью) чем хуже, тем лучше. Сейчас (именно и только сейчас) шахтерские забастовки, табачные бунты и что угодно — обратится против коммунистов (во-первых) и есть кому движение властно перехватить — Ельцину (во-вторых). Через — я не знаю, полгода? год? — взрыв будет неуправляемым и ненаправленным. Ни Ельцина, ни уже и Травкина не послушаются, а бить будут уже не коммунистов, но друг друга и всех, кто под руку подвернется… Срочно бы начать «500 дней», а там — жизнь отладит частности и подробности. А тут Н.. <нрзб.>, Медведев, Данилов-Данильян и К° навязывают академический спор. Да у них и идеи-то: карточки плюс местные боны плюс коммерческие цены — то, что губит Москву через Попова и Заславского. Шарлатанство плюс интеллигентская безответственность.
С перестройкой всё могло быть во сто крат хуже, чем вышло. Варианты были, и все — хуже, все — гибельней. Она могла начаться коммунистичней, идеологичней, будь на месте циника Горбачёва — ну, хоть Ельцин, не нынешний (после того, как его лицом по асфальту повозили, что для сильных духом жизнетворно), а тогдашний, с андроповской закваской. Она, перестройка, могла начаться как национал-большевистская. Она могла быть, как НЭП, лишь экономической при завинчивании политических гаек. Она, наоборот, могла, как оттепель 50-х, быть чисто политической, не затрагивая собственности и хозуправления. Она могла коснуться лишь внешней политики (как «разрядка» 70-х), не тревожа внутренней, — или, напротив, оставалась бы конфронтация с США. И так далее. Во всех подобных случаях перестройка — исторически совершенно неизбежная — была бы либо извращенно подавленной, либо «некомплексной», частичной. Всё это было бы хуже того, что вышло. Всё это было бы безнадежно. А так, как вышло, — недостаточно, непоследовательно, часто двусмысленно или прямо ошибочно: зато во всех направлениях сразу. Мир с США, свобода Восточной Европы, ослабление поддержки террористов и тиранов, многопартийность, освобождение печати, свобода совести, эмиграция, частная собственность и проч. и проч.
Сентябрь
Холод, дожди день за днём.
4. Вт. — 6. Чт.
Завершение полозковского съезда («РКП»). Посмешище, даже по телевидению так освещали. Не смогли принять мракобесную программу, зато выбрали ЦК: 272(!) человека. «Сарайка» отстроена. Одновременно начались сессии Верховного Совета СССР и РСФСР. Сеанс одновременной игры на двух досках. Здравый смысл против паранойи.
Табак — по талонам, 5 пачек в месяц на человека. Очереди исчезли.
Новый ужас: неделя хлебных очередей.
А под эти хлебно-табачные катастрофы исчезло — всё (яйца, колбаса — почти, подсолнечное масло, сахар — хотя уже талонный…) Очереди теперь — за всем, что «дают» (а дают — что-то одно и не везде).
11.Вт.
День исторический.
[1]
Полозков Иван Кузьмич (
st1:metricconverter productid="1935 г" w:st="on"
1935 г
/st1:metricconverter
. р.) — первый секретарь ЦК КП РСФСР с 1990 по 1991 год.
[2]
Сельского хозяйства.
[3]
Младшие научные сотрудники.
[4]
Сергей Гандлевский.
[5]
Виталия Дмитриева.
[6]
Название бульвара в Берлине.
[7]
Цитата из шуточной поэмы «Храбрый Отто, или Германия повсюду», написанной Сопровским и Дмитриевым.
[8]
Н е в с я интеллигенция — «определенные круги» (пометка на полях А. Сопровского от 3 октября).
[9]
Бунич и Лацис (пометка на полях А. Сопровского от 3 октября).
[10]
Собчак на II Съезде депутатов СССР (пометка на полях А. Сопровского от
3 октября).
[11]
Герой новеллы «Рип ван Винкль» В. Ирвинга.
[12]
Название американского авианосца.
[13]
Деревня Трасловль Тверской области.
[14]
Татьяне Полетаевой.
О евреях и велосипедистах А л е к с е й Ц в е т к о в. Сказка на ночь. «Новое издательство». М., 2010, 196 стр. Разговор о книге Цветкова я начну со стихотворения «исход», которое, как мне представляется, может многое прояснить в творчестве поэта. Я приведу стихотворение полностью. велосипедист исчезает из точкиa второму тоже наскучило в точкеb минус в уме в маслянистой дробясь реке произведением сверху висит луна a*bsub
=
/sub
a b sin
q
если речь не о гоях
перпендикулярно к плоскости их обоих
отчая точка
a
камышовый кров
жил-поживал скалярно мордой к стене
tour ли de france попустил моисей себе
векторных на орду не напастись углов
корни корчуем снимаемся с мест безлисты
гонки за лидером слепо велосипедисты
индексных цифр в жж не изобразишь
в спицах колёс синайский свистит песок
a*b огненный столп высок
соль в узелке да манна в талесе лишь
выше луны-белены где в соплях неистов
свят командир евреев и велосипедистов
[1]
Если мы захотим прочитать стихотворение вслух, то сразу столкнемся с проблемой: непонятно, как правильно произнести формулу: a*b = a b sin
q
. Написанные математические формулы, вообще говоря, не имеют однозначного фонетического эквивалента. Они беззвучны, как мертвый язык, как чистый смысл, как след от копыта истины. Лейбниц писал: «Нетрудно было бы с помощью одних согласных создать язык вполне понятный на письме, но говорить на нем было бы невозможно. Кое-что от такого языка есть в алгебре. Когда язык в письменной форме яснее, чем в произношении, это признак того, что на нем больше пишут, нежели говорят. Возможно, именно таким был ученый язык египтян, таковы для нас мертвые языки»
[2]
.
