посвящается Шекюре
Хотя все они слушали
одни и те же сказки,
те никогда не переживали
ничего подобного.
Новалис
1
Однажды я прочитал книгу, которая изменила мою жизнь. Еще читая первые страницы, я ощутил такую ее силу, что мне показалось, будто тело мое отрывается от стола, за которым я сидел, и улетает. И тем не менее именно в этот момент я ощущал всем своим существом, каждой его частичкой, что крепче, чем когда-либо, продолжаю сидеть на стуле, за столом, а книга по-прежнему воздействует не только на душу мою, но и на все, что делает меня мною. И таким сильным было это влияние, что казалось мне — со страниц книги бьет в лицо фонтан света, и свет этот ослепляет мой разум и заставляет его сиять. Я думал, что с помощью света воссоздам самого себя, я чувствовал — с ним я смогу оставить нынешний путь — в том свете я видел отблески будущей жизни, в которую мне предстояло войти и которую предстояло познать. Я сидел за столом и понимал отчасти, краешком сознания, что сижу и переворачиваю листы книги, — а пока менялась моя жизнь, я читал новые слова, новые страницы Потом я вдруг почувствовал себя настолько беспомощным, настолько не готовым к тому, что должно произойти, что, повинуясь интуиции, отстранился от книги, словно хотел укрыться от бившей из нее силы. И тут я ей страхом заметил, что мир вокруг изменился, и меня охватило такое чувство одиночества, какого до нынешнего момента я не испытывал никогда. Я словно оказался в далекой стране — один, не зная ни языка, ни традиций, ни географии.
Ощущение безысходности, навеянное этим одиночеством, еще сильнее привязало меня к книге. Ей предстояло подсказать мне, что я должен делать в этой незнакомой стране, во что должен верить, что должен увидеть, — ей предстояло показать путь, по которому пойдет моя жизнь. Переворачивая страницу за страницей, я читал теперь книгу так, будто она была путеводителем, что указывает дорогу в чужой, дикой стране. Мне хотелось попросить ее: «Помоги мне, книга, помоги обрести новую жизнь, без горя и бед». Но я знал, что жизнь эта творится словами книги… Вчитываясь в каждое из них, я пытался найти свой путь и, замирая, представлял неизбывные чудеса, что уведут меня со старой тропы.
Все это время книга лежала на столе — от нее исходило сияние, но она казалась хорошо знакомой, привычной вещью, похожей на многие другие в моей комнате. Я заметил это, с изумлением и радостью встречая новую жизнь, новый мир, раскрывшийся передо мной, — ведь книга, что изменит мою жизнь, на самом деле казалась обычной. Пока разум медленно воспринимал чудеса и страхи нового мира, обещанные книгой, я опять задумался о случайности, приведшей меня к ней, но эти воспоминания были поверхностны. Я все читал и читал, но вдруг у меня появились некоторые опасения: новый мир, показанный мне книгой, был настолько чуждым, настолько чудным и удивительным, что я, опасаясь погрузиться в него полностью, с тревогой пытался ощутить хотя бы что-нибудь, связанное с настоящим. В душе моей рос страх: а если я отвлекусь от книги и посмотрю на свою комнату, на шкаф, на кровать и выгляну на улицу, — вдруг я увижу мир не таким, как видел его в последний раз?
Минуты, страницы следовали одна за другой, — вдалеке проходили поезда, я слышал, как мать вышла из дома и через какое-то время вернулась; я слушал обычный гул города, звон колокольчика продавца йогурта, прошедшего мимо дома, шум машин, но все знакомые звуки казались мне чужими. Я слышал, что какое-то время на улице лил дождь, но одновременно с этим доносились голоса девочек, прыгавших через скакалку. Мне показалось, погода проясняется, но по стеклу окна стекали капли дождя. Я прочитал следующую страницу, затем еще и еще; я видел свет, струившийся от порога иной жизни; я видел все то, что знал до сих пор и чего не знал. Я увидел свою будущую жизнь и путь, по которому, как мне казалось, теперь пойдет она…
Я медленно переворачивал страницы, и в это время мир, о существовании которого я прежде ничего не знал, не думал и не догадывался, проник в мою душу и поселился в ней. То многое, что я до сих пор знал и о чем размышлял, превратилось в ничего не стоившие мелочи, а все то, чего я не знал, возникло из ниоткуда и предстало мне в виде знаков. Если бы в этот момент у меня спросили, чего я не знаю и что это за знаки, я бы, наверное, не ответил, ибо понимал, что, читая, медленно иду по дороге, с которой нет пути назад, я чувствовал, что потерял всякий интерес к тому, что оставил позади. Новая жизнь, открывавшаяся передо мной, так заинтересовала и взволновала меня, что все казалось мне заслуживающим внимания. Я уже изнемогал от любопытства, но туманность и многообразие того, что мне предстояло, породило во мне какой-то страх.
Я испугался, узрев в идущем из книги свете утратившие былую роскошь гостиные, бешено несущиеся автобусы, усталых людей, поблекшие буквы, сгинувшие города и людские жизни — я увидел призраков. Речь шла о путешествии; книга рассказывала о путешествии. Я почувствовал взгляд, все время преследовавший меня во время этого путешествия, — казалось, он вот-вот появится передо мной, в самый неожиданный момент, но он исчезал, и мне приходилось искать его. Мягкий взгляд, давно избавившийся от выражения вины, греха… Я бы хотел стать тем взглядом. Я бы хотел оказаться в мире, который видел тот взгляд. Я так желал этого, что мне хотелось верить, будто я живу там. Нет, верить уже было не нужно — теперь я жил в том мире. А раз я там жил, значит, книга рассказывала обо мне: кто-то до меня уже владел моими мыслями, а завладев ими, записал их.
Именно поэтому я понял: в словах заключен один смысл, но говорят они о другом. Ведь я с самого начала чувствовал, что книга написана для меня. И каждое слово, каждая фраза воздействовали на меня именно поэтому Не из-за того, что слова, переливаясь и сияя, казались волшебными, нет; я чувствовал — книга рассказывает обо мне. А осознать, каким образом я это понял, я не мог. Возможно, я понял, но забыл — ведь я пытался отыскать свой путь — среди смертей и исчезнувших знаков.
И, пока я читал, мой взгляд превратился в слова книги, а слова книги стали моим взглядом. Глаза мои, ослепленные ярким светом, перестали отличать мир в книге от книги в мире. Словно единая вселенная, все сущее, все цвета и предметы помещались в книге, среди слов, а я, счастливый и изумленный, читая, разумом воплощал все это в реальности. Продолжая читать, я все больше и больше понимал: все, о чем рассказывает мне книга — сначала шепотом, затем пронзительно, почти причиняя физическую боль, — хранилось там, в глубине моей души, уже многие годы. Я обретал клад, много веков пролежавший на дне океана книги, и поднимал его на поверхность; мне хотелось сказать: «Теперь он принадлежит и мне тоже!» Когда я дошел до конца и читал последние страницы, мне захотелось сказать: «И я об этом думал». Позже, когда я полностью погрузился в мир книги, я увидел смерть, явившуюся, точно Ангел, средь тьмы и сумерек. Свою собственную смерть…
В тот миг я понял, что моя жизнь удивительным образом обогатилась, но тогда я боялся одного — расстаться с книгой. Меня не пугала мысль, что, взглянув на мир, на окружающие предметы, на комнату, я не сумею увидеть того, о чем рассказывала книга. Я держал ее двумя руками, вдыхая запах бумаги и чернил, — как в детстве, когда читал журналы с картинками. Книга пахла так же.
Я встал из-за стола, подошел к окну, прижал лоб к холодному стеклу и выглянул на улицу, как делал, когда был маленьким. Грузовик, стоявший на противоположной стороне улицы пять часов назад — тогда я положил на стол книгу и начал читать, уже уехал. Из машины выгрузили зеркальные шкафы, массивные столы, журнальные столики, коробки, торшеры — в пустую квартиру напротив въезжала новая семья. Занавески еще не повесили, и в свете яркой электрической лампы без абажура я увидел, как родители средних лет — на вид моего возраста, вместе с сыном и дочкой, ужинали перед включенным телевизором. У девушки были светло-каштановые волосы, экран телевизора светился зеленым светом.
Некоторое время я смотрел на новых соседей, мне нравилось наблюдать за ними, — возможно, потому, что их лица были новыми для меня. И еще потому, что это рождало во мне чувство защищенности. Мне не хотелось признаваться в том, что старый, знакомый мир вокруг меня изменился, но теперь мне было ясно: и улицы уже не те, и комната моя изменилась, и мама, и друзья мои стали другими. Казалось, во всем теперь ощущалась какая-то враждебность, некая угроза, но я вряд ли смог бы сказать, откуда она исходит… Я отступил на шаг от окна, но и к книге, чей зов я чувствовал, вернуться не смог. За моей спиной, на столе, лежало то, что должно изменить мою жизнь. И как бы я ни старался избежать этого, все теперь начиналось там, средь книжных строк. Мне лишь предстояло вступить на новый путь.
Видимо, в какой-то момент чувство оторванности от прошлой жизни показалось мне столь пугающим, что мне захотелось, чтобы все текло как прежде. Мне хотелось обрести покой, представить, что со мной не происходит ничего страшного. Но в глубине души я знал: книга существует, и это ощущение ее было настолько сильным, что я понял — возврата к прежней жизни нет.
Так что, когда мама позвала меня ужинать, я вышел из комнаты и, точно чужак, который пытается освоиться в новом мире, сел за стол и попытался с ней поговорить. Телевизор был включен, на тарелках лежали картошка с рубленым мясом, лук-порей с оливковым маслом, салат из зелени и яблоки. Мама рассказывала о новых соседях, только что поселившихся напротив, о рынке, о дожде, о новостях по телевизору, о ведущем новостей. Сказала, что я — молодец: сел работать после обеда и все это время провел за столом. Я любил мать, — она была красивой, деликатной и понимающей женщиной, и я почувствовал себя виноватым, потому что, прочитав книгу, попал в мир, далекий от нее.
Если бы книга была написана для всех, рассуждал я, то, вероятно, жизнь вокруг наверняка давно бы изменилась. Но, с другой стороны, столь разумный студент-технарь, каким был я, живущий по законам логики, никак не мог смириться с мыслью, что книга написана для него одного. Тогда как жизнь могла течь по-старому? Мне было страшно даже подумать, что книга — это какая-то загадка, предназначенная только для меня. Позже, когда мама стала мыть посуду, мне захотелось помочь ей, прикоснуться к ней, вернуть свой внутренний мир в настоящее время.
— Сынок, оставь, оставь, я помою, — сказала она.
Я недолго посмотрел телевизор. Может быть, я смог бы попасть в мир телевизора, а может быть, смог бы сломать его одним пинком. Но телевизор был нашим, домашним телевизором — чем-то вроде домашнего бога и своего рода лампой. Я надел пиджак и ботинки:
— Я выйду.
— Когда ты вернешься? — спросила мама. — Тебя ждать?
— Не жди. Ты всегда засыпаешь перед телевизором.
— Ты погасил свет в комнате?
Я вышел на улицы своего детства, где прожил двадцать два года, но мне показалось, будто я оказался на чужих, полных опасностей улицах, в незнакомой стране. Лицо ощутило влажный декабрьский холод, и я сказал себе, что, наверное, все же что-то перешло из старого мира в новый. И сейчас мне, шагая по мостовым и по улицам моей жизни, предстояло это узнать. Мне захотелось побежать.
Я быстро шел по темным тротуарам — мимо огромных мусорных контейнеров, вдоль стен и заборов, по грязным лужам, и каждый сделанный мною шаг свидетельствовал о том, что новый мир становится реальностью. Платаны и тополя, которые я помнил с детства, на первый взгляд казались такими же, как раньше, но сила связывавших меня с ними воспоминаний и ассоциаций пропала. Я смотрел на усталые деревья, на знакомые двухэтажные здания, на грязные жилые дома (как их строили, я видел в детстве, начиная с рытья котлована под фундамент и кончая укладкой черепицы; там я играл с новыми друзьями) не как на неотъемлемую часть моей жизни, а как на фотографии, забыв, когда и почему они были сделаны. Я смотрел на них и узнавал по теням, по освещенным окнам, по деревьям в садах, по буквам и знакам на входных дверях, но я совершенно не ощущал силы знакомых мне предметов. Старый мир был здесь, передо мной, рядом со мной, на улицах, вокруг меня: в знакомых витрах бакалейной лавки, в пекарне на площади перед вокзалом Эренкёй,
[1] где все еще горели огни, в лавке зеленщика, где стояли ящики с фруктами, в кондитерской «Жизнь», в старых грузовиках, плащах, в темных усталых лицах прохожих. От вида этих теней, трепетавших в ночных огнях, стало холодно на сердце — там лежала книга, я будто скрывал что-то преступное. Мне хотелось бежать от этих знакомых улиц, делавших меня самим собой, от печали мокрых деревьев, от неоновых букв, отражавшихся на асфальте и в лужицах воды на мостовых, от ламп овощных и мясных лавок. Подул легкий ветерок, с веток закапало, я услышал какой-то гул и решил, что книга — это дарованная мне тайна. Меня охватил страх, мне захотелось с кем-нибудь поговорить.
Я вошел в кофейню «Молодость», находившуюся на площади перед вокзалом, где некоторые из моих приятелей по кварталу все еще собирались по вечерам и играли в карты, смотрели по телевизору футбол или просто приходили, чтобы встретиться друг с другом, — они сидели там часами. Мой знакомый студент университета, работавший в лавке своего отца-сапожника, и еще один мой приятель по кварталу, игравший в футбол в любительской команде, сидели за столом у самой стены и болтали. На их лицах играли блики черно-белого телевизора. Я заметил прочитанные газеты с растрепанными страницами, два чайных стаканчика, сигареты и бутылку пива, которую они купили у бакалейщика, а теперь спрятали под столом на одном из стульев. Мне нужно было с кем-то поговорить и проговорить не один час, но я сразу же понял, что с этими двумя не смогу разговаривать. Меня внезапно охватила такая печаль, что на глаза навернулись слезы, но я гордо вытер их: людей, которым я открою свою душу, мне предстояло выбрать из тех, кто уже жил в мире книги.
Так мне удалось поверить, что я являюсь полноправным хозяином своего будущего, но я знал, что сейчас моим хозяином была эта книга. Книга не только проникла в мое сердце, точно какая-то тайна и грех, из-за нее я утратил возможность говорить — я жил словно во сне. Куда исчезли похожие на меня тени, с которыми я мог бы поговорить, где находится страна, в которой я смогу обрести мечту, взывавшую к моему сердцу, куда пропали те, кто читал эту книгу?
Я перешел через железнодорожные пути, прошел по переулкам, наступая на опавшие желтые листья, прилипшие к асфальту. Внезапно я ощутил прилив сил: если бы я все время так шел, шел быстро, не останавливаясь, если бы я отправился в путь, то, наверное, я бы добрался до мира книги. Однако новая жизнь, чье биение я ощущал в своей душе, была где-то очень далеко, в стране, которую, видимо, невозможно разыскать, хотя я чувствовал, что приближаюсь к ней. По крайней мере я пытался оставить прежнюю жизнь позади.
Когда я дошел до песчаного берега, я с изумлением увидел, что море кажется совершенно черным. Почему я раньше не замечал, что Мраморное море по ночам такое темное, такое жестокое и безжалостное? Все вокруг словно разговаривало на своем языке, и в том мимолетном безмолвии, куда влекла меня книга, я вдруг начал различать этот разговор. На миг я почувствовал, сколь торжественно тихо море, словно ощутил неотступность собственной смерти, которую увидел внезапно, читая книгу, но сейчас у меня не было ощущения того, что «всему пришел конец», как бывает, когда действительно приходит смерть; скорее, это было любопытство и волнение человека, который только начал жить.
Я бродил по песчаному берегу. В детстве с ребятами из квартала мы всегда что-то искали здесь среди консервных банок, пластмассовых мячей, бутылок, пляжных тапочек, прищепок, электрических лампочек и резиновых пупсов, что кучами выносило на берег море после штормов. Мы искали волшебный клад, что-то сверкающее, удивительное, а что именно — мы не знали. На мгновение мне показалось, что, если мой взгляд, озаренный светом книги, заметит и внимательно посмотрит на любой предмет старого мира, он сможет превратить его в ту волшебную вещь, которую мы искали детьми. В то же время я вдруг почувствовал столь пронзительное одиночество, навеянное книгой, что я подумал: темное море сейчас поднимется и поглотит меня.
Тревога овладела мной, и я зашагал быстрее, но не для того, чтобы с каждым шагом видеть реальность нового мира, а для того, чтобы как можно скорее оказаться в комнате наедине с книгой. Я почти бежал к дому, я уже казался себе неким существом, созданным из струившегося из книги света. И это меня успокаивало.
У отца был хороший друг, его ровесник, который много лет проработал на Государственной железной дороге и дослужился до должности контролера, кроме того, он писал в журнал «Железная дорога» полные энтузиазма статьи о профессии железнодорожника. Более того, он писал, сам иллюстрировал и издавал детские комиксы в серии «Детская неделя приключений». В те дни я часто прибегал домой и с головой погружался в комиксы вроде «Питер и Пертев» или «Камер в Америке», подаренные мне дядей Рыфкы, но у историй этих был одинаковый конец. На последней странице всегда, как в кино, было написано пять букв — «конец», и, когда я читал эти пять букв, я не только оказывался за гранью страны, в которой мне так хотелось остаться, но и с болью понимал, что эту волшебную страну выдумал контролер железной дороги, дядя Рыфкы. А сейчас я знал, что в книге, которую я спешил вновь почитать, все было настоящим, и поэтому я нес ее в своем сердце, а мокрые улицы, по которым я бежал, казались мне нереальными, — они были частью какого-то скучного задания, данного мне в наказание. Ведь книга — мне так казалось — говорила о том, для чего я существую в этом мире.
Я прошел железную дорогу и уже огибал мечеть, как вдруг заметил, что сейчас наступлю в лужу: я попытался перескочить через нее, но нога за что-то зацепилась, я споткнулся и растянулся на грязном асфальте.
Я тут же поднялся и уже было собирался идти дальше, как вдруг какой-то бородатый старичок, видевший, что я упал, сказал:
— Ой, как ты плохо упал! Тебе больно?
— Да, — ответил я. — Вчера у меня умер отец. Сегодня похоронили. Был он настоящим дерьмом, все время пил, бил мать, не хотел, чтобы мы здесь жили, и я много лет прожил в Виран-Баге.
[2] Откуда я взял этот город, Виран-Баг? Наверное, старик понял, что я вру, но я вдруг почувствовал себя жутко сообразительным. Я не понял — то ли из-за быстрой лжи, то ли из-за книги, то ли из-за растерянного лица старика, но я сказал себе: «Не бойся, не бойся, иди вперед! Тот мир, мир из книги — истинный мир!» Но мне было страшно…
Почему?
Потому что я слышал, что бывало с людьми вроде меня, у которых жизнь пошла под откос из-за одной лишь книги. Я слышал истории о тех, кто, прочитав за одну ночь книгу «Основные принципы философии» и поверив каждому ее слову, на следующий день вступали в ряды «Пролетарских Революционных Пионеров», а через пару дней их ловили во время ограбления банка, и на ближайшие десять лет с ними все было ясно. Я знал и о тех, кто, начитавшись книг вроде «Ислам и новая мораль» или «Коварство европеизации», тут же перебирались из пивной в мечеть и на холодных, как лед, коврах, вдыхая аромат розовой воды, начинали терпеливо ожидать смерть, которой предстояло прийти лишь пятьдесят лет спустя. Я даже был знаком с некоторыми, кого увлекли книги под названием «Свобода любви» и «Познай себя», — хотя они были из тех, кто больше доверяет знакам зодиака, даже они могли совершенно искренне сказать: «Эта книга за одну ночь изменила всю мою жизнь!»
На самом деле меня беспокоило не это: я боялся одиночества. Я боялся того, что вполне может натворить такой дурень, как я: боялся, что неправильно понял книгу, боялся, что поверхностно восприму ее или, если надо, не смогу воспринять поверхностно, боялся быть не таким, как все; я боялся, что буду задыхаться от любви, боялся познать тайну всего сущего, но выглядеть при этом смешным, всю жизнь рассказывая об этой тайне тем, кто вовсе не хотел ничего знать; я боялся попасть в тюрьму и боялся казаться чокнутым, боялся понять, в конце концов, что мир гораздо несправедливее, чем я думал; боялся, что не смогу заставить красивых девушек влюбляться в меня. Ведь если все написанное в книге правда, если жизнь такая, как написано о ней на тех страницах, если такой мир возможен, то совершенно непонятно, почему люди все еще ходят в мечеть, тратят свою жизнь на болтовню в кофейнях и каждый вечер, чтобы не умереть от скуки, сидят у телевизора, не желая и занавески-то на своих окнах задернуть полностью только лишь потому, что на улице может произойти что-то интересное: например, промчится автомобиль, или лошадь вдруг заржет, или какой-нибудь пьяница устроит драку.
Я не помню, когда я заметил, что квартира на втором этаже, на окна которой я уже долгое время смотрю сквозь неплотно задернутые занавески, — дом дяди Рыфкы с железной дороги. Сам того не понимая, я, кажется, подсознательно передавал ему привет в преддверии начала моей новой жизни. У меня появилось странное желание — еще раз взглянуть на все предметы, что я видел у него дома, когда мы с отцом в последний раз приходили к нему: на канареек в клетке, на стенной барометр, на развешенные по стенам фотографии с железной дороги в аккуратных, изготовленных на заказ рамочках, увидеть еще раз буфет со стеклянными дверцами, часть которого занимали рюмки для ликера, миниатюрные вагоны, серебряная сахарница, компостер контролера, медали за службу на железной дороге, а в другой части были расставлены несколько десятков книг; стоявший на буфете самовар, которым никогда не пользовались, игральные карты на столе… Сквозь приоткрытые занавески я видел отсвет телевизора, но самого телевизора в комнате не видел.
Внезапно я почувствовал странную решимость и забрался на забор, отделявший сад у дома от улицы, и увидел телевизор, который смотрела вдова контролера дяди Рыфкы, тетя Ратибе. Глядя в телевизор, развернутый под углом сорок пять градусов к пустовавшему креслу ее мужа, она ссутулилась, совсем как моя мама, но мама всегда вязала, а она курила, сильно дымя.
Дядюшка Рыфкы умер два года назад, на год раньше моего отца, скончавшегося от сердечного приступа, но он умер не своей смертью. Однажды вечером его застрелили, по дороге в кофейню, убийцу так и не поймали. Говорили, что это убийство на почве ревности, но мой отец никогда не верил в эти сплетни. Детей у них не было.
Глубоко за полночь — мама уже давно заснула, я сидел за столом как истукан и смотрел в книгу, лежавшую передо мной: волнуясь и испытывая воодушевление, я забывал обо всем, что каждую ночь делало наш квартал моим: я забыл гаснущие огни: квартала и города, печаль пустынных и мокрых улиц, выкрики проходившего последний раз по кварталу торговца бузой,
[3] некстати раскаркавшихся ворон, терпеливый стук колес длинных товарных поездов, тронувшихся в путь только после того, как прошла последняя электричка, и всецело отдался свету, льющемуся из книги. И все то, что до этого дня составляло мою жизнь и питало мое воображение, полностью стерлось из моего сознания: кинотеатры, однокурсники, ежедневные газеты, газировка, футбольные матчи, столы в аудитории, стамбульские паромы, красивые девушки мечты о счастье, моя будущая возлюбленная, жена, мой стол на будущей работе, утренние часы и завтраки, билеты на автобус, незначительные проблемы, задания по статике, которые я не успевал делать, старые брюки, лицо и пижамы, ночи, возбуждавшие меня журналы, сигареты и даже верная кровать, ожидавшая меня за спиной, чтобы даровать самое надежное забытье, — все это исчезло из моего сознания, и я увидел, что я гуляю — гуляю там, в стране, рожденной из света.
2
На следующий день я влюбился. Любовь потрясла меня так же, как свет, лившийся из книги, она со всей очевидностью доказала мне, что моя жизнь давно идет по другому пути.
Утром, едва проснувшись, я мысленно проанализировал все произошедшее со мной вчера и сразу же понял, что открывшаяся передо мной новая страна — вовсе не плод воображения, а такая же реальность, как мое тело, руки, ноги. И чтобы спастись от нестерпимого чувства одиночества, охватившего меня в этом новом мире, нужно было непременно разыскать тех, кто похож на меня.
Ночью выпал снег — он лежал на окнах, на мостовых, на крышах. Из-за белизны леденящего света с улицы раскрытая книга на столе выглядела еще безгрешнее и чище и поэтому казалась более зловещей.
Мне все же удалось, как и каждое утро, позавтракать вместе с мамой, вдыхая запах поджаренного хлеба, перелистать газету «Миллийет»
[4] и просмотреть статью Джеляля Салика.
[5] Вроде все шло как и прежде. Я съел немного брынзы, выпил чаю и улыбнулся, глядя на веселое мамино лицо. Чашка, чайник, звон чайных ложек — все, казалось, говорило о том, что жизнь не изменилась, но я не поддался обману. Я был настолько уверен, что мир стал другим, что, выходя из дома, не постеснялся надеть старое тяжелое пальто отца.
Я отправился на вокзал, сел на поезд, сошел с него, успел на паром, спрыгнул на пристань в Каракёе,
[6] протолкавшись локтями сквозь толпу, поднялся по лестнице, вскочил в автобус, доехал до Таксима
[7] и пошел было в сторону Ташкышла, но вдруг остановился и посмотрел на цыган, торговавших на улице цветами. Могу я поверить, что жизнь идет как прежде, могу забыть, что читал книгу? Мысль эта вдруг показалось мне столь ужасной, что захотелось бежать.
На лекции по сопротивлению материалов я тщательно перерисовывал с доски в тетрадь схемы, цифры и формулы. Когда лысый профессор ничего не писал, я, скрестив руки, слушан его мягкий голос. Слушал ли я его на самом деле? Или делал вид, что слушал, как делали все, играя роль студентов архитектурного факультета Технического университета? Я не знаю. Потом я почувствовал, сколь нестерпимо безнадежным был старый, привычный мир, и сердце мое забилось, а голова закружилась, будто по жилам текла отравленная кровь, — трепеща от удовольствия, я ощутил, как по всему телу, от затылка, медленно разливается сила света, лившегося из книги. Новый мир давно упразднил все сущее и перевел настоящее время в прошедшее. Все, что я видел, все, чего касался, оказывалось ветхим — и оттого трогательным.
Впервые я увидел книгу в руках студентки архитектурного факультета два дня назад. Она хотела что-то купить в столовой на первом этаже и искала в сумке кошелек, но одна рука у нее была занята, поэтому ей не удавалось его найти. Девушка держала книгу и, чтобы освободить руку, ей пришлось на минуту положить книгу на стол, за которым я сидел. Мгновение я смотрел на книгу, оставленную на столе. Только и всего, такая вот случайность, изменившая мою жизнь. Девушка забрала книгу и положила ее в сумку. В тот же день, вечером, на пути домой, я увидел экземпляр этой книги на уличном книжном лотке среди старых изданий, брошюр, сборников стихов, книг по гаданию, любовных и политических романов и купил ее.
Не успел прозвенеть звонок, возвещавший полдень, как большинство студентов побежали к лестнице, чтобы успеть занять очередь в столовой, а я продолжал молча сидеть за столом. Потом я побродил по коридорам, спустился в столовую, прошелся между колонн по внутреннему дворику, вошел в пустые аудитории и из окна посмотрел на заснеженные деревья в парке напротив, потом попил воды в туалете. Я обошел почти весь факультет Ташкышла. Девушка не появлялась, но я не отчаивался.
После обеда народу на факультете стало больше. Я прошел по коридорам, вошел в мастерские, понаблюдал за играми на деньги на чертежных столах, сел в углу и, сложив разорванные страницы какой-то газеты, стал читать. Потом опять прошелся по коридорам, спустился по лестнице, снова поднялся, послушал разговоры о футболе, политике и о том, что вчера показывали по телевизору. Посмеялся вместе с теми, кто отпускал шуточки в адрес одной кинозвезды, решившей завести ребенка, угостил тех, кто хотел, сигаретами и зажигалкой; один парень рассказывал анекдот, а я слушал и, проделывая все это, что-то вежливо отвечал всякий раз, когда меня останавливали и спрашивали, не видел ли я такого-то. Иногда мне не удавалось найти компанию, чтобы поболтать, или окна, чтобы выглянуть на улицу, или придумать цель, чтобы куда-то пойти, и тогда я быстро и решительно шагал куда-то, словно у меня было срочное дело. Но так как дел у меня не было, то, оказавшись у двери библиотеки или на лестничной площадке, я шел в другую сторону, смешиваясь с толпой, и лишь иногда останавливался, чтобы закурить. Я собирался было почитать недавно вывешенное на доске информации объявление, но вдруг сердце мое забилось, в глазах потемнело, и я почувствовал себя беспомощным: она, девушка с книгой, была там, в толпе, она удалялась от меня и словно манила, двигаясь медленно, словно во сне. Я потерял голову, я перестал быть самим собой, и, забыв себя окончательно, я побежал следом за ней.
На ней было очень светлое, но не белое платье. Я догнал ее у лестницы и заглянул ей в лицо — в глаза мне ударил свет, такой же сильный, как свет из книги, но очень мягкий. Я был в старом мире — и я был на пороге новой жизни. Я стоял на грязной лестнице, но жил жизнью из книги. Я смотрел и смотрел на этот свет и все больше понимал, что мое сердце меня не слышит.
Я сказал ей, что читал книгу. А еще я сказал, что прочитал книгу после того, как увидел ее у нее. Сказал, что теперь я живу в другом мире. И что мы должны поговорить сию минуту, потому что в этом новом мире я совсем один.
— Сейчас у меня занятие, — сказала она.
Сердце у меня екнуло. Я растерялся. Девушка, кажется, заметила это и задумалась.
— Ладно, — решительно сказала она, — давай найдем свободную аудиторию и поговорим.
На втором этаже мы нашли пустую аудиторию. Коленки у меня дрожали, когда я входил. Я не знал, как рассказать ей, что я вижу мир, обещанный мне книгой, что книга тихо, шепотом, словно большую тайну, поведала мне о своем мире.
Девушка сказала, что ее зовут Джанан,
[8] я назвал свое имя.
— Чем тебе так понравилась книга? — спросила она.
Поддавшись порыву, я хотел было сказать: «Ангел, потому что ты читала ее». Откуда взялся этот «Ангел», понятия не имею; в голове была путаница, но потом словно кто-то помог мне — наверное, ангел.
— Когда я прочитал книгу, моя жизнь изменилась, — ответил я. — Комната, дом, мир, в котором я жил, — все перестало быть моим, я чувствую себя бродягой в чуждом мире. Я впервые у тебя увидел книгу, должно быть, и ты ее читала. Расскажи мне о мире, в котором ты побывала и откуда вернулась. Расскажи, что нужно сделать, чтобы попасть туда. Объясни, почему мы до сих пор здесь. Расскажи, почему новый мир кажется знакомым и привычным, словно собственный дом, а собственный дом стал чужим, словно этот новый мир.
Я, может, еще много чего сказал бы в том же духе, но тут вдруг на миг я словно ослеп. Свинцовый свет снежного зимнего дня был таким резким и ярким, что казалось, будто окна маленького класса, где пахло мелом, сделаны изо льда. Я смотрел ей в глаза и все же боялся смотреть.
— Что ты готов сделать, чтобы войти в мир книги? — спросила она.
У нее были бледное лицо, каштановые волосы, светлые брови и нежный взгляд. Если она существует в этом мире, то, скорее всего, она создана из воспоминаний о нем; а если она пришла из будущего, то, наверное, она предвестник страхов и горя. Я смотрел на нее, но не осознавал этого. Наверное, боялся, что, если и дальше буду смотреть, все станет реальностью.
— Я готов на все ради того, чтобы найти мир из книги, — ответил я.
Она едва заметно улыбнулась и нежно посмотрела на меня. Как положено себя вести, когда на вас вот так смотрит невероятно красивая, милая девушка? Как положено держать спичку, как зажигать сигарету, как смотреть в окно, как разговаривать с ней, как стоять перед ней, как дышать? Всему этому в здешних стенах не учат. Поэтому такие, как я, и мучаются от безысходности, пытаясь скрыть охвативший их трепет.
— Что значит «готов на все»? — спросила она.
— На все… — ответил я и замолчал, слушая удары собственного сердца.
Не знаю почему, но я вдруг представил длинные, нескончаемо долгие дороги, непрекращающиеся сказочные ливни, лабиринты затерянных улиц, печальные деревья, грязные реки, сады, страны. Я должен отправиться туда, если хочу когда-нибудь ее обнять.
— Скажи, например, ты бы не испугался смерти?
— Нет.
— Даже если бы узнал, что тебя могут убить за то, что ты читал книгу?
Я попытался улыбнуться, потому что во мне все же говорил будущий инженер: «Это же, в конце концов, всего лишь книга!» Но Джанан смотрела серьезно и внимательно на меня. Я подумал с тревогой, что никогда не смогу приблизиться ни к миру из книги, ни к ней, если сделаю что-то не так, скажу что-нибудь неосторожное.
— Ну, я не думаю, что меня собираются убить, — сказал я, изображая неизвестно кого, — А если и так, то, по правде говоря, смерти я не боюсь.
Ее светлые, медового цвета глаза на мгновение вспыхнули в белесом свете, струившемся из окна.
— По-твоему, тот мир существует, или это только выдумки, написанные в книге?
— Тот мир существует! — воскликнул я. — А ты такая красивая, потому что ты — оттуда!
Она быстро приблизилась ко мне. Взяла меня обеими руками за голову, потянулась и поцеловала меня в губы. Долю секунды я ощущал ее язык у себя на губах. И тут же она отступила назад, но так, чтобы я мог держать ее лег кое тело.
— Ты очень смелый, — сказала она.
Я уловил аромат лаванды — запах духов. Я, словно пьяный, сделал несколько шагов к ней. Мимо двери, громко разговаривая, прошли два студента.
— Подожди, послушай меня, пожалуйста, — попросила она. — Ты должен сказать все это Мехмеду. Он был в мире из книги и вернулся. Он — оттуда, он знает, понимаешь? Но он не верит, что другие смогут поверить книге и пойти туда. Он пережил страшные мгновения и перестал верить. Ты поговоришь с ним?
— Кто такой Мехмед?
— Приходи через десять минут, до того, как начнется первое занятие, к двести первой аудитории, — сказала она и вышла.