На языке математики — не говорят никогда. Языком математики можно говорить обо всем (почти). Поэзия жива человеческим голосом, навсегда спаяна со звуком родного языка, в поэзии слово ветвится и колеблется, перебирая, перетирая, смешивая семантические обертоны. Математика — немой язык космополитов, который придумала для себя замкнутая каста интеллектуалов, чтобы понимать друг друга строго и однозначно. Деррида полагал, что движение языка к алгебре есть умирание.
Зачем нужно Цветкову вводить в свой стихотворный текст математическую формулу, к тому же формулу совсем не очевидную большинству его читателей? Неужели просто из желания щегольнуть своими обширными познаниями в разнообразных, далеких для гуманитария предметах? Вряд ли все так тривиально. Скорее здесь формула — это именно знак, указатель направления, если не прямо к смерти, то к онемению.
Но для того чтобы обозначить такой общий смысл, подошла бы любая математическая формула. Может быть, кроме E = mc2, которая уже обросла самостоятельной семантикой, от математики далекой, да и прочесть эту, вероятно, самую знаменитую в мире формулу легко. Например, по-русски простеньким хореем: «е равно эм це квадрат».
Я полагаю, что формула a*b = a b sin
q
встретилась в стихотворении Цветкова совсем не случайно. И она несет глубокий и важный для поэзии смысл. Читается формула так: если a и b — элементы векторного пространства (вектора), модуль векторного произведения a*b равен произведению модуля a на модуль b и на синус угла
q
, где
q
— это угол между векторами. Как вставить это определение в стихотворную строку, не вполне понятно. Может быть, и никак, может быть, здесь при чтении следует сделать паузу. И внимательно всмотреться в написанную немую фразу.
Из школьного курса геометрии мы знаем, что такое скалярное произведение векторов a и b: (a,b) = a b cos
q
. Векторное произведение, которое использует Цветков, обычно изучают уже в университетском курсе аналитической геометрии. Оно принципиально отличается от скалярного: если скалярное произведение векторов — это число, то векторное произведение — это вектор, направленный перпендикулярно плоскости, в которой лежат перемножаемые векторы. И этот вектор как раз и имеет длину (модуль), равную a b sin
q
. О чем и пишет Цветков.
Если два велосипедиста двинулись по векторам a и b, то векторное произведение их движений, направление их совместного противоречивого, разнонаправленного, но единого усилия будет направлено вверх — «произведением сверху висит луна» «перпендикулярно к плоскости их обоих». И только в этом случае они способны выйти из плоскости, в которой лежат их движения, — « a*b огненный столп высок». Но выход (исход) есть, и он единственен. Иначе «жил-поживал скалярно мордой к стене» — скалярно — значит ненаправленно, не зная пути и не ища выхода, гася любую попытку, свою или чужую, этот единственный выход найти. Выход есть из любого лабиринта. Но он не вперед и не назад, не вправо и не влево — вверх.
Стихотворение строится на пересечении двух несовместимых планов: истории евреев, которых Моисей выводит из Египта, и велосипедистов, которые устроили «гонки за лидером» на крупнейшей мировой шоссейной велогонке Tour de France. У них нет ничего общего. Поиск Земли обетованной, путь к горе Сион, «огненному столпу», к Богу — исход, как трансцендентное действие, и спорт — предельно конкретное, захватывающее и насквозь земное событие.
Цветков сталкивает две предельно разнесенные смысловые реальности, которые случайно пересекались разве что в старом анекдоте. У Цветкова реальность одна: «tour ли de france попустил моисей себе», «в спицах колёс синайский свистит песок».
Само название стихотворения — «исход» — тоже двоится. Слово «исход» имеет в языке два закрепленных значения: это и Исход евреев из Египта (об этом в стихотворении вроде бы и идет речь), но ведь это и медицинский термин «летальный исход» — в направлении «луны-белены». Начало и конец. Движение к вечной жизни и немедленной смерти.
Поэт провокационно разбивает звучание стиха математической формулой — и это тоже два разнонаправленных движения, которые заставляют двигаться в третьем, небывшем, перпендикулярном направлении.
И это в конечном счете выход за границы языка и реальности, туда, где «выше луны-белены где в соплях неистов / свят командир евреев и велосипедистов». Кто этот командир? Видимо, это Бог.
Стихотворение «исход» — это своего рода Ars poetica. Здесь сформулирован принцип поэзии как таковой. Его можно реконструировать так: поэзия — это всегда столкновение двух противоречащих друг другу сущностей, но не такое столкновение, которое приводит к их аннигиляции и гибели, а то, которое заставляет их двинуться в направлении, перпендикулярном обеим, — то есть обрести новую степень свободы.
Цветков возвращается к темам и образам «исхода» многократно на протяжении всей книги. О «скалярном» существовании («скалярно мордой к стене»):
кто думает и ходит по прямой
копытами вперед и мордой в стены
теперь смешно залатывать очки
в анналы вписывать былую схватку
стен не осталось в целости почти
на финишной но ведь и морды всмятку
Или о синайском песке:
не сорок лет а насовсем синай
скрижаль пуста приказ на
все времена скитаясь вспоминай
что жизнь была прекрасна
Или о математике:
неужели тебе не противно
что сложение коммутативно
а деление видимо нет
[3]
Поэт дает пример языка, утыкающегося в одни согласные (почти алгебра, почти по Лейбницу):
гыа ахфф стуыы оуггггг как же он мне опостылел
этот ваш человеческий якобы язык
то есть не мне а им то есть вам
Но главное, конечно, не в цитатных совпадениях или семантических перекличках, а именно в реализации основного принципа движения, который достаточно отчетливо описан в «исходе».
Одно из самых пронзительных стихотворений книги «то не ветер» — о больных детях — детях, которые «болели всегда сколько были», никогда не видели ни жука, ни лошади, ни леса, ни степи. Просто «жили лежа». Оно заканчивается так:
в день когда умер сталин нас носили мыться
плачут а все же моют банный день в палате
люся на топчане как на тарелке птица
ни косы никогда не носила ни платья
пока мы так лежим с ней рядом в голом виде
нас намыливают а санитарка верка
поет про то не ветер ветку поднимите
руку кто не забыл на языке вкус ветра
помню играли резиновыми ежами
почему именно ежами этот день я
запомнил поскольку сталин и мы лежали
в мыле дети эдема в день грехопаденья
Здесь сразу сходятся разные семантические ряды: это — рутинная больничная процедура — «банный день в палате»; это — история и действительность, вторгающиеся в детский мир из мира взрослых — слезами медицинского персонала, оплакивающего «отца народов»; это — Веркина песня о чем-то неведомом — ветке и ветре; и наконец, нежданный толчок взросления — оказывается, «мы так лежим с ней рядом в голом виде», толчок в будущее, в этот неясный взрослый мир, который начинается с неотчетливого, невозможного грехопаденья; «в мыле дети эдема» — это примерно то же, что и синайский песок, свистящий в велосипедных спицах.
У Цветкова библейские темы возникают достаточно часто, и не всегда они иронически снижаются, но мир, который выстраивается в стихах, — это мир без Бога, во всяком случае, ни о каком бессмертии души здесь речь идти не может. Люди — смертны. Алексей Цветков — человек. Все логично.
Но беда (или счастье) в том, что поэт не может просто забыть о расщелине, в которую со свистом проносится существованье, — и не только его собственное, тающее с каждой отсекающей секундой, но и всех, кто его окружает, и всего, что его окружает.
А поэт любит этот «нелюбимый мир». Он говорит:
мы все выпускники нам больше бог не завуч
нет с ключиком ни буратино ни петра
пускай вся жизнь твоя была лишь сказка на ночь
она хорошая пусть длится до утра
и выносит эти теплые слова — «сказка на ночь» — в заглавие книги.
Цветков ищет выход. Ищет способ существования на краю (в краю) трагедии. И не только для себя. И его персональный опыт становится общезначимым.
В своих стихах Цветков анализирует и описывает траекторию падения. Но не «мордой в стены». Сдвигая и сталкивая словесные пласты, ломая язык об колено, он добивается того, что его траектория падения уходит вверх — к новой степени свободы. Иногда при столкновении мертвых слов может родиться живое. И двигаясь в направлении «луны-белены», можно попробовать подняться немного выше.
Владимир ГУБАЙЛОВСКИЙ
[1]
Напомню старый анекдот, который имеет в виду Цветков.
— Ты слышал? Бьют евреев и велосипедистов.
— А велосипедистов-то за что?
[2]
Цит. по: Д е р р и д а Ж а к. О грамматологии. М., «Ad Marginem», 2000, стр. 496.