Класс казался совсем пустым, словно и меня там не было, а я стоял, оцепенев. Никто никогда так не целовал меня, никто никогда так не смотрел на меня. И теперь я снова остался один. Мне было страшно, я думал, что больше никогда не увижу ее, что никогда я не попаду в тот истинный, настоящий мир. Мне захотелось бежать за ней, но сердце так билось, что я боялся дышать. Белый, белоснежный свет ослепил не только мои глаза, но и мой разум. «Это из-за книги», — подумал я и тут вдруг так ясно понял — я люблю эту книгу, я хочу побывать там, в том мире, — что слезы едва не хлынули у меня из глаз. Книга, само ее существование поддерживали меня. Я знал: когда-нибудь девушка обязательно обнимет меня еще раз. Но сейчас мне казалось, что мир отступил, оставив меня одного.
Снаружи, с улицы, доносились голоса, и я выглянул в окно. Несколько студентов архитектурного факультета, весело перекрикиваясь, играли в снежки внизу, у входа в парк. Я смотрел на них и не видел. Во мне уже ничего не оставалось от ребенка. Я исчез.
Вы ведь знаете, такое часто случается: однажды, в обычный день, когда вам кажется, что вы живете обычной жизнью и думаете о газетных новостях, о шуме машин, о сказанных обидных словах, об использованных билетах в кино, лежащих в кармане, о сигаретных окурках, вы вдруг замечаете, что на самом деле вы уже давно где-то далеко, в каком-то другом мире. Я же давно исчез, растворился в белесом цвете, льющемся из окон изо льда. А для того, чтобы попасть в любой мир, в любую реальность, нужно обнять девушку, нужно держать ее, нужно добиться ее любви. Как быстро неутомимое сердце мое познало эти премудрости! Я полюбил! Я собирался вверить себя бескрайним границам своего сердца… Я взглянул на часы. Оставалось восемь минут.
Я словно привидение следовал по коридорам с высокими потолками, и мне казалось странным, что у меня есть тело, лицо, жизнь, собственная история. Встречу ли я ее в толпе еще раз? И что скажу при встрече? Какое у меня лицо? Я не мог вспомнить. Я зашел в уборную рядом с лестницей и напился воды из-под крана. Потом глянул в зеркало, чтобы посмотреть на свои губы, которые только что ее целовали. Мама, я полюбил, мама, я исчезаю, мне страшно, мама, но я на все готов ради нее. Я спрошу у Джанан, кто же этот Мехмед? Почему он боится? Кто те люди, которые убивают прочитавших книгу? Я ничего не боюсь. Если человек читал книгу и поверил ей, как я, он не должен бояться. Вот так!
Оказавшись в толпе в коридоре, я заметил, что опять иду быстро и с таким видом, будто у меня срочное дело. Поднявшись на второй этаж, я прошел вдоль высоких окон, выходивших во внутренний двор с фонтаном; я шел, оставляя позади самого себя, я шел и думал о Джанан. Я шел мимо однокурсников, мимо аудитории, где у меня должно быть занятие. Подумаешь!!! Меня только что поцеловала такая симпатичная девчонка, и как поцеловала! Что вы знаете об этом? Ноги стремительно несли меня в мое будущее. В том будущем были темные леса, комнаты отелей, лиловато-синие тени приведений, жизнь, покой и смерть.
Перед аудиторией номер двести один я был за три минуты до начала занятия и, еще не увидев Джанан, узнал Мехмеда. У него было бледное лицо. Он был высоким, худым и, как и я, задумчивым, рассеянным и усталым. Я вспомнил, что вроде бы раньше уже видел его с Джанан. Он знает гораздо больше меня, подумал я, он пережил больше, чем я, и он на пару лет старше.
Не знаю, как он узнал меня. Он отвел меня в сторонку, туда, где стояли шкафы.
— Я слышал, ты читал книгу, — произнес он. — И что ты в ней нашел?
— Новую жизнь.
— Ты в это веришь?
— Верю.
Он выглядел таким утомленным, что мне стало страшно при мысли о том, что он пережил.
— Послушай меня, — сказал он. — Я тоже когда-то поверил книге. И решил, что найду этот мир. Я все время куда — то ехал на автобусе. Ездил из города в город, думал — найду ту страну, тех людей, те улицы. Поверь мне: в конце нет ничего, кроме смерти. Они и сейчас за нами следят наверняка. Они убивают безжалостно.
— Не пугай его, — вмешалась Джанан.
Наступило молчание. Мехмед посмотрел на меня так, будто мы знакомы много лет. А я подумал, что разочаровал его.
— Я не боюсь, — сказал я, глядя на Джанан, и с решительным видом, словно киногерой, добавил: — Я смогу дойти до конца.
Неправдоподобное, невероятное тело Джанан было в двух шагах от меня. Она стояла между нами, ближе к нему.
— Не из-за чего идти до конца, — сказал Мехмед. — Это всего лишь книга. Кто-то сел и написал ее. Фантазии. А ты просто садишься и читаешь ее. Снова и снова.
— Скажи ему то, что говорил мне, — повернулась ко мне Джанан.
— Тот мир существует, — упрямо повторил я. Мне хотелось взять Джанан за красивую руку и притянуть к себе. Но я не решался. — Я найду его.
— Да нет ничего! Все это красивые сказки! Считай это чем-то вроде игры, в которую один старый идиот играл с детьми. И вот однажды он решил написать такую же книжку, но для взрослых. Вряд ли он сам понимает смысл того, что написал. Читать забавно, но если поверишь в нее — жизнь пропала.
— Там существует целый мир, — не сдавался я, все больше уподобляясь глупым и упрямым парням из фильмов. — И я знаю, что найду дорогу.
— Ну тогда пока.
Он отвернулся и многозначительно посмотрел на Джанан: «Я же тебе говорил». Уходя, он вдруг спросил:
— Почему ты так веришь в существование той жизни?
— Потому что мне кажется, что в книге рассказана моя история.
Он дружелюбно улыбнулся и, развернувшись, вошел в аудиторию.
— Подожди, не уходи, — сказал я Джанан. — Он — твой парень?
— Вообще-то ты ему понравился, — ответила она. — Только он боится не за себя, а за меня, за таких, как ты.
— Он что, твой друг? Не уходи, пока не расскажешь мне все.
— Я ему нужна, — сказала она.
Эту фразу я столько раз слышал в кино, что в ответ у меня вырвалось — с чувством и убежденно:
— Я умру если ты меня бросишь.
Она рассмеялась и вместе с остальными вошла в двести первую аудиторию. Я хотел было войти вслед за ней. Сквозь широкие окна аудиторий, выходившие в коридор, я видел, как они нашли свободную парту и сели среди студентов и студенток, оба в одинаковых рубашках цвета хаки и джинсах. Они ждали начала лекции молча, не разговаривая, и Джанан вдруг мягким движением руки заправила пряди каштановых волос за уши. Я растаял окончательно. В отличие от крутых парней из фильмов про любовь, я чувствовал себя ничтожеством, поэтому я решил убраться туда, куда меня несли ноги.
Интересно, что она думает обо мне? Какого цвета стены у нее в доме? О чем она разговаривает с отцом? Красивая ли у них ванная? Есть ли у нее брат или сестра? Что она любит на завтрак? Он что, ее парень? Но тогда почему она меня поцеловала?
Маленький класс, где она поцеловала меня, оказался пустым. Я вошел в него, чувствуя себя поверженным, но полным решимости воином, мечтающим о новой битве. Эхо шагов в пустой комнате, жалкие, какие-то преступные руки, раскрывающие пачку сигарет, запах мела, белоснежный ледяной свет… Я прижался лбом к стеклу. Это и есть та новая жизнь, на пороге которой я, казалось, видел себя утром? Я был измотан эмоционально, но пробудившийся во мне будущий инженер, привыкший рассуждать логически, занялся расчетами: идти на лекцию я был не в состоянии, лучше уж я два часа подожду, когда они выйдут. Два часа.
Не знаю, сколько времени я простоял, прижавшись лбом к стеклу и жалея себя, но мне нравилось это состояние, я даже подумал, что вот-вот заплачу, как вдруг подул легкий ветер и пошел снег. На склоне, ведущем к дворцу Долмабахче,
[9] я видел платаны и каштаны. Деревья ведь не знают, что они — деревья, подумал я. И я смотрел на них с восхищением. Каким спокойным все казалось там, внизу!
А еще я наблюдал за снежинками. Они падали, медленно кружась, иногда словно замирая в какой-то точке, — казалось, они наблюдают за себе подобными, а едва уловимый ветерок подхватывал их и уносил прочь. Иногда какая-нибудь снежинка танцевала в воздухе и вдруг замирала, а потом, словно передумав, начинала медленно подниматься назад, к небу, все выше и выше. Я видел: многие снежинки вернулись назад, на небо, так и не коснувшись грязи, асфальта, деревьев, парка… Кто смотрел на снежинки, кто знает о их танцах, их жизни?
Замечал ли кто-нибудь когда-нибудь, что острый угол продолжавшего парк треугольника, образованный двумя асфальтовыми дорожками, указывал на Девичью Башню? Что сосны у края тротуара, многие годы склонявшиеся под дуновением восточного ветра, образовывали совершенный восьмиугольник над автобусной остановкой? Кто, заметив стоящего на улице человека с розовым полиэтиленовым пакетом, задумывался о том, что половина Стамбула идет сейчас по улицам с полиэтиленовыми пакетами в руках? Кто, не зная ничего о тебе. Ангел, думал о том, что следы, оставленные голодными собаками и бездомными, собиравшими пустые бутылки в мертвых, укрытых снегом парках города, — это твои следы? И таким ли должен предстать передо мной новый мир, о котором, как о тайне, поведала мне книга, купленная два дня назад вон там, на уличном лотке?
Не глазами, а встревоженным сердцем заметил я силуэт Джанан там же, на улице, в наливавшемся свинцом свете снежной бури. Она была одета в лиловое пальто. Так значит, сердце мое — в тайне от меня, помнило это пальто. Рядом с ней шел Мехмед в светло-сером пиджаке — он брел по снегу словно злой дух, не оставляя следов. Мне захотелось догнать их.
Они остановились там, где два дня назад торговец продавал книги, и стали о чем-то говорить. По их жестам, по обиженному виду Джанан и по тому, как она отступила назад, я понял, что они спорили, — так ругаются давние любовники, уже привыкшие к перебранкам.
Затем они пошли дальше, но вскоре опять остановились. Теперь они оказались далеко от меня, но по их позам и по взглядам прохожих я понял, что они продолжают ругаться.
Но длилось это недолго. Джанан развернулась и пошла назад, в сторону Ташкышла, где был я, а Мехмед еще некоторое время смотрел ей вслед, а потом пошел по направлению к Таксиму. Сердце у меня опять заколотилось.
Именно в тот момент я увидел человека с розовым полиэтиленовым пакетом в руках, переходившего улицу на сторону остановки маршрутных такси Сарыйер. Я сосредоточился на изящных шагах легкой тени в лиловом пальто и вовсе не собирался обращать внимание на кого-то там, переходившего дорогу. Но в движениях человека с розовым пакетом была какая-то фальшь, которую трудно было не заметить. Когда до тротуара оставалось несколько шагов, человек вытащил что-то из розового пакета. Пистолет. Он направил его на Мехмеда, который тоже успел его заметить.
Сначала я увидел, как Мехмед вздрогнул. Затем до меня донесся звук выстрела. Потом второй. Я думал, услышу и третий, но Мехмед покачнулся и упал. Стрелявший отшвырнул пакет и побежал к парку.
Джанан с несчастным видом продолжала идти в мою сторону маленькими, легкими, изящными шагами. Она не услышала выстрелов. По перекрестку с грохотом пронесся грузовик с апельсинами, засыпанными снегом. Казалось, он был воплощением целого мира.
Я заметил на остановке какое-то движение. Мехмед поднимался на ноги. А вдалеке, по заснеженным дорожкам парка, вниз по склону холма, направляясь к стадиону Инёню, бежал стрелявший человек, подпрыгивая и дергаясь, как клоун. Вдогонку за ним мчались две игривые черные собаки.
Мне следовало бежать вниз, перехватить по дороге Джанан и рассказать ей о случившемся, но я застыл, наблюдая за Мехмедом, — покачиваясь, он растерянно озирался по сторонам. Сколько я так простоял? Долго, очень долго — до тех пор, пока Джанан не завернула за угол, где начинался квартал Ташкышла, и не скрылась из виду.
Я наконец опомнился, сбежал вниз, пробрался между охранниками, студентами, уборщицами и швейцаром у дверей. Когда я добежал до главных ворот, Джанан и след простыл. Я быстро поднялся по лестнице, но Джанан так и не заметил. Потом я побежал на перекресток. Ничто не напоминало о случившемся, я никого не встретил. Мехмеда тоже нигде не было, исчез и полиэтиленовый пакет, который выбросил стрелявший.
Снег в том месте, где Мехмед упал, подтаял и смешался с грязью. Мимо прошла красивая, нарядно одетая женщина с двухлетним малышом в тюбетейке.
— Мама, скажи, куда зайчик убежал, куда он убежал? — повторял ребенок.
В панике я повернул в другую сторону, к остановке Сарыйер, Мир словно замер, скованный безмолвием снега и равнодушием деревьев. Обоих водителей такси, похожих друг на друга как две капли воды, очень удивили мои вопросы. Они понятия не имели, о чем идет речь. Парень с грубым, как у разбойника, лицом, разносивший им чай, тоже не слышал никаких выстрелов, хотя, впрочем, его трудно было чем-то удивить. Контролер с автобусной остановки, державший в руке свисток, вообще посмотрел на меня так, как будто это я стрелял. На стоявшую неподалеку сосну вдруг слетелись вороны. В последний момент я заглянул в отъезжавшую маршрутку и, волнуясь, спросил, не видел ли кто-нибудь чего-то необычного. Одна пожилая женщина сказала:
— Только что какая-то девушка с парнем поймали здесь такси и уехали.
Она махнула в сторону Таксима. Я побежал туда, зная, что совершаю глупость. На площади, окруженный продавцами, машинами и витринами магазинов, я подумал, что я абсолютно одинок. Я уже собирался идти в Бейоглу, как вдруг вспомнил о больнице скорой помощи, — я тут же помчался с проспекта Сырасельвилер и, как пострадавший, которому требовалась неотложная помощь, вошел В приемный покой, вдыхая запах йода и эфира.
Я увидел окровавленных мужчин — одни в разорванных брюках, другие в гипсе. Я увидел бледные, посиневшие лица тех, кто, похоже, отравился, и тех, кого мучил гастрит. Видимо, им уже промыли желудки, и теперь они лежали на носилках на улице, среди припорошенных снегом горшков с цикламенами. Полный, но симпатичный пожилой человек ходил от двери к двери в поисках дежурного врача, сжимая в руке конец жгута из разорванного белья, которым он крепко перевязал руку, чтобы не умереть от потери крови. Я показал ему, куда идти. Два старинных приятеля, изрезав друг друга одним ножом, сидели перед дежурным полицейским и, пока он писал протокол, послушно рассказывали ему, как все произошло, то и дело извиняясь за то, что забыли этот нож дома. Я дождался своей очереди и узнал сначала у медсестер, а потом у полицейского, не было ли сегодня здесь раненого студента и девушки со светло-каштановыми волосами. Нет, не было.
Потом я зашел в муниципальную больницу Бейоглу: мне показалось, я увидел снова тех же приятелей, изрезавших друг друга; тех же девушек, пытавшихся свести счеты с жизнью, выпив йода; тех же подмастерьев, у которых либо рука попала в машину, либо иголкой проткнуло палец; тех же пострадавших пассажиров, которых зажало либо между автобусом и остановкой, либо между паромом и пристанью. Я внимательно изучил регистрационные записи, ответил что-то полицейскому, которому мой интерес показался подозрительным, и, вдохнув запах лавандового одеколона, которым полил нам руки счастливый отец, подымавшийся в родильное отделение, вдруг испугался, что сейчас расплачусь.
Начало смеркаться, и я снова вернулся к месту происшествия. Я прошел мимо маршрутных такси и направился в парк. Вороны, гневно каркая, пикировали над моей головой, но потом они попрятались на деревьях, затаившись в ветвях. Казалось, я был в центре города, но я не слышал его шума — одну лишь оглушительную тишину; я ощущал себя убийцей, который зарезал кого-то и теперь вынужден прятаться. Вдалеке бледно-желтым светом светились окна аудитории, где Джанан поцеловала меня; должно быть, там шли занятая. Деревья, чья беспомощность поразила меня утром, превратились теперь уродливые, бесформенные и бессердечные образования коры. Я медленно брел по снегу, который попал мне в ботинки, как вдруг заметил следы человека с полиэтиленовым пакетом, который четыре часа назад бежал вприпрыжку по снегу. Чтобы убедиться, что следы существуют, я прошел по ним вниз до дороги, потом вернулся; когда я шел обратно, я заметил, что мои следы давно перепутались со следами человека с пакетом. Тут из-за кустов появились две черные собаки — так же как и я, они были свидетелями произошедшего, так же как и я, они были виновны; испугавшись меня, они убежали. Я остановился и посмотрел на небо: оно тоже было черным, как собаки.
Вечером мы ужинали вместе с мамой и смотрели телевизор. Новости — то и дело мелькавшие на экране люди, преступления, катастрофы, пожары и покушения — казались мне далекими и бессмысленными, словно волны штормившего моря, едва показавшегося вдалеке, из-за гор. И все же во мне теплилось желание находиться «там», быть частью того свинцово-серого далекого моря. Но на экране черно-белого телевизора с плохо настроенной антенной среди расплывчатых изображений не возникло никого, кто сказал бы об убитом студенте.
После ужина я закрылся у себя комнате. Открытая книга лежала на столе, но я боялся ее. Она манила, в ее призыве чувствовалась грозная сила, и мне все сильнее хотелось вернуться к ней и отдаться ей целиком. Подумав, что не смогу сопротивляться этому зову, я снова вышел из дому и направился к морю, идя по покрытым снегом и грязью улицам. Темнота моря придала мне сил.
Вернувшись домой, я, исполненный мужества, сел за стол и, словно отдаваясь священному долгу, смело направил лившийся из книги свет себе в лицо. Сначала свет был слабым, но, по мере того как я переворачивал страницы, он усиливался, пока наконец не захватил меня целиком, и я почувствовал — все мое существо исчезает, растворяясь в нем. Я читал до самого утра — от волнения и нетерпения у меня заболел желудок, но меня переполняла нестерпимая жажда жизни, жажда действия.
3
Следующие несколько дней я провел в поисках Джанан. На следующий день в Ташкышла ее не было, не было ее и через день, и через два. Сначала ее отсутствие казалось мне понятным, я думал, что она все же придет, но прежний мир постепенно отступал от меня. Я устал искать, оглядываться, надеяться, я был безумно влюблен, к тому же, находясь под воздействием книги, которую читал по ночам, я чувствовал себя ужасно одиноким. Я с болью осознавал, что наш мир состоит из последовательности видений, из цепи неверно истолкованных знаков и нескольких слепо усвоенных привычек, а настоящий мир и настоящая жизнь где-то рядом, либо за пределами этого мира, либо внутри него. Я понял, что никто, кроме Джанан, не сможет указать мне путь к нему.
Я внимательно прочитал все газеты, городские приложения к ним и ежедневные журналы, в которых писали о политических преступлениях, о бытовых убийствах, о кровавых автокатастрофах и о пожарах, но не нашел ни единого упоминания о ней. Каждую ночь я до рассвета читал книгу, а днем шел в Ташкышла и бродил по коридорам, надеясь на то, что сегодня она придет и я встречу ее. Иногда я заходил в столовую, потом спускался по лестнице, снова поднимался, останавливался и смотрел во двор, прохаживался взад-вперед по библиотеке, подходил к дверям аудитории, где она меня поцеловала; иногда я решался пойти на какую-нибудь из лекций, чтобы немного отвлечься, и выходил из аудитории только для того, чтобы совершить новый обход. Единственное, что мне оставалось, — искать ее, ждать, а по ночам снова и снова перечитывать книгу.
Через неделю я попытался пообщаться с однокурсниками Джанан. Вообще-то я предполагал, что ни у Мехмеда, ни у нее друзей как таковых не было. Двое ребят сказали, что Мехмед работает администратором и ночным сторожем в каком-то отеле у площади Таксим и живет где-то в том районе, но почему его не было на занятиях, никто не знал. Одна не слишком доброжелательно настроенная девушка, учившаяся когда-то вместе с Джанан в лицее, но так и не ставшая ее подругой, сообщила, что та живет в Нишанташы.
[10] А другая сообщила, что однажды они с Джанан просидели до утра, торопясь закончить чертеж проекта; она сказала, что у Джанан есть красивый и обходительный старший брат, который работает вместе с ее отцом; похоже было, что девушку интересовала не столько Джанан, сколько ее старший брат. Адрес я раздобыл не у нее, а на факультете, сказав, что собираюсь разослать однокурсникам поздравительные открытки на Новый год.
По ночам я читал книгу, читал до изнеможения, до тех пор, пока не начинали болеть глаза и я не падал без сил. Временами свет, лившийся из книги, казался настолько ослепительным и всепоглощающим, что мне казалось — растворяется и исчезает не только моя душа, но и тело, растворяется все, что делает меня мной и составляет самое суть меня. И тогда перед глазами оживала завораживающая картина: свет, что, разрастаясь, постепенно охватывал меня, сначала словно струился из трещины в земле, а затем, становясь все ярче и ярче, разливался по всему миру, тому миру, в котором было место и для меня. Я мечтал об этом дерзновенном новом мире: там я встречу Джанан, и она обнимет меня, я увижу новых людей, вечнозеленые деревья, затерянные города.
Однажды вечером, в конце декабря, я отправился в Нишанташы — в тот район, где она жила. Я долго бродил по главной улице — шикарно одетые женщины с детьми возвращались с новогодними покупками из магазинов, украшенных праздничными гирляндами, — и разглядывал витрины недавно открывшихся ресторанов, газетных киосков, кондитерских и магазинов одежды.
Когда магазины начали закрываться, а народу стало заметно меньше, я позвонил в дверь жилого дома на одной из прилегавших улиц. Мне открыла служанка. Я сказал, что я — однокурсник Джанан; служанка ушла в дом. Из комнат доносился звук включенного телевизора, потом я услышал чей-то шепот. К двери подошел отец Джанан — высокого роста, в белой рубашке, он держал в руке белоснежный платок. Он пригласил меня войти. За обеденным столом, где пустовало одно место, сидели ее мать, с любопытством смотревшая на меня, и старший брат, красивый молодой человек. По телевизору передавали новости.
Я сказал, что я — однокурсник Джанан по архитектурному факультету. Она не приходит на занятия, поэтому мы стали волноваться; кроме того, у нее мое задание по статике, которое я вынужден с извинениями забрать — мне надо его доделать. Вероятно, я выглядел неубедительно — я держал на левой руке потерявшее цвет пальто покойного отца.
— Кажется, ты неплохой парень, сынок, — заговорил отец Джанан. И добавил, что хочет говорить со мной откровенно, любезно попросив столь же правдиво отвечать на его вопросы. Каких я взглядов придерживаюсь в политике — правых или левых? Я фундаменталист или социалист? Ни то, ни другое! Идеи какого политического течения мне близки? Никакого! Связан ли я с какой-нибудь политической организацией в университете или вне его? Нет, не связан.
Воцарилось молчание. Мать, демонстрируя расположение, в знак одобрения приподняла брови.
А отец некоторое время что-то задумчиво рассматривал на экране светлыми, как у Джанан, глазами цвета меда; казалось, его мысли блуждают где-то очень далеко; затем он повернулся ко мне, очевидно приняв какое-то решение.
Джанан ушла из дома, пропала, сказал он. Ну, может, не то чтобы пропала. Раз в два-три дня она звонит откуда-то издалека, судя по помехам на телефонной линии, и просит не беспокоиться о ней, говорит, что с ней все в порядке, и, не обращая внимания на вопросы отца и мольбы матери, отказывается что-либо объяснять — просто вешает трубку. Поэтому они убеждены, что их дочь попала в лапы какой-то политической организации. Они собирались заявить в полицию, но передумали. Они всегда доверяли здравому смыслу Джанан и были убеждены, что она сумеет выбраться из любых неприятностей. А мать, все это время пристально изучавшая меня с головы до ног — от цвета волос до отцовского пальто, которое я повесил на спинку одного из кресел, — жалобным голосом умоляла меня рассказать все, что могло хоть как-то прояснить ситуацию.
Я был растерян. Я заверил мадам, что у меня нет никаких предположений. Некоторое время мы задумчиво смотрели на стол, на тарелку с пирожками и морковный салат. Красивый брат, который постоянно то выходил, то входил, извинился и сказал, что не смог найти моего задания. Я намекнул им, что сам наверняка найду тетрадь в комнате Джанан, но они намек не поняли и ограничились тем, что не слишком настойчиво пригласили занять пустовавшее место за столом. Но я был гордым влюбленным, я отказался. Уже выходя из комнаты, я пожалел об этом, заметив на пианино фотографию в рамке. На ней была изображена девятилетняя Джанан с косичками, рядом стояли родители; она была одета в костюм ангелочка с маленькими крыльями, западного ангелочка, с немного грустным детским взглядом и легкой улыбкой на губах. Волосы, думаю, ей заплели перед выступлением в школьном спектакле.
Какой холодной и враждебной казалась ночь, какими безжалостными выглядели темные улицы! Я понимал жавшихся друг к другу бездомных собак, сбившихся в стаи. Дома я с нежностью разбудил маму, заснувшую перед телевизором, прижался к ее бледной шее, почувствовал ее запах — и попросил обнять меня. Но позже, закрывшись в комнате, я вновь почувствовал, что настоящая жизнь начнется совсем скоро.
Той ночью я читал книгу. Читал, опять покорившись ей, читал, испытывая уважение и мечтая, чтобы она забрала меня. Я грезил новыми странами, новыми людьми, я видел океаны огня и моря тьмы, лиловые деревья и алые горы. А потом, словно после весеннего дождя, выходило солнце, грязные дома с мертвыми окнами и отвратительные улицы внезапно расступались передо мной, и тут, озаренная белоснежным светом, передо мной предстала Любовь. На руках она держала маленького ребенка — это была девочка с фотографии в рамке на пианино.
Девочка, улыбаясь, смотрела на меня. Казалось, она хотела что-то сказать, а может, уже сказала, но я не расслышал. Меня охватило чувство беспомощности: внутренний голос шепнул мне, что я никогда не стану частью этой прекрасной жизни. И, словно в подтверждение этому, я увидел, как обе они взмывают ввысь и, растворяясь, исчезают.
Видения пробудили во мне такой ужас, что я в страхе отстранился от книги — почти как в первый день, желая укрыться от нестерпимого света. Я с тоской ощущал себя здесь, в этой жизни, среди привычных вещей: сигарет, ножниц, учебников, занавесок, кровати; здесь, в тишине комнаты, меня тревожило чувство покоя, которое вселяли в меня стол, книга, неподвижность рук.
Я ощущал тепло своего тела, чувствовал удары пульса — и очень хотел оказаться вдалеке от этого мира. Одновременно с этим я слышал звуки в доме, далекие крики уличных торговцев и понимал — нет ничего невыносимого в том, что в полночь, здесь, в этом мире и в этом времени, я сижу и читаю книгу. Какое-то время я прислушивался только к этим привычным звукам: где-то далеко гудели автомобили, лаяли собаки, шумел ветер, разговаривали двое прохожих (уже почти утро, сказал один), мерно постукивали колесами товарные поезда. Много времени спустя, когда, казалось, мир словно растворился в абсолютной тишине, перед глазами моими возник призрак, и я наконец понял, что книга проникла в мою душу. Пока свет книги озарял лицо, душа моя была чистой страницей.
Я потянулся к ящику и достал оттуда тетрадь в клеточку, расчерченную под карты и графики. Я купил ее для занятий по статике за несколько недель до того, как узнал о книге. Я еще ни разу ею не пользовался. Открыв тетрадь, я вдохнул запах чистых, белых страниц, взял ручку и, предложение за предложением, стал записывать все то, о чем поведала мне книга. Я писал и писал. Когда в книге начинался новый параграф, я начинал с новой строки. Так, параграф за параграфом, я снова и снова погружался в жизнь книги. Через некоторое время я поднял голову от тетради и стал сравнивать свои записи с книгой: в тетради писал я, но мой рассказ абсолютно соответствовал тому, что было сказано в книге. И так мне это понравилось, что я стал писать каждую ночь — до рассвета.
На занятия я ходить перестал. Большую часть времени я, словно человек, пытавшийся сбежать от самого себя, просто шатался по коридорам; я бродил не останавливаясь, как заведенный, — еще раз в столовую, потом наверх, потом в библиотеку, потом в аудитории, опять в столовую, и каждый раз, когда я видел, что Джанан нигде нет, внутри у меня вспыхивал очаг боли.
Шли дни, я начал свыкаться с этой болью, научился жить с ней, мне даже иногда, пусть ненадолго, удавалось контролировать ее. Наверное, все же была какая-то польза в моих торопливых прогулках по коридорам и в курении со студентами; я надеялся найти что-то, что могло бы отвлечь меня: послушать чью-то историю, купить новый рейсфедер с лиловой ручкой, увидеть любое новое лицо. Все это, пусть ненадолго, спасало меня, заставляя не замечать боль одиночества и ожидания, разливавшуюся по всему телу откуда-то изнутри. Когда я входил куда-нибудь, где мог встретить Джанан, скажем в столовую, я не оглядывался вокруг. Сначала я украдкой смотрел в угол, где болтали курившие девочки в джинсах, и, разглядывая их, представлял, что Джанан сзади, у меня за спиной. Я так в это верил, что специально не оборачивался, чтобы она не исчезла. Я долго-долго смотрел в сторону тех, кто стоял в кассу, и тех, кто сидел за столом, на который две недели назад Джанан положила книгу. Так мне удавалось выиграть еще несколько секунд счастья, и я чувствовал за спиной легкое движение и тепло присутствия Джанан — и еще сильнее начинал верить в эту иллюзию. А когда, обернувшись, я убеждался, что Джанан нет, сладкая греза, медленно растекавшаяся по моим жилам, как сладостный сок, сменялась болезненным ядом, заставлявшим страдать все мое существо.
Я много раз слышал, что любовь — это сладкая пытка, я много читал об этом — в основном в книгах по гаданию, в газетных статьях типа «Ваш знак зодиака» или же «Дом-семья-счастье», среди кулинарных рецептов и фотографий готовых блюд. Свинцовая глыба внутренней боли, презренная ревность и одиночество настолько отдалили меня от людей и убили во мне всякую надежду, что я начал слепо верить не только в газетные астрологические прогнозы, но и в прочие знаки… Если до следующего этажа нечетное количество ступенек, значит, Джанан на верхнем этаже… Если сейчас выйдет женщина, то сегодня я увижу Джанан… Если поезд тронется, когда я досчитаю до семи, она найдет меня и мы поговорим… Если я первым спрыгну с парома, то она сегодня придет.
С парома первым спрыгнул я. И не наступил на полоски земли между плитками тротуара. И угадал, что число валявшихся на полу в кафе крышек от бутылок с газировкой окажется нечетным. И чай пил рядом с помощником сварщика, у которого пальто и свитер были одинакового, лилового цвета. А еще мне повезло: я смог составить ее имя из букв номеров машин первых пяти встреченных мной такси. Мне удалось задержать дыхание и пройти не дыша подземный переход в Каракёе от входа до выхода. Я смог сосчитать до девяти тысяч, не сбившись, пока ходил по Нишанташы и рассматривал окна домов. Я перестал общаться с теми друзьями, которые не знали, что «Джанан» переводится как «возлюбленная» и является одним из имен Аллаха. Заметив, что наши с ней имена рифмуются, я представил, что заказал свадебные приглашения и украсил их милым стишком, точь-в-точь как на обертках от карамелек «Новая жизнь». Целую неделю мне удавалось угадывать, ошибаясь не больше чем на пять процентов, число светящихся окон, видневшихся ровно в три часа ночи из моего окна. Ровно тридцать девять человек слышали, как я прочитал наоборот, с конца, знаменитую мысру
[11] из Физули:
Если нет Аллаха, душа не нужна,
Если нет возлюбленной, душа не нужна.
Я ровно двадцать восемь раз звонил ей, изменив голос и представляясь чужим именем; каждый день я мысленно составлял ее имя из букв объявлений на стенах, афиш, мигавших неоновых вывесок и витрин закусочных, лотерейных касс и аптек и не возвращался домой без того, чтобы ровно тридцать девять раз не произнести «Джанан». Но Джанан не появлялась.
Однажды ночью я возвращался домой, проделав все ставшие обычными манипуляции по два раза, и у меня появилось ощущение, что я наконец дождался победы в игре цифр и случайностей, которая немного, пусть в мечтах, приблизит ко мне Джанан. И вдруг с улицы я увидел, что в моей комнате горит свет. Наверное, мама волнуется, что меня долго нет, а может, ищет что-то у меня в комнате… Но мне тут же представилась совсем другая картина.
Там, в комнате с большими, сейчас освещенными окнами, за столом я увидел самого себя. Я представил эту картину с такой страстью и силой, что, кажется, смог рассмотреть свою голову, видневшуюся на фоне грязной белой стены в ярко-оранжевом свете лампы. И в этот момент меня, словно молния, пронзило такое чувство свободы, что я растерялся. Оказывается, все очень просто, сказал я себе. Значит, нужно, чтобы тот, другой человек, на которого я смотрел сейчас со стороны, остался там, в комнате… А мне нужно было спрятаться от всего «моего» — от моей комнаты, дома, моих вещей и маминого запаха, от моей кровати, от всех двадцати двух лет моей жизни. И новую жизнь я начну лишь тогда, когда выйду из этой комнаты, потому что и Джанан, и та прекрасная страна были настолько далеко, что я не смогу их найти, если утром буду выходить из своего дома, а вечером возвращаться назад.
Я вошел к себе, посмотрел на кровать, на книги, лежавшие на краю стола, на журналы с обнаженными красотками — к ним я давно не прикасался, потому что с тех пор, как увидел Джанан, ни разу не ласкал себя, на картонку, которую я положил на батарею, чтобы подсушить на ней сигареты, на монетки и брелок в тарелке, на шкаф, у которого никак не закрывалась одна дверца, — я смотрел на вещи, привязывавшие меня к этому миру, так, будто они принадлежали кому-то другому. Я понял, что мне нужно бежать отсюда.
Позже, читая книгу и делая записи, я почувствовал — все, что я читаю и записываю, указывает на определенную закономерность и направленность Вселенной. Казалось, я должен быть не только здесь, я должен быть везде. Но моя комната — это «здесь», а не «везде»! Я сказал себе: «Незачем мне утром идти в Ташкышла, ведь Джанан туда не придет». И туда, где я искал ее, она тоже не придет, я ходил напрасно, больше не пойду. Теперь я пойду туда, куда меня поведет слово. И Джанан, и новая жизнь там. И пока я писал то, что сообщала мне книга, я с радостью чувствовал, что постепенно становлюсь другим человеком. Потом, просмотрев исписанные страницы, я ясно увидел, кто тот новый человек.