[3]
Можно заметить, что векторное произведение как раз антикоммутативно:
a*b = — b*a
Пушкинская парадигма И р и н а С у р а т. Вчерашнее солнце. О Пушкине и пушкинистах. М., Российский государственный гуманитарный университет, 2009, 652 стр. И р и н а С у р а т. Мандельштам и Пушкин. М., ИМЛИ РАН, 2009, 384 стр. Эти две книги, составленные из более ранних небольших книжек и из статей (в том числе и впервые напечатанных на страницах «Нового мира»), образуют диптих, или «двойчатку», как принято называть парные стихотворения одного из «героев» Ирины Сурат, Осипа Мандельштама. Состав книг частично совпадает, но более существенно иное. Исследовательнице дорого «блаженное наследство» поэтической традиции, эхо голоса одного стихотворца в творениях другого. Пушкин — центральная тема «Вчерашнего солнца» — образует ценностный ориентир и семантический фон для анализа стихотворений Мандельштама во второй книге Ирины Сурат, первая часть которой озаглавлена «Пушкинская парадигма». Неразрывная связь между двумя поэтами воплощена в заглавии сборника «Вчерашнее солнце». Название — метафорическое именование Пушкина — «солнца нашей поэзии» (слова Владимира Одоевского из некролога Пушкину) в мандельштамовском стихотворении «Сестры тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы...»: «Человек умирает. Песок остывает согретый, / И вчерашнее солнце на черных носилках несут». Мотив преемственности особенно очевиден в композиции книги о Пушкине, посвященной не только самому поэту, но и писавшим о нем: Владиславу Ходасевичу, Александру Чудакову, Андрею Битову. В статье «Биография Пушкина как культурный вопрос» Ирина Сурат утверждает: «После Гоголя, Ап. Григорьева, Достоевского, после А. Карташева, И. Ильина, С. Франка вряд ли нужно повторять, что Пушкин явил собою самый дух нации и предопределил ее дальнейшие пути. Но эту уникальную роль, несравнимую с ролью других русских писателей в нашем самосознании, эту роль играет „не только поэзия Пушкина, но и сам поэт” (цитата из статьи С. Булгакова „Жребий Пушкина”. —А. Р.), весь его образ, облик, личность, жизнь и судьба, неотделимые от слова. <…> Каким стал русский человек в его развитии? что есть Пушкин? — эти два вопроса сливаются в один и для пушкинистов вырастают в задачу создания фундаментального научного обобщающего труда о жизни первого российского поэта. Это одна из тех научных задач, которые имеют приоритетное национальное значение, — в таком качестве она и должна быть поставлена» («Вчерашнее солнце», статья «Биография Пушкина как культурный вопрос», стр. 11 — 12). Но то, что очевидно для Ирины Сурат, мне, например, отнюдь не представляется таковым. Почему именно и только биография Пушкина (а не, например, Лермонтова или Льва Толстого) требует выхода «за рамки историко-литературной науки»? Как раз в случае Пушкина абсолютизация единства поэта и человека вызывает возражения. Автор «Вчерашнего солнца» вслед за Ходасевичем склоняется к тому, чтобы объяснять бытовое поведение Пушкина его осознанием себя как поэта. Но документальные свидетельства говорят скорее об ином: для самоидентификации создателя «Евгения Онегина» и «Пророка» главной была принадлежность к родовитому дворянству, и сама исследовательница это признает, оценивая пушкинское представление о чести и отношение к дуэли. Если речь идет о Пушкине как о культурном символе, как о герое национальной мифологии, то проблема создания биографиитакогоПушкина вообще выходит за пределы и филологии, и жизнеописательных штудий, ибо предполагает превращение портрета поэта в зеркало-автопортрет биографа и его эпохи. (Не случайно Ирина Сурат, оснащая свою мысль ссылками на авторитетные имена, перечисляет критиков и писателей, а не филологов.) Нельзя не признать общей правоты Ирины Сурат, когда она напоминает о глубинной связи жизни и поэзии Пушкина, ссылаясь на писателей, которые должны, по ее мнению, ощущать это внутреннее родство сильнее, чем невдохновенные литературоведы. Да, это так. Но… увы… У филолога нет инструмента для анализа этой глубинной связи, нет понятийного языка. Если филология стремится сохранить статус дисциплины, претендующей на научную доказательность, ей должно не только чураться постмодернистской игры, в которой Ирина Сурат обоснованно видит опасное искушение, но и отрешиться от философской критики. Между тем автор «Вчерашнего солнца» размывает филологический подход, не только смешивая свидетельства текста с его генезисом и с данными биографии автора, а еще и включает в число инструментов анализа метафоры наподобие «неосознанного, неявного молитвенного начала», будто бы присущего пушкинской лирике («Вчерашнее солнце», статья ««Пушкин как религиозная проблема», стр. 84). Эта совершенно необходимая для истории литературы установка на доказательность, на верифицируемость суждений ни в коей мере не отрицаетособогохарактера филологической научности и роли интуиции, о чем пишет Ирина Сурат, приводя примеры Михаила Гершензона и Владислава Ходасевича («Вчерашнее солнце», «Пушкинист Владислав Ходасевич», стр. 450 — 451). Я никак не могу согласиться и с такой жесткой оценкой: «История нашего литературоведения показала (особенно в 1960 — 1970-е годы), что чем больше оно стремится быть объективной и точной наукой, тем дальше уходит от сути искусства как „выраженного отношения к миру и Богу” (слова