Я и был человеком, понявшим, куда идти, — с каждым словом, переписанным из книги в тетрадь, я приближался к новой жизни. Я был тем, кто прочел книгу тем, чья жизнь изменилась, тем, кто был влюблен, и тем, кто был на пути к новой жизни. Я был тем, кому мама, постучавшись перед сном в дверь, сказала: «Опять пишешь до утра, хотя бы не кури!» И я же был тем, кто встал из-за стола, когда ночные звуки стихли и слышался только вой и лай собак вдалеке, последний раз взглянул на книгу, которую читал уже много недель, и на тетрадь, куда писал с таким вдохновением. Именно я был человеком, доставшим со дна шкафа, из-под носков, накопленные деньги, тем, кто вышел, не выключая лампу у себя в комнате, и кто стоял перед спальней матери, с любовью слушая, как она дышит. Ангел, именно я был тем, кто глубокой ночью крался, растворившись в уличной тьме, трусливо убегая из родного дома, как из чужого. И я был тем, кто чужими глазами смотрел с улицы на светлые окна своей комнаты и плакал от одиночества и ощущения впустую потраченной жизни. И я был тем, кто бежал, бежал, бежал к новой жизни, взволнованно слушая эхо своих шагов, разносившееся в тишине.
Во всем квартале мертвенно-бледным светом горели только окна в доме дяди Рыфкы. Я залез на забор их сада и сквозь приоткрытые занавески смотрел, как его вдова, тетя Ратибе, сидит и курит при тусклом свете. В одном сказочном комиксе дяди Рыфкы смельчак-герой идет в поисках Золотой страны по печальным улицам, где прошло его детство, слушая зов темноты, голоса дальних стран, гул невидимых деревьев, и плачет, совсем как я. На мне было пальто отца, бывшего сотрудника Государственной железной дороги. Я шел в самое сердце черной ночи.
Ночь укрыла меня, ночь спрятала меня, ночь показывала мне дорогу. Я вошел в медленно пульсировавшее чрево города, ступил на угловатые, словно парализованные бетонные улицы, на неоновые бульвары, дрожавшие от гула грузовиков с молоком, мясом и консервами. Я с уважением поклонился мусорным бочкам, вывалившим свой мусор из-под открытых крышек на мокрые мостовые, в которых отражались огни. Я спрашивал дорогу у страшных деревьев, все время менявших свой лик. Я подмигивал продавцам, считавшим выручку в магазинах. Я прятался от полицейских, стоявших на посту у входа в участки. Я грустно улыбался пьяницам, бродягам без роду и племени и безбожникам, ничего не знавшим о сиянии новой жизни. Я смотрел сумрачным взглядом на водителей такси — словно преступники, которым не спится, они незаметно подкрадывались ко мне в безмолвии красного света светофоров. Я не верил красавицам, улыбавшимся мне с рекламных плакатов мыла, расклеенных по стенам. Я не верил ухоженным мужчинам с рекламных плакатов сигарет, статуям Ататюрка, завтрашним газетам, которые вырывали друг у друга пьяницы, не верил продавцу лотерейных билетов в ночном кафе, его приятелю, махнувшему мне рукой — «Иди посиди с нами!». Запах чрева гниющего города привел меня на автовокзал, где пахло морем и котлетами, уборной и выхлопными газами, бензином и грязью. Чтобы окончательно не потерять голову, глядя на пластмассовые буквы указателей с названиями сотен городов и деревень, суливших мне новые страны, новые сердца, новые жизни, я вошел в маленькую закусочную. Сел за столик, боком к пирожкам, молочным киселям и салатам в холодильнике с широкой витриной, которым предстояло перевариться — кто знает — как далеко, за сколько тысяч километров отсюда и в чьих желудках. И тогда я забыл, чего ждал. Может быть, Ангел, я ждал, что ты меня тихо поманишь, нежно предостережешь и осторожно укажешь, куда идти. Но в закусочной не было никого, кроме матери с ребенком на руках и нескольких сонно жующих пассажиров, опоздавших на автобус. Я осматривался вокруг в поисках следов моей новой жизни. Одна надпись на стене гласила:
«Свет — не игрушка»,
а другая —
«Туалет платный», третья строго предупреждала:
«Приносить с собой алкогольные напитки запрещается».
Мне показалось, я увидел, как: мимо окна пролетела ворона — ее крыло будто рассекло темноту. А еще мне показалось, что именно отсюда, из этого пункта отправления, последует моя смерть. Я хотел бы рассказать тебе, Ангел, о грусти этого ресторанчика, но я так устал, что мне казалось — я слышу гул столетий, шумевших как никогда не засыпающие леса. Я любил буйную душу грохотавших моторов бесстрашных автобусов, отправлявшихся в дальние страны, я слышал, как меня зовет Джанан, ищущая где-то далеко точку отсчета новой жизни, но голос ее был тихим-тихим… И я молчал, как покорный зритель, вынужденный смотреть фильм без звука, потому что я уронил голову на стол и заснул.
Сколько я проспал — не знаю. Проснулся я в той же закусочной, но передо мной сидели совершенно другие люди, и я почувствовал, что на этот раз смогу рассказать Ангелу о том, где находится пункт отправления в великое путешествие, что подарит мне невероятные минуты счастья. Три парня рядом со мной вслух пересчитывали деньги на билеты. Одинокий старик положил на стол рядом с миской супа пальто и полиэтиленовый пакет, ложкой перемешивая и вдыхая пряный аромат своей горькой жизни. В полутьме, у пустых столов, официант, зевая, читал газету. Я сидел у замерзшего окна высотой от потолка до грязного земляного пола, а за окном стояла темно-синяя ночь — и автобусы, шум моторов которых звал меня в далекую страну.
В один из этих автобусов я и сел наобум. Ночь была на исходе, вскоре стало светать, взошло солнце — и залило мне глаза светом и сном. Кажется, я заснул.
Я садился в автобусы, выходил из них, я бродил по автовокзалам; опять садился в автобусы, спал в них, и дни сменялись ночами; я снова и снова садился в автобусы, ехал, выходил в городах и деревнях, Я был там, где средь бела дня наступала ночь. И говорил себе я: сколь решителен этот молодой путник, что доверился дорогам, которые приведут его в ту неизведанную страну.
4
Однажды, Ангел, холодной зимней ночью я ехал в автобусе — в одном из тех, в которые садился каждый день, ехал, не зная куда, не зная, где нахожусь и откуда держу путь, ехал много дней и ночей, не знаю — долго ли, коротко ли, быстро ли, медленно ли. Свет давно погасили. Я сидел сзади, справа, в шумном и усталом автобусе, между сном и явью, я не спал, я грезил и был ближе к призракам во тьме за окном, чем к собственным снам. Из-под прикрытых век я смотрел на чахлое дерево в бесконечной степи, освещенной косившими фарами дальнего света нашего автобуса, скалу с рекламным щитом одеколона, столбы линии электропередач, грозные огни проносившихся мимо редких грузовиков и одновременно смотрел фильм на экране телевизора, висевшего над креслом водителя. Когда говорила героиня, экран мутнел и становился лиловым, как пальто Джанан, — этот цвет когда-то проник мне в самое сердце, а когда говорил герой, суетливый парнишка, он становился бледно-голубым. Как всегда, я думал о тебе и вспоминал тебя, когда лиловый и бледно-голубой цвета вдруг объединились в рамке экрана. Но увы, они не поцеловались.
Именно в тот момент, на третьей неделе моих путешествий, как раз в середине фильма, меня охватило поразительной силы беспокойство, чувство утраты, боль ожидания… Я держал сигарету и стряхивал пепел в пепельницу, крышку которой скоро закрою резким ударом лба. Яростное, все усиливавшееся нетерпение, вызванное нерешительностью влюбленных, которые все никак не могли поцеловаться, превращалось в более глубокое и резкое чувство тревоги. Мне казалось, что приближается то самое истинное и сильное «нечто», кульминационная, напряженная тишина. Я услышал, как стонет во сне старик, дремавший рядом со мной, и повернулся к нему. Он сидел, прислонив лысую голову к темному, холодному, обледеневшему стеклу и слегка покачивался. Сто километров и два маленьких, убогих, похожих друг на друга городка назад он рассказывал, какие страшные головные боли его мучают. Я предположил, что врач, с которым он собирался встретиться в больнице районного центра, где мы будем завтра утром, может быть, посоветует ему средство от опухоли — прикладывать голову к холодному стеклу, и, посмотрев на черную дорогу, опять сильно встревожился, чего со мной давно уже не было. Что со мной происходит, чего я так истово жду? Что за нетерпение овладело мной?
И вдруг что-то взорвалось с оглушительным грохотом. Я содрогнулся. Меня вышвырнуло из кресла. Я ударился о переднее сиденье, потом налетел на куски железа, жести, алюминия и осколки стекла, — эта сила швырнула меня на них с дикой яростью, и меня согнуло, разорвало, смяло. Но я тут же упал назад, а падая, увидел, что стал другим. И я вновь оказался в том же кресле.
Автобус абсолютно изменился. Я задумчиво продолжал сидеть в своем кресле и сквозь синий туман видел, как место водителя и кресла за ним превращаются в осколки, растворяются и исчезают.
Так значит, вот что я искал, вот чего желал! Как хорошо я знал то, что открыл в своем сердце — покой, сон, смерть и время! Я был и там, и здесь. Меня окружали покой и кровавая битва, беспокойная, как привидение, бессонница и нескончаемый сон, вечная ночь и стремительно убегавшее время. А потому я медленно поднялся с кресла — как в замедленной съемке — и прошел мимо трупа юного стюарда автобуса с распухшей рукой, переселившегося в страну мертвых. Из задней двери автобуса я попал в темный сад ночи…
В одном конце пустынного, бескрайнего сада был асфальт, засыпанный разбитым стеклом, а в другом, невидимом мне, начиналась страна, откуда не было пути назад. Я бесстрашно направился прямо в сумрак бархатной ночи, веря, что этот край безмолвия и есть та страна, много недель являвшаяся мне в мечтах манящим, ласковым раем. Я шел наяву, но словно во сне; я точно шел, но — не касаясь земли. Может, у меня не было ног, а может, я уже не мог ничего вспомнить, потому что теперь я был только там. Только там — и только я сам. Оцепеневшее тело и оцепеневшее сознание: я полон, я переполнен собой.
Где-то в сердце райской темноты я присел на краю скалы, потом лег. Надо мной — редкие звезды, рядом — настоящая скала. Я дотронулся до нее, чувствуя невероятное наслаждение от физического прикосновения. Говорят, в давние времена существовал такой мир, где прикосновение было прикосновением, аромат — ароматом, а звук — звуком. Звездочка, скажи, может ли то время, тот мир показаться этому? Я ведь видел в темноте собственную жизнь. Я ведь прочел книгу и нашел тебя. Если это и есть смерть, то я родился вновь. Потому что здесь и сейчас, в этом мире, я был совершенно новым существом — без прошлого, без воспоминаний. Я внимал зову безмолвия, зову, подобного которому никогда не слыхал, и спрашивал себя: для чего все это — автобусы, города, ночи? Для чего все эти дороги, мосты, лица? Зачем это одиночество, нападавшее по ночам, точно стая хищных птиц? Зачем бесконечные пустые слова, зачем время, у которого нет возврата? Я слышу, как что-то потрескивает во Вселенной и как тикают мои часы. Время — тишина трех измерений, сказала книга. И я сказал себе: я умираю, так и не поняв, что такое эти три измерения, так и не постигнув жизнь, мир и книгу, я больше никогда не увижу тебя, Джанан. Так я разговаривал с новыми, совершенно новыми звездами, когда вдруг меня посетила простая мысль. Я, оказывается, был ребенком, настолько маленьким, что не мог еще умереть! И, ощущая тепло крови, капавшей со лба на холодные руки, я почувствовал счастье оттого, что прикасался к вещам, чувствовал их запах и свет. Счастливый, я смотрел на этот мир и любил тебя, Джанан.
Позади, там, где я оставил несчастный автобус, на полной скорости врезавшийся в груженный цементом грузовик, висело цементное облако, напоминавшее волшебный купол, раскинувшийся над мертвыми и умиравшими. Из автобуса струился резкий синий свет. Злополучные пассажиры, оставшиеся в живых, и неудачники, которым вскоре предстояло умереть, осторожно, словно ступая на поверхность новой планеты, выходили через заднюю дверь автобуса. Мама, мама, вы остались — а я вышел; мама, кровь, точно мелкие монеты, оттягивает мои карманы… Я хотел поговорить с ними… С мужчиной в шапке — он полз по земле с пакетом в руках… С аккуратным солдатом, что, внимательно наклонившись, рассматривал дырку на штанах… Со старушкой, болтавшей взахлеб, так как ей представился удобный случай поговорить с самим Аллахом… Мне захотелось рассказать им о неповторимой и совершенной тайне времени. Ловкому страховому агенту, считавшему звезды, девушке, зачарованно смотревшей, как мать, рыдая, причитает над мертвым водителем, двум незнакомым усатым мужчинам, которые держались за руки, как влюбленные, и тихонько покачивались, танцуя от радости, что живы… Мне хотелось сказать им, что этот божественный момент свершения судьбы — милость, которую редко доводится получить при жизни таким рабам Создателя, как мы; а еще рассказать им, что ты, Ангел, показываешься лишь раз в жизни, в эти волшебные минуты под чудесным куполом из цементной пыли; и мне захотелось спросить у них — почему мы сейчас так счастливы? Вы, мать с сыном, крепко обнявшие друг друга, как беззаботные влюбленные, впервые в своей жизни плачете, не сдерживаясь, навзрыд; ты, милая женщина, только сейчас узнавшая, что кровь краснее помады, а смерть нежнее жизни; и ты, счастливая малышка с куклой, застывшая рядом с мертвым отцом, глядя на звезды… Скажите, кто дарует нам эту полноту, эту цельность, эту безупречность, это счастье? Внутренний голос произнес единственное: выход, выход… Но я уже понял, что теперь не умру. Пожилая женщина, которая умрет через несколько минут, повернулась ко мне и спросила, где помощник водителя, — ей хотелось прямо сейчас взять свои чемоданы, чтобы успеть утром на поезд, — лицо у нее было в крови. Ее окровавленный билет на поезд остался у меня…
Я вошел в автобус через заднюю дверь, стараясь не смотреть в глаза мертвых пассажиров с передних мест, прильнувших лицами к лобовому стеклу. Я услышал звук работавшего мотора, — он напомнил мне жуткий рев двигателей тех автобусов, на которых я ездил. То, что я слышал, не было безмолвием смерти — ведь меня окружали живые голоса, перекрикивавшие говорящих с призраками, воспоминаниями и желаниями. Стюард все еще держал бутылку с водой, спокойная мать с застывшими слезами на глазах держала сладко спавшего малыша. За окном стоял мороз. Я тоже сел, потому что почувствовал боль в ногах. Мой сосед по креслу, страдавший головной болью, вместе с суетливой толпой с передних мест переселился из этого мира в мир иной, но продолжал терпеливо сидеть в кресле. Когда он спал, глаза у него были закрыты, а когда умер — открыты. Два человека каких-то — не знаю, откуда они взялись, — подняли на плечи и вынесли на холодный воздух чье-то окровавленное тело.
Именно тогда я обратил внимание на сказочную случайность или, если хотите, абсолютнейшую удачу: телевизор над водительским креслом остался цел и невредим, и влюбленные в фильме наконец-то обнимались. Я стер платком кровь со лба, лица и шеи, открыл пепельницу, которую только что захлопнул лбом, с чувством огромного счастья закурил сигарету и стал смотреть фильм.
Они целовались, снова и снова, они пили жизнь вместе с помадой из губ друг друга. Почему в детстве, когда шел фильм, во время сцен с поцелуями я сидел затаив дыхание? Почему я качал ногами и смотрел не на целующихся, а куда-то чуть выше них, на занавес? Ах, поцелуй-поцелуй! Как сладко было вспоминать вкус того «нечто», что коснулось моих губ в белом свете, струившемся из ледяного окна… Всего один поцелуй за всю жизнь. Я плакал, повторяя имя Джанан.
Когда фильм закончился, я увидел сначала огни, а потом и сам грузовик, который с почтением созерцал картину всеобъемлющего счастья на фоне замерзающих на морозе трупов. В кармане пиджака моего соседа по креслу, все еще бессмысленно смотревшего на экран, я обнаружил огромный кошелек. Звали соседа Махмутом, фамилия — Махлер. Его документы. Армейская фотография его сына, похожего на меня. А еще очень старая газетная вырезка из «Почты Денизли»
[12] за 1966 год о петушиных боях. Денег мне хватит на несколько недель, свидетельство о браке тоже может пригодиться. Благодарю.
В кузове грузовика, увозившего нас, предусмотрительных, живых, в ближайший населенный пункт, мы лежали рядом с терпеливыми мертвыми и, пытаясь сохранить тепло, смотрели на звезды. Звезды, казалось, говорили нам: «Успокойтесь!» — будто мы не были спокойны — «Смотрите, как мы умеем ждать!». Пока я трясся в кузове, а мимо проносились торопливые облака, встревоженные деревья и бархатная ночь, я думал, что охватившее меня чувство безудержной радости — в полумраке, в обнимку с мертвецами — достойно сюжета отличного фильма, в котором с небес внезапно спускается любимый Ангел, счастливый и веселый, и посвящает меня в тайны моего сердца и тайны моей жизни. Однако ничего из того, что я видел в комиксах дяди Рыфкы, не произошло. Так что я остался один на один с Полярной звездой. Большой Медведицей и числом я, считая ветви деревьев и столбы линии электропередач, мелькавшие над нами. А потом я вдруг ощутил — и подумал: чего-то не хватает, этот миг не безупречен. В теле моем — новая душа, передо мной — новая жизнь, в кармане — куча денег, на небе — новые звезды, и я обязательно отыщу то, чего мне не хватает, милая моя.
Чего не хватает в жизни?
Сейчас тебе могло не хватать ноги, сказала зеленоглазая медсестра, накладывавшая мне шов на колено. Мне велели сидеть спокойно. Ладно. Вы выйдете за меня замуж? Ноги целы, трещин нет. Нет? Ладно. А вы займетесь со мной любовью? И на лоб мне — несколько швов. От боли из глаз льются слезы. Я знаю, чего не хватает, я должен был понять это по кольцу на правой руке медсестры. Наверное, она обручена с кем-то, кто работает в Германии. Я стал новым, но не до конца. И я покинул больницу и сонную медсестру.
Я пришел в отель «Новый свет» во время утреннего азана
[13] и попросил у ночного портье самую лучшую комнату. В пыльном шкафу я нашел старый номер «Хюррийет»
[14] и, глядя на фотографии обнаженных девочек, немного поразвлекался. На страницах цветного воскресного приложения хозяйка ресторана в Нишанташы выставила напоказ свою мебель, сделанную на заказ в Милане, двух кастрированных котов и некоторые части своего пышного тела. Я заснул.
Городок Ширин-йер,
[15] где я пробыл около шестидесяти часов и где проспал в отеле «Новый свет» тридцать три часа, был таким же приятным местом, как и его название: 1. Парикмахер. У него на столике лежало мыло для бритья, «ОПА», в упаковке из фольги. Пока я был в этом городе, его легкий ментоловый запах сохранялся у меня на щеках. 2. Читальный зал «Молодость». Задумчивые старики, раскладывая карточных пиковых и бубновых королей, поглядывали: на статую Ататюрка на площади, на тракторы, на немного прихрамывавшего меня; в постоянно включенный телевизор — на женщин, футболистов, преступников, мыло и на целующиеся парочки. 3. Мальборо. В табачном магазинчике с фирменной вывеской помимо сигарет продавались старые кассеты с фильмами про карате и эротику, билеты Национальной лотереи и спортлото, любовные и детективные романы, крысиный яд и настенный календарь с фотографией красивой девушки, похожей на мою Джанан. 4. Закусочная. Фасоль, котлеты. Хм, неплохо. 5. Почта. Позвонил домой. Н-да. Мамы обычно ничего не понимают. Плачут. 6. Кофейня «Ширин-йер». Я сидел за столиком и еще раз с удовольствием перечитывал в газете «Хюррийет», которую два дня носил с собой, заученную наизусть маленькую заметку о нашей благословенной автокатастрофе — погибло двенадцать человек! — как вдруг у меня из-за спины, как тень, возник человек, лет тридцати пяти-сорока, похожий то ли на наемного убийцу, то ли на агента тайной полиции. Он вытащил из кармана часы, назвал мне их марку — «Зенит» — и вдруг прочитал стихи:
Почему же в песнях безумца
Вино пьют всегда не от смерти,
А только из-за любви?
Говорят в газете,
Что вы
Катастрофы вином той пьяны?
И, не дожидаясь моего ответа, вышел из кофейни, оставляя за собой шлейф запаха мыла для бритья «ОПА».
Во время прогулки, закончившейся на автовокзале, я подумал: почему в каждом симпатичном городке всегда есть свой счастливый сумасшедший? Этого любителя вина и поэзии не было видно ни в одной из двух пивных милого города, где я почувствовал пьянящую жажду, такую же сильную, как мысли о любви к тебе, Джанан. Сонные водители, усталые автобусы, небритые стюарды! Отвезите меня в ту неизвестную страну, куда я так хочу попасть! Отвезите меня к порогу смерти, где я, лишенный сознания, с окровавленной головой, смогу стать другим! Вот о чем я думал, когда покидал городок Ширин-йер на заднем кресле автобуса марки «Магирус» — с двумя швами на лбу и толстым бумажником погибшего человека в кармане.
О ночь! Длинная-предлинная ветреная ночь! Мимо темного зеркала моего окна пролетали деревни, черные загоны для скота, вечнозеленые деревья, печальные заправки, пустые рестораны, безмолвные горы, испуганные зайцы. Иногда я подолгу смотрел на дрожащий вдалеке свет какого-нибудь домика, мечтал о жизни, каждое мгновение которой пройдет в лучах этого света, искал в той счастливой жизни место для себя и Джанан. Пока автобус постепенно отдалялся от дрожавшего луча света, я мечтал оказаться не в трясущемся кресле автобуса, а под крышей того дома. А иногда я засматривался на пассажиров автобусов, медленно проезжавших мимо меня на заправках, стоянках, перекрестках, на узких мостах, и представлял, что вижу среди них Джанан. Полностью отдаваясь фантазиям, я воображал, что догоняю этот автобус, прыгаю в него и обнимаю Джанан. А временами я чувствовал себя настолько уставшим и утратившим надежду, что мне хотелось оказаться на месте курившего за столом кафе человека, которого я видел через щелку в занавесках, когда ночью наш автобус проезжал по узким улочкам какого-то городка.
Но я-то знал, что по-настоящему мне хотелось быть в другом месте, в другом времени, в другом мире. Там, среди мертвых и умирающих свидетелей встречи случая и судьбы, в том мгновении счастья бытия, когда душа еще не решила — покинуть тело или остаться в нем… И перед прогулкой на седьмое небо, на пороге страны, откуда нет возврата, стараясь привыкнуть к ее сумрачному пейзажу из рек крови и груд битого стекла, я с удовольствием подумаю: входить или не входить? Вернуться или уйти? Интересно, какие там, в той стране, рассветы? Интересно, как это — оставить свой путь и исчезнуть в темноте бездонной ночи? Меня охватывала дрожь, когда я думал о стране, где властвует неповторимое время, и о том, что оставлю себя и буду другим и, может быть, буду с Джанан; швы у меня на ноге и на лбу начинали зудеть от нетерпения в ожидании невиданного счастья.
Эй вы, пассажиры ночных автобусов, вы, обиженные друзья мои! Я знаю, что вы тоже ищете время, где не будет притяжения земли. Вы ищете его не для того, чтобы оказаться там или остаться здесь. Вы ищете его, чтобы стать другими и гулять в садах покоя, что меж двух миров. Я знаю, что болельщик в кожаной куртке едет не на утренний матч — он ждет автокатастрофы, чт обы превратиться в окровавленного героя в алых одеждах. Я знаю, что пожилая беспокойная дама, которая все время что-то достает из полиэтиленовой сумки и пихает в рот, едет не к своей сестре и племяннику, — она торопится к порогу иного мира. Инспектор кадастрового управления, который одним глазом смотрит на дорогу, а другим — в свои сны, ездит вовсе не с проверкой зданий в вилайете,
[16] — он ищет ту точку пересечения миров, где все строения станут историей. И я уверен, что влюбленный бледный лицеист на передаем сиденье мечтает не о своей возлюбленной, он мечтает о мощном ударе и страстном поцелуе с лобовым стеклом. Мы открываем глаза и, глядя в дорожную тьму, пытаемся понять, настал ли этот волшебный час. Всякий раз, когда шофер резко тормозит или автобус разгоняется. Нет, опять не настал!
Я провел в автобусном кресле восемьдесят девять ночей, но так и не узнал, как пробьет этот счастливый час. Однажды автобус резко затормозил, и мы врезались в грузовик, груженный курами, но ни один сонный пассажир не пострадал, — куры тоже. В другой раз, ночью, когда наш автобус легко скользил по обледеневшей дороге в пропасть, а я уже видел сияние Господа и предвкушал, что вот-вот познаю ту единственную тайну, что объединяла бытие, любовь, жизнь и время, как вдруг шутник-автобус завис во тьме, на краю.
Я где-то читал, что судьба не слепа, а невежественна. Судьба, думал я, — утешение тех, кто не знаком со статистикой и теорией вероятностей. Через заднюю дверь автобуса я спустился на землю, через заднюю дверь я вернулся в жизнь, через заднюю дверь я проник в кипучую жизнь автовокзалов: приветствую вас, продавцы семечек, кассет, уличного лото, полные мужчины с чемоданами в руках, пожилые дамы с полиэтиленовыми пакетами! Чтобы не поручать дело судьбе, я искал самые дряхлые и развалившиеся автобусы, я выбирал самые извилистые горные дороги, самых сонных водителей, самые ненадежные фирмы… «Быстрее ветра», «Поездка на лету». «Настоящее путешествие», «Экспресс-путешествие»… Стюарды бутылками лили мне на руки одеколон, но ни один лавандовый одеколон не пах так, кате пахло лицо, которое я искал. Стюарды разносили маленькое печенье на подносах под серебро, но ни разу мне не попалось такое печенье, которое давала к чаю мама. Я ел турецкие шоколадки без шоколада, но не испытывал удовольствия до дрожи в ногах, как в детстве. Иногда приносили корзиночки с разными конфетами и карамельками, но среди всяких «Фрутти», «Мабель» и «Голден» мне ни разу не попались любимые карамельки дяди Рыфкы «Новая жизнь». Во сне я считал километры, а наяву видел грезы. Я съеживался в кресле, становился маленьким и, постепенно сжимаясь и сжимаясь, поднимал ноги на сиденье и фантазировал, что предаюсь любви с соседом по креслу. Проснувшись, я обнаруживал его лысую голову у себя на плече, а беспомощную руку — у себя в руке.
Каждую ночь я сначала исполнял роль осторожного человека, затем становился приятелем-собеседником очередного несчастливца, а к утру мы уже были такими близкими друзьями, что я хранил все его тайны. Курите? Куда едете? Чем занимаетесь? В одном автобусе я назвался молодым сотрудником страховой компании, путешествующим из города в город, а в другом, холодном, как лед, — объявлял, что скоро женюсь на дочери моего дяди, которая почему-то вспомнилась мне. Я вел себя так, как ведут те, кто ждет появления НЛО, и однажды рассказал какому-то дедушке, что жду Ангела. В другой раз пообещал кому-то починить все его часы. У меня — «Мовадо», сказал дяденька с вставной челюстью, идут исправно. Когда владелец исправных часов спал с открытым ртом, мне показалось, я услышал тиканье точного механизма. Что такое время? Судьба, случай! Что такое жизнь? Время! А что такое несчастный случай? Жизнь, жизнь, новая жизнь! Итак, Ангел, повинуясь этой простой логике — поразительно, что ею раньше никто не пользовался, — я решил отправиться не на автовокзалы, я решил искать свою судьбу…
Я видел безжалостно проткнутых насквозь пассажиров передних мест автобуса, вероломно врезавшегося сзади в грузовик со строительным железом. Видел шофера, отправившего неуклюжий автобус в пропасть, чтобы не задавить кошку — его труп был так зажат железом, что его не могли вытащить. Я видел размозженные головы, разорванные тела, оторванные руки, внутренности водителей на руле, мозг, похожий на разбросанные капустные листы, окровавленные уши с сережками, разбитые и целые очки, зеркала, цветные кишки, заботливо разложенные на газете, расчески, раздавленные фрукты и монетки, выбитые зубы, детские бутылочки и ботинки; я видел души и предметы, освященные этим мгновением.
Однажды холодным весенним вечером я узнал в дорожной полиции в Конье, что недалеко от озера Туз-Гёлю, в безмолвной степи, лоб в лоб столкнулись два автобуса, и поспешил туда. Прошло полчаса с тех пор, как раздался грохочущий взрыв их счастливого и пылкого слияния, но волшебство, что наполняет жизнь смыслом, ради которого стоит жить, все еще витало в воздухе. Я стоял среди машин полиции и жандармерии, разглядывая черные колеса одного из автобусов, перевернувшегося от удара, и вдыхал приятный запах новой жизни и смерти. У меня дрожали ноги, шов на лбу ныл, но я решительно, словно опаздывал на какую-то встречу, шел во тьме, мимо растерявшихся выживших пассажиров.
Я поднялся в перевернутый автобус и с удовольствием пробирался среди сломанных кресел, наступая на очки, стекла, цепочки и фрукты, не выдержавшие земного притяжения и рассыпавшиеся по потолку, когда мне показалось, что я что-то вспомнил. Когда-то я был кем-то другим, и этот другой хотел стать мной. Когда-то давно я мечтал о жизни, где время мягко сгустилось, а цвета омывали бы мое сознание водопадом. Ведь мечтал, правда? Мне вспомнилась книга, оставленная мной на столе, — я подумал, что книга лежит и смотрит на потолок моей комнаты. Так мертвецы смотрят в небо. Я представил, как мама держит книгу, там, над моим столом, среди вещей моей прежней жизни, прерванной на половине. Я хотел сказать ей: мама, смотри, среди битого стекла, крови и трупов я ищу рубеж, откуда будет видна новая жизнь, но тут я заметил кошелек. Один из мертвецов перед смертью вскарабкался по креслу к окну и, вылезая наружу, случайно обронил кошелек, оставил его в подарок живущим.
Я взял кошелек, положил в карман. Но это было не то, о чем я только что вспоминал и не мог вспомнить. Я думал о другом автобусе, видневшемся из-за нежных занавесочек на искореженных окнах, и читал надпись на нем. Буквы были красного и мертвенно-синего цвета. Она гласила
«Удачное путешествие».
Я выпрыгнул из разбитого окна и, наступая на окровавленные осколки стекол, побежал туда, мимо трупов, еще не увезенных полицией. Если я не ошибся, это был тот самый автобус, который шесть недель назад доставил меня целым и невредимым из какого-то заштатного городка в маленький темный поселок. Через разбитую дверь я вошел внутрь старого знакомца, сел в кресло, в котором ехал шесть недель назад, и стал ждать чего-то. Чего я ждал? Может быть, ветра? Может быть, назначенного часа, а может, какого-то странника? Сумрак постепенно отступал, и я почувствовал, что в других креслах сидят люди, живые и мертвые. Я слышал, как они призывали неведомых духов, до хрипоты спорили со смертью о рае, разговаривали с красавицами из своих ночных кошмаров. Я затем мое чуткое сердце заметило нечто более важное: я посмотрел на то, что когда-то было водительским местом, — там не было ничего, кроме приемника: среди криков, хрипа, плача на улице, вздохов и дуновений легкого ветра звучала музыка.
На мгновение настала тишина, а свет стал усиливаться. В облаке пыли виднелись счастливые призраки умерших и умиравших. Путник, ты прошел столько, сколько смог! Но я думаю, ты сможешь пройти еще! Ведь ты не знаешь, есть ли за дверью, перед которой ты стоишь, сад, а за ним еще одна дверь, а за ней еще один сад, где смешались смерть и жизнь, смысл и действие, случайность и время, свет и счастье. Ты не знаешь, наступит ли этот миг, и пребываешь в сладостном предвкушении… Внезапно меня снова охватило желание оказаться и там, и здесь. Кажется, я услышал какие-то слова, я почувствовал озноб, и тут вошла ты, моя красавица, моя Джанан, — ты была в том же светлом платье, в котором я видел тебя в последний раз в коридоре Ташкышла. Твое лицо было в крови.
Я не спросил: «Что ты здесь делаешь?» И ты не спросила: «А ты?» — потому что нам обоим все было ясно.
Я взял тебя за руку и усадил на сиденье рядом с собой, в кресло под номером тридцать восемь, и нежно обтер тебе кровь со лба и лица носовым платком в клетку, купленным в городе Ширин-йер. А потом, моя милая, я взял тебя за руку и мы долго сидели молча. Светало, пришли спасатели, а из приемника погибшего водителя звучала наша песня.
5
Мы уехали первым же автобусом из мертвого города Мевляны,
[17] где бродили по голым улицам мимо низких заборов и темных домов. Мы уехали после того, как в муниципальной больнице Джанан наложили на лоб четыре шва. Я помню следующие три города: город печных труб, город чечевичного супа и город — столицу плохого вкуса. А потом нас носило из города в город, мы засыпали и просыпались в автобусах, все слилось воедино. Я видел стены с осыпавшейся штукатуркой, где до сих пор висели афиши о концертах ныне дряхлых певцов, сохранившиеся со времен их молодости; мосты, смытые весенним селем, переселенцев из Афганистана, продававших Священный Коран размером с большой палец. Наверное, я видел что-то еще на фоне каштановых волос Джанан, рассыпавшихся по моим плечам. Например, толпы на автовокзалах, лиловые горы, рекламные щиты, веселых собак на окраинах городков, игриво бежавших за нашим автобусом, нищих торговцев, продававших свои товары в автобусах. Иногда на маленьких стоянках, когда Джанан теряла надежду найти новые следы своих, как она говорила, «расследований», она накрывала на наших коленях обеденный стол: яйца вкрутую, пироги, очищенные огурцы и необычные, выпущенные в провинции — я видел такие впервые — бутылки с газировкой. Потом наступало утро, за ним — ночь, и снова пасмурное утро; автобус переключал скорость, нас укрывала ночь — темнее самой темной тьмы, экран над водительским креслом светился красно-оранжевым светом цвета дешевой помады, и тогда Джанан заводила свои рассказы.
«Связь» Джанан и Мехмеда — она употребила именно это слово — началась полтора года назад. Кажется, вспоминала она, она вроде бы видела его и раньше в толпе студентов архитектурного факультета, но по-настоящему обратила на него внимание, увидев его за стойкой портье в отеле недалеко от площади Таксим, куда пошла навестить своих родственников, приехавших из Германии. Однажды поздней ночью она оказалась в холле отеля с родителями, и ей запомнился высокий, бледнолицый, стройный человек за стойкой. «Наверное, потому, что я никак не могла понять, где видела его раньше», — нежно улыбнулась мне Джанан, но я-то прекрасно понимал, что это было не так.
Потом она увидела его осенью, в Ташкышла, как только начались занятия, и вскоре они «влюбились» друг в друга. Они подолгу бродили вместе по улицам Стамбула, ходили в кино, часами сидели в студенческих столовых и кофейнях. «Сначала мы ни о чем особенно не разговаривали», — говорила Джанан серьезным голосом. О серьезных вещах она всегда говорила серьезно. Но не потому, что Мехмед стеснялся или не любил разговаривать. Чем больше она его узнавала, чем больше делила с ним жизнь, тем лучше понимала, каким он может быть пробивным, решительным, разговорчивым и даже агрессивным. Однажды ночью, глядя не на меня, а на экран телевизора, где шла погоня, она сказала: «Он молчал из-за грусти». А потом добавила: «Из-за печали», — и, кажется, слегка улыбнулась. Полицейские машины, мчавшиеся куда-то на экране, падали с мостов в реки и, обгоняя друг друга, сталкивались, превращаясь в груду железа.
Джанан пыталась прогнать эту грусть, эту печаль, ей даже отчасти удалось проникнуть в скрытную жизнь Мехмеда. Сначала Мехмед заговорил о какой-то своей прежней жизни, когда он был другим, об особняке где-то в провинции. Потом он осмелел и сказал, что оставил ту жизнь в прошлом, а теперь хочет начать новую жизнь и что прошлое не имеет для него никакого значения. Некогда он был другим человеком, но потом он изменился. А раз уж Джанан знакома с этим новым человеком, то она должна общаться именно с ним, оставив его прошлое в покое. Все его страхи выросли не из старой жизни, а из новой. Однажды, когда мы, споря, на какой автобус нам сесть, сидели на темном автовокзале за столиком, на котором стояла банка консервов «Отечество» десятилетней давности, которую Джанан откопала в бакалейной лавке на рынке полуразвалившегося городка, и лежали шестеренки часов, найденные ею в старой часовой мастерской, и детские комиксы, вытащенные с пыльных полок в киоске спортлото, Джанан сказала: «Эту жизнь Мехмед нашел в книге».
Так мы впервые заговорили о книге — спустя ровно девятнадцать дней с того момента, как встретились в разбитом автобусе. Джанан рассказала мне, что Мехмеда было так же трудно заставить говорить о книге, как и о его прошлом, о причинах его грусти. Иногда она настойчиво просила у него эту книгу, эту волшебную, загадочную вещь, когда они печально бродили по стамбульским улочкам, пили чай в кафе на Босфоре или вместе делали домашние задания, но Мехмед всегда резко отказывал. Он говорил, что будет огромной ошибкой, если такая девушка, как Джанан, просто представит себе эту страну убийц, разбитых сердец и потерянных душ; что книга поведала ему, что в образе утративших надежду привидений, там, в сумраке той страны, бродят неприкаянные Смерть, Любовь и Страх.
Но Джанан, проявив упорство, дала понять Мехмеду, что его отказ ее очень огорчает и отдаляет от него. Ей удалось его убедить. «Возможно, тогда ему хотелось, чтобы я прочитала книгу и избавила его от ее волшебного и отравляющего воздействия, — сказала она. — И потом, я была уверена, что он меня очень любит». И, когда наш автобус стоял на железнодорожном переезде, добавила: «А может быть, он подсознательно мечтал, что мы сможем вдвоем отправиться в этот мир, все еще живший в его сознании». Груженные пшеницей, машинами и стекольной крошкой вагоны товарного поезда-ворчуна, похожие на сумрачные грузовые составы, проносившиеся с гудением каждую ночь по нашему кварталу, проезжали мимо окон автобуса словно призраки из другой страны…
Мы очень мало говорили с Джанан о том влиянии, которое оказала на нас эта книга. Оно было настолько сильным, что не подлежало обсуждению, настолько устойчивым, что разговор обернулся бы пустой болтовней. Книга была незыблемой основой нашей жизни, такой же потребностью, как солнце и вода, необходимость которых не имело смысла обсуждать. Мы отправились в дорогу благодаря ее свету, озарявшему наши лица, и мы старались идти по этому пути, доверяя интуиции.
Мы часто подолгу спорили, на какой автобус нам сесть. Однажды мы услышали объявление из репродуктора в зале ожидания автовокзала, напоминавшего ангар (великоватый для такой деревни!), и Джанан очень захотелось оказаться там, куда пойдет этот автобус, и, несмотря на мои возражения, мы поехали. В другой раз мы сели в автобус вслед за молодым парнем с маленьким пластмассовым чемоданчиком — его провожали заплаканная мать и куривший сигарету отец — только потому, что он ростом, походкой и манерой слегка сутулиться очень напоминал Мехмеда. Мы сели в этот автобус (надпись на его боку утверждала, что по скорости он не уступает «Турецким авиалиниям»), чтобы спустя три поселка и две реки посмотреть, как парень сойдет на полпути и направится в казармы, окруженные колючей проволокой, сторожевыми вышками и забором с огромной надписью:
«КАКОЕ СЧАСТЬЕ БЫТЬ ТУРКОМ, ТУРКОМ, ТУРКОМ!»
Мы садились с ней в разные автобусы, державшие путь в самое сердце степи, — иногда только потому, что Джанан нравился их цвет, красно-черепичный и зеленый, или, например, потому, что ножка в букве «Р» из надписи «Быстрая молния» на боку автобуса при большой скорости казалась тоньше, дрожала, а потом — вот это да! — вдруг делала резкий зигзаг, словно разряд молнии. Когда расследование Джанан в пыльных городках, на грязных автостоянках и сонных рынках, где мы оказывались, заходило в тупик, я спрашивал ее, куда и для чего мы едем, напоминал, что деньги, которые я брал из кошельков погибших пассажиров, кончаются, и делал вид, будто пытаюсь понять нелогичную логику нашего расследования.
Джанан не удивилась, когда я сказал ей, что видел из окна в Ташкышла, как стреляли в Мехмеда. По ее мнению, жизнь полна предопределенных встреч, которые дураки с неразвитой интуицией называют «случайностями». Вскоре после того, как в Мехмеда стреляли, Джанан поняла по поведению продавца гамбургеров из лавки напротив, что происходит что-то необычное; она вдруг вспомнила, что слышала выстрелы, и, предчувствуя беду, побежала к раненому Мехмеду. А тот факт, что они оказались в морском госпитале Касымпаша был такой же «случайностью», как и то, что водитель их такси какое-то время назад нес там военную службу. Рана на плече у Мехмеда была не опасной, через три-четыре дня его должны были выписать. Но когда утром на следующий день Джанан пришла в больницу, она увидела, что он сбежал. Так она поняла, что он исчез.
«Я сходила в отель, потом несколько раз зашла в Ташкышла, обошла его любимые кафе и даже ждала его звонка дома, прекрасно зная, что жду напрасно, — проговорила она с хладнокровием, восхитившим меня. — И я поняла, что он ушел туда, в ту страну, он давно вернулся в книгу».
Я был для нее просто «попутчиком» в этом путешествии в ту страну. Мы были друг другу «опорой и поддержкой» на пути к открытию того мира. Было бы верным полагать, что на пути в новую жизнь две головы лучше, чем одна. Мы были не столько «попутчиками», сколько закадычными друзьями; мы поддерживали друг друга, не ожидая ничего взамен; мы были способны на различные выдумки, как Мари и Али, которые разжигали огонь стеклами очков; и мы недели напролет бок о бок сидели в ночных автобусах, прижавшись друг к другу.
Иногда по ночам, когда в автобусе стихал грохот выстрелов и взрывавшихся вертолетов второго по счету фильма, и мы, усталые и оборванные странники, мерно покачиваясь, отправлялись в путь, где не сыскать покоя; я просыпался и долго смотрел на тихонько спящую у окна Джанан: она спала, прислонившись к импровизированной подушке из оконных занавесок, а ее каштановые волосы, сбившись в узел, спадали на плечи. Бывало, красавица моя вытягивала тонкие нежные руки и клала их на мои нетерпеливые колени, а иногда подкладывала одну руку себе под голову, поверх скомканных занавесок, а второй изящно поддерживала ее под локоть. Всякий раз, когда я заглядывал ей в лицо, я почти всегда видел в нем боль, заставлявшую ее хмурить брови, и, нахмурившись, она словно задавала какой-то вопрос, который тревожил и меня. Еще я видел свет на ее бледных щеках и мечтал о бархатном рае, где распускаются розы, садится солнце, а веселые, озорные белки кувыркаются на закате, маня в чудесную страну, где ее тонкая нежная шея встречается с изящным подбородком, или в недосягаемые края у нее под волосами на затылке. Я видел эту золотую страну, когда она чуть-чуть улыбалась во сне, на ее лице, на ее полных, нежно-розовых губах, иногда обветренных. И тогда я говорил себе: я никогда не знал, никогда не читал и нигде не видел, как же это прекрасно, Ангел, — смотреть, как спит твоя любимая.
Мы с ней говорили и об Ангеле, и о Смерти, казавшейся нам его сводной старшей сестрой, важной и рассудительной, но слова эти были такими же бедными и хрупкими, как те старинные невзрачные вещицы, что Джанан, поторговавшись, покупала на бакалейных лотках, в лавке скобяных изделий, у сонных галантерейщиков, а потом, погладив и повертев в руках какое-то время, забывала в кафе на автовокзалах или на сиденьях автобусов. Смерть была везде и особенно — Там, в том Мире, потому что она была его порождением. А мы искали знаки и нити Того Мира, чтобы попасть туда и встретиться с Мехмедом. Об этих знаках мы узнавали из книги, так же как и о том, что неповторимый момент автокатастрофы — это порог, откуда виден иной мир; мы узнавали из нее о карамельках «Новая жизнь», об убийцах, которые могли прикончить Мехмеда, а может, и нас; об отелях, у входа в которые я замедлял шаги; о долгом молчании и долгих ночах, о тусклых огнях ресторанов. И вот что я должен сказать: прочитав обо всем этом, мы садились в автобус и отправлялись в дорогу Иногда еще не успевало стемнеть, еще стюарды собирали билеты, пассажиры знакомились друг с другом, а дети и беспокойные взрослые смотрели на гладкий асфальт горной дороги, словно на экран в кинотеатре, как в глазах Джанан вспыхивали огоньки, и она начинала рассказывать.
«Когда я была маленькой, — сказала она однажды, — я вставала по ночам с кровати, слегка раздвигала занавески и смотрела на улицу. По улице обязательно кто-нибудь шел — какой-то пьяный, или горбун, или толстяк, или сторож. И всегда это были мужчины… Мне становилось страшно, но я хотела быть там, на улице».
«Других мужчин — это были друзья моего брата — я узнала на даче, летом, когда играла в прятки. А еще в школе, когда они вытаскивали что-то из ящичков парт и рассматривали. Или когда была совсем маленькой: они начинали дергать ногами, если им внезапно, прямо посреди игры, хотелось в туалет».
«Мне было девять лет, я упала на берегу моря и разбила коленку. Мама плакала. Мы отправились к гостиничному доктору. „Какая милая девочка, какая хорошая, какая умная“, — говорил он, заливая ранку перекисью. Доктор смотрел на мои волосы, и я поняла, что понравилась ему У него был обворожительный взгляд, который, казалось, смотрел на меня из другого мира. Он слегка щурился, словно сонный, но все равно — видел все, всю меня».
«Взгляд Ангела везде, во всем, он присутствует всегда… А нам, бедным людям, всегда не хватает этого взгляда. То ли потому что мы забыли его, то ли воли у нас не стало, и мы не можем любить жизнь? Я знаю, что однажды, однажды днем или ночью, я увижу его из окна автобуса и посмотрю ему в глаза. И чтобы суметь посмотреть ему в глаза, надо уметь видеть. Все эти автобусы в конце концов привозят именно туда, куда надо. Я верю в автобусы. А в Ангела верю иногда. Нет, всегда. Да, всегда. Нет, иногда».
«Я прочитала в книге об Ангеле, которого ищу. Там он казался чьей-то чужой мыслью, но он стал мне близок. Я знаю — когда увижу его, мне внезапно откроется тайна жизни. Я чувствовала его присутствие в местах аварий и в автобусах. Все сбывается, как и говорил Мехмед. И куда бы ни пошел Мехмед, вокруг него всегда сияет смерть. Знаешь, это, наверное, потому, что он несет в себе книгу. Но я слышала, что в разбитых автобусах, после аварий, люди, ничего не знавшие ни о книге, ни о новой жизни, говорили что-то об Ангеле. Я иду по его следам. И собираю знаки, которые он оставил».
«Однажды дождливой ночью Мехмед сказал мне, что те, кто хочет его убить, начали действовать. Они могут быть везде, может, далее сейчас нас слушают. Не пойми неправильно, но, может, ты — один из них. Как правило, люди делают совсем не то, что думают или полагают, что делают. Тебе кажется, ты идешь в ту страну, но ты возвращаешься к самому себе. Ты думаешь, что читаешь книгу, а ты ее только переписываешь. Когда тебе кажется, что ты по-могаешь, — ты вредишь… Большинство людей на самом деле не хотят ни новой жизни, ни нового мира. Поэтому автора книги убили».
Об авторе книги, о том старике, которого считали писателем, Джанан говорила слегка загадочно, так, что я начинал волноваться, но не из-за самих слов, а из-за таинственного тона, которым они были сказаны. Она сидела на одном из передних кресел новенького автобуса, смотрела на белую разметку, сиявшую на асфальте, а в лиловой ночи почему-то совсем не было видно огней других автобусов, грузовиков, легковых машин.
«Я знаю, что Мехмед встречался со стариком-писателем, и они понимали друг друга по глазам, без слов. Мехмед очень долго его искал. Они встретились, но разговаривали мало, больше молчали, хотя обсудили кое-что. Старик написал книгу в молодости, или он считал молодостью то время, когда написал ее. Как-то он сказал с грустью: „Книга осталась в моей юности“. А потом старику стали угрожать и заставили отказаться от того, что он написал собственной рукой, от того, что было у него на сердце. В этом нет ничего удивительного… И в том, что его в конце концов убили, тоже… И в том, что после убийства старика пришла очередь Мехмеда… Но мы найдем его раньше убийц… Вот что важно: люди, которые читают книгу, верят ей. Я встречаю их, когда иду по городам, автовокзалам, мимо магазинов, по улицам, я узнаю их по глазам, я знаю их. У тех, кто читал книгу и поверил ей, совершенно другие лица. В их глазах — стремление и грусть, когда-нибудь ты это заметишь, а может, уже заметил. Если ты постиг тайну книги и идешь к ней, жизнь прекрасна».
Она рассказывала, когда мы сидели где-нибудь в тоскливой, полной комаров закусочной при ночлежке на окраинах города и курили, пили бесплатный чай, налитый нам среди ночи сонным официантом, или помешивали клубничный компот, пахнущий пластмассовым стаканчиком. Когда мы тряслись на передних сиденьях какого-нибудь тарахтевшего развалюхи-автобуса, я смотрел на красивые полные губы Джанан, а она — на кривые лучи фар проезжавших мимо редких грузовиков. А когда ждали автобуса, сидя на автовокзале в толпе с узлами, полиэтиленовыми сумками и картонными чемоданами, Джанан вдруг вставала прямо посреди рассказа и исчезала, оставляя меня одного в холодном, как лед, одиночестве среди толпы.
Иногда минуты казались часами, а когда я находил ее в лавке старьевщика, в одном из переулков городка, где мы ждали очередного автобуса, — она с сомнением рассматривала какую-нибудь кофемолку, или разбитый утюг, или угольную печку. Иногда она поворачивалась ко мне с загадочной улыбкой и читала смешные объявления из провинциальной газеты о мерах, принятых муниципалитетом для того, чтобы животные, возвращавшиеся по вечерам в хлева, не проходили по главному проспекту городка, и о последних новинках, поступивших в магазин «Айгаз» из Стамбула. Часто я находил ее в толпе, где она с кем-нибудь болтала: подолгу беседовала с немолодыми женщинами в платках, брала на руки и целовала их маленьких дочек, некрасивых, как гадкие утята; помогала сориентироваться на автовокзале и в маршрутах автобусов благоухавшим пенкой для бритья «ОПА» сомнительным незнакомцам. Я, смущаясь, поспешно подходил к ней, и тогда она говорила: «Вот эту женщину должен был встретить здесь сын, вернувшийся из армии, но в автобусе из Вана его не оказалось», — словно мы путешествовали для того, чтобы избавлять людей от подобных проблем. Мы узнавали для других расписание автобусов, меняли им билеты, успокаивали плачущих детей, присматривали за узлами и чемоданами тех, кто пошел в туалет. Однажды одна полная тетушка с золотыми зубами сказала: «Да благословит вас Аллах! — и, повернувшись ко мне, с выражением одобрения добавила: — Слава богу, у тебя очень красивая жена, ты это знаешь?»
Когда свет в автобусе и светящийся экран телевизора гасли и замирало все, кроме дрожащего, подымавшегося к потолку дама сигарет самых беспокойных пассажиров, которых мучила бессонница, наши с ней тела медленно сплетались в плавно раскачивавшихся сиденьях. Я чувствовал ее волосы у себя на лице, изящные руки с тонкими запястьями — на коленях, а ее пахнущее сном дыхание щекотало мне шею. Колеса вращались, двигатель кряхтел одно и то же, а время разливалось между нами, словно тягучая, жаркая, темная жидкость. Чувственность, рождавшаяся в этом времени, страстно трепетала меж наших онемевших, застывших, затвердевших ног, рук, костей.
В этом времени я иногда задевал рукой ее руку, и она начинала гореть огнем. Иногда я часами ждал, пока она уронит голову мне на плечо (ну давай же, падай скорей!), или сидел в кресле, застыв, чтобы ее волосы, оказавшиеся у меня на шее, остались там. Я внимательно, с уважением считал ее вдохи, пытаясь понять смысл печальных морщинок, проступивших у нее на лбу. Как же я бывал счастлив, когда она чувствовала мой взгляд, — ее бледное лицо прояснялось, и Джанан, просыпаясь и ничего не соображая спросонья, смотрела не в окно, чтобы понять, где мы находимся, а в мои глаза, успокаивавшие ее, и улыбалась! Я следил ночи напролет, чтобы она не простудилась, прислонившись головой к обледенелому оконному стеклу. Я укрывал ее своим пиджаком вишневого цвета, купленным в Эрзинджане. Я следил, чтобы она, скорчившаяся в три погибели в кресле, случайно не упала и не ударилась, когда водитель гнал вниз по склону горной дороги. Иногда во время этих ночных бдений я засматривался на ее шею и мягкую округлость уха, слушая шум мотора и людское дыхание, а вокруг витали грезы о смерти. И тогда детские воспоминания о морских прогулках на лодке или играх в снежки перемешивались у меня в сознании с мечтами о счастливой семейной жизни, которой мы заживем с Джанан. Проснувшись через несколько часов от холодного и ровного, как отблеск кристалла, солнечного луча, шутливо светившего в окно, я понимал, что полный тепла сад с витавшим в нем ароматом лаванды, убаюкивавшим мою голову, — это ее шея, и я оставался там, пребывая между сном и явью; щурясь, я приветствовал солнечное утро за окном, сине-лиловые горы — первые знаки новой жизни — и с грустью замечал, как же далеки от меня ее глаза.
— Любовь, — заводила речь Джанан, мгновенно разжигая во мне огонь этим словом, — направляет человека к определенной цели, помогает познать суть вещей и жизни и, в конце концов, приводит к познанию тайны мира. Теперь я это понимаю. Сейчас мы на пути туда.
— Когда я впервые увидела Мехмеда, — рассказывала она, совершенно не замечая, что с обложки старого журнала, забытого на одном из столиков в зале ожидания, на нее смотрит Клинт Иствуд, — я сразу поняла, что моя жизнь изменится. До встречи с ним у меня была одна жизнь, а после знакомства настала другая. Будто все вокруг меня в одно мгновение сменило цвет и форму: кровати, люди, лампы, пепельницы, улицы, облака, трубы, а я, изумляясь, познаю этот новый мир. Я начала читать книгу и подумала, что мне теперь не нужны другие книги, другие истории. Я должна была просто смотреть и видеть все, чтобы по-настоящему хорошо рассмотреть мир, раскрывавшийся передо мной. Но, прочитав книгу, я сразу познала и обратную сторону того, что должна была увидеть. Я старалась убедить Мехмеда, вернувшегося из той страны, куда он отправился на поиски новой жизни, что мы сможем вдвоем отправиться в ту жизнь. В те дни мы постоянно перечитывали книгу вместе, иногда неделями читая одну главу, и каждый раз по-новому. Мы ходили в кино, читали другие книги, газеты, гуляли по улицам. Но пока мы думали только о книге, читая ее почти наизусть, улицы Стамбула светились совершенно по-другому, как будто город принадлежал нам. Мы видели на улице пожилого человека с тростью и знали, что сначала он пойдет в кофейню, а потом пойдет встречать внука из школы. Мы знали, почему так часто стали встречаться на улице люди в синих носках, как толковать расписание поездов, прочитанное наоборот, и что чемодан в руках потного, толстого мужчины, садившегося в городской автобус, забит вещами из дома, который он только что обокрал. А потом мы шли куда-нибудь в кафе, чтобы опять читать книгу. Мы все время, постоянно, часами, говорили о ней. Это была любовь. Иногда мне казалось, что любовь — единственный способ познать далекий мир и оказаться там. Как в кино.
— Но кое-чего я не знала, а кое-что не узнаю никогда, — призналась Джанан как-то дождливой ночью, не отрывая взгляда от целующейся парочки на экране. Когда мимо нас пролетели несколько километров и пара усталых грузовиков, а сцену поцелуя на экране сменил великолепный пейзаж, она добавила: — Сейчас мы едем именно туда, в тот мир, которого не знаем.
Когда одежда приходила в негодность из-за пота, пыли и грязи, а на коже скапливались пластами жизни людей, мы выходили из автобуса и перед тем, как сесть в следующий, отправлялись наобум на какой-нибудь рынок. Джанан покупала себе поплиновые юбки, которые делали ее похожей на наивную сельскую учительницу, а я — те же рубашки, бледное подобие прежних… А потом, проходя мимо памятника Ататюрка, магазина бытовой техники «Ар-челик», аптеки и мечети, в кристальной голубизне неба, видневшегося среди рекламных растяжек, приглашавших на курсы изучения Корана и извещавших о приближающемся коллективном празднике сунната,
[18] мы замечали тонкий белый след самолета и, замерев с бумажными сумками и пакетами в руках, некоторое время смотрели в небо с любовью, а потом тут же спрашивали у бледного чиновника в выцветшем галстуке, где находится городская баня.
Так как по утрам баня была открыта только для женщин, я болтался на улицах и заходил в кофейни. Проходя мимо отелей, я мечтал сказать Джанан, что обязательно нужно провести день или хотя бы одну ночь в отеле, как все нормальные люди, вместо того, чтобы трястись в автобусах. Но когда я говорил о своих мечтах, Джанан тут же демонстрировала мне плоды послеобеденных поисков, пока я был в бане — старые номера журналов с романтическими фотографиями, детские комиксы — еще более древние, упаковки старой жвачки — я даже забыл, что когда-то жевал такую, и заколку для волос, смысл которой мне был не ясен. «Я все расскажу тебе в автобусе», — улыбалась Джанан той особенной улыбкой, что появлялась на ее лице, когда она повторно смотрела старый фильм.
Однажды вечером, когда вместо красочного фильма на экране автобусного телевизора появилась аккуратная, строгая дама и стала читать новости об убийствах и происшествиях, Джанан сказала: «Я направляюсь в прежнюю жизнь Мехмеда. Когда он был не Мехмедом, а кем-то другим». Мы проезжали заправку, и на ее лице отразился свет алых неоновых букв, о чем-то говорящих проезжающим.
— Мехмед мало рассказывал о том, кем он был. Только говорил о сестрах, о каком-то особняке, о шелковице и о том, что он был другим человеком с другим именем. Как-то он сказал, что, когда был ребенком, очень любил журналы «Детская неделя». Ты когда-нибудь читал «Детскую неделю»? — Ее длинные пальцы бродили между пепельницей и нашими ногами, перебирая пожелтевшие страницы журнала. Глядя не на журнал, а на меня, она произнесла: — Мехмед говорил, что в конце концов все вернутся сюда. Я собираю их потому, что страницы, создавшие его детство, — это страницы, что составляют книгу. Понимаешь? — Я понимал далеко не все, а иногда вообще ничего не понимал, но Джанан говорила со мной так, что мне казалось, будто я действительно понимаю. — Он как ты, — замечала она. — Мехмед тоже, едва прочел книгу, понял, что его жизнь изменится, а поняв, решил пойти до конца. До конца… Он изучал медицину, но бросил все, чтобы все время уделять книге, той жизни из книги. А еще он понял — чтобы стать совершенно новым человеком, нужно оставить прошлое. Так он перестал общаться с отцом, с семьей… Но освободиться от прошлого оказалось не так-то легко. И он сказал мне, что по-настоящему стал свободным после автокатастрофы… Верно: автокатастрофа — это выход, выход в новую жизнь… В тот волшебный миг можно увидеть Ангела, и тогда же становится ясен истинный смысл той суеты, что мы называем жизнью. Вот тогда мы и возвращаемся домой…
Слушая ее, я ловил себя на том, что тоскую о покинутой маме, о своей комнате, о вещах, кровати, доме, и фантазировал — с долей коварного рационализма и некоторым чувством вины, — как бы мне объединить все то, о чем я мечтаю, включая Джанан, мечтавшую рядом со мной о новой жизни.
6
Во всех автобусах телевизор всегда находился над водительским креслом, и временами по ночам мы вовсе не разговаривали, а лишь смотрели на экран. Так как мы уже много месяцев не читали газет, телевизор над кабиной, увешанной коробочками, кружевными салфеточками, бархатными занавесками, лакированными дощечками, амулетами, синими стеклянными бусинками от сглаза, наклейками и подвесками, что превращало ее в современное подобие алтаря, был нашим единственным окном в мир, не считая автобусных окон. Мы смотрели боевики, где прыгучие, ловкие герои-каратисты расправлялись разом с сотней голодранцев, и турецкие фильмы — подражание боевикам, неповоротливые актеры которых двигались словно во сне. Мы видели американские фильмы, в которых сообразительный, симпатичный темнокожий герой обманывал неумелых полицейских и гангстеров; мы видели фильмы про летчиков — молодые красавцы выполняли мертвые петли, фильмы ужасов — приведения и вампиры жутко пугали красивых девушек. В большинстве турецких фильмов добрые богатые родители никак не могли подыскать своей благовоспитанной и утонченной дочке подходящего жениха, — все герои, мужчины и женщины, певцы в прошлом, настолько плохо понимали друг друга, что, в конце концов, все неправильно понятое становилось истиной. Мы давно привыкли видеть в турецких фильмах одни и те же лица, похожие друг на друга как две капли воды: терпеливого почтальона, жестокого интригана, добрую некрасивую сестру, судью с громовым голосом, догадливую опытную тетушку и простофилю-дурака, поэтому, увидев однажды ночью во время стоянки киношную добрую сестру и интригана, послушно поедающих рисовый суп вместе с сонными пассажирами в ресторане «Прекрасные воспоминания», на стенках которого висели фотографии мечетей, Ататюрка, артистов и борцов, мы решили, что это розыгрыш. Пока Джанан вспоминала, кто из известных актеров, чьи фотографии висели на стене, играл интриганов в фильмах, которые мы видели, я задумчиво разглядывал пеструю толпу посетителей ресторанчика и представлял, что все мы — пассажиры неведомого корабля, мы едим суп в светлой холодной кают-компании и плывем навстречу смерти.
Мы видели по телевизору множество ссор; мы видели разбитые стекла и двери; видели, как внезапно взрывались самолеты и автомобили; мы смотрели на дома, уничтоженные огнем, армии, счастливые семьи, злых людей, любовные письма, небоскребы и клады. Мы видели кровь на лицах, кровь, бившую фонтаном из перерезанных глоток и отрубленных голов; мы видели нескончаемые погони, когда сотни, тысячи машин преследовали друг друга, стремительно взлетая на виражах и сталкиваясь. Мы видали сотни тысяч несчастных людей, все время стрелявших друг в друга — мужчин и женщин, турок и иностранцев, усатых и безусых… Когда один фильм заканчивался и начинался другой, Джанан замечала: «Не думала, что парня так легко обманут». А когда кончался второй фильм, уступая место на экране темноте, она говорила: «Жизнь прекрасна, когда едешь куда-то» или «Не верю, неубедительно, но мне понравилось!». Засыпая с блаженной улыбкой после фильма с хорошим концом, она говорила: «Мне будет сниться счастливая семейная жизнь».
К концу третьего месяца наших путешествий с Джанан мы поведали, должно быть, около тысячи любовных сцен с поцелуями. Во время каждого поцелуя в автобусе всегда воцарялось безмолвие, независимо от того, куда мы ехали — в крошечный ли поселок, в дальний ли городок, и кто сидит в автобусе — крестьяне ли с корзинками, полными яиц, или служащие с портфелями. Иногда, глядя на Джанан, мне вдруг хотелось сделать нечто значительное, сильное, грубое. Однажды летней дождливой ночью мне удалось это, хотя я до конца не был уверен, что следовало поступить именно так.
Темный автобус был заполнен наполовину; мы сидели где-то посередине, а на экране, в чужом краю, где-то далеко от нас, лил тропический ливень. Я потянулся посмотреть в окно и, оказавшись совсем близко к Джанан, увидел, что на улице пошел дождь. Моя Джанан улыбалась мне, когда я внезапно поцеловал ее в губы, поцеловал так, как это делали в кино и по телевизору, — или мне казалось, что так. Я целовал ее, Ангел, а она отбивалась, но я целовал крепко, желанно и страстно, целовал ее в губы до крови.
— Нет-нет, милый, — сказала она мне. — Ты очень похож на него, но ты — не он. Он — не здесь…
Был ли розовый неоновый свет, осветивший ее лицо, отражением далекого, облепленного мухами, мерзкого рекламного щита «Тюрк Петрол»? Или то была невероятная заря другого мира? В таких случаях в книгах обычно пишут: «На губах девушки выступила кровь», а герои фильмов, что мы видели, после этого переворачивают столы, бьют стекла и врезаются на машинах в стены. А я, смущенный, ждал, пока на губах появится вкус поцелуя. Может быть, я утешал себя, сказав себе: на самом деле я не здесь, а если меня нет, то какая разница! Но когда автобус стало трясти сильнее, чем обычно, я почувствовал, что существую. Боль между ног усиливалась, мне хотелось вытянуться, а потом лопнуть, ослабев. Затем желание стало еще глубже; должно быть, оно превратилось в целый мир, новый мир. Я ждал, не зная чего, постепенно покрываясь испариной; на глаза наворачивались слезы, а я все ждал чего-то, и вдруг во мне что-то взорвалось, я ощутил блаженство, а потом все растаяло и исчезло.
Сначала мы услышали грохот, а затем — наполненное покоем мгновение безмолвия, что наступает сразу после автокатастрофы. Я увидел: на сей раз вместе с шофером разбился вдребезги и телевизор. Когда раздался страшный крик, я взял Джанан за руку и опустил ее на пол целой и невредимой.
Под проливным дождем я сразу понял, что ни мы, ни наш автобус особенно не пострадали. Два или три погибших пассажира и водитель. А вот другой автобус, с надписью «Моментальное путешествие», битком набитый мертвыми и умиравшими, опрокинулся вниз, на грязное поле, и сложился пополам, похоронив под собой водителя. Мы спустились на кукурузное поле, туда, куда он упал, и с любопытством, словно приближались к сумрачному центру жизни, зачарованные, подошли к автобусу.
Из разбитого окна пыталась выбраться девушка, ее джинсы и лицо были в крови. Она держала за руку еще кого-то. Мы наклонились и посмотрели — там был молодой мужчина. Он не мог даже двигаться. Не отпуская его руки, девушка в джинсах с нашей помощью выбралась наружу. Потом она наклонилась к руке и попыталась вытащить ее хозяина наружу. Но мы видели, что парня зажало никелированными поручнями и кусками жести, сложившейся как картон. Вскоре он умер, глядя на нас и на темный дождливый мир, перевернутый вверх ногами.
Кровавый дождь тек по липу и из глаз девушки с длинными волосами. Кажется, она была нашей ровесницей. Кровь смыло дождем, лицо порозовело, и на нем проступило выражение изумления — так изумляется ребенок, но не человек перед лицом смерти. Нам горько за тебя, бедная девочка… В свете огней нашего автобуса она посмотрела на мертвого юношу в кресле и сказала:
— Папа… Папа очень рассердится.
Она выпустила руку юноши, сжала ладонями лицо Джанан и стала гладить ее, как родную сестру.
— Ангел. В конце концов, я нашла тебя, в самом конце, под дождем, после стольких дорог.
Ее окровавленное прекрасное лицо было обращено к Джанан, и она с восхищением, тоской и счастьем смотрела на нее.
— Взгляд, следивший за мной всегда, взгляд, внезапно являвшийся мне и сразу исчезавший — мне хотелось искать его, — был твоим взглядом. Мы отправились в долгий путь, ночевали в автобусах, объездили много городов и читали, читали книгу, чтобы встретиться с твоим нежным взглядом, заглянуть тебе в глаза, Ангел.
Джанан, чуть изумленная, грустная и растерянная, но довольная скрытым смыслом этой ошибки, слегка улыбнулась.
— Улыбнись мне, — сказала умирающая девочка в джинсах. (Я уже понял, Ангел, что она умрет.) — Улыбнись мне, чтобы я еще раз увидела на твоем лице свет того мира. Напомни мне, какой жаркой была пекарня, куда я заходила на обратном пути из школы, чтобы купить лепешек, напомни мне, как весело я ныряла в море с пристани жарким летним днем; напомни мне первый поцелуй, первое объятие, ореховое дерево, на которое я забиралась; летний вечер, когда я забыла себя, ночь, когда от счастья кружилась голова, напомни мне постель и красивого парня, с любовью смотревшего на меня. Все эти воспоминания в другом мире, я хочу туда, помоги, помоги же мне, чтобы я была счастлива оттого, что меня становится меньше с каждым вдохом.