Ходасевича из статьи «О Сирине». —А. Р.)» (там же, стр. 450). Ирина Сурат, очевидно, имеет в виду сложившийся в эти годы структурализм, который, на мой взгляд, был одним из высших достижений российского гуманитарного знания. Структурализм оставил неизгладимый след и в пушкинистике — достаточно упомянуть о работах Юрия Лотмана. Что же до отношения к миру и Богу, то литературоведение не только не обязано трактовать изящную словесность в таких категориях — ему это попросту заказано самой природой вещей. Сетуя на возрастание «эмпирических тенденций» в изучении биографии Пушкина, автор «Вчерашнего солнца» печально констатирует: «…разрыв между изучением и пониманием углубляется: накоплен колоссальный материал, но мозаика никак не собирается в целое. А задачу понимания еще в начале века взяли на себя философы, которые — от Мережковского и Соловьева до Франка и Федотова — резко подняли уровень осмысления Пушкина как феномена, но их работы принадлежат области свободного философствования и эссеистики, мы же говорим об объективно-научном знании, об итогах профессионального исследования» («Вчерашнее солнце», статья «Биография Пушкина как культурный вопрос», стр. 15). Повторюсь, ссылки именно на философов, а не на филологов весьма примечательны: построение пушкинской биографии как реализации духовного «феномена» возможно — вопреки желанию самой Ирины Сурат — только для «свободного философствования и эссеистики», а не для «объективно-научного знания». И вполне предсказуемо и закономерно в статьях из «Вчерашнего солнца», посвященных духовному измерению пушкинской жизни и ее связи с творчеством, появляются такие абсолютно не- и вненаучные категории, как «судьба», «Промысел», «предназначение». Причем биографу такой — основанный не на терминах гуманитарного знания, а на внеположных ему религиозных или квазирелигиозных понятиях — подход даже вменяется в обязанность[4]. Ирина Сурат прекрасно помнит об искушении подменить биографию житием (там же, стр. 17 — 18). Она избегает соблазна представить поэта почти что монахом, мечтающим о постриге, и грешником, послушно внимающим пастырскому слову митрополита Филарета («Вчерашнее солнце», статья «Пушкин как религиозная проблема», стр. 70 — 74). И тем не менее. Выстраивая биографию поэта как реализацию Промысла, Ирина Сурат сама не может освободиться от ее идеализирующей схематизации. Путь Пушкина предстает непротиворечивым и прямым, как Невская першпектива. Схема такова. Сначала был юный и молодой Пушкин, подверженный неглубокому влиянию французского религиозного вольнодумства и «афеизма». В 1826 году Пушкин пережил откровение религиозного рода (отразившееся в «Пророке») и переоценил прежнюю жизнь. В 1836 году, в преддверии смерти, он пишет проникнутые религиозным духом «каменноостровские» стихотворения, среди них — «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…», строки которого «душа в заветной лире / Мой прах переживет и тленья убежит» понимаются автором «Вчерашнего солнца» как выражение веры в спасение души благодаря творческому дару. Пушкин умирает как христианин, и его посещает перед мирным успением видение: «…публичное героическое переживание смерти было вместе и религиозным — сознательным переживанием ее как таинства отделения духа от тела. На слова Даля: „…не стыдись боли своей, тебе будет легче”, — Пушкин отвечал: „Смешно же, чтоб этот вздор меня пересилил!” Ответ знаменательный: „этот вздор” — муки тела, „меня” — мой дух, возносящийся над этими муками. „Я” осознавалось как дух, уже отдельный от тела. Это был процесс не физического умирания, а духовного восхождения. „Умирающий несколько раз подавал мне руку, сжимал и говорил: ‘Ну подымай же меня, пойдем, да выше, выше, ну, пойдем‘. Опамятовавшись, сказал он мне: ‘Мне было пригрезилось, что я с тобою лезу по этим книгам и полкам высоко — и голова закружилась‘”. Пушкинский дух был уже на высоте головокружительной, и смерть была его великим торжеством» («Вчерашнее солнце», статья «О гибели Пушкина», стр. 64). И как-то не вспоминается, например, что «каменноостровские» стихотворения оказались среди предсмертных пушкинских текстов, но не задумывались в качестве итоговых. Забыто, что Пушкин, оправданием жизни которого перед Богом, по Ирине Сурат, было творчество, в последние годы писал все меньше стихотворений и, как давно заметил Юрий Тынянов, уходил из изящной словесности в смежные области — в историографию, в журналистику. Ирина Сурат сочувственно цитирует ходасевичевскую мысль о пушкинских поэтических кощунствах как о чисто литературных «модных» упражнениях, не затрагивающих глубин его души («Вчерашнее солнце», стр. 454 — 455 и др.). Но где критерии отделения чисто литературной «игры» от поэтических признаний и искренности? И почему не трактовать и «Пророка», и религиозные мотивы, например в полюбившемся так называемому религиозному литературоведению «Страннике», как не столько экзистенциальные, мировоззренческие, сколько как «литературные»? Выбор диктует не филология, а идеология, пусть и не узкодогматическая. Особый случай — стихотворение «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…». В нем присутствует церковная лексика (прежде всего это слово «нерукотворный», напоминающее об образе Спаса Нерукотворного), так что оно даже может быть истолковано как произведение на тему подражания