Джанан очень нежно улыбнулась ей. Над кукурузным полем стоял стон, неслись предсмертные крики.
— Вы, Ангелы! Как вы страшны! Как вы безжалостны и как прекрасны! Пока каждое слово, каждое воспоминание опустошает нас, превращая в прах, всё, что освещает ваш неиссякаемый пребывает в покое, вне времени. Поэтому с тех пор, как мы с моим бедным любимым мальчиком прочитали книгу, мы стали искать ваш взгляд, ждать его из окон автобусов. Ведь книга обещала, что чудесным будет тот миг, когда я увижу твой взгляд, Ангел, и теперь я знаю — это так. Миг перехода из одного мира в другой. Сейчас, когда я еще не там, но уже и не здесь, сейчас, когда я и там, и здесь, я понимаю, что это за миг, что это за выход, я понимаю, что такое покой, смерть и время — и какое это счастье. Улыбнись мне еще раз, Ангел.
Некоторое время я не мог вспомнить, что произошло потом. Что-то вроде состояния приятного опьянения, когда теряешь голову, а утром обычно говоришь: «В этом месте пленка обрывается»; со мной произошло что-то похожее. Помню, сначала пропал звук, я вроде бы видел, как девушка и Джанан смотрели друг на друга. Вслед за звуком, наверное, пропало и изображение, потому что я не запомнил ничего из того, что видел, все стерлось из памяти, не записавшись ни на какую пленку.
Я смутно помню, что девочка в джинсах говорила что-то о воде, но не могу вспомнить, как мы прошли кукурузное и дошли до берега реки, — была ли эта действительно река или грязный ручей; я не мог понять, откуда идет синий свет, в котором я видел, как на эту стоячую воду падают крупные капли дождя и от них расходятся круги.
Потом я опять увидел, что девочка в джинсах сжимает руками лицо Джанан. Она что-то шептала ей, но я не слышал или же слова, произнесенные шепотом, как во сне, не долетали до меня. Чувствуя неясную вину, я подумал было, что мне надо оставить их вдвоем. Я сделал несколько шагов вдоль ручья, но ноги утонули в жидкой грязи. Компания лягушек, испугавшись моих неуверенных шагов, кинулась в воду, звонко хлюпая. Ко мне медленно подплыла скомканная пачка из-под сигарет «Мальтепе», — она тихонько покачивалась от попадавших на нее капель дождя, но продолжала плыть в страну неизвестности. В поле моего нечеткого зрения не было ничего, кроме этой пачки из-под сигарет и теней девушек. Мама-мама, я ведь целовался с ней и смерть свою видел, сказал было я себе, как вдруг услышал, что меня зовет Джанан.
— Помоги мне. Я хочу умыть ее, чтобы отец не видел ее в крови.
Я поднялся к ним и стал поддерживать девушку сзади. Плечи у нее были очень хрупкими, а под мышками оказалось жарко-жарко. Я любовался умелыми, заботливыми и грациозными движениями Джанан, когда она черпала ладонями воду оттуда, где плавала пачка из-под сигарет, и умывала девушке лицо, нежно промывая ей рану на лбу. Но я предчувствовал, что кровь не остановить. Она сказала нам, что, когда была маленькой, ее так мыла бабушка. Когда-то она была маленькой, боялась воды, а сейчас стала большой, полюбила воду и вот теперь умирает.
— Я хочу вам кое-что рассказать перед тем, как умру, — проговорила она. — Отнесите меня к автобусу.
Вокруг сложившегося пополам, перевернутого автобуса уже было много людей, растерянных и недоумевающих. Пара человек слонялась туда-сюда, кажется, они таскали трупы — так таскают чемоданы. Женщина с пакетом в руках раскрыла зонтик и стояла с таким видом, словно ждала следующего автобуса. Пассажиры нашего автобуса-убийцы и несколько пассажиров перевернутого автобуса пытались вытащить на улицу, в дождь раненых, застрявших внутри разбитого салона среди багажа и тел. Рука, за которую держалась умирающая на глазах девушка, лежала так, как она ее оставила.
Она тоже хотела в автобус, хотела помогать другим, но не из-за того, что испытывала горе, а, скорее, из чувства долга.
— Я его любила, — проговорила она. — Книгу сначала прочитала я. Я была ошеломлена, испугалась. Давать ему книгу было ошибкой. Она его тоже ошеломила, как и меня. Но этим дело не кончилось. Он захотел отправиться в ту страну. Я говорила ему, что это всего лишь книга, ко мне не удалось переубедить его. Я так любила его. Мы отправились в путь, объездили много городов, повидали жизнь, увидели, что скрыто за цветом. Мы искали истину, но не нашли. Мы стали ссориться, я оставила его, вернулась домой к родителям и стала его ждать. В конце концов мой любимый вернулся ко мне, но уже совершенно другим. Он сказал, что книга сбила с толку многих, что из-за нее у многих несчастных людей жизнь пошла под откос, что книга — источник зла и бед. И что сейчас он поклялся отмстить книге за все разочарования и все разбитые жизни. Я ответила, что книга ни в чем не виновата, таких книг много. Сказала, важно то, что ты видишь во время чтения. Но он не слышал меня. Должно быть, он уже заразился от обманутых неудачников жаждой мести. Он рассказал мне о Докторе Нарине,
[19] сражавшемся против книги, о войне, которую он объявил чужим цивилизациям, уничтожающим нас, и вещам, пришедшим с Запада, о великой борьбе против слов и книг… Он упоминал о часах, о старинных вещах, о клетках для канареек, о ручных кофемолках, о колодезных журавлях. Я ничего не понимала, ко я любила его. Его душила ненависть, но он был смыслом моей жизни. И поэтому я отправилась следом за ним в городок Гудул,
[20] где, как он сказал, ради «наших целей», будет собрание тайно объединившихся обиженных Западом торговцев. Нас должны были разыскать и встретить люди Доктора Нарина и отвезти к нему… А теперь вместо нас вы туда поезжайте… Остановите измену жизни и книге. Доктор Нарин ждет нас, молодых торговцев, присоединившихся к борьбе. Наши паспорта во внутреннем кармане пиджака моего милого друга… А от человека, который приедет нас забрать, должно пахнуть кремом для бритья «ОПА».
Лицо девушки опять покрылось каплями крови. Она крепко держала мертвую руку, целовала ее и плакала. Джанан обняла ее за плечи.
— Я ведь тоже виновата, Ангел, — проговорила девушка. — Я не заслуживаю твоей любви. Я поверила своему любимому, последовала за ним. Я предала книгу. Он умер, не увидев тебя, потому что его вина была сильнее моей. Папа будет очень сердиться, но я так счастлива, что умру у тебя на руках.
Джанан заверила ее, что она не умрет. И все-таки мы верили в ее смерть, так как в фильмах, которые мы смотрели, умиравшие никогда не объявляли о том, что умирают. Джанан в роли Ангела крепко сжимала руки девочки и мертвого парня, совсем как в кино. А потом та умерла, так и не выпустив руку своего возлюбленного.
Джанан приблизилась к телу мертвого юноши, смотревшего на перевернутый мир. Потом просунула руку в разбитое окно и стала что-то искать у него в карманах. Радостно улыбаясь, она вернулась с нашими новыми паспортами в руках.
Как я любил Джанан, ее счастливую улыбку! И два милых треугольничка по краям губ, появлявшихся, когда Джанан смеялась!
Она уже поцеловала меня один раз, и я ее — один раз, и сейчас мне захотелось поцеловаться с ней под дождем, но она мягко отстранилась от меня.
— В нашей новой жизни тебя зовут Али Кара, а меня — Эфсун Кара, — сказала она, читая паспорта. — У нас даже есть свидетельство о браке. И, улыбнувшись, добавила настоятельно и нежно, как наша учительница английского языка: — Господин и госпожа Кара направляются в город Гудул на собрание торговцев.
7
Проехав два города под нескончаемыми летними дождями и три раза пересев на другие автобусы, мы добрались до городка Гудул. Мы вышли из грязного здания автовокзала на узкие улочки и в небе над собой заметили что-то странное: в центре висела рекламная растяжка, зазывавшая детей на летние курсы по изучению Корана. Перед киосками государственной компании по выпуску алкогольных напитков «Текель» и «Спортлото», среди цветных бутылок с ликером, валялись три жирные дохлые крысы и, демонстрируя острые зубы, улыбались прохожим. На дверях аптеки висели фотографии, похожие на записки с фотокарточками, которые прикалывают к одежде покойников на похоронах политических преступников: портреты умерших с датами их жизни. Их лица напомнили Джанан добропорядочных богачей из старых турецких фильмов. Мы вошли в один из магазинчиков и купили хозяйственную сумку из искусственной ткани и нейлоновые рубашки, чтобы придать себе вид молодых и солидных продавцов. Каштановые деревья вдоль улицы, что вела нас к отелю, были посажены удивительно ровными рядами. На вывеске в тени одного из них Джанан прочитала:
«Выполнение сунната старинным способом. Не лазер»
и сказала: «Нас ждут». Я держал наготове в кармане свидетельство о браке покойных Али Кара и Эфсун Кара. Плюгавый администратор с усами а-ля Гитлер за стойкой регистрации в отеле «Удача» едва взглянул на него.
— Вы приехали на собрание продавцов? — спросил он. — Все ушли на торжественное открытие в лицей. У вас больше нет сумок, кроме этой?
— Наш багаж сгорел в автобусе. Вместе с другими пассажирами, — ответил я. — А где лицей?
— Да уж, Али-бей, автобусы горят, бывает, — согласился администратор. — Мальчик вас проводит.
С этим мальчиком, что повел нас в школу, Джанан всю дорогу разговаривала таким нежным голосом, каким со мной не говорила никогда: «Ну и как тебе в этих темных очках? Мир не кажется черным?» — «Не кажется. Потому что я Майкл Джексон». — «А твоя мама что об этом говорит? Ух ты, какой красивый жилет она тебе связала!» — «Это ее не касается!»
Пока мы шли в лицей имени Кенана Эврена,
[21] о чем сообщала мигавшая неоновая вывеска сродни тем, что красуются на торговых павильонах в Бейоглу,
[22] от Майкла Джексона удалось узнать следующее: он учится в четвертом классе; папа работает в кинотеатре, принадлежащем владельцу отеля, а сейчас помогает на этом собрании; вообще весь город сейчас занят собранием продавцов; ну, правда, некоторые были против всего этого; да и каймакам
[23] сказал: «Не позволю позорить вверенные моей власти места!»
На выставке в столовой лицея Кенана Эврена мы увидели: прибор для того, чтобы беречь время, волшебное стекло, делавшее черно-белый экран телевизора цветным, первый турецкий детектор для тестирования любых продуктов на наличие в них свинины, лосьон для бритья без запаха, ножницы для автоматической резки лотерейных купонов из газеты, обогреватель, который включается сам, стоит только хозяину войти в дом, и механические часы, решавшие вопрос призыва на молитву, то есть сводившие на нет не только потребность в минарете, муэдзине и репродукторе, но и саму проблему европеизации — исламизации. Вместо привычной кукушки к механизму были приделаны две фигурки: крошечного имама, который перед намазом показывался на первом этаже выполненного в форме башни минарета и три раза возглашал: «Аллах велик!», и миниатюрного безусого господина в галстуке, в начале каждого часа появлявшегося на балкончике в верхней части часов и повторявшего: «Какое счастье быть турком, турком, турком!»
Мы увидели прибор — подобие камеры-обскуры, сохранявший изображение предметов, и заподозрили, что все эти экспонаты были изобретены учащимися здешнего лицея. Должно быть, отцы, дяди и преподаватели, прохаживавшиеся в толпе, тоже приложили руку к этим разработкам. Сотни маленьких карманных зеркал, прикрепленных друг напротив друга между покрышкой и ободом автомобильного колеса, создавали «лабиринт отражений». На зеркала попадал свет, крышка закрывалась, и несчастный луч был вынужден вращаться до бесконечности, отражаясь в зеркалах. Можно было заглянуть внутрь через дырочку и увидеть получившееся изображение, будь то платан, сварливая учительница, толстый продавец холодильников, прыщавый школьник, чиновник кадастрового управления со стаканом лимонада, графин с айраном, портрет генерала Эврена, беззубая уборщица, улыбавшаяся машине, какой-то мрачный человек, ваше собственное лицо или красивая и любопытная Джанан с сияющей, несмотря на долгое путешествие, кожей.
Мы смотрели на все, не только на приборы. Например, какой-то человек в клетчатом жилете и белой рубашке с галстуком произносил речь. Большинство людей стояли маленькими группками и рассматривали друг друга и нас. Девчушка с красной лентой в волосах, держась за юбку толстой матери в платке, повторяла стишок, который ей предстояло прочесть. Джанан подошла ко мне. На ней была фисташкового цвета юбка из турецкого ситца, купленная нами в Кастамону.
[24] Я любил ее, я так сильно любил ее, ты же знаешь, Ангел. Мы попили айрана. А потом стояли с краю, у стены, чувствуя себя в пыльном вечернем свете столовой ошеломленными, усталыми и сонными. То, что мы видели, казалось нам музыкой бытия, а может, наукой жизни. Потом мы заметили нечто вроде телевизора и подошли к нему.
— Этот новый телевизор — подарок Доктора Нарина, — сказал человек в галстуке-бабочке.
Он что — масон? В какой-то газете я прочитал, что бабочки носят масоны.
— С кем имею честь разговаривать? — спросил тот и внимательно взглянул мне на лоб — наверное, чтобы не смотреть на Джанан дольше, чем позволено правилами приличия.
— Али Кара и Эфсун Кара, — ответил я.
— Вы такие молодые. Не может не вселять надежду то, что среди нас, обиженных Западом продавцов, утративших веру в жизнь, есть и молодые люди.
Я сказал:
— Мы здесь для того, чтобы демонстрировать не молодость, а новую жизнь.
И вдруг крупный, приятного вида веселый мужчина — у таких школьницы на улице смело могут спрашивать, который час — произнес:
— Мы не утратили веру в жизнь, у нас крепкая вера.
Так мы присоединились к собранию. Девочка с лентой прочитала свой стишок, пробормотав его так, как бормочет легкий летний ветерок. Красивый парень с внешностью турецкого киногероя обстоятельно и подробно говорил о нашем крае: о сельджукских минаретах, об аистах, о строящихся электростанциях, о коровах и большом удое. Пока ученики рассказывали каждый о своем изобретении, выставленном на столе в столовой, их отцы или: учителя стояли рядом и горделиво на нас посматривали. Держа в руках стаканы с айраном или лимонадом, мы то и дело останавливались то у одного изобретения, то у другого, на кого-то наталкиваясь или пожимая чьи-то руки. Я уловил легкий запах алкоголя и запах «ОПА», но не понимал, от кого пахло. Мы осмотрели и телевизор Доктора Нарина. Больше всего все говорили здесь о Докторе Нарине, но самого его не было.
Когда стемнело, мы вышли из лицея — сначала мужчины, за ними женщины, — чтобы пойти в ресторан. На темных улицах городка ощущалась немая враждебность. За нами следили из приоткрытых дверей еще работавших парикмахерских и бакалейных лавок, из кафе, где был включен телевизор, из здания уездного управления, в окнах которого горел свет. Один из тех аистов, о которых поведал красавчик-ученик, не спускал с нас глаз, сидя на верху башни в центре площади. Любопытство? Или враждебность?
Ресторан оказался замечательно уютным — с аквариумом, множеством цветочных горшков, портретами видных турецких государственных деятелей, фотографиями известной, некогда с честью затонувшей подводной лодки и кривоухих футболистов, а также картиной, изображавшей лиловый инжир, соломенно-желтые груши и довольных жизнью овец. Зал мгновенно заполнился торговцами и их женами, учениками и учителями лицея, теми, кто нас любил и верил нам, и тогда я почувствовал, будто многие месяцы ждал подобного сборища, многие месяцы готовился к этому вечеру. Я пил наравне со всеми, но выпил, как выяснилось позже, больше всех. Я сидел за мужским столом и чокался с теми, кто садился рядом со мной, вел страстные речи о чести, об утраченном смысле жизни, о чем-то потерянном нами. Они раньше меня заговорили на эти темы. Теперь говорил я.
Один парень вытащил из кармана колоду карт, с гордостью показав, что вместо короля он нарисовал «шейха», а вместо валета — «невольника». Он долго объяснял, почему настала пора раздавать такие карты в кофейнях страны (а ведь их сто семьдесят тысяч), где в карты играли за двумя с половиной миллионами столов. Оказалось, я давно согласен с ним, что всех удивило.
Надежда присутствовала здесь, среди нас, этим вечером она казалась реальным существом. Надежда и Ангел — это одно и то же? «Это разновидность света», — сказали мне. А еще говорили: «С каждым вдохом нас становится меньше». Сказали, что мы обретаем свое именно там, где спрятали. Кто-то показал фотографию печки. Уже знакомый мне парень произнес: «Это велосипед, высота регулируется, сиденье тоже». Господин в бабочке вынул из кармана бутылку с какой-то жидкостью — она заменяла зубную пасту… А беззубый старичок, сетуя, что приходится воздерживаться от выпивки, рассказал свой сон: «…и говорит Он нам — не бойтесь, тогда не исчезнете». Кто такой Он? Доктор Нарин, знающий ответы на все эти трудные вопросы, не пришел. Почему его не было? Какой-то голос сказал: если бы Доктор Нарин увидел этого милого юношу, то полюбил бы его как сына. Чей это голос? Пока я оборачивался, он пропал. Ш-ш-ш, сказали все, не надо так опрометчиво высказываться о Докторе Нарине. Со дня на день Ангела покажут по телевизору, и тогда мы заговорим вслух! Якобы всё, весь страх — из-за каймакама, но на самом-то деле он совсем не против нас. Ведь сюда можно пригласить и самого богатого человека в Турции, самого Вехби Коча. Почему нет? Он, между прочим, самый крупный торговый представитель, сказал кто-то.
Я помню, с кем-то целовался в щеки; меня поздравляли с тем, что я такой молодой, обнимали за то, что такой искренний. И потом я стал им рассказывать о телеэкранах, красках и времени в автобусах. Подождите, перебил меня приятный молодой торговый представитель «Текеля». Сейчас наш экран станет концом для тех, кто приготовил нам эту ловушку; новый экран — новая жизнь. Кто-то рядом со мной вставал и садился, а я подсаживался к другим и начинал рассказывать: об автокатастрофах и о случае, несчастном случае, о смерти, о покое, о книге, о неповторимом миге выхода… Должно быть, я зашел очень далеко: я произнес слово «любовь» и, привстав, посмотрел туда, где она сидела. Джанан была среди пристально рассматривавших ее учительниц и жен. Я опустился и сказал: время — это автокатастрофа, несчастный случай, мы живем в мире в результате этого случая. И здесь находимся из-за случая. Позвали какого-то фермера в кожаной куртке и сказали, что я должен его послушать, раз меня интересует время. Старым он не был, хотя кряхтел и охал. «Вы меня слишком высоко цените!» — сказал он и вынул из внутреннего кармана свое «скромное» изобретение — карманные часы, которые чувствовали, когда человек счастлив, — тогда они останавливались, и счастье длилось бесконечно. А когда человек был несчастлив, стрелки часов торопливо бежали вперед, и беды моментально кончались, и глазом моргнуть не успеешь. А ночью, когда человек спокойно спал около часов, они, эта маленькая, терпеливо тикающая вещица, сами корректировали разницу во времени, и утром человек вставал вместе со всеми, не став старше.
Я произнес было: «Время…» — как вдруг засмотрелся на медленно покачивавшихся рыб в аквариуме. Ко мне приблизилась какая-то тень и сказала: «Нас обвиняют в том, что мы презираем западную цивилизацию. А на самом деле все наоборот… Вы слышали об останках христиан, много веков живших в пещерах Каппадокии?» Что же это за рыба говорила со мной, когда я общался с рыбами из аквариума? Пока я поворачивался к ней, она исчезла. Сначала я сказал себе — это всего лишь тень, а потом с содроганием уловил тот самый ужасный запах: «ОПА».
Не успел я сесть, как огромный усатый мужчина, нервно теребя цепочку от брелка, стал спрашивать меня: из какой я семьи, за кого голосовал, какое изобретение мне понравилось, что решу завтра утром? А я думал только о рыбах и хотел было предложить ему выпить со мной еще стаканчик ракы. Голоса, голоса, голоса слышались мне. Я помолчал. А потом оказался рядом с симпатичным торговым агентом «Текеля», — он сказал, что больше никого не боится, даже каймакама, у которого появились проблемы с дохлыми крысами, валявшимися перед витринами «Текеля». Интересно, почему в этой стране ликером торгует только «Текель», государственная монополия? Я вспомнил, чего испугался, и заговорил об этом: если жизнь — путешествие, то я уже полгода в пути и даже кое-что узнал. Если позволите, расскажу. Я прочитал одну книгу, лишился своего мира и, чтобы найти новый, отправился в путь! И что же я нашел? Кажется, ты, Ангел, можешь сказать, что я нашел! Я помолчал, подумал и стал о чем-то говорить, как вдруг, словно очнувшись от сна, вспомнил: Любовь. И начал искать тебя, Ангел, в толпе. Там, среди продавцов холодильников и их жен, рядом с человеком в бабочке и его дочерьми, под осторожными взглядами школьных учителей и тех, кто давно впал в старческий маразм, Джанан танцевала под музыку невидимого приемника с ка-ким-то долговязым нахалом-лицеистом.
Я сел на стул, закурил. Умел бы я танцевать… Как-нибудь так, как танцуют в фильмах жених и невеста. Попил кофе. Часы счастья, должно быть, неслись вперед… Покурить… Танцевавшим захлопали. Выпить кофе… Джанан вернулась к женщинам. Еще чашку кофе…
На обратном пути в отель я взял Джанан под руку — так же, как жители городка и коммерсанты своих жен. Кто этот парень из лицея, откуда он тебя знает? Аист наблюдает за нами во тьме маленьких улиц, с высокой башни… Мы, как настоящие муж и жена, уже было взяли наш ключ за номером девятнадцать у ночного портье, но вдруг лестницу передо мной загородил огромный потный человек весьма решительного вида, уверенный в собственной правоте.
— Уважаемый Кара, — обратился он ко мне, — если у вас есть время…
Я подумал — полиция; наверное, узнали, что мы украли свидетельство о браке у погибших пассажиров.
— Извините за беспокойство, мы могли бы немного поговорить? — Он явно был настроен на мужской разговор. Как изящно удалилась от нас Джанан с ключом от номера девятнадцать, аккуратно — чтобы не наступить на юбку — и грациозно поднимаясь по лестнице!
Человек этот был не из Гудула, но имя я его забыл мгновенно, едва услышав. Так как беседа происходила ночью, назовем его господин Филин — наверное, я придумал это имя из-за канарейки в холле. Канарейка прыгала то вниз, то вверх, то на прутья клетки, а господин Филин говорил:
— Сейчас нас кормят, поят, а завтра попросят проголосовать. Вы думали об этом? Я за вечер поговорил со всеми торговцами, не только с местными, со всеми, кто прибыл из всех уголков страны. Все может произойти уже завтра, прошу вас, подумайте об этом. Вы уже размышляли на эту тему? Вы — самый молодой среди нас… Вы за кого?
— А за кого я должен проголосовать, по-вашему?
— Только не за Доктора Нарина. Поверь мне, брат — видишь, я называю тебя братом, — все это просто авантюра. Разве Ангелы грешат? Можно ли одолеть те силы, что против нас? Теперь невозможно оставаться самими собой. Это понял даже известный журналист Джеляль Салик. И покончил с собой. А статьи вместо него пишет кто-то другой. И везде, куда ни сунься, эти американцы. Да уж, горько осознавать, что мы больше не сможем быть самими собой. Но это-то зрелое решение и спасает нас от бед. Ну и что! Даже если наши дети и внуки не поймут нас… Цивилизации возникают, цивилизации погибают. Верить в нее, когда она возникает? И хвататься за оружие, когда гибнет? Если изменяется весь народ — скольких можно убить? Ангел может быть соучастником преступления? И потом — кто такой Ангел, посмею спросить? Разве дело — собирать старые печи, компасы, детские комиксы и прищепки? А еще, говорят, он ненавидит книги и слово. Мы пытаемся жить осознанно, но в какой-то момент вдруг останавливаемся. Кто может быть самим собой? Кто тот счастливец, с кем шепотом говорят Ангелы? Все это пустые слова, спекуляция, чтобы обмануть тех, кто ничего не понимает. А ситуация-то выйдет из-под контроля. Слышали, говорят, даже приедет Коч, сам Вехби Коч… Власти, государство не допустят этого. Ну а рядом с сушняком горит и зелень… Почему, как ты думаешь, телевизор Доктора Нарина будут завтра демонстрировать отдельно? Он — единственный, кто втягивает нас в авантюру. Говорят, он расскажет историю Колы, а это — безумие. Мы не для того сюда приехали.
Он собирался говорить и дальше, но в зал нижнего этажа гостиницы, который никак нельзя было назвать вестибюлем, вошел человек в красном галстуке. Филин произнес: «Мы будем блокировать противника всю ночь» — и исчез. Я видел, как он вышел вслед за другим продавцом в темноту ночных улиц.
Я стоял перед лестницей, по которой поднялась Джанан. У меня горела голова и дрожали колени — может, от ракы, а может, от кофе, а еще колотилось сердце и вспотел лоб. Я побежал к телефону, набрал номер — не та линия, опять набрал, ошибся номером и опять набрал тебя, мама… Мама, мама, ты слышишь меня, я женюсь, сегодня вечером, уже скоро, сейчас, на Ангеле, да мы уже поженились, наверху в комнате, надо подняться по лестнице, мама, не плачь, обещаю вернуться домой, мама, не плачь, я вернусь однажды с Ангелом на руках.
Почему я раньше не замечал, что за клеткой с канарейкой висит зеркало? Когда поднимаешься по лестнице, смотрится оно странно.
Комната номер девятнадцать, где Джанан, открыв дверь, встретила меня с сигаретой в руке, а затем подошла к окну и стала смотреть на городскую площадь, казалась мне чей-то сокровищницей, гостеприимно открытой для нас. Безмолвие.
Жара. Полутьма. Две кровати — одна напротив другой.
Из раскрытого окна падал печальный свет, освещая тонкую шею и длинные волосы Джанан, а нервный и нетерпеливый (или мне так казалось?) дым сигареты поднимался от ее губ, которых я не видел, в горестную тьму, скопившуюся от многолетнего дыхания жителей Гудула в небесах — тех, кто не мог уснуть, тех, кто спал некрепко, и тех, кто уснул навек.
Снизу послышался пьяный хохот — наверное, кого-то из продавцов, хлопнула дверь. Я увидел, как Джанан бросила непотушенную сигарету вниз и, словно ребенок, смотрела, как летел, переворачиваясь, красноватый огонек. Я подошел к окну и тоже, сам того не замечая, стал смотреть вниз, на улицу, на площадь. Мы долго смотрели в окно, так, будто разглядывали обложку новой книги.
— Ты тоже много выпила? — осведомился я.
— Да, — весело ответила она.
— Как долго это будет продолжаться?
— Дорога, что ли? — весело спросила она. И показала на дорогу, которая вела от площади к кладбищу, а перед кладбищем сворачивала к автовокзалу.
— И где она, по-твоему, закончится?
— Понятия не имею. Но хочу дойти туда, куда она уведет. А что, лучше сидеть и ждать?
— Деньги почти закончились, — заметил я.
Темная дорога, на которую только что указывала Джанан, озарилась ярким светом автомобильных фар. Въехав на площадь, машина остановилась.
— Мы никогда туда не дойдем, — произнес я.
— А ты выпил больше меня, — сказала она.
Из машины вышел человек и, закрыв дверь, пошел в нашу сторону, не замечая нас. Он беспечно наступил на окурок сигареты, брошенной Джанан, — так ходят те, кто безжалостно губит чужие жизни, и вошел в отель «Удача».
Над Гудулом воцарилась бесконечная тишина, будто в милом маленьком городке людей не было. Где-то вдалеке залаяли собаки, и опять наступила тишина. Листья платанов и каштанов дрожали от незаметного ветра, но шелеста слышно не было. Должно быть, мы долго молча стояли перед окном, глядя на улицу, словно дети в ожидании праздника. С памятью словно что-то произошло — я помнил каждую секунду в отдельности, но не мог сказать, шло время или остановилось. А потом Джанан сказала:
— Нет-нет, пожалуйста, не трогай меня! Ни один мужчина ко мне еще не прикасался!
Мне показалось, что городок, видневшийся из окна, существует только в моем воображении, со мной так часто бывает, когда я вспоминаю прошлое. А может, передо мной не настоящий городок, а тот, что изображен на почтовых марках серии «Наша страна»? И я его рассматриваю? Те крохотные города на марках всегда казались мне не реально существовавшими площадями и улицами, по которым можно гулять, разглядывая пыльные витрины, и где можно купить пачку сигарет, а какими-то воспоминаниями.
Город Фантазии, подумалось мне. Город Воспоминаний. Я знал, что подспудно ищу зрительного подтверждения неизгладимо горькому воспоминанию — я осмотрел пространство под деревьями по темным сторонам площади, тускло светившиеся тракторные шины, перегоревшие буквы вывесок над банком и аптекой, спину старика на улице, несколько окон… И, словно дотошный фотолюбитель, который смотрит не фотографию площади, а пытается определить место, где стоял фотограф, я стал мысленно смотреть на себя со стороны, на себя, стоявшего у окна второго этажа отеля «Удача». Все происходило как в зарубежных фильмах, которые мы видели в автобусах: сначала общий план города, потом — квартал, затем — двор, дом, окно… И пока сам я стоял у окна маленького отеля в далеком поселке, а ты, усталая, лежала за этим окном на одной из кроватей в уже запылившемся платье, я смотрел на нас обоих сквозь объектив камеры: сначала на нашу страну, на пути, что мы прошли, на городишко, площадь, отель и окно. Казалось, эти воображаемые, едва запомнившиеся мне города, деревни, фильмы, заправки и пассажиры смешались где-то в глубине моей души, рождая боль и чувство потери, но я не понимал, передалась ли мне эта грусть от городов, старинных вещиц и пассажиров или же, рожденная моей болью, она разнеслась по стране, по всему миру.
Лиловые обои на стене у окна напомнили мне карту. На электрической печке в углу было написано «Везувий», а я только вечером познакомился с человеком, продававшим их. Напротив, из крана над умывальником, капала вода. Дверь шкафа не закрывалась, и поэтому в зеркальной поверхности ее отражались комод, стоявший между кроватями, и лампа на нем. Лампа мягко светила на покрывало с лиловыми листиками и на уснувшую на этом покрывале одетую Джанан.
Ее каштановые волосы слегка отливали рыжиной. И как я до сих пор не замечал этого?
Я подумал, что я много чего не замечал. В голове все перепуталось. Среди этой неразберихи проносились усталые мысли, кряхтя и сбрасывая скорость, словно сонные, призрачные грузовики, проезжавшие мимо закусочных на неизвестных перекрестках, а за спиной я слышал дыхание девушки моей мечты, мечтавшей во сне о другом.
Да ляг ты рядом, обними ее, ведь когда люди так долго вместе, их начинает тянуть друг к другу! Кто же такой этот Доктор Нарин? Я, не выдержав, повернулся и стал смотреть на ноги моей красавицы, как вдруг вспомнил: братья, братья ждут меня на улице, в ночной тиши, ждут и строят козни. Появившийся в тишине мотылек летает вокруг лампочки, больно обжигая крылышки. Целуй ее долго-долго, пока не вспыхнет пламя и не охватит вас обоих. Слышал ли я музыку или то был мой разум, транслировавший по заявке наших радиослушателей песню «Ночь зовет»? Моим ровесникам, собратьям-мужчинам, чьи сексуальные страсти не утолены, хорошо известно, что на самом деле зов ночи — это поход на улицу, поиски пары таких же отчаявшихся парней, как и ты, жалобы друг другу, взаимная ругань, изготовление бомбы, от которой кто-нибудь да взлетит на воздух, и — наверное, ты поймешь меня, Ангел, — сладострастное сплетничание о тех, кто подготовил международный заговор, который и обрек нас на эту убогую жизнь. Полагаю, что эти-то сплетни и считаются впоследствии «историей».
Я смотрел на спящую Джанан около получаса, может, минут сорок пять, ну ладно-ладно, самое большее — час. Затем открыл дверь, вышел, запер дверь снаружи, а ключ опустил в карман. Моя милая осталась там, а отвергнутый я оказался в ночи. Поброжу по улице, вернусь и обниму ее. Выкурю еще сигарету, вернусь и обниму ее. Выпью где-нибудь, наберусь немножко храбрости, вернусь и обниму ее.
Ночные заговорщики обступили меня на лестнице. «Вы Али Кара? — спросил один из них. — Поздравляю вас, вы приехали сюда, вы так молоды». «Если присоединитесь к нам, — добавил второй — примерно того же роста, примерно того же возраста, примерно в таком же темном пиджаке с примерно таким же тонким галстуком, — мы покажем вам, что произойдет завтра, когда подымется шумиха».
Они держали сигареты словно пистолеты с алеющими наконечниками, нацелив их мне в лоб и заговорщицки улыбались. «Мы хотим не пугать вас, а предупредить», — добавил второй. Я понял, что здесь, в ночи, они искали тех, кто перейдет на их сторону.
Теперь мы шагали по улицам, не видимым аисту, мимо бутылок с ликером и жирных дохлых крыс. В каком-то переулке, где мы не прошли и двух шагов, вдруг открылась дверь, и нам в лицо ударил резкий запах перегара и анисовой водки. Я сел за грязный стол, покрытый клеенкой, и, залпом выпив две рюмки ракы — ну-ну, это всего лишь лекарство! — узнал нечто новое о моих друзьях, о счастье и о жизни.
Сыткы-бей, заговоривший со мной первым, торговал пивом в городе Сейдишехире. Он поведал мне, что его работа вере не противоречит. Ведь если немножко подумать, можно понять, что пиво — не вода со спиртом, как ракы. «А пузырьки в нем — просто газировка», — сказал он, заказав бутылку пива «Эфес» и выпив ее в стакан. Второй мой приятель не обращал внимания на подобные проблемы и тревоги — он торговал швейными машинами и сейчас стремительно и напористо погружался в самую пучину жизни, — так пьяные или сонные водители грузовиков ночью влетают в плохо освещенные столбы линии электропередач.
Здесь был покой. Он здесь существовал. В этом мирном городке, в этой маленькой пивной. В настоящий момент. В пучине жизни, в ее сердце, за этим питейным столом, который делили трое исполненных веры путников. Когда мы думали о том, что произошло с нами в прошлом, и о том, что произойдет завтра, мы сознавали ценность этого мгновения, этого неповторимого мгновения между полным побед прошлым и ужасным, плачевным будущим. Мы поклялись говорить друг другу только правду. Расцеловались. Смеялись со слезами на глазах. Почтили священное величие мира и жизни. Подняли тост в честь сборища чокнутых продавцов и бодрствовавших этой ночью участников радикальных политических организаций, которые были в пивной. Вот это и была настоящая жизнь, здесь, а не там, не в раю и не в аду. Она была именно здесь, сейчас, в этом мгновении. Какой безумец осмелится возражать нам? Какой глупец может заставить нас замолчать? У кого было право назвать нас жалким, убогим отребьем? Нам не нужна была ни стамбульская жизнь, ни парижская, ни нью-йоркская; пусть все бутики, доллары, шикарные квартиры и самолеты останутся там; и все приемники и телевизоры тоже — у нас есть свои. У нас есть то, чего нет у них: смотрите, как свет жизни струится в мое сердце.
Помню, в какой-то момент, Ангел, я, задумавшись, спросил себя: если так просто принять лекарство от несчастья — почему никто этого не делает? Вымышленный Али Кара, шагающий летней ночью из пивной с закадычными друзьями, спрашивает: отчего так много боли, горя, нищеты, отчего? А на втором этаже отеля «Удача» горит лампа, от света которой волосы Джанан кажутся рыжими.
Помню, что потом мы оказались в кабинете, где царила атмосфера Республики, Ататюрка и гербовых марок. Мы вошли в здание, в кабинет каймакама, и сам каймакам-бей поцеловал меня в лоб — он тоже был из наших. Он сообщил: из Анкары пришел приказ, завтра никто не пострадает. Он уже заметил меня, доверял мне, — если я хочу, то могу почитать влажные от типографской краски воззвания, размноженные скрипучим печатным станком:
«Дорогие жители Гудула, наши старейшины, наши братья, наши сестры, матери, отцы и благочестивые студенты лицея имамов-хатибов![25] Похоже, кое-кто из гостей, вчера посетивших наш город, сегодня забыл, что он гость! Что им надо? Осквернить все святое, что столетиями существует у нас, — нашего Пророка, наши мечети, религию, ее праздники, ее шейхов, памятник Ататюрку? Нет же: мы не будем пить вино, вы не заставите нас пить „Кока-колу“, и молиться мы будем не кресту, не идолу-Америке и не дьяволу, а Аллаху! Мы не понимаем, почему в нашем мирном городе запросто собираются сумасшедшие, презирающие маршала Февзи Чакмака,[26] вместе с еврейским агентом Максом Руло? Кто такой Ангел? И кто хочет показать его по телевизору, чтобы его осмеяли? Мы должны спокойно наблюдать за тем, как оскорбляют нашего Хаджи Лейлека — дедушку Аиста, вот уже двадцать лет охраняющего наш город, и наших пожарных? Разве для этого Ататюрк изгнал армию греков? Если мы не поставим на место этих так называемых гостей, этих наглецов, забывших о том, что они — гости, и если не проучим ротозеев, ответственных за то, что позвали их в наш город, как мы завтра будем смотреть друг другу в глаза? В одиннадцать часов мы собираемся на площади у пожарной части. Чем жить обесчещенными, лучше умереть с честью».
Я прочел воззвание еще раз. А если прочитать задом наперед или соединить заглавные буквы, интересно, получится новый текст? Нет, не получится. Каймакам сказал, что пожарные машины с утра возят воду из реки Гудул. Существует вероятность, хотя и маленькая, что завтра ситуация выйдет из-под контроля, начнутся пожары, а в жару народ вряд ли отпугнет холодная вода. Градоначальник заверил наших сторонников: они тесно сотрудничают с муниципальными властями, а отряды полиции готовы выступить из центра вилайета, как только начнутся беспорядки. «А когда все успокоится и с личин провокаторов, врагов Республики и нации спадут маски, — продолжал каймакам, — посмотрим, кто будет портить рекламные плакаты мыла и щиты с фотомоделями. Тогда увидим, кто, выйдя в стельку пьяным из ателье портного, будет поносить каймакама и аиста?»
Именно тогда они решили, что и я, отважный юноша, должен увидеть мастерскую портного. Каймакам дал мне прочитать «ответное воззвание», написанное двумя учителями, полусекретными членами «Центра развития современной цивилизации», а потом приставил ко мне своего человека, которому и велел отвести меня к портному.
— Каймакам-бей заваливает нас работой, — сказал мне на улице Хасан Амджа, швейцар уездного управления. Два агента тайной полиции беззвучно, как воры, распарывали в ночной синеве полотно с рекламой курсов по изучению Корана. — Мы работаем ради государства, ради нации.
В ателье портного я увидел телевизор, стоявший на столике среда тканей, швейных машин и зеркал, а под ним — видеомагнитофон. Два парня чуть постарше меня работали с ним, сжимая в руках отвертки и провода. В стороне, в лиловом кресле, сидел человек, он поглядывал то на них, то на свое отражение в зеркале; сначала он посмотрел на меня, а потом вопросительно — на Хасана Амджу.
— Нас прислал каймакам-бей, — сообщил Хасан Амджа. — Парня поручили вам.
Человек в лиловом кресле оказался тем мужчиной, который оставил машину на площади и, наступив на окурок Джанан, вошел в наш отель. Он нежно улыбнулся мне и велел сесть. Через полчала он нагнулся, нажал на кнопку и включил видеомагнитофон.
На экране возникло изображение телевизора, на экране которого тоже был телевизор. И вдруг я увидел синий свет — он напомнил мне о смерти, но в тот момент смерть, должно быть, была далеко. Луч синего света какое-то время бездумно скользил по бескрайней степи, где бродили наши автобусы. Вслед за этим я увидел утро — занималась заря. Может, это были сцены первых дней существования мира. Как здорово напиться пьяным в незнакомом городе и, пока любимая спит в номере, сидеть с таинственными малознакомыми приятелями в ка-ком-то ателье и, не особо интересуясь, что же такое жизнь, вдруг разом, глядя в телевизор, увидеть и понять, что это такое…
Почему человек облекает мысли в слова, а потом расстраивается из-за того, что видит? «Мне хочется… Мне хочется…» — говорил я себе, толком не зная, чего же мне хочется. Потом на экране возникло белое свечение — наверное, оба парня, склонившиеся над телевизором, заметили это по сиянию, отразившемуся у меня на лице. Они обошли телевизор, посмотрели на экран и включили звук. И тут вдруг свет превратился в Ангела.
— Я так далеко, — проговорил голос, — настолько далеко, что я всегда среди вас. Слушайте мой голос, он звучит внутри вас. Внимайте мне сердцем. И повторяйте за мной.
И я повторял за ним, как актер, озвучивающий плохой перевод фильма, пытаясь, чтобы голос звучал естественно.
— Время нельзя переждать, — повторял я странным голосом.
Джанан спит, близится утро. Но я стисну зубы и пережду, перетерплю время.
Потом наступила тишина. Казалось, я видел на экране свои мысли. И было не важно, открыты у меня глаза или нет, потому что и в моем сознании, и в окружающем мире возникла одна и та же картина. Вдруг я снова заговорил:
— Аллах создал наш мир, когда пожелал увидеть отражение своего безграничного величия, воссоздав собственное изображение, которое он узрел в зеркале. И месяц, что пугает нас, когда светит в лесу, материализовался в виде изображений, которые мы видим по телевизору и в кино. Как видим мы степные рассветы, светящееся небо, быстрые воды, омывающие скалистые берега. Месяц тогда был одинок в черном небе, как одинок телевизор, который заработал сам по себе, когда ночью внезапно включилось электричество, и теперь показывает мир, пока вся семья спокойно спит. Месяц и все вокруг существовали уже тогда, а смотреть на них было некому. И как неотполированному зеркалу не хватает блеска, так и вещам тогда не хватало души. Вы же знаете, как это бывает, вы видели много бездушных. А теперь еще раз взгляните на бездушную Вселенную, пусть это послужит вам уроком.
— Шеф, именно в этом месте взорвется бомба, — сказал парень с отверткой.
Из их разговора я понял, что они приделали к телевизору бомбу. Или я не так понял? Нет, все правильно, это была бомба с изображением, которая взорвется, когда на экране появится ослепительный свет Ангела. Я знал, что я прав, потому что, с одной стороны, меня интересовали технические подробности бомбы с изображениями, но, с другой стороны, я испытывал чувство вины. И я сказал себе: «Так и должно быть». Вот как, наверное, это произойдет: утром, на собрании, продавцы засмотрятся на волшебное зрелище, обсуждая Ангела, свет и время, тогда-то и взорвется бомба — мягко, нежно, — так происходят автокатастрофы; и время, копившееся долгие годы в изголодавшейся по жизни, борьбе и интригам толпе, разольется страстно, бурно и жестоко. И все застынет. В тот миг я подумал, что хочу умереть не от бомбы или сердечного приступа, а погибнуть в автомобильной катастрофе. Наверное, я думал, что в ту минуту мне покажется Ангел — и шепнет на ухо тайну жизни. Когда же, когда, Ангел?
Я все еще что-то видел на экране. Какой-то свет, у которого, наверное, не было цвета, а может быть, это был Ангел — я не понимал. Смотреть на изображения, которые возникнут на экране после взрыва, — все равно что заглянуть в жизнь после смерти.
Меня так взволновала эта перспектива, что я поймал себя на том, что озвучиваю изображения с экрана. Может быть, я только повторял слова, сказанные кем-то другим? Или же это был миг единения душ, встретившихся в мире ином? Вот что мы говорили:
— Когда Аллах вдохнул душу в свои творения, Адам созерцал это. И тогда все стало таким, как есть, да, именно таким, как видят дети, а не таким, как выглядело в неотполированном зеркале, как выглядит сейчас. Мы, дети, дававшие имена всему, что видели, были счастливы в те времена, когда видеть и называть значило одно и то же! В те времена время было временем, смерть — смертью, а жизнь — жизнью. Это было настоящим счастьем, но это не нравилось шайтану, и тогда он, шайтан, и задумал Великий Заговор. Одной пешкой Великого Заговора был человек по имени Гуттенберг, книгопечатник — так называли его и его многочисленных последователей: он размножил слова, и теперь трудолюбивые руки, терпеливые пальцы и требовательное перо за ними не поспевали. И тысячи слов разлетелись по миру, как бусинки с разорвавшейся нитки бус. Слова, словно полчища прожорливых тараканов, облепили пороги дверей, мыло и коробки с яйцами. Так слова и пред меты, некогда неотделимые друг от друга, стали противоречить друг другу. И когда при свете луны у нас спрашивали, что такое время, что такое жизнь, что такое печаль, что такое судьба и что такое боль, мы стали путаться в ответах, как школьники, зубрившие всю ночь перед экзаменом, хотя некогда хранили ответы у себя в сердце. Время, говорил один глупец, это шум. Случай — это судьба, вторил другой невежда. А третий подхватывал: жизнь — это книга. Теперь вы понимаете, почему мы, заблудшие, ждали Ангела, чтобы он шепнул нам на ухо правильные ответы.
— Али-бей, сынок, — перебил меня человек в лиловом кресле, — вы верите в Аллаха?
Я задумался:
— Меня ждет любовь, Джанан. В номере отеля.
— Он для всех нас — любовь и «джанан». Иди, соединись со своей любовью, — отозвался тот. — А утром приходи побриться. В парикмахерскую «Венера».
Я вышел в жаркую летнюю ночь, и мне подумалось: бомба — тоже мираж, как и автокатастрофа. Никогда не знаешь, когда и откуда она появится. Ясно, что мы, несчастные пораженцы, проиграли в азартной игре под названием «история». И все, что нам теперь остается — столетиями бросать друг в друга бомбы, чтобы убедить себя, что мы сумели выиграть хоть что-то, чтобы хоть на миг ощутить вкус победы, взрывая наши тела и души бомбами, которые мы будем класть в коробки с конфетами, в тома Корана и в автомобили — из любви к Аллаху, книгам, истории и миру. Я подумал, что все не так уж плохо, как вдруг заметил, что в комнате Джанан горит свет.
Я пошел в отель и поднялся в комнату. Мама, я был сильно пьян. Я лег рядом с Джанан и заснул, — мне казалось, что я обнимаю ее.
А утром, проснувшись, я долго смотрел на любимую, спящую рядом со мной. В ее лице были то же внимание и та же тревога, с какой она смотрела фильмы в автобусах. Она приподняла каштановые брови, словно удивляясь неизбывной последовательности в чередовании снов. Из крана все так же капала вода. Пыльный луч солнца, пробравшийся между занавесками, стал медовым, когда коснулся ее ног, и она что-то спросила во сне. Когда она отвернулась, я тихонько вышел из комнаты.
Ощущая утреннюю прохладу я пошел в парикмахерскую «Венера» и там встретил вчерашнего человека — того, кто наступил на сигарету Джанан. Его брили, и все лицо у него было в пене. Я сел в кресло и стал ждать своей очереди, но тут я с ужасом уловил запах пены для бритья. Наши взгляды встретились в зеркале, и мы улыбнулись друг другу. Конечно, именно он отведет нас к Доктору Нарину.
8
Мы ехали к Доктору Нарину. Джанан сидела на заднем сиденье длинного «шевроле» шестьдесят первой модели, словно испанская принцесса, нетерпеливо обмахиваясь, как веером, газетой «Почта Гудула», а я на переднем сиденье считал призрачные деревни, утомленные мосты и печальные городки. Водитель наш, благоухавший «ОПА», был неразговорчивым, ему нравилось крутить ручку радио и слушать одни и те же новости и отличавшиеся друг от друга прогнозы погоды. В центральных районах Анатолии ожидались дожди. Дождей не ожидалось.
В западных районах Анатолии идут грозовые дожди. Наблюдается переменная облачность. Ясно. Мы ехали шесть часов под этими проливными ливнями и переменной облачностью. И когда последний ливень, безжалостно молотивший по крыше «шевроле», закончился, мы, словно в сказке, очутились в совершенно иной стране.
Тоскливая музыка автомобильных дворников смолкла. Блистающее солнце в этом геометрически ровном мире вот-вот собиралось зайти за горизонт в левом окне в форме крыла бабочки. Прозрачная, как хрусталь, яркая и безмолвная страна, поведай нам свои тайны! Деревья в капельках воды сияли сочными красками. Птицы и бабочки — разумные и спокойные — пролетали перед нами, не касаясь лобового стекла. Мне хотелось спросить: где сказочный великан волшебной Страны Вневременья? И за каким деревом прячутся лиловая ведьма с розовыми карликами? Я только собирался сказать, что нигде не вижу никаких надписей и знаков, как вдруг мимо нас по сверкавшему асфальту беззвучно проехал грузовик, на кузове которого было написано:
«Прежде чем обогнать слева, подумай!» Мы проехали через маленький городок, затем повернули налево и въехали на проселочную дорогу. Поднялись на холмы и проехали мимо затерянной, полустершейся в сумраке деревни, за темный лес, и остановились перед домом Доктора Нарина.
Деревянный дом походил на старый деревенский особняк, перестроенный в отель под названием типа «Люкс-Палас» или «Комфорт-Палас» после того, как из-за переездов, смертей и невзгод большая семья рассеялась по миру. Но рядом не было видно ни поливальных машин, ни пыльных тракторов, ни муниципальной пожарной башни, ни ресторанчика «Гриль», что характерно для таких отелей. Только одиночество… На верхнем этаже было четыре окна, вместо обычных для таких особняков шести, и из трех окон на нижние ветки платанов, растущих напротив дома, падал апельсиново-желтый свет. Только шелковица едва виднелась в полутьме. Занавески зашевелились, стукнуло окно, послышались шаги, звонок; тени зашевелились, отворилась дверь, нас вышел встречать сам Доктор Нарин.
Он был высокого роста, с величественной осанкой, в очках, и хорошо выглядел для своих шестидесяти пяти-семидесяти лет. У него было незапоминающееся лицо, бывает, иногда трудно вспомнить, носит хорошо знакомый вам человек усы или нет. Позднее, в комнате, Джанан сказала: «Я боюсь», но, по-моему, она сказала это от любопытства, а не от страха.
Мы поужинали вместе с семьей за длинным-предлинным столом при свете керосиновых ламп, бросавших длинные теки на стены. У него было три дочери. Младшая, Гюлизар, казалась мечтательной и скромной и, несмотря на зрелый возраст, была не замужем. Средней сестре, Гюлендам, видимо, ближе был муж-врач, сопевший напротив меня, а не отец. А старшая сестра, красавица Гюльджихан,
[27] видимо, давно развелась с мужем, — это я понял из разговора двух ее послушных, тихих дочерей, двух маленьких розовых бутончиков шести и семи лет. Она была миниатюрной женщиной, невысокого роста, но от нее исходила некая угроза — всем своим видом она давала понять, что может устроить истерику в любую минуте Она словно говорила всем: «Смотрите, если вы расстроите меня, я разрыдаюсь». За другим концом стола сидел адвокат из города, который мы проезжали, — я так и не запомнил его название, — он рассказывал историю о некой земельной судебной тяжбе, в которой были замешаны и борьба партий, и политика, и взяточничество, и даже смерть. Он был рад, что Доктор Нарин оправдал его ожидания и слушает историю с любопытством, взглядом одобряя адвоката, хотя оба сокрушались из-за происходящего. Рядом со мной сидел старик. Он был из тех пожилых людей, кому выпала возможность прожить последние годы в счастье, с любовью наблюдая за шумной жизнью своей большой и крепкой семьи. Неясно было, кем он доводился этой семье, но счастье его было полным — рядом с его тарелкой лежал маленький транзистор. Я несколько раз замечал, как он прикладывал транзистор к уху — наверное, плохо слышал — и внимательно что-то слушал. Потом он поворачивался к Доктору Нарину и ко мне, сообщая: «Из Гудула новостей нет!» — и улыбался, демонстрируя вставную челюсть. Вдруг, ни с того ни с сего, старик заявил: «Доктору нравятся споры на физиологические темы. А еще он обожает молодых людей, как вы. Вы так похожи на его сына!»
Воцарилось долгое молчание. Я решил, что мать девочек сейчас заплачет, и заметил искорки гнева в глазах Доктора Нарина. Откуда-то из другой комнаты было слышно, как настенные часы пробили девять, напоминая, что жизнь и время быстротечны.
Рассматривая стол, комнату, предметы, людей и еду, я постепенно замечал, что нас окружали многочисленные знаки — следы зародившихся в особняке грез или воспоминаний о некогда пережитых событиях. Иногда долгой ночью, когда мы ехали в автобусе, стюард по прихоти увлекшихся пассажиров ставил в магнитофон второй фильм, и нас с Джанан на несколько минут охватывали усталость и безвольная зачарованность, какое-то осознанное, но бесцельное безволие; тогда мы предавались некой игре, не понимая ее случайного значения, и, сбитые с толку тем, что вновь приходится проживать некогда прожитые нами в других автобусах минуты, чувствовали, что вот-вот познаем тайну скрытой, никем не познанной геометрии, именуемой жизнью. Но всякий раз, когда мы стремились постичь скрытый смысл теней деревьев, бледных лиц людей с пистолетами и красных яблок, мы внезапно замечали, что раньше уже видели этот фильм!
Подобное чувство охватило меня после ужина. Некоторое время по приемнику старика мы слушали радиоспектакль — один из тех, что я слушал в детстве. Гюлизар принесла нам давно не выпускавшиеся конфеты с кокосовым орехом и карамельки «Новая жизнь» в такой же серебряной сахарнице, какую я видел дома у дяди Рыфкы. Гюлендам предложила кофе, а мама девочек спросила, не хотим ли мы еще чего-нибудь. На журнальных столиках и на полках зеркального шкафа с открытой дверцей лежали популярные комиксы. Доктор Нарин выпил кофе, завел стенные часы — он выглядел таким милым и таким нежным, что напомнил мне счастливых отцов семейств, изображенных на билетах Национальной лотереи. Налет этой патриархальной благости и порядка ощущался во всем — в занавесках с вышитыми по краям тюльпанами и гвоздиками, в старинных газовых печках, какими теперь никто не пользовался, в лампах, умерших вместе с погасшим светом. Доктор Нарин взял меня за руку и подвел к барометру, висевшему на стене. И попросил три раза постучать по тонко му стеклу. Я постучал. Стрелка дрогнула, и барометр мужским голосом произнес: «Завтра погода опять испортится!»
Рядом с барометром на стене висела старинная фотография под стеклом в большой раме — портрет молодого человека. Джанан упомянула о нем, когда мы пришли в свою комнату. Я не особо его рассматривал, поэтому спросил ее, чья это фотография. Спросил просто так, как человек, утративший интерес и вкус к жизни, который фильмы смотрит в полудреме, а книги читает невнимательно.
— Мехмеда, — ответила Джанан. Мы стояли в комнате, освещенной бледным светом керосиновой лампы. — Ты все еще не понял? Доктор Нарин — отец Мехмеда!
Помню, в голове у меня зашумело — так шумит в трубке таксофона, не принимающего жетон.
А потом все встало на свои места и я ощутил не удивление, а злобу, осознав непреложную истину. Так часто бывает: ты уже час смотришь фильм, вроде бы все понимаешь и вдруг замечаешь, что на самом деле — ты единственный дурень во всем кинотеатре, кто все понял неправильно. И тогда ты начинаешь злиться.
— И как его раньше звали?
— Нахит, что в переводе означает «вечерняя звезда», точнее Венера, — ответила Джанан с видом знатока астрологии.
Я хотел было сказать: «Если бы у меня было такое имя и такой отец, я бы тоже захотел стать другим», но вдруг заметил, что у Джанан текут слезы.
Оставшуюся часть ночи я не хочу даже вспоминать. Мне пришлось утешать Джанан, рыдавшую по Мехмеду — или Нахиту. Может, не стоило об этом говорить, но я вынужден был все время напоминать ей, что мы уже знаем о том, что Мехмед-Нахит не умер, что он лишь инсценировал свою гибель в автокатастрофе. И что мы обязательно найдем его где-нибудь в самом сердце степи, где он будет претворять в жизнь познанное в книге, а сейчас, наверное, он гуляет по прекрасному городу в волшебной стране, где течет новая жизнь.
Хотя Джанан верила в это больше, чем я, в душе моей красавицы взыграла буря сомнений и печалей, и мне пришлось долго убеждать ее в том, что наш путь до сих пор был правильным. Смотри, как мы удачно, без всяких приключений, убрались с этого собрания продавцов! А как мы благодаря скрытой логике случайностей смогли, в конце концов, попасть сюда, в этот особняк, где провел детство человек, которого мы ищем, — здесь, в этой самой комнате, испещренной его следами? Внимательный читатель, уловивший в моих словах сарказм, возможно, заметит, что у меня открылись глаза, завеса с них спала, а очарование, владевшее мной и наполнявшее душу светом, — как бы это сказать? — несколько видоизменилось. И пока Джанан убивалась по мертвому Мехмеду-Нахиту, я испытывал отчаяние, потому что сознавал — теперь наши путешествия на автобусе никогда не будут такими, как раньше.
Утром, позавтракав медом, творогом и чаем, мы вместе с тремя сестрами осмотрели что-то вроде музея на втором этаже особняка, который Доктор Нарин устроил в память о своем четвертом ребенке, единственном сыне, сгоревшем при аварии автобуса. «Отец хочет, чтобы вы это увидели», — проговорила Гюльджихан, поразительно легко вставляя огромный ключ в крошечную скважину.
За дверью стояла волшебная тишина. Пахло старыми журналами и газетами. Сумрачный свет пробивался сквозь занавески, освещая кровать Нахита с расшитым цветочками покрывалом. На стенах висели детские и юношеские фотографии Мехмеда, когда он еще был Нахитом.
Сердце заколотилось, как сумасшедшее. Гюльджихан тихонько указала на висевшие в рамках почетные грамоты и школьные табели Нахита. И шепотом добавила: «Он всегда получал только „отлично“». Грязные ботинки, в которых маленький Нахит играл в футбол, коротенькие штанишки на лямке.
Японский калейдоскоп из Анкары, купленный в магазине «Нарцисс». В полутьме комнаты я с трепетом отмечал и следы своего детства, и мне было страшно так же, как и Джанан. Но тут Гюльджихан раздвинула занавески и стала шепотом рассказывать, что когда ее любимый братишка изучал медицину, то летом, на каникулах, он по ночам читал и курил, а утром открывал окно и любовался шелковицей.
Стояла тишина. Джанан спросила, какие книги читал тогда Мехмед-Нахит. Старшая сестра загадочно умолкла, не решаясь ответить. Затем сказала: «Отец решил, что будет правильным убрать их отсюда, — и после этого улыбнулась, словно утешая себя: — Можно смотреть только на те книги, которые он читал в детстве».
Она показала нам маленький книжный шкаф у изголовья кровати, где лежало много детских журналов и комиксов. Я не захотел подходить ближе, так как побоялся, что стану еще больше отождествлять себя с ребенком, некогда читавшим эти журналы, а еще я испугался, что Джанан опять разнервничается и заплачет, поддавшись эмоциям в этом угнетавшем дух музее. И все же упорство мое было сломлено, когда я, сам того не замечая, погладил поблекшую, но такую знакомую обложку одного из журналов, аккуратно лежавших на полке.
На обложке был изображен мальчик лет двенадцати, стоявший среди крутых скал на краю отвесной пропасти. Он обнимал за ствол дерево с хорошо прорисованными листиками, но так как обложку отпечатали не очень качественно, краска растеклась. Другой рукой он ухватил за руку некоего светловолосого мальчика, падавшего в бездонную пропасть. У обоих детей на лицах был написан ужас. А за их спинами виднелась изображенная в синеватых и серых тонах дикая американская природа. В небе кружил гриф, ожидая, когда случится беда и прольется кровь.
Я, как в детстве, громко, по слогам, прочитал название на обложке:
«НЕБИ В НЕБРАСКЕ».
Я стал торопливо листать комикс, одну из первых работ дяди Рыфкы, вспоминая приключения мальчика, описанные на этих страницах.
Падишах поручил маленькому Неби представлять мусульманских детей на Всемирной выставке в Чикаго. А краснокожий мальчик по имени Том, с которым Неби знакомится в Чикаго, рассказывает ему, что с ним приключилась беда, и они вместе уезжают в Небраску выручать Тома. Белые положили глаз на земли, где деды Тома столетиями охотились на бизонов, и теперь они спаивали племя Тома, а юношам из племени, склонным к беспутствам, дарили пистолеты и бутылки коньяка. Неби и Том раскрывают безжалостный заговор: белые хотят напоить миролюбивых краснокожих, спровоцировать их на восстание, а потом подавить его силами федеральных войск и выгнать их с этих земель. Богатый хозяин отеля и бара, который пытался столкнуть в пропасть Тома, падает туда сам и гибнет. Так детям удается спасти племя.
Джанан листала комикс «Мари и Али», потому что название показалось ей знакомым. В нем речь шла о приключениях стамбульского мальчика в Америке. Он прибывает в Бостон на пароходе, на который он сел у Галатского моста, гонимый жаждой приключений; в порту он знакомится с рыдающей Мари, которая в слезах смотрит на Атлантический океан, потому что мачеха выгнала ее из дома; и они вместе отправляются в путешествие на Восток, чтобы найти ее отца. Они проходят по улицам Сент-Луиса, напоминавшего рисунки из комикса «Том Микс»; проходят белоснежные леса Айовы, где дядя Рыфкы нарисовал тени волков в уголках рисунков; и в конце концов попадают в солнечный рай, оставив позади всех бродячих ковбоев, всех разбойников, грабивших поезда, и всех индейцев, нападавших на караваны повозок. В зеленой, залитой солнцем долине Мари понимает, что счастье не в том, чтобы найти своего отца, а в том, чтобы постичь традиционные восточные суфийские добродетели — Покой, Смирение и Терпение, о которых она узнает от Али; а после этого, повинуясь чувству долга, она возвращается в Бостон к брату. А Али говорит сам себе: «На самом деле несправедливость и плохие люди существуют везде!» И, глядя на Америку с борта парусника и тоскуя по Стамбулу, он размышляет: «Важно жить так, чтобы сохранять добро в душе».
Как я предполагал, Джана,. вместо того чтобы грустить, развеселилась, листая пахшие чернилами страницы, напомнившие мне холодные и темные зимние вечера моего детства. Я сообщил ей, что тоже читал в детстве эти комиксы. Почувствовав, что она не уловила сарказма в моих словах, я добавил, что это еще один штрих, объединяющий меня с Мехмедом (то бишь Нахитом). Думаю, что я вел себя как навязчивый влюбленный, который, не получая ответной любви, полагает, что его возлюбленная ни о чем не догадывается. Но мне совершенно не хотелось говорить, что автор этих комиксов — близкий мне с детства человек, дядя Рыфкы. А вот дяде Рыфкы хотелось рассказать нам, читателям, почему он решил придумать эти истории и этих героев.
«Милые дети, — писал он в маленьком предисловии к одному из первых своих комиксов, —
где бы я ни увидел вас с этими ковбойскими журналами в руках — у школьных ли дверей, в вагонах электричек или на улицах моего скромного квартала, я знаю, что вы читаете о Томе Миксе или Билле Киде. Я, как и вы, тоже люблю приключения этих честных, смелых ковбоев и техасских рейнджеров. И я подумал, что вам понравится, если расскажу вам о приключениях турецкого мальчика среди ковбоев Америки. К тому же вы познакомитесь не только с христианскими героями — благодаря приключениям ваших отважных турецких соотечественников вы крепче полюбите мораль и национальные ценности, завещанные нам отцами. И если вам понравится читать о том, что парень из бедного стамбульского квартала так же проворно владеет оружием, как Билли Кид, и что он такой же честный, как Том Микс, то ждите следующих историй». Долго, терпеливо и внимательно, не говоря ни слова, словно Мари и Али, смотрящие на чудеса Дикого Запада, мы с Джанан рассматривали героев черно-белого мира, созданного дядей Рыфкы, его тенистые горы, страшные леса и города, где царят странные порядки и существуют таинственные предметы. В кабинетах адвокатов, в заполненных шхунами портах, на далеких железнодорожных станциях, на стоянках золотодобытчиков мы встречали головорезов, передававших приветы самому падишаху и всем туркам, чернокожих, спасшихся от рабства и обратившихся к Исламу, вождей индейских племен, учившихся у тюрок-язычников из Средней Азии строить юрту, простодушных и добрых, как ангелы, фермеров с детьми. После нескольких страниц кровавых приключений, где стрелки безжалостно убивают друг друга, где добро и зло сбивают с толку героев, меняясь местами, а мораль Востока смешивается с рационализмом Запада, добрый смельчак наконец получал предательский выстрел в спину и на рассвете, перед смертью, находясь на грани между двумя мирами, он чувствовал, что там, на этом рубеже, он обязательно встретится с Ангелом. Но дядя Рыфкы Ангела никогда не рисовал.
Я сложил стопкой несколько журналов, в которых рассказывалось о приключениях Пертева из Стабмула, подружившегося с Питером из Бостона и перевернувшего всю Америкиу вверх дном, и стал показывать Джанан свои самые любимые места: малыш Пертев с помощью Питера выводит на чистую воду карточного шулера, ободравшего как липку жителей города с помощью специально настроенных зеркал, и вместе с обманутыми жителями, зарекшимися играть в карты, выгоняет его из города; Питер, сказав просветительскую речь в духе Ататюрка, проникнутую идеями вестернизации, которой научил его Пертев, успокаивает жителей деревни в Техасе, в церкви которой вдруг забила нефтяная струя. Люди, разделившись на два лагеря, чуть не перегрызли друг другу глотки и едва не попались в сети нефтяных магнатов и благочестивых, набожных эксплуататоров. Но этим их выдающиеся дела не заканчиваются. Пертев наталкивает маленького Эдисона, тогда еще зарабатывавшего себе на жизнь торговлей газетами в поездах, на мысль о создании электрической лампочки, рассказав Эдисону, что ангелы сделаны из света и светятся благодаря волшебному электричеству.
Но именно в комиксе «Герои железной дороги» нашли отражение неиссякаемый энтузиазм дяди Рыфкы и его привязанности. Из этой истории мы узнавали, как Питер и Пертев помогали инициаторам строительства железной дороги, которая должна была связать Восток и Запад Америки. Железная дорога, которая соединила бы страну от побережья до побережья, была для Америки вопросом жизни и смерти, как, впрочем, и для Турции 1930-х годов, но множество людей — от владельцев автомобильной фирмы «Уэллс Фарго» до представителей нефтяной компании «Мобил»; от священников, не желавших, чтобы по их землям проходила железная дорога, до международных врагов страны, например России, — пытались подорвать просветительские усилия энтузиастов, провоцируя индейцев на бунты, подстрекая рабочих к забастовкам и заставляя молодежь резать сиденья в поездах ножами и бритвами, — совсем как в стамбульских электричках.
«Если строительство железной дороги закончится крахом,
— произносил нарисованные в пузыре слова взволнованный Питер, —
то развитие нашей страны остановится и то, что люди называют несчастливым совпадением и неудачей, станет нашей судьбой. Мы должны бороться до конца, Пертев!»
Как я любил эти огромные восклицательные знаки после заглавных букв, наполнявших большие пузыри!
«Осторожно!» — кричал Пертев Питеру, и пока летел нож, брошенный одним из подлецов в спину, тот успевал отскочить в сторону.
«Сзади!» — вопил Питер Пертеву, и тот, не оборачиваясь, бил за спину кулаком, попадая прямо в челюсть врага строительства железной дороги. Иногда вмешивался сам дядюшка Рыфкы и писал в маленьком пузырьке, среди рисунков, изящными буковками, такими же, как он сам:
«И ВДРУГ», или
«И ТОГДА», или
«НО ВНЕЗАПНО», вставляя огромные восклицательные знаки. Как мне было известно по собственному опыту, в этих случаях он привлекал к делу и Нахита (или Мехмеда).
Мы с Джанан читали предложения с восклицательными знаками и среди прочих прочитали следующее:
«Я давно опередил все то, о чем пишут в книгах!»
Эти слова говорил Пертеву и Питеру герой, который посвятил себя борьбе против безграмотности, когда они посетили его хижину, где он уединился, разочарованный своей неудавшейся жизнью.
Я постарался взять себя в руки и отвлечься, когда заметил, что Джанан стало неинтересно смотреть на страницы, где все добрые американцы были светловолосыми и веснушчатыми, а все плохие кривили рот, где все благодарили друг друга по любому поводу, всех покойников разрывали и съедали стервятники, а кактусовый сок всегда спасал жизни людей, умиравших от жажды.