Христу[5]. Заметка Ирины Сурат «О „Памятнике”» — прекрасная, и наблюдения по поводу духовной «вертикали» в стихотворении очень интересны. Однако автор заметки неоправданно разрывает строки о «душе в заветной лире» и следующие сразу за ними стихи[6]. А ведь в пушкинском тексте и синтаксис и пунктуация побуждают читать строки о славе и об отклике в творениях позднейших «пиитов» как прямое разъяснение высказывания о «душе», способной «убежать» тления: «Нет, весь я не умру — душа в заветной лире / Мой прах переживет и тленья убежит — / И славен буду я, доколь в подлунном мире / Жив будет хоть один пиит». Главные для Ирины Сурат слова о душе —предложение, выделенное парными тире, второе из которых — знак, указывающий на мотив бессмертия в памяти поэтов как на прямую конкретизацию утверждения «Нет, весь я не умру». И не случайно строки о поэтической славе соединены со словами о «душе в заветной лире» сочинительной связью, союзом «и». А ведь эти строки прямо развивают тему бессмертия не в христианском, а в горацианском ключе — как славы в грядущем, но не как личного бессмертия. Есть веские основания предполагать, что «душа» здесь — мысли и чувства, запечатленные в стихах, а не бессмертное «я» их сочинителя. А сама пушкинская «формула бессмертия» — «тленья убежит» — восходит к державинской вариации оды Горация, где означает именно посмертную славу поэта[7]. И наконец, книжные полки в полусне-полубреду умирающего Пушкина — это все-таки не лествица Иаковля, ведущая на небо, и не откровение рая, а пренебрежение смертной болью имеет, может быть, прежде всего стоическую, а не христианскую природу. Страницы биографии Пушкина во «Вчерашнем солнце» все-таки превратились в «житие». Его канва не нова и заимствована из сочинений религиозных мыслителей. Характеристика вольнодумных и кощунственных писаний поэта и понимание «Пророка» как запечатленного религиозного, мистического откровения в точности соответствуют модели, характерной, например, для статьи отца Сергия Булгакова «Жребий Пушкина»[8]. Истолкование лирики конца 1820-х — 1830-х годов как свидетельства возрастания религиозных настроений поэта и как опыта постижения божественных начал бытия созвучно ее оценке в статьях Семена Франка «Религиозность Пушкина» и «О задачах познания Пушкина». В понимании же творчества как душеспасительного подвига Ирина Сурат идет намного дальше большинства религиозных мыслителей: «В творческом подвиге поэта, в его самоотвержении и самораспятии есть нечто подобное аскетическому подвигу. <…> Мы вовсе не призываем оправдать, узаконить имморализм художника — и все же хочется вспомнить пушкинское „он мал и мерзок — не так, как вы, — иначе” (письмо П. А. Вяземскому, ноябрьst1:metricconverter productid="1825 г" w:st="on"
1825 г
/st1:metricconverter
.). Поэт живет
иначе
, и в его судьбе действует другая сотериология — сотериология творчества. Душа поэта неотделима от „заветной лиры” — через нее и приобщается к жизни вечной» («Вчерашнее солнце», статья «Пушкин как религиозная проблема», стр. 92 — 93). Какое, однако же, смелое богословское суждение — теологумен на грани ереси, странная смесь христианства с байроническим культом поэта — избранной личности!
На мой взгляд, религиозно-философский подход к пушкинской жизни и поэзии давно пережил свои звездные часы, всё главное, по-видимому, уже было сказано.
Еще один ориентир и образец для Ирины Сурат — Владислав Ходасевич как пушкинист. Она замечает по поводу книги «Поэтическое хозяйство Пушкина»: в ней автор «выработал особый литературоведческий жанр, так же далеко отстоящий от академической науки, как и от непрофессиональной эссеистики. Это жанр писательского исследования, которое опирается на всю полноту научных знаний о предмете, но решает не узкофилологические задачи, интересные и понятные только специалисту, а на материале литературы при помощи филологического аппарата поднимает проблемы общечеловеческие, именно те проблемы, которыми живет исследуемая литература. Такой род профессиональных литературоведческих занятий не получил в нашей пушкинистике широкого развития, но, может быть, здесь, на этом пути, открывается возможность включения филологии в процесс целостного познания мира и человека» («Вчерашнее солнце», «Пушкинист Владислав Ходасевич», стр. 475 — 476).
Знаменательна эта проговорка: литература оказывается лишь «материалом» для постановки более общих проблем! Высказанное кредо — это «исповедание веры» критики. Я ничего не имею против нее и готов признать, что и этот вид творчества способен одарить нас открытиями, становящимися достоянием филологии. Пусть будет такой «жанр»: не надо только смешивать «два эти ремесла» — критику — религиозно-философскую и литературную — и филологию, в том числе историю литературы. Ирине Сурат симпатичны слова Ходасевича, ею приводимые: «По-новому раскрывая художественное произведение, его смысл, его внешнюю и внутреннюю структуру, критик в то же время высказывает себя, как и сам художник. <…> В сущности, только это высказывание и составляет смысл и ценность критики, а вовсе не разбираемого произведения» (из статьи Ходасевича «Еще о критике», 1928). Да будет так: и это хорошо. Только не надо называть это «исповедание веры» «системой представлений о характере и методах историко-литературной работы, и в частности — пушкинистики» (там же, стр. 480).
Для автора «Вчерашнего солнца» Ходасевич, приверженный «генетическому» (обычно именуемому «биографическим») пушкиноведческому методу, — очень значимый ориентир. Ирина Сурат признает принципиальные изъяны этого подхода. Но все же она, как и Ходасевич, безмерно переоценивает роль биографии в понимании пушкинского творчества: «…для понимания пушкинских произведений жизненный и творческий контекст играет значительно большую роль, чем литературный подтекст, т. е. совокупность источников, на которые указывают аллюзии и цитаты. <…> Наглядный пример: метко указанная недавно А. Кушнером строка Батюшкова „Нас было лишь трое на легком челне” мало что дает для прочтения „Ариона”, а вот гипотеза А. Чернова о том, что Пушкин совершил паломничество на место казни декабристов и по его следам написал „Ариона”, стала маленькой революцией в понимании стихотворения. Но в последнее время <…> идет общая дискриминация жизненного материала в пользу литературного как более важного для художника. В случае Пушкина, и особенно в отношении лирики, это дает катастрофические результаты или не дает никаких, поскольку идет вразрез не только с природой лирики, но и с природой пушкинского дарования» («Вчерашнее солнце», статья «Сальери и Моцарт», стр. 380).
По-моему же, все происходит с точностью «до наоборот». Цитата или, точнее, заимствование из «Песни Гаральда Смелого» Батюшкова приоткрывает нам механизм пушкинского текста, работу по переосмыслению чужой строки. А посещение автором «Ариона» места погребения декабристов
[9]
имеет определенное психологическое значение и является ценнейшим биографическим фактом, но ничего не привносит в понимание «Ариона» как аллегории на тему «поэт и декабристы», утвердившееся задолго до появления гипотезы Андрея Чернова.
Вослед Гершензону и его почитателю Ходасевичу автор «Вчерашнего солнца» формулирует свою главную идею: «При таком генетическом подходе читаются как единый текст стихи, письма и события — как единый текст пушкинской жизни; биографические факты не просто привлекаются к анализу стихов, но дают ключ к их толкованию» (там же, стр. 466). Но стихи, письма и события (если поступки оцениваются как разновидность текста, сообщения) — это принципиально разные явления. Сложить из их калейдоскопа один рисунок затруднительно. Между прочим, в связи с проблемой пушкинской биографии существенной лакуной выглядит во «Вчерашнем солнце» отсутствие собственного опыта Ирины Сурат в этом жанре — книги «Пушкин. Краткий очерк жизни и творчества», написанной вместе с Сергеем Бочаровым и изданной в 2002 году; в соседстве с этой книгой метабиографические «теоретические» суждения Ирины Сурат о принципах построения целостной пушкинской биографии могли бы приобрести большую наглядность.
В случае с Мандельштамом подчинения биографии заданной схеме не происходит: очевидно, и потому, что творчество соотнесено с жизнью автора «Камня» и «Tristia» более опосредованно, и потому, что мандельштамовская биография не стала в отличие от пушкинской предметом тотальной мифологизации. Тем не менее Ирина Сурат не вполне свободна от мифа о Мандельштаме, созданного его вдовой в замечательно глубоких и умных, но крайне субъективных мемуарах. Мандельштам предстает в книге «Мандельштам и Пушкин» прежде всего поэтом — хранителем культуры и гуманистических начал, мучеником совести и слова, противостоящим «веку-волкодаву». Однако свидетельства стихотворений сложнее.
Вот, например, просталинские «Стансы» 1937 года — «буквально последние известные стихи Мандельштама» («Мандельштам и Пушкин», эссе «Казни», стр. 230), в которых принимается Большой Террор («Вот „Правды” первая страница, / Вот с приговором полоса»). Но и тут Ирина Сурат как бы находит автору оправдание: «Пафос этот, судя по всему, продержался недолго, примирение поэта с тираном, для которого „что ни казнь” — „то малина”, не могло состояться» (там же, стр. 231). А в другом месте она замечает: «Но ведь если вдуматься, мы снова читаем о том же, с чего начал Мандельштам свой путь, — о долге сопричастности, о необходимости разделить общую вину и общую судьбу» («Мандельштам и Пушкин», статья «Жертва», стр. 194).
Судя «по чему», пафос примирения, заключенный в этом тексте, «продержался недолго», остается неизвестным. Разве что арест и приговор поэту — свидетельства такой недолговечности? Но они могут быть такими свидетельствами только по непостижимой логике Промысла: если же оставаться на земной точке зрения,
то нужно признать: никаких доказательств мнения Ирины Сурат нет, а террор, как известно, не щадил ни сомневающихся, ни истовых сталинистов. И речь в стихотворении идет не о долге сопричастности, а о готовности одобрить казни.
Более интересен пример со стихотворением «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма…». Ирина Сурат совершенно справедливо отводит мнение, что адресатом этого «темного» стихотворения является русский язык (статья «Жертва», стр. 179)
[10]
. Но не права Ирина Сурат, когда, обращаясь к последней строке «И для казни петровской в лесу топорище найду», отбрасывает гаспаровское суждение о двусмысленности концовки, — о том, что топорище лирический герой ищет то ли на казнь врагу, то ли самому себе. Она возражает, настаивая на однозначном смысле этой строки — готовности поэта стать жертвой (там же, стр. 185).
Но ведь последней строфе предшествует такое четверостишие:
И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый,
Я — непризнанный брат, отщепенец в народной семье, —
Обещаю построить такие дремучие срубы,
Чтобы в них татарва опускала князей на бадье.