Вместо того чтобы фантазировать на тему своей новой жизни в качестве другого Нахита, сказал я себе, я должен уберечь от ложных фантазий Джанан. Она горевала, разглядывая школьные табели Нахита и его фотографию на удостоверении. Но вдруг в комнату вошла Гюлизар — так к хорошему герою, зажатому в угол неудачами и врагами, поспевала подмога, вызванная магическим «И ВДРУГ!» дяди Рыфкы.
Я понятия не имел, что с нами произойдет потом, у меня и в мыслях не было никаких планов относительно дальнейшего сближения с Джанан. Когда я выходил тем утром из музея, где Мехмед вел жизнь Нахита, мне в голову пришла неясная, не очень осознанная мысль: я хотел сбежать отсюда, и я хотел стать Нахитом.
9
Чуть позже, когда мы вдвоем с Доктором Нарином отправились на долгую прогулку по его поместью, он великодушно предоставил мне возможность выбрать одну из этих двух жизней. Как правило, отцы редко знают обо всем, что приходит в голову их сыновьям, — что было бы, если бы родители, подобно богам, читали книги судеб! Чаще всего они замечают в своих детях и в людях, немного похожих на них, лишь отражение своих собственных нереализованных желаний.
Мне дали понять, что, поскольку мне показали музей, Доктор Нарин хочет теперь пройтись со мной и поговорить наедине. Мы шли мимо полей пшеницы, едва колыхавшейся на ветру, под яблонями с крошечными, еще не поспевшими яблоками, по запущенным полям, где сонные бараны и коровы вдыхали аромат еще не выросшей травы. Доктор Нарин показал мне кротовые норы и следы диких кабанов, объяснил, как по частым неровным взмахам крыльев птиц, стайкой летевших с юга города прямо во фруктовые сады, можно узнать, что это дрозды. Он еще много чего рассказал мне — наставительно, терпеливо, голосом, в котором невозможно было не почувствовать нежность.
На самом деле он не был доктором. Это прозвище друзья дали ему в армии за то, что он знал много полезного о мелких ремонтных работах — например, о том, что на тот или иной шуруп нужна восьмиугольная гайка, знал, какая должна быть скорость вращения у телефонного индуктора. И это прозвище шло ему, так как он любил вещи, — ему нравилось заботиться о них, а мысль о том, что каждая вещь неповторима, была для него самым большим благом в жизни. Он, следуя воле своего отца, депутата парламента, изучал не медицину, а юриспруденцию. Он занимался частной адвокатской практикой в городе, а когда после смерти отца ему достались все эти земли и сады — всё, что он мне сейчас показывал, — он решил зажить так, как ему хочется. Да-да, только так, как ему хотелось! Среди вещей, которые он сам выбрал, к которым привык и которые понимал. Поэтому он и открыл в городе магазинчик.
Поднимаясь на холм, освещенный, но не прогретый нерешительным солнцем, Доктор Нарин сказал мне, что у вещей есть память. Вещи, как и мы, записывают и хранят в памяти все, что с ними произошло, правда, большинство из нас этого даже не замечает. «Они разговаривают друг с другом, советуются и вместе создают скрытую гармонию, составляя музыку что зовется миром, — сказал он. — Те, кто умеет это замечать, — услышат, увидят, поймут». Он мог определить по пятнам известки на засохшей, поднятой им с земли ветке, что дрозды соорудили здесь гнездо, а рассмотрев пятна грязи, сказал, что две недели назад эта ветка сломалась во время сильной бури.
В своем магазинчике он продавал не только то, что привозил из Анкары или Стамбула, но и то, что собирал во всех мастерских Анатолии: никогда не стачивавшиеся точильные камни, ковры ручной работы, замки из кованого железа, приятно пахнувшие запалы для керосиновых печей, маленькие, простые в обращении модели холодильников, колпаки самого лучшего войлока, кремни для зажигалок «Ронсон», дверные ручки, печки, переделанные из бывших канистр для бензина, маленькие аквариумы — все, что имело для него значение, все, что было значительным. Годы, проведенные у себя в лавке, где основные человеческие потребности удовлетворялись любовью к людям, были самыми счастливыми годами его жизни. А когда после появления трех дочерей у него родился сын, он стал еще счастливее. Он спросил, сколько мне лет. Я сказал. Его сын погиб в этом же возрасте.
Откуда-то с подножия склона доносились детские голоса, но детей видно не было. Когда солнце исчезло за быстро набежавшими мрачными, таинственными тучами, мы увидели детей, игравших в футбол на ровном поле, без единого деревца. Между самими ударами по мячу и звуками этих ударов проходило несколько секунд. Доктор Нарин сказал, что некоторые из детей иногда воруют по мелочи. Ведь когда рушатся цивилизации и стирается память поколений, первыми теряют нравственность дети. Они способны быстро и безболезненно забывать прошлое, им легче вообразить нечто новое. Дети пришли из города, добавил он.
Когда он заговорил о сыне, я разозлился. Почему отцы помешаны на гордости? И почему так неразумно жестоки? Я заметил, что стекла очков делают его глаза невероятно маленькими. И вспомнил, что у его сына были такие же глаза.
Сын его был очень смышленым, просто чудо. В четыре с половиной года начал читать, к тому же мог читать вверх ногами, перевернув газету. Он изобретал детские игры и правила для них, побеждал отца в шахматы и мог запомнить наизусть стихотворение в три четверостишия, прочитав всего два раза. Мне было понятно, что все это — россказни отца, потерявшего сына, отца, которому теперь не с кем играть в шахматы. И все же я попался на удочку. Когда он рассказывал, как они с Нахитом катались на лошадях, я представлял себе, что катаюсь вместе с ними; а когда сказал, что, учась в средней школе, Нахит ударился в религию, я, фантазируя, вставал вместе с бабушкой холодной зимней ночью на сахур,
[28] как Нахит; как и он, я испытывал гнев и боль, видя нищету, невежество и глупость окружавших меня людей. Да, я почувствовал гнев! Слушая Доктора Нарина, я вспомнил, что я ведь тоже, несмотря на все замечательные черты моего характера. — юноша с глубоким внутренним миром, как и Нахит. Правда, когда на вечеринке компания со стаканами в руках и сигаретами решала предпринять что-нибудь этакое, веселенькое, чтобы привлечь к себе внимание, Нахит всегда забивался в угол и погружался в мысли, от которых смягчался его суровый взгляд. Да, бывало и такое: он вдруг неожиданно замечал в ком-нибудь скрытые достоинства, которых мы никогда не замечали; он начинал покровительствовать такому человеку, становился его другом — это мог быть сын уборщицы местного лицея или придурковатый механик-поэт из кинотеатра, вечно ставивший пленку задом наперед. Но эта дружба отнюдь не означала, что он отказывается от своего внутреннего мира. И потом, каждый хотел быть его другом, приятелем, как-то с ним сблизиться. Он был честным и красивым, почитал старших, а тех, кто моложе его…
Я продолжал думать о Джанан. Я думал о ней все время, — так сломанный телевизор постоянно показывает только один канал, но на этот раз я думал о ней словно со стороны. Возможно, потому что начал смотреть другими глазами на себя.
— А потом он внезапно отдалился от меня, — продолжал Доктор Нарин, когда мы поднялись на вершину холма. — И лишь потому, что прочитал одну книгу.
Кипарисы на холме покачивались от слабого, но прохладного, свежего ветра. В стороне от кипарисов виднелись скала и большие камни. Сначала я решил, что это кладбище, но когда мы поднялись на вершину холма и стали бродить среди ровно стесанных больших глыб, Доктор Нарин рассказал, что некогда здесь была сельджукская крепость. Он указал напротив, на темневшие склоны холма, где было настоящее кладбище и росли кипарисы, на поля золотой пшеницы, на взгорья, где дул ветер и было пасмурно от мрачных туч, на деревню. Все, включая крепость, нынче принадлежало ему.
Отчего же парень ни с того ни с сего отказывается от этих полных жизни земель, кипарисов, тополей, от чудесных яблоневых садов и сосен; от крепости, от мыслей отца, посвященных сыну, от лавки с милыми сердцу предметами? Отчего пишет отцу, что больше не хочет его видеть, просит, чтобы тот не посылал никого его искать, потому что он хочет исчезнуть? В глазах Доктора Нарина иногда появлялось страшное выражение, и я не мог понять, что это — неприязнь ко мне, к таким, как я, и ко всему свету или же он просто обиженный и разучившийся слушать человек, давно махнувший рукой на этот проклятый мир. «Это все из-за Заговора», — произнес он. Против него, его мыслей, вещей, которым он посвятил свою жизнь, против всего, что жизненно важно для этой страны, устроен Великий Заговор.
Он попросил меня внимательно выслушать его объяснения. Я должен верить в то, что его слова — вовсе не бред сумасшедшего одинокого старика, живущего в глухой провинции, и не болезненные мысли отца, потерявшего сына. Да, я верю. Я слушал его внимательно, хотя иногда терял нить повествования, что может случиться с любым человеком, хотя, конечно, я все время думал о его сыне и о Джанан.
Он долго говорил о памяти вещей и со страстной убежденностью, словно он говорил об осязаемом предмете, поведал о времени, скрытом в вещах. Великий Заговор набирал силу, а он внезапно заметил существование колдовского, необходимого, поэтичного времени, передаваемого нам при прикосновении к предметам — например, к простой ложке или ножницам. Время стало особенно заметно тогда, когда улицы наводнили скучные, бездушные, без внутреннего света вещи, выставленные в бесцветных магазинах. Сначала он не обратил внимания на человека, торговавшего продукцией «АЙГАЗ» — баллонами с газом, от которых работали газовые плиты, а также не обратил внимания на продавца товаров фирмы «АЕГ», торговавшего белыми, как искусственный снег, холодильниками. Потом вместо хорошо знакомого йогурта со сливками появился йогурт «СЛАДКИЙ» (он произнес это название как «ГАДКИЙ»), а вместо вишневого шербета или айрана водители без галстуков привезли на аккуратных и чистых грузовиках подделку, «Мистер Тюрккола», а затем аккуратный господин в галстуке привез настоящую кока-колу. И какое-то время он сам, поддавшись глупому порыву, собирался получить разрешение на торговлю такими же товарами: например, немецким клеем «УХУ» с симпатичной совой на тюбике, обещавшей склеить все на свете — вместо нашего прежнего клея из сосновой смолы, или мылом для рук «ЛЮКС», таким же вредным, как его запах и упаковка — вместо турецкого мыла из глины. Но как; только он привез все это в свою лавку, такую спокойную и тихую, что казалось, будто она живет в другом времени, он понял, что теперь собьются не только часы лавки, но и вообще время. И он, подобно соловью, которого тревожат нахальные щеглы из соседней клетки, потерял покой — и его вещи потеряли покой рядом с этими одинаковыми, блеклыми предметами. И он передумал торговать ими. Он не обращал внимания на то, что в лавку заходили только старики да залетали мухи, он опять начал торговать вещами, столетиями знакомыми и привычными его предкам, ибо он хотел жить своей жизнью, в своем времени.
Он, может быть, так и не замечал бы или даже смирился с Великим Заговором, как ничего не замечают те, кто пьет кока-колу и сходит с ума, потому что все вокруг помешались на кока-коле. Он же сотрудничал и дружил с некоторыми торговцами, которые были движущей силой Великого Заговора. Но его лавка, его собственные вещи — утюги, зажигалки, печки, горевшие без запаха, птичьи клетки, деревянные пепельницы, прищепки, веера и прочая всякая всячина — противоречили Великому Заговору Торговцев, хотя это нарушало созданную ими волшебную музыкальную гармонию. Многие, как и он, выступали против Заговора (смуглый житель Коньи в галстуке, отставной генерал из Сиваса, многие оскорбленные, но полные веры продавцы из Трабзона, из Тегерана и с Балкан, из Дамаска и Эдирне). Они присоединились к Доктору Нарину и создали «Союз обиженных торговцев», установивший собственный порядок торговли. Именно тогда он получил от изучавшего в Стамбуле медицину сына те письма: «Не ищи меня, пусть никто не ищет меня, я исчезаю!» Доктор с иронией повторил слова погибшего сына, так разозлившие его.
Силы Великого Заговора вскоре поняли, что не смогут справиться с его лавкой, его мыслями, с предметами, что даруют радость, и, чтобы сокрушить его, избрали другой путь: они решили заполучить его сына. «Сокрушить меня, Доктора Нарина!» — произнес он с гордостью. А Доктор решил повлиять на ход событий, делая именно то, что сын в письмах просил не делать. Он послал человека следить за ним, повелев письменно докладывать о каждом шаге сына. А потом, когда он решил, что одного человека недостаточно, он отправил второго, третьего. И все они стали строчить отчеты. Читая их, он окончательно убедился в существовании Великого Заговора, устроенного теми, кто хотел разрушить и уничтожить эту страну, ее душу, хотел стереть нашу общую память.
«Когда вы прочтете их, вы поймете, о чем я говорю, — сказал он. — Нужно следить за всеми и за всем, кто связан с ними. Я делаю ту работу, которую обязано выполнять государство. Я способен на это, потому что теперь появилось много сочувствующих, обиженных людей, и они в меня верят». Небольшая территория владений Доктора Нарина, видная с холма, куда мы поднялись, как на ладони, сейчас была скрыта сизыми тучами. Яркий, сияющий пейзаж, начинавшийся у холма, где было кладбище, таял вдалеке, в дымке светло-шафранного цвета. «Там идет дождь, — проговорил Доктор Нарин. — Но сюда не дойдет». Он говорил словно бог, следивший с высот за движением по воле его всего сущего, но в голосе звучала некая ирония, даже насмешка над собой — он заметил, что вещает как оракул. Я решил, что у его сына, наверное, напрочь отсутствовало это легкое чувство юмора. Доктор начинал мне нравиться.
Хрупкие ниточки молний то появлялись, то исчезали среди туч. Доктор Нарин снова повторил, что против него сына настроила книга. Однажды тот прочитал некую книгу и решил, что мир изменился. Доктор спросил меня: «Али, мальчик мой, вы тоже сын торговца, вам тоже около двадцати, вот скажите мне: разве сегодня возможно подобное, разве может книга изменить мир человека?» Я замолчал, краем глаза наблюдая за ним. «Какая сила может так заколдовать в наши дни?» Он спрашивал не для того, чтобы утвердиться в своей правоте, — впервые он действительно хотел получить ответ, но я в страхе продолжал молчать. В какой-то момент мне показалось, что он идет не к камням крепости за моей спиной, а идет прямо на меня. Внезапно он остановился и сорвал что-то в траве.
— Смотри, что я нашел. — Он раскрыл ладонь. — Клевер, — улыбнулся он.
Борясь с влиянием книги, Доктор Нарин стал укреплять связи со своими друзьями — с человеком в галстуке из Коньи, с отставным генералом из Сиваса, с Халис-беем из Трабзона и другими обиженными торговцами из Дамаска, Эдирне, с Балкан. Они начали торговать друг с другом, начали доверять другим обиженным братьям и объединяться против Великого Заговора, проявляя внимание, человечность и терпимость по отношению друг к другу. Доктор Нарин просил своих друзей спрятать вещи — те настоящие вещи, которые, как он сказал, являются «продолжением наших рук и пальцев и, словно стихи, дополняют наши души». Он попросил надежно спрятать чайные стаканчики с тонкой талией, масленки, пеналы для ручек, одеяла — «именно те вещи, которые делают нас нами», чтобы не растеряться в день освобождения, когда нужда и забвение кончатся, — как растеряются те, кто потерял память, «нашу самую большую сокровищницу». Чтобы суметь вновь установить «господство нашего настоящего времени, которое хотели уничтожить наши враги». И каждый спрятал свои старые счетные машины, печи, бесцветное мыло, сетки от комаров, часы с маятниками у себя в магазинах, а если в магазинах хранить было запрещено по приказу государства и так называемого «муниципального законодательства» — этих террористов, они прятали вещи у себя дома, в подвалах, под землей, в саду.
Иногда Доктор Нарин отходил от меня и ходил один, поэтому, когда он исчез среди кипарисов за развалинами крепости, я стал его ждать. Увидев, что он направляется к холму, прятавшемуся за высокими кустами и кипарисами, я побежал следом, чтобы догнать его. Мы спустились по пологому склону, покрытому колючими кустами и папоротником, и начали довольно крутой подъем в гору. Доктор Нарин шагал впереди, иногда дожидаясь меня, чтобы я слышал, что он говорит.
Он сказал своим друзьям: раз участники-пешки Великого Заговора, сознательно или нет, нападают на нас посредством книг, посредством литературы, мы в ответ примем свои меры. «И что это за литература такая? — спросил он у меня, прыгая с камня на камень как профессиональный проводник. — Что за книга такая?» Задумавшись, он помолчал какое-то время, словно хотел показать, что всегда тщательно все обдумывает. Протянув мне руку и помогая выбраться из колючего кустарника, в котором у меня застряла нога, он добавил: «Моего сына обманула не только та книга. Ведь книги вообще враги нашего времени, нашей жизни».
Он был не против книг, написанных пером, которое было одним целым с рукой, его державшей; он был не против книг, что делали счастливым разум, заставлявший это перо двигаться по бумаге, что выражали грусть, увлечение и нежность души, озарявшей этот разум. Он был не против книг, словом и рисунком учивших читателя, сообщавших полезные сведения невежде-крестьянину, не умевшему справиться с крысами; указывавших сбившемуся с пути дорогу, говоривших потерявшему душу о его отцах, не ведавшему мира ребенку — о мире и о неожиданностях, что он таит. Ведь такие книги нужны и сейчас. И хорошо было бы, если бы таких книг писали больше. Доктор Нарин был против книг, потерявших сияние, подлинность, истину. Такие книги он не любил еще и за то, что они делали вид, будто в них есть свет, подлинность и правда. Они сообщали, что в стенах этого ограниченного мира можно найти очарование и покой рая, а тем временем их издавали и разносили по миру приспешники Великого Заговора, чтобы люди утратили поэзию и изящество жизни.
В траве промелькнула полевая мышь.
«Есть ли у меня доказательства? — спросил он, подозрительно глядя на меня, будто я что-то сказал. — Есть ли доказательства?» Он быстро взбирался по испачканным птицами камням между чахлых дубков.
Чтобы получить доказательства, мне нужно было прочесть отчеты о наблюдениях, которые он приказал писать своим агентам в Стамбуле и своим людям по всей стране. Прочитав книгу, его сын, запутавшись, не только отрекся от отца и семьи (ладно, это по молодости) — но и перестал замечать многообразие жизни, «скрытую симметрию времени», он словно ослеп, он перестал видеть «составляющие предметов», его захватила «смертельно опасная навязчивая идея».
«Разве все это — влияние одной книги? — спрашивал Доктор Нарин. — Эта книга — всего лишь мелкое орудие Великого Заговора».
И все-таки он сказал, что не презирает книгу и ее автора. По его словам, во время чтения отчетов его сыщиков и друзей мне предстояло понять, что этого человека и его книгу использовали не по назначению. Писатель — всего лишь убогий пенсионер, личность настолько слабая, что он даже не осмелился защищать книгу, которую написал, и свои собственные убеждения. «Бессильный человек, именно такой и нужен был тем, кто заразил нас чумой забвения, принесенной ветрами с Запада и стирающей нашу память… Жалкая заурядность, пустое место! Его не стало, тем все и кончилось, его уничтожили, стерли с лица земли». Несколько раз медленно и четко Доктор повторил, что не огорчен, что автора книги убили.
Мы долго молча карабкались по горной тропе. Шелковые нити молний сверкали из-за туч, плывущих медленно, не приближаясь и не удаляясь; но, как в телевизоре с выключенным звуком, грома не было слышно. Поднявшись на гору, мы увидели не только земли Доктора Нарина, но и городок, похожий на аккуратный обеденный стол, накрытый внизу, на равнине, трудолюбивой домохозяйкой: красные черепичные крыши, мечеть с тонким минаретом, свободный разбег улиц и четкие границы фруктовых садов и пшеничных полей за городом.
— По утрам я просыпаюсь и встречаю день до того, как день будит и встречает меня, — произнес Доктор Нарин, любуясь пейзажем. — Утро приходит из-за гор, но от ласточек мы знаем, что в других краях солнце давно взошло. Утром я иногда поднимаюсь прямо сюда и встречаю солнце, приветствующее меня. Природа замирает; пчелы и змеи еще не проснулись. Я и мир — мы спрашиваем друг у друга, почему мы здесь в этот час, ради какой великой цели. Мало кто из смертных размышляет об этом вместе с природой. Если человеческие существа и размышляют о чем-либо подобном, они, как правило, перемалывают чужие мыслишки, считая их своими, и уж никто никогда не размышляет, глядя на природу. И все они — бессильные, заурядные, слабые.
Еще до того, как я обнаружил Великий Заговор, пришедший с Запада, я понял, что для того, чтобы выжить, необходимо быть сильным и решительным, — продолжал Доктор Нарин. — Печальные улицы, терпеливые деревья и тусклые огни не замечали меня, а я собрал свои вещи, привел в порядок свое время и отказался поклоняться этой истории и тем, кто желал ею управлять. С какой стати мне повиноваться им? Я верил в себя. А так как я верил в себя, то в мою волю и в поэзию моей жизни поверили остальные. Я убедился, что они привязались ко мне, они тоже открыли собственное время. Так мы привязались друг к другу. Общались с помощью шифров, переписывались как влюбленные, тайно встречались. Наша первая встреча, Али-бей, — съезд торговцев в Гудуле — результат победы многолетней борьбы и спланированных акций, результат победы организации, создававшейся тщательно, сплетенной как паучьи сети. Теперь, что бы Запад ни предпринял, он не заставит нас свернуть с нашего пути! — И, помолчав, добавил: — Через три часа после того, как я со своей молодой красавицей-женой целый и невредимый уехал из Гудула, в городе начались пожары.
Пожар тушили многочисленные пожарные бригады, но, несмотря на поддержку государства, их усилия оказались тщетными — и это не случайность. Неудивительно, что в глазах восставших виднелись слезы и полыхал гнев, что толпа, спровоцированная газетными статьями, состояла из его обиженных друзей, почувствовавших, что украдены их души, их поэзия, их воспоминания. Откуда ему было знать, что машины сожгли, оружие уничтожили, а один из друзей погиб? Все было подстроено каймакамом с помощью местных политических партий — он запретил проводить собрание обиженных торговцев под предлогом угрозы общественному порядку.
— Теперь стрела выпущена из лука, — продолжал Доктор Нарин. — Я не тот, кто склонит голову. Я был единственным, кто попросил, чтобы на собрании обсудили тему ангелов. Я пожелал, чтобы изготовили телевизор, который покажет нашу душу и наше детство, я единственный, кто заказал такой прибор. И я единственный, кто захотел, чтобы зло, подобное книге, лишившей меня сына, было уничтожено, было загнано обратно в ту дыру, откуда оно вышло, в ту клоаку, где оно зрело и бродило. Мы выяснили, что каждый год у сотен, тысяч наших молодых людей из-за подобных забав «менялась жизнь» и, когда им в руки попадали одна-две книги, «пропадал их мир». Я все продумал. Я не случайно не поехал на собрание. И то, что собрание подарило мне такого юношу, как вы, — это милость небес, а не просто подарок судьбы. Все идет своим чередом, как я и раньше полагал… Когда автомобильная катастрофа забрала моего сына, ему было столько же лет, сколько и вам.:. Сегодня четырнадцатое число. Я потерял сына четырнадцатого числа.
Когда Доктор Нарин разжал кулак, я увидел на ладони клевер. Он взял его за стебелек и, внимательно посмотрев на него, бросил его легкому ветру. Ветер дул со стороны туч, но я чувствовал на лице только его прохладу. Сизые облака в нерешительности застыли на месте. Где-то далеко виднелся бледно-желтый отсвет, воздух там словно дрожал. Доктор Нарин сказал, что «сейчас» там идет дождь. А когда мы дошли до края скалистой пропасти на другой стороне горы, то увидели, что тучи над кладбищем рассеялись. Коршун, соорудивший гнездо среди отвесных скал, завидев нас, испуганно взмыл в воздух, прочертив в небе над владениями Доктора Нарина некое подобие лука. Молча с уважением и восхищением мы следили за птицей, почти не двигавшей крыльями.
— Во всей этой земле, — сказал Доктор Нарин, — есть богатство и сила, призванные поддержать действия, вдохновленные единственной великой идеей, которую я совершенствовал годами. Если бы мой сын, несмотря на свои блестящие способности, был сильным и волевым настолько, что не стал бы вмешиваться в дела Великого Заговора и не польстился на книгу, сегодня он бы почувствовал силу и способность творить, которую чувствую я, глядя с этой горы. Я знаю, что сегодня то же великолепие и те же горизонты видите вы. Я с самого начала понял, что рассказы о вашей решимости на собрании ничуть не преувеличены. А узнав, сколько вам лет, я мгновенно понял: мне не нужно ничего выяснять о вашем прошлом. Вы ровесник сына, которого у меня безжалостно забрали. Вы сами во всем разобрались, вы по собственной воле решили присоединиться к нам. Наше однодневное знакомство показало мне, что стремление воли, остановленное историей в одном человеке, возрождается в другом. Я не просто так пустил вас в маленький музей, устроенный мною в честь сына. Вы и ваша жена — первые, после его матери и сестер, кто увидел эту комнату. Вы смотрели там на себя, на свое прошлое и свое будущее. И, глядя на меня, Доктора Нарина, вы понимаете, каков следующий шаг и что вы должны сделать. Будь моим сыном! Займи его место. Возьми все, что останется после меня. Я старый человек, но энтузиазм мой еще не иссяк: я хочу верить, что движение продолжится. У меня есть связи среди людей власти. Те, которые пишут мне отчеты, тоже еще действуют, Я заставлял их следить за сотнями обманутых молодых людей. Я покажу тебе все материалы, все папки без исключения, даже папки моего сына. Просто прочти их. Как много молодых сбились с пути! Тебе не нужно отказываться от своего собственного отца, от своей семьи. Еще я хочу, чтобы ты увидел мою коллекцию оружия. Просто скажи «да»! Скажи «да» своей судьбе. Я не слепой, я все вижу. У меня много лет не было сына, я страдал; а когда его отняли у меня, мне стало еще больнее. Но нет ничего тяжелее, чем остаться без наследника.
Вдалеке, там, где небо местами прояснилось, страну Доктора Нарина освещали лучи солнца — словно лучи прожекторов, падавшие на сцену. Когда кусок земли на мгновение осветился, равнина, покрытая яблонями и дикими маслинами, кладбище, где покоился его сын, бесплодные земли вокруг загона для скота изменили цвет, и мы увидели, что конический луч света, взлетевший точно встревоженная душа, исчезает, напоследок еще раз осветив поля. Заметив, что оттуда, где мы стояли, видна большая часть пройденной нами дороги, я мысленно проделал обратный путь, пройдя по скалистому склону, горной тропе, мимо шелковиц, первого холма, зарослей деревьев и пшеничных полей. Внезапно я с изумлением заметил особняк Доктора Нарина — так пассажир самолета впервые смотрит с высоты на свой дом. Он стоял в центре широкой равнины, окруженной деревьями; и я понял, что одним из пяти крошечных человечков, идущих мимо сосен к дороге, ведущей к городку, была Джанан. Я узнал ее по ситцевому платью вишневого цвета, купленному в последний раз; нет, я узнал ее не только по платью, но и по походке, манере двигаться, по легкости и изяществу движений. Нет же!.. Я узнал ее по тому, как билось мое сердце. А потом вдруг вдалеке, у взгорий, где начиналась граница чудесной маленькой страны Доктора Нарина, появилась великолепная радуга.
— Когда люди смотрят на природу, — сказал Доктор Нарин, — они видят в ней свою ограниченность, свои недостатки и страхи. Испугавшись своих слабостей, они приписывают их безграничности и величию природы. А я чувствую в природе некое послание, оно напоминает мне о воле, которую мне нужно сохранить; я вижу в природе мудрую книгу, я читаю ее решительно, безжалостно и бесстрашно, Великие люди, как и великие эпохи и великие государства, — это те, кто накапливает в себе силу мощную настолько, что она готова в них взорваться. Когда настанет время, когда обстоятельства позволят и когда история будет переписана, эта великая сила начнет движение безжалостно и решительно, как и великий человек, которого она подвигнет к действию. И тогда столь же безжалостно начнет действовать и судьба. В тот великий день никто не будет считаться ни с общественным мнением, ни с газетами и «мнениями дня», ни с ничтожными мелочами, вроде баллонов с газом, мыла «Люкс», кока-колы и «Мальборо», ни с мелкой нравственностью наших несчастных соотечественников, обманутых Западом.
— Сударь, я могу прочитать отчеты? — спросил я.
Наступило долгое молчание. Радуга, сияя, делилась в пыльных и заляпанных очках Доктора Нарина на две симметричные радуги.
— Я гений, — произнес Доктор Нарин.
10
Мы вернулись в особняк, спокойно пообедали вместе с семьей, и Доктор Нарин пригласил меня в свой кабинет, открыв его ключом, похожим на тот, которым Гюльджихан утром открыла нам детскую комнату Мехмеда. Показав мне тетради из шкафов и папки с полок, он сказал, что не исключает возможности, что когда-нибудь сила воли человека, приказавшего собирать отчеты наблюдений, про явится в новом государстве. Все написанное его людьми подтверждало: если бы Доктору Нарину удалось победить Великий Заговор, он бы и создал новое государство.
Отчеты с указанием дат были тщательно разложены по папкам, и я легко вникая в суть изложенного. Доктор Нарин не знакомил тех, кого он отправлял следить за сыном, друг с другом, но давал каждому из них прозвище — по маркам часов, которые они носили. Хотя большинство марок оказались европейскими, они, по словам Доктора Нарина, все равно оставались «нашими» часами, так как уже более ста лет показывали «наше» время в Турции.
Первый сыщик, Зенит, написал первый отчет четыре года назад, а марте. Мехмед, которого тогда еще звали Нахит, изучал медицину в Стамбульском университете в Чапа. Зенит установил, что студент третьего курса с осени демонстрировал необычайно низкую успеваемость по всем предметам, и он приписал краткий комментарий к своим наблюдениям:
«Причина неудач вышеупомянутого объекта, в последние месяцы заключается в том, что он почти не выходил из общежития в Кадырга,[29] не ходил ни на занятия, ни в поликлиники, ни в больницы».
В папке было полно рапортов, где подробно указывалось, когда Нахит выходил из общежития, к какому торговцу лепешками, кебабами или молочным киселем ходил, какие парикмахерскую и банк посещал. Каждый раз, закончив дела, Мехмед, не отвлекаясь, быстро возвращался обратно в общежитие. Зенит просил у Доктора Нарина дополнительные средства за «наблюдения» и за каждое написанное им письмо-донос.
Мовадо, отправленный Доктором Нарином после Зенита, был, наверное, одним из администраторов в общежитии и, как большинство администраторов общежития, сотрудничал с полицией. Я подумал, что сей многоопытный человек, имевший возможность следить практически за каждой минутой жизни Мехмеда, видимо, и раньше писал отчеты для любопытных папаш из провинции или в Национальное разведывательное управление. Дело в том, что он весьма профессионально, кратко и умело описал расклад политических сил в общежитии. Вывод: Нахит не был связан ни с одним из двух боровшихся за лидерство религиозных студентов (один из них был связан с суфийским орденом Нак-шибенди, а другой оказался сторонником умеренных левых сил). Наш юноша, не впутываясь ни во что, жил сам по себе, в своем углу, в комнате, где помимо него обитали еще три студента, и, как хафиз
[30] («драгоценный сударь, если мне позволено так выразиться»), что с утра до вечера читает Коран, не видел ничего, кроме книги, от которой он не поднимал головы. Сотрудники общежития, которым Мовадо доверял в вопросах политики и идеологии, засвидетельствовали, что книга не была одним из тех опасных сочинений, что западают в головы молодым людям, увлекшимся политикой и религией. Мовадо написал еще несколько заметок о книге, не придавая ей значения; он написал пару слов о том, что после многочасового чтения за столом юноша подолгу задумчиво смотрит в окно; что он отвечает на шутки и издевки приятелей в столовой легким смешком или безразличием; что он теперь бреется не каждый день. Со знанием дела сыщик радостно сообщал своему нанимателю, что такие пристрастия молодости, как постоянный просмотр одного и того же эротического фильма, прослушивание в тысячный раз одной и той же кассеты и постоянный заказ одного и того же блюда с луком и фаршем, являются «временными».
Судя по тому что Омега, приступивший к работе в мае, уделял больше внимания не Мехмеду, а книге, которую тот читал, он получил приказ об этом от Доктора Нарина. А это свидетельствовало о том, что отец с самого начала совершенно верно понял, что Мехмеда, то есть Нахита, сбивает с толку книга.
Омега проверил все точки в Стамбуле, где она продавалась. Среди них был и тот адрес, где три года спустя я куплю книгу. В результате терпеливо проведенных изысканий он случайно обнаружил ее на улице, в двух книжных киосках. Получив сведения от тамошних продавцов, он отправился в некую букинистическую лавку и из полученной там информации сделал следующий вывод: небольшая партия книг (примерно 150 или 200 штук) поступила из неизвестного источника, скорее всего из закрытого или старого, заросшего плесенью хранилища, откуда, видимо, вывозили книги, затем она попала к старьевщику, закупающему товар на вес, а оттуда — в букинистические магазины и к некоторым уличным книжным торговцам. А старьевщик, скупивший все книги, поссорился со своим партнером, закрыл магазин и уехал из Стамбула. Найти его и установить адрес первого продавца оказалось невозможно. От владельца букинистической лавки Омега услышал историю появления книги, подтвержденную полицией: когда-то она была издана законно, но по приказу прокурора ее конфисковали и увезли в книгохранилище Министерства безопасности, а уже оттуда, как это часто бывает, часть тиража была украдена нищими сотрудниками полиции, которые продали их старьевщикам на вес. Так книга опять поступила в обращение.
Трудолюбивый Омега, не обнаружив в книжных магазинах других произведений автора и не найдя упоминания о нем в старых телефонных справочниках, додумался вот до чего:
«Хотя люди, у которых нет денег даже на установку телефона, и имеют глупость писать книги, я все же полагаю, сударь, что этот труд издан под псевдонимом».
Мехмед, оставшись на все лето в пустом общежитии, перечитывал книгу вновь и вновь, а ближе к осени сам начал расследование, которое должно было вывести его на источники и автора книги. Новый сыщик, приставленный отцом на сей раз, получил псевдоним по марке карманных и настольных часов советского производства, распространенных в Стамбуле в первые годы Республики: «Серкисов».