Ирина Сурат принимает толкование Омри Ронена, что «дремучие срубы» — аллюзия на шахты, в которые были брошены большевиками великие князья в Алапаевске в 1918 году, и что «татарва» ассоциируется с новым советским «варварским» поколением (там же, стр. 181 — 182)
[11]
. Но в этом контексте страшное обещание лирического героя означает лишь одно — решимость лично соучаствовать в казни «классовых врагов». Отсвет от этого обещания двусмысленно окрашивает и последнюю строку о «топорище» и «казни». «Жертва» клянется народу стать «палачом».
Я отнюдь не хочу смешивать Мандельштама с советской «литературной мразью». Просто реальная картина несоизмеримо более сложна, чем ее воссоздание в книге Ирины Сурат о Мандельштаме
[12]
.
К счастью, большинство толкований и наблюдений в книгах Ирины Сурат не вписываются в ее «профилософскую» и «антифилологическую» парадигму. За ее стесняюще узкими пределами остается совершенное автором маленькое открытие — убедительное предположение о формировании замысла «Моцарта и Сальери» еще в 1824 году, под влиянием несомненно прочитанного поэтом письма Сигизмунда Нейкома, опубликованного 17 апреля 1824 году в парижской газете «Journal Des Debats politiques et litteraires» (статья «Сальери и Моцарт»). Эта гипотеза позволяет по-новому проследить генезис пушкинского замысла. Убеждает также и оригинальная интерпретация «Моцарта и Сальери», в которой Сальери предстает не низким завистником, а высоким трагическим героем, чье понимание природы творчества не столь уж отлично от пушкинского. Замечательна и заметка «Пушкин и Паскаль», в которой обнаружены прежде никем не замеченные следы воздействия французского философа на творчество русского поэта.
Ирина Сурат обыкновенно демонстрирует и тонкость, и филологическую виртуозность анализа, и прекрасное знание историко-литературного контекста. Замечательна большая работа о стихотворении Пушкина «Жил на свете рыцарь бедный…» (ранее изданная отдельной книжкой) и о его месте в творчестве поэта и в поэзии своего времени. По-новому приоткрывается пушкинский перевод из Горация «Кто из богов мне возвратил…», в котором пытливый взгляд исследовательницы обнаруживает автобиографический подтекст (отношения с Пущиным и с другими декабристами). Казалось бы, «маргинальные в творчестве Пушкина стихотворения „<Родрик>”
[13]
и „Когда владыка ассирийский”…» превращаются в произведения, исполненные глубокого смысла, и стихи загораются ярким светом, как истинные шедевры.
Очень ценна работа «Пушкинист Владислав Ходасевич» (написана в
st1:metricconverter productid="1992 г" w:st="on"
1992 г
/st1:metricconverter
.), в которой автор «Поэтического хозяйства Пушкина» был впервые по достоинству оценен как исследователь великого поэта, многие его сочинения введены в обиход пушкинистики, и его опыты в этой области предстали естественной частью ходасевичевского творчества и духовного мира.
Это — тексты из книги «Вчерашнее солнце». Не меньше замечательных разборов в «Мандельштаме и Пушкине». Автору книги принадлежит блестящая догадка, что в стихе «Ну, а перстень — никому» из стихотворения «Дайте Тютчеву стрекозу…» содержится аллюзия на Пушкина и на перстень, подаренный ему возлюбленной и после смерти владельца попавший к Жуковскому, еще позднее — к Ивану Тургеневу, а потом затерявшийся (статья «Превращения имени», стр. 91). И вся статья «Превращение имени» об осмыслении Мандельштамом своего имени в стихах — прекрасная, подобно статье «„Вещь о Пушкине и Чапаеве”», посвященной такому «непрозрачному» стихотворению, как «День стоял о пяти головах.
Сплошные пять суток…»
[14]
. Во второй части, «Лирические сюжеты», мне особенно симпатичны эссе «Яблоко простое» и «Ремингтон и ундервуд». В первом — прослеживается динамика образа яблока у Мандельштама, второе посвящено воздействию на творчество поэта гумилевской рецензии — отклика на второе издание «Камня». Достоин внимания и последний раздел, в книге о Мандельштаме озаглавленный «Пушкин, Мандельштам и три века русской лирики».
В отдельных интерпретациях есть неточности. Так, «арлекин» в стихотворении Мандельштама «Заснула чернь. Зияет площадь аркой...» — это, конечно, не Павел I, а Александр I, названный «арлекином» в стихотворении Пушкина «К бюсту завоевателя», о чем напомнил Омри Ронен
[15]
. А «Александр», замученный «зверем», — не Александр I, а смертельно раненный народовольцами Александр II, умерший именно в Зимнем дворце, о котором пишет поэт
[16]
.
Но эти частности не затмевают очень светлого впечатления от большинства конкретных опытов анализа и интерпретации произведений Пушкина, Мандельштама, других поэтов. И — последнее по порядку, но не по значимости. Книги, посвященные литературе, часто пишут тяжело и «некрасиво» — иногда как дань моде на неудобочитаемую терминологичность, иногда — из-за природного косноязычия авторов. Исследования Ирины Сурат написаны легко, их слог чист и прозрачен, каким он и должен быть в книгах о Пушкине и Мандельштаме, обращенных не только к филологам и заслуживающих быть прочитанными не ими одними.
Андрей РАНЧИН
*