Серкисов установил, что Мехмед постоянно сидит в Национальной библиотеке Беязит, и сначала было с радостью сообщил Доктору Нарину о том, что парень вовсю занимается, собираясь вернуться к обычной студенческой жизни. А потом он заметил, что юноша целыми днями читает в библиотеке детские комиксы «Питер и Пертев» или «Али и Мари», и, расстроившись за него, додумался вот до какой утешительной мысли: возможно, молодой человек надеялся выбраться из кризиса, вернувшись к детским воспоминаниям.
В октябре, согласно рапортам, Мехмед некоторое время издавал в Бабыали
[31] детский журнал, а также ходил по издательствам, все еще выпускавшим журналы для детей, и посещал бывалых литераторов вроде Нешати,
[32] писавших для этих журналов. Серкисов, полагая, что по приказу Доктора Нарина изучает политические связи и идеологические взгляды молодого человека, написал об этих людях:
«Сударь, как бы ни казалось, что все эти писаки интересуются политикой, что бы они ни сочиняли о сегодняшней политике и идеологии, на самом деле они ни во что не верят всем сердцем. Большинство из них пишет из-за денег, многие же пишут для того, чтобы позлить тех, кто им не нравится».
Из докладов Серкисова и Омеги я узнал, что однажды осенним утром Мехмед пошел в Управление кадров Государственной железной дороги в районе Хайдарпаша.
[33] Из двух не замечавших друг друга наблюдателей верную информацию раздобыл Омега:
«Молодой человек пытался получить сведения об одном пенсионере, бывшем сотруднике железной дороги».
Я быстро перелистал страницы рапорта, с тревогой выискивая названия моего детства — названия моего квартала, моей улицы. Когда я прочитал, что Мехмед ходил по той улице, где я живу, и целый вечер смотрел на окна второго этажа одного дома, мое сердце забилось быстрей. Я встретился с вестниками чудесного мира, в который меня впоследствии позовут, но я, в то время ученик лицея, об этом совершенно ничего не знал.
Встреча Мехмеда и дяди Рыфкы состоялась на следующий день. Это единственное, что мне удалось выяснить. Оба следивших за Мехмедом установили, что юноша вошел в дом номер 28 по адресу Эренкёй, улица Серебряный Тополь, и пробыл внутри шесть, нет, пять минут, но в какую квартиру он звонил, с кем встречался — определить не удалось. Трудолюбивый Омега на всякий случай выведал у помощника бакалейщика из лавки на углу кое-что о трех семьях, живших в доме. Полагаю, это была первая информация, которую Доктор Нарин получил о дяде Рыфкы.
В течение нескольких дней после встречи с дядей Рыфкы Мехмед переживал такой нервный срыв, что это не укрылось даже от глаз Зенита. Мовадо писал, что он совсем не выходил из комнаты, в столовую не спускался и, похоже, даже не читал книгу, Согласно показаниям Серкисова, выходы Мехмеда из общежития носили случайный характер и определенной цели не имели. Например, однажды ночью он до утра бродил по переулкам в окрестностях Султанахмет и, сидя в парке, долго курил. Другой ночью Омега стал свидетелем того, как Мехмед подолгу, словно драгоценные камни, разглядывал каждую виноградинку из кулька, который держал в руках, после чего за четыре часа медленно съел весь виноград и вернулся в общежитие. У него отросла борода, он перестал следить за собой. Наблюдатели сетовали в своих рапортах на то, что молодой человек выходит из общежития когда заблагорассудится, в любое время, и просили повысить им оплату.
Однажды в середине ноября Мехмед после полудня переехал на пароме в Хайдарпаша, сел на поезд, сошел в Эренкёе и долго бродил там. По словам преследовавшего его Омеги, парень исходил все улицы квартала и, прошагав мимо моего окна три раза — я, скорее всего, был дома, — остановился, когда стемнело, напротив дома номер 28 по улице Серебряный Тополь и стал смотреть в окна. Стоя в темноте, Мехмед так ни на что и не решился или, по предположению Омеги, не получил ожидаемого знака из окна, где горел свет. Прождав под накрапывающим дождем два часа, он позже сильно напился в одной из пивных Кадыкёя и вернулся к себе в общежитие. Впоследствии Омега и Серкисов сообщали, что парень прошел одним и тем же маршрутом еще шесть раз, а всегда более конкретный Серкисов верно установил личность человека, появлявшегося в освещенном окне, на которое постоянно смотрел юноша.
Вторая встреча дяди Рыфкы и Мехмеда произошла на глазах Серкисова. В последующих письмах сыщик, наблюдавший за освещенными окнами второго этажа сначала с противоположного тротуара, а потом с низкого забора сада, очень часто комментировал эту встречу — иногда он называл ее «заранее условленным свиданием», — но так как его первые впечатления больше опирались на факты, они оказались наиболее верными.
Сначала старик и юноша сидели в креслах друг напротив друга (между ними стоял телевизор — шел ковбойский фильм), несколько минут (семь или восемь) они молчали. Потом жена старика принесла кофе. После этого Мехмед встал и начал, жестикулируя, что-то рассказывать, да так увлеченно, с такой страстью, что Серкисов решил — юноша вот-вот побьет старика. Юноша заговорил с еще большей убежденностью, и в ответ на это только что грустно улыбавшийся Рыфкы-бей поднялся и с таким же воодушевлением стал что-то отвечать ему. А потом оба — в сопровождении преданных теней на стенах — опять сели в кресла и стали терпеливо выслушивать друг друга, потом они молчали, потом с тоскливым видом недолго смотрели телевизор, потом опять разговаривали, затем говорил только старик, а юноша слушал. Вновь замолчав, они, с грустью поглядывали в окно, на улицу, но Серкисова не замечали.
И тут какая-то скандальная женщина заметила из окна соседней квартиры стоящего в дозоре Серкисова к закричала во весь голос: «На помощь! Воры! Черт тебя побери, полоумный!» Поэтому сыщик, к несчастью, был вынужден поспешно покинуть свой удобный наблюдательный пункт, не получив возможности зафиксировать три последние минуты встречи, казавшейся ему очень важной, — в последующих письмах он объединит описание этой встречи с предположениями о наличии различных тайных группировок, международных политических сект и заговоров.
Из последующих материалов явствовало, что Доктор Нарин приказал очень внимательно наблюдать за сыном, и наблюдатели засыпали его потоком отчетов. Согласно донесениям Омеги, после встречи с дядей Рыфкы Мехмед почти сошел с ума, а с точки зрения Серкисова, он выглядел грустным, но решительным, он скупал со всех уличных лотков все экземпляры книги, пытаясь распространять это «произведение» в общежитии в Кадырга (об этом написал Мовадо), в студенческих кафе (Зенит и Серкисов), а также в любом другом месте города: на автобусных остановках, у входа в кинотеатры, на паромных пристанях (Омега), и, надо сказать, в некотором смысле ему везло. Мовадо очень хорошо видел, как Мехмед безбоязненно пытается влиять на молодых студентов в своей комнате. Также сообщалось, что он пытался собрать студентов и вне общежития, но так как до настоящего времени он держался обособленно и жил в собственном мире, его усилия особым успехом не увенчались. Я узнал, что в столовых общежития, а также на занятиях, куда он опять начал ходить только ради этого, ему все же удалось запудрить мозги одному-двум студентам и заставить их прочитать книгу. Тут мне попалась одна газетная вырезка:
ПРЕСТУПЛЕНИЕ В ЭРЕНКЁЕ
(Анкарское агентство новостей)
Один из бывших старших контролеров Государственной железной дороги, пенсионер Рыфкы Хат,[34] был застрелен неизвестным вчера вечером около девяти часов. Человек, преградивший дорогу потерпевшему на улице Серебряный Тополь, когда Хат направлялся из дома в кофейню, выстрелил в него три раза. Нападавший, личность которого установить не удалось, немедленно скрылся с места преступления. Хат (67 лет) от полученных ранений скончался на месте. В свое время он вышел на пенсию после многолетней службы на Государственной железной дороге, дослужившись до должности главного контролера. Родные и близкие Хата скорбят по погибшему.
Я поднял голову от папки с материалами и вспомнил: отец в тот день поздно вернулся домой и был печальным. На похоронах все плакали. Поговаривали, что это было убийство из ревности. Кто же ему завидовал? Яростно роясь в аккуратных папках Доктора Нарина, я пытался понять кто. Трудолюбивый Серкисов? Беспомощный Зенит? Пунктуальный Омега?
Из отчетов в другой папке я узнал, что наблюдения Доктора Нарина, бог знает во сколько ему обходившиеся, дали важный результат. Сыщик под псевдонимом «Гамильтон», скорее всего из Национального разведывательного управления, кратким письмом сообщал Доктору Нарину следующую информацию: Рыфкы Хат и был автором книги. Он написал свое произведение двенадцать лет назад, но не осмелился подписаться своим именем, как и все непрофессионалы. Ответственные за печатную продукцию сотрудники Национального разведывательного управления, внимательные к жалобам на молодежь преподавателей и отцов, волновавшихся в те годы за будущее своих учеников и сыновей, по доносам поняли, что книга оказала на многих дурное влияние. Через типографию они установили личность автора-любителя и предоставили прокурору по делам печати решать эту проблему. И вот двенадцать лет назад прокурор приказал тайком изъять книгу и поместить ее в хранилище, но открывать дело, дабы припугнуть автора-любителя, не стоило. Потому что этот пенсионер, бывший контролер Государственной железной дороги, некто Рыфкы Хат, во время первого же визита в прокуратуру открыто, почти с удовольствием, сказал, что не возражает против изъятия книги, сразу же поставил подпись на протоколе, который сам и предложил вести, и пообещал впоследствии других книг не писать. Отчет Гамильтона был написан за одиннадцать дней до убийства дяди Рыфкы.
Поведение Мехмеда свидетельствовало о том, что он очень быстро узнал об убийстве дяди Рыфкы.
По словам Мовадо, «у юноши появилась навязчивая идея»: он, как больной, заперся в комнате и начал читать книгу без перерыва, с утра до вечера, точно находился в каком-то религиозном экстазе. Намного позднее Серкисов сообщал, что Мехмед выходил из общежития, но и он, и Омега считали, что у юноши не было никакой цели и намерений. В один из дней он, как истый бездельник, много часов бесцельно шатался по переулкам Зейрека,
[35] а все время после полудня провел в кинотеатрах Бейоглу, смотря эротические фильмы. Иногда Серкисов писал, что Мехмед выходил из общежития по ночам, но ему не удавалось узнать куда. А однажды днем Зенит увидел Мехмеда сильно встревоженным и растрепанным: у него отросли волосы и борода, он был кое-как одет и озирался на людей на улице «как филин, который не любит дневной свет». Он перестал появляться в студенческих кафе и в коридорах института, где раньше раздавал экземпляры этой книги, он сильно отдалился от своих знакомых. У него не было женщины, он не пытался установить с кем-либо близкие отношения. Мовадо, работавший администратором в общежитии, во время одного из обысков в комнате в отсутствие Мехмеда нашел несколько журналов с обнаженными женщинами, пояснив, что ими пользуются все нормальные студенты. Насколько явствовало из усердных донесений Зенита и Омеги, не знавших друг о друге, Мехмед одно время стал увлекаться выпивкой. После того как из-за невинной шутки он ввязался в драку в пивной «Три Счастливые Вороны», куда ходили в основном студенты, он стал выбирать пивные подальше и поскромнее. Какое-то время он пытался снова начать общаться со студентами, а также с какими-то сумасшедшими, с которыми знакомился в пивных, но у него ничего не получилось. Позднее он стал подолгу стоять как вкопанный перед витриной книжного киоска в надежде найти близкого по духу человека, который купит и будет читать эту книгу. Он опять принялся искать — и нашел-таки! — несколько человек, с которыми удалось завязать дружбу. Он им дал книгу и сумел заставить их прочесть ее, но, по сведениям Зенита, он почти сразу рассорился с ними из-за своего дурного характера. Подслушать один из их споров, хотя и издалека, Омеге удалось в пивной на одной из маленьких улочек Аксарая,
[36] и теперь он знал, как «наш юноша», вовсе не казавшийся юношей, взволнованно говорил о мире из книги, о пути к нему, о пороге, о покое, о дивном мгновении и о случае, о несчастном случае. Должно быть, воодушевление Мехмеда было недолгим, потому что, как установил Мовадо, Мехмед, доставлявший теперь своим друзьям — если они у него были — неудобства из-за грязных волос, бороды и растрепанного вида, совсем перестал читать книгу. Омега, которому надоели бесцельные прогулки и походы нашего друга, писал:
«Что касается меня, сударь, то, по моему мнению, юноша ищет что-то, что утолит его грусть. Я не знаю, что он ищет, но думаю, что он и сам не знает».
Однажды наш бесцельно бродивший по улицам Стамбула Мехмед, за которым Серкисов следил в тот день с близкого расстояния, нашел то, что могло утолить его грусть и хоть немного успокоить душу, нашел на стоянке автобусов, точнее, в самих автобусах. Без сумки, которая свидетельствовала бы о сборах, без билета, который обозначил бы цель путешествия, Мехмед, поддавшись какому-то порыву, наобум сел в автобус, который должен был вот-вот отъехать от автовокзала, и Серкисов, поколебавшись немного, прыгнул в «Магирус» вслед за ним.
Понятия не имея о цели поездки, не ведая, куда их везут, они многие недели путешествовали из города в город, со стоянки на стоянку, из автобуса в автобус. Отчеты, написанные Серкисовым вкривь и вкось в трясущихся креслах автобусов, искренне свидетельствовали об очаровании этих непонятных путешествий и бесцельных поездок: они видели путешественников, потерявших дорогу и чемоданы, сумасшедших, путавших века; они встречали пенсионеров, торговавших календарями, энтузиастов, отправлявшихся служить в армии, молодых людей, сообщавших о приближении конца света. Они ели в столовых на автовокзалах вместе с помолвленными молодыми людьми, с помощниками ремонтных мастеров, с футболистами, торговцами поддельными сигаретами, с наемными убийцами, учителями начальной школы, директорами кинотеатров, они спали в залах ожидания, в креслах автобусов, в объятиях сотен людей. Они ни разу не переночевали в отеле. И ни с кем не завели постоянных отношений или дружбы. И ни разу не отправлялись в дорогу, осененные какой-либо целью.
«Сударь, единственное, что мы делаем, это выходим из одного автобуса и садимся в другой,
— писал Серкисов. —
Мы чего-то ждем, может быть, какого-то чуда, может быть — какого-то света, может быть — Ангела, а может — несчастный случай, я не знаю — чего, но писать могу только так… Мы словно ищем знаки, что уведут нас в неизвестную страну, но нам не везет. Мы до сих пор ни разу не попали ни в одну аварию, и это говорит о том, что нас, наверное, охраняет какой-то Ангел. Не знаю, заметил ли молодой человек мое присутствие. Не знаю, смогу ли я выдержать до конца».
Он не выдержал. Через неделю после написания этого бессвязного письма Мехмед во время ночной стоянки бросил недоеденный суп и прыгнул в отправлявшийся автобус с надписью «Голубая дорога», а Серкисов, хлебавший тот же суп за столиком в углу, растерянно смотрел беглецу вслед. Затем спокойно доел суп и, честно, не стесняясь, сообщил обо всем Доктору Нарину. Что ему теперь делать?
После этого ни Доктор Нарин, ни Серкисов, которому было велено продолжать наблюдения, не смогли выяснить, что делает Мехмед.
Серкисов убил еще шесть недель на автовокзалы, билетные кассы, кофейни, где собирались водители; предчувствуя что-то, он ездил по местам дорожных аварий и искал среди тел погибших Мехмеда, пока не нашел парня, которого принял за Мехмеда. По другим письмам из автобусов я понял, что в это же время Доктор Нарин срочно отправил вслед за сыном и другие «часы». Когда писалось одно из этих писем, автобус на полном ходу врезался в повозку с лошадью, и пунктуальное сердце Зенита остановилось от потери крови, а недописанное письмо дирекция автобусной компании «БЫСТРАЯ ДОРОГА» отправила Доктору Нарину.
На место аварии, завершившей первую жизнь Мехмеда под именем Нахита, Серкисов смог попасть только спустя четыре часа после произошедшего. Автобус под названием «Экспресс-безопасность» въехал в цистерну с типографскими чернилами, на миг озарился чернотой окатившей его жидкости, а затем зарделся в ночи ясным пламенем и сгорел. Серкисов писал, что «обгоревшего до неузнаваемости несчастного и сумасбродного Нахита» он опознать не смог, но у него есть единственное доказательство того, что это Нахит — его удостоверение личности, волею судьбы уцелевшее. Оставшиеся в живых подтвердили, что юноша сначала сидел в кресле номер тридцать семь. Если бы Нахит сидел в тридцать восьмом кресле, то спасся бы, не получив ни единой царапины. Сидевшего в кресле номер тридцать восемь выжившего парня по имени Мехмед, который, как Серкисов выяснил у пассажиров, был ровесником Нахита, сыщик искал у него на родине, в Кайсери, желая расспросить о последних часах жизни Нахита, но так и не нашел. Так как парень выжил в столь ужасной катастрофе, но до сих пор не вернулся к родителям, в слезах ожидавшим его, решили, что авария сильно потрясла его, но Серкисова это не интересовало. Раз молодой человек, которого он выслеживал много месяцев, погиб, то он, Серкисов, ждет дальнейших указаний и денег от Доктора Нарина, он готов наблюдать за кем-нибудь еще. Ведь наблюдения показали, что Анатолия, а может быть, вся Средняя Азия и Балканы кишат сумасшедшими молодыми людьми, читающими такого рода книги.
Когда вести о смерти сына, а потом и его обугленное тело добрались до дома, Доктор Нарин дал волю гневу. Гнев не смягчало и убийство дяди Рыфкы, просто объект гнева стал менее ясен, и ненависть его обратилась теперь на все общество. После похорон сына Доктор Нарин, воспользовавшись помощью пенсионера с обширными связями, бывшего полицейского, который к тому же вел его дела в Стамбуле, нанял семерых новых сыщиков, пожаловав им кодовые имена по маркам различных часов, что было в его стиле. Кроме того, он стал развивать отношения с другими обиженными торговцами, протестуя против Великого Заговора и их общих врагов, и начал получать от них отрывочные письма-донесения. Эти люди, постепенно закрывшие свои лавки из-за конкуренции с международными компаниями, производившими печи, мороженое, холодильники, газированную воду, гамбургеры и занимавшимися ростовщичеством, осыпали бранью молодых людей, читавших не только книгу дяди Рыфкы, но и другие книги, казавшиеся им странными и чуждыми; а если они получали поддержку со стороны Доктора Нарина, они следили за жизнью молодых людей и с удовольствием брали на себя труд писать полные гнева и навязчивых идей отчеты.
Я просмотрел эти отчеты, пока ел ужин, который Гюлизар принесла на подносе, сказав: «Отец решил, что вы не захотите прерывать работу». Я хотел найти подтверждение тому, что где-то в провинциальном городке, в душном студенческом общежитии, в дальнем стамбульском квартале, живет кто-то, кто, как и я, прочитал эту книгу, а один из шпионов Доктора Нарина увидел это и проследил за ним… Перелистывая страницы в надежде найти товарища по духу, я прочитал о нескольких интересных случаях, — меня охватывал ужас, но я не понимал, насколько эти люди близки мне по духу.
Например, один студент-ветеринар, отец которого был угольщиком в Зонгулдаке, едва начав читать книгу, утратил желание заниматься чем-либо, кроме удовлетворения обычных человеческих потребностей, и посвящал все время чтению книги. Этот молодой человек иногда перечитывал одну и ту же страницу по тысяче раз. Больше он не делал ничего. А лицейский преподаватель математики, алкоголик, не скрывавший склонности к самоубийству, последние десять минут каждого урока читал по несколько предложений из книги и истерично хохотал, — это длилось до тех пор, пока его ученики не взбунтовались. Юноша из Эрзурума, изучавший экономику, покрыл стены своей комнаты в общежитии страницами книги, вместо обоев, что привело к конфликту с соседями по комнате; один из них стал жаловаться, что книга порочит Пророка Мухаммеда, и начальник общежития, который был слепым, встал на стул и, забравшись в угол между печной трубой и потолком, попытался с лупой читать книгу, благодаря чему о ней узнал один несчастный сантехник, доложивший об этом случае Доктору Нарину. Но я не был уверен, что книга, испортившая жизнь молодому человеку из Эрзурума и положившая начало теме «не обратиться ли в прокуратуру», была книгой дядей Рыфкы.
Становилось понятно, что книга путешествовала, словно дрейфующая мина, в количестве ста-ста пятидесяти экземпляров, переходя из рук в руки во время случайных встреч, иногда о ней говорили не слишком внимательные читатели, иногда она обнаруживалась в витринах книжных лавок; иногда другие книги, оказывавшие такое же волшебное воздействие, вызывали в ком-то из читателей похожее волнение или что-то вроде вдохновения. Некоторые начинали испытывать чувство одиночества, но на грани серьезного кризиса раскрывались миру и избавлялись от печали. Многие, прочитав книгу, переживали потрясение, многие испытывали раздражение и гнев. Так как они не знали, где искать тот мир, что был в книге, они начинали обвинять своих друзей, близких, возлюбленных в том, что те не похожи на людей мира книги. Многие читали книгу для того, чтобы стать более человечными, а не ради самой книги. Эти энтузиасты бросались искать других читателей книги, и если им не везло — что происходило часто, — они заставляли других читать книгу, надеясь пробудить желание действовать в тех, кого они заманили в свои сети. А в чем заключались эти действия, не знали ни активисты, ни доносчики, следившие за ними.
В течение следующих двух часов я понял из газетных вырезок, аккуратно разложенных среди писем-донесений, что пятеро читателей, воодушевленных книгой, были убиты «часами» Доктора Нарина. Кем из «часов», с какой целью и по чьему приказу совершались преступления, было неизвестно. Подробная информация имелась о двух преступлениях. В первом случае был убит студент факультета журналистики, он делал переводы для службы международных новостей газеты «Солнце», поэтому «Ассоциация журналистов-патриотов» придавала большое значение этому убийству, заявив, что турецкая пресса никогда не склонит голову перед террором. В другом случае застрелили официанта закусочной, когда руки у него были заняты пустыми бутылками из-под айрана. «Молодые исламисты-штурмовики» объявили, что погибший был членом их группировки, и заявили на пресс-конференции, что преступление было организовано усилиями ЦРУ и компании по производству кока-колы.
11
Удовольствие от чтения, на отсутствие коего жалуются солидные люди старшего возраста, должно быть, и заключалось в той музыке, что я слышал, читая патологически аккуратные архивные материалы Доктора Нарина и статьи об убийствах. Я чувствовал легкую ночную прохладу, слышал несуществующую вечернюю музыку и пытался понять, что мне, молодому человеку, столкнувшемуся с чудесами жизни в юном возрасте и вознамерившемуся проявлять решительность, нужно делать; что мне теперь делать. Так как я решил быть положительным и ответственным юношей, который заботится о своем будущем, я вытащил лист бумаги из архива Доктора Нарина и стал писать на ней заметки, которые мне впоследствии могли бы пригодиться.
Я вышел из архива, и мне все слышалась та же музыка, даже в тот момент, когда я почувствовал, насколько окружающий мир и философ-отец, в доме которого я гостил, были расчетливыми и безжалостными. Я словно слышал провоцирующий, придающий смелости шепот какого-то шутника-духа; я ощущал нечто легкое, игривое, похожее на музыку. Вы понимаете, о чем я говорю: мы часто отождествляем себя с героем фильма, нам кажется, что все остроумные шутки, все внезапно свалившиеся на его голову блага, его невероятная сообразительность — все это мы…
— Я могу пригласить вас на танец? — собирался было спросить я у Джанан, с тревогой смотревшей на меня.
Она сидела вместе с тремя сестрами-розами за обеденным столом и смотрела на разноцветные клубки шерсти, раскатившиеся по столу из плетеной соломенной корзинки. Рядом с корзинкой лежал журнал «Женщина и дом», который иногда покупала моя мама, — его страницы пестрели статьями по вязанию, образцами узоров с цветочками, вывязанными по кружеву крякающими утками, котятами, собаками и мечетями — вкладом турецкого издателя, адаптировавшего немецкий журнал для турецких женщин. Некоторое время я смотрел на эти краски в свете газовой лампы, размышляя, что сцены настоящей, реальной жизни, о которой я только что читал, тоже нарисованы этими грубыми красками. Затем, повернувшись к двум дочерям Гюльджихан, приближавшимся к матери, я, зевая, щуря глаза и явно получая удовольствие от счастливой семейной сцены, сказал:
— Мама что, спать вас еще не уложила?
Они растерялись, испугались и прижались к матери. Мне стало еще веселей.
Я смог бы даже сказать подозрительно смотревшим на меня Гюлендам и Гюлизар: «Вы — два еще не увядших цветка».
Но я все-таки не сказал ничего, пока не вошел на мужскую половину дома, где Доктор Нарин принимал гостей: «Сударь… Сударь, я с грустью прочитал историю вашего сына».
— Все зафиксировано, — ответил Доктор Нарин.
Он представил меня двум огромным мрачным мужчинам, находившимся в полутемной комнате. Нет, эти безмолвные господа не были «часами». Один был нотариусом, а кем был другой — я не запомнил. Я обратил внимание только на то, как Доктор Нарин представлял им меня: я был степенным, серьезным и увлеченным юношей, подававшим большие надежды, и сейчас я был очень близок ему. Ничто во мне не напоминало тех якобы старательных длинноволосых парней из американских фильмов. Он мне очень доверяет, очень.
Как быстро я привык к этим похвалам и принял их на свой счет! Я не знал, куда деть руки, и, дабы не утратить скромный вид, вежливо склонил голову, что было к лицу такому молодому человеку, как я. Я постарался сменить тему разговора, слишком хорошо сознавая, что мои попытки будут замечены и оценены. Я сказал:
— Как здесь тихо по ночам.
— Только шелковица шелестит листьями, — отозвался Доктор Нарин. — Даже в самую безветренную, самую спокойную ночь. Прислушайтесь.
Мы прислушались. Меня больше пугала полутьма комнаты, нежели неясный шорох дерева, доносившийся откуда-то издалека. Слушая тишину, я осознал, что она царит в доме с тех пор, как я приехал сюда, — все разговаривали шепотом.
Доктор Нарин отвел меня в сторонку:
— Мы сейчас садимся играть в безик.
[37] И я хочу, чтобы вы, сынок, ответили мне, на что бы вы желали сейчас взглянуть? На мои часы или на оружие?
— Я бы хотел увидеть ваши часы, сударь, — ответил я не раздумывая.
В следующей комнате, еще более темной, мы увидели две модели громко тикавших настольных часов «Зенит». Мы увидели выдвижные часы в деревянном корпусе, изготовленные часовой мастерской в Галатской колонии, — они играли музыку и их надо было заводить раз в неделю; Доктор Нарин сказал, что еще одна такая же модель находится в гареме дворца Топкапы. Потом мы пытались угадать, в каком левантийском порту жил Саймон С. Симониен, создавший настенные часы с маятником в резном корпусе из орехового дерева, как вдруг догадались об этом по надписи «а Smyrne» на глазурном циферблате. Мы заметили, что часы марки «Юниверсал», показывая месяц и год, показывают и дни полнолуния. Доктор Нарин взял огромный ключ и завел часы-скелетон с маятником; их циферблат, по наущению Султана Селима III, был выполнен в форме кавука
[38] ордена Мевлеви, и нам стало не по себе, когда мы осознали, что в этом механизме заводятся и скручиваются внутренние органы «скелетона». Мы вспомнили, что часто видим и слышим настенные часы «Юнгханс» с маятником времен нашего детства, которые до сих пор печально тикают во многих домах. Мы вздрогнули, увидев паровоз и надпись под ним «Made in USSR»
[39] на циферблате грубых настольных часов марки «Серкисов».
— Тиканье часов для наших людей — не символ Вселенной, а звук гармонии, гармонии с нашим внутренним миром, — как и плеск воды в фонтане для омовения во дворе мечети, — сказал Доктор Нарин. — Мы совершаем намаз пять раз в день, затем наступает Рамазан, наступает время сахура, время ифтара…
[40] Наши часы и наши муваккит-хане
[41] — это не попытка угнаться за остальным миром, как на Западе, а механизм, который помогает приблизиться к Аллаху. Ни одна нация не увлекалась часами так, как наша. Мы всегда, были главными клиентами европейских часовщиков Единственное, что мы смогли взять у них, дабы усладить душу, — это часы. И поэтому не стоит говорить, что часы бывают местного и иностранного производства, как и оружие. У нас есть два пути приближения к Аллаху. С помощью оружия — путь джихада, и с помощью часов — путь намаза. Они заставили нас сложить оружие. Теперь они выдумали поезда, чтобы сломать наши часы. Всем известно: самый большой враг азана и намазов — расписание поездов. Мой покойный сын очень хорошо знал об этом, поэтому он многие месяцы провел в автобусах в поисках утраченного времени. Те, кто желал отдалить от меня сына, использовали автобус, чтобы лишить жизни моего наследника, но Доктор Нарин не такой простачок, чтобы поддаться им. Запомните: когда у людей немного денег, они в первую очередь покупают часы…
Возможно, Доктор Нарин шептал бы и дальше, но его перебили позолоченные английские часы «Приор» с глазурованным циферблатом и рубиновой розой, пропев соловьиной трелью мотив старинной османской песенки «Мой секретарь».
Пока партнеры по безику, навострив уши, прислушивались к приятной песне о секретаре, что идет в Юскюдар, Доктор Нарин прошептал мне на ухо:
— Вы что-нибудь решили, сынок?
Именно в этот момент я увидел в зеркале буфета сверкающее отражение Джанан, дрожавшее в свете газовой лампы, и в голове у меня все смешалось.
— Мне нужно еще поработать в архиве, сударь, — ответил я.
Я сказал так не потому, что надеялся принять решение, а скорее для того, чтобы избежать этого. Проходя мимо соседней комнаты, я почувствовал на себе взгляды трех «роз» — капризной Гюлизар, нервной Гюлендам и Гюльджихан, которая уже уложила дочерей спать и вернулась в комнату. Какими любопытными и решительными были медового цвета глаза моей Джанан! Я чувствовал себя человеком, выполнившим важные дела, мне казалось, так чувствует себя мужчина, рядом с которым находится красивая жизнерадостная женщина.
Но как же я был далек от того, чтобы казаться таким человеком! Я сел в архиве Доктора Нарина, раскрыл папки с отчетами, удерживая в памяти образ Джанан, и стал быстро перелистывать страницы, надеясь, что ревность поможет мне в конце концов принять решение.
Я стал выяснять дальнейшие подробности дела. После похорон несчастного юноши из Кайсери Доктор Нарин, уверенный, что похоронил своего сына, взял на работу Сейко, самого трудолюбивого и увлеченного из всех его «часов», чтобы следить за всеми, кто читает книгу. И во время наблюдений за студенческими общежитиями, кафе, клубами и коридорами учебных заведений в Стамбуле тому удалось вычислить Мехмеда и его подругу Джанан на архитектурном факультете. Это произошло шестнадцать месяцев назад. Стояла весна. Джанан и Мехмед были влюблены друг в друга. Они носили с собой книгу и читали ее друг другу. Они даже не подозревали о существовании Сейко, пусть издалека, но следившего за ними восемь месяцев.
За эти восемь месяцев, до того как я прочитал книгу, а в Мехмеда стреляли на остановке маршрутных такси, Сейко писал не регулярно, он отправил Доктору Нарину двадцать два рапорта. Стояла глубокая ночь, а я внимательно, терпеливо и ревностно перечитывал эти рапорты снова и снова, стараясь впитать яд выводов, сделанных мною благодаря информации архива.
1. Глядя ночью на городскую площадь из окна комнаты номер девятнадцать в отеле городка Гудул, Джанан сказала мне, что ее не касался ни один мужчина. Это была неправда. Сейко, следивший за ними не только весной, но и летом, установил, что двое молодых людей входили в отель, где работал Мехмед, и много часов находились в его комнате. Конечно, я подозревал об этом, но если кто-то видел то, о чем ты только подозреваешь, ты чувствуешь себя идиотом.
2. Никто — ни Сейко, ни отец, ни дирекция отеля, где Мехмед работал, ни работники отдела регистрации архитектурного факультета — не догадывался, что у Мехмеда, закончившего жизнь Нахита, есть новое удостоверение личности.
3. В этой паре не было ничего необычного, что могло бы привлечь внимание, — помимо того, что они были влюблены. Не считая последних десяти дней наблюдений, они ни разу не пытались дать свою книгу другим. Кроме того, читали они не всегда, поэтому чтение не было предметом наблюдений Сейко. Они выглядели обычной парой студентов, готовившихся к обычной семейной жизни. Нормально дружили с однокурсниками, хорошо занимались, не проявляли сильных эмоций. У них не было связей с политическими организациями, не наблюдалось особого рвения или энтузиазма, который следовало бы отметить. И Сейко даже сообщил, что среди всех тех, кто читал книгу, Мехмед самый спокойный, самый уравновешенный, самый бесстрастный. Наверное, впоследствии Сейко был удивлен и даже, возможно, обрадован тем, что события приняли такой оборот.
4. Сейко им завидовал. Когда я сравнивал его отчеты с отчетами других, то заметил, что он описывал Джанан слишком подробно и слишком поэтично:
«Читая книгу, девушка слегка хмурит брови, ее лицо светится благостью и величием»;
«Затем она жестом, свойственным только ей, заправила волосы за уши»;
«Когда она читает книгу в очереди в столовую, она иногда слегка выпячивает вперед верхнюю губу, а глаза начинают сиять, — иногда кажется, что в этих прекрасных глазах вот-вот появятся слезы».
А вот еще поразительные строки:
«Сударь, в течение первого получаса лицо девушки, обращенное к книге, стало таким неясным и приобрело такое странное и необычное выражение, что в какой-то момент мне показалось, будто некий волшебный свет струится не из окна, а со страниц книги, которую читает это существо с лицом ангела».
В отличие от Джанан, которую он представлял ангелом, парня рядом с ней он слишком приземлял:
«Сударь, все это — просто любовная история между девушкой из хорошей семьи и нищим парнем с темным прошлым»;
«Наш юноша всегда более внимателен, беспокоен и скрытен»;
«Девушка, кажется, в большей степени склонна раскрываться перед друзьями, сближаться с ними, она даже делится с ними книгой, но ее сдерживает присутствие администратора отеля»;
«Он, очевидно, стесняется бывать в кругу знакомых девушки, так как он из бедной семьи»;
«На самом деле трудно понять, что нашла эта девушка в столь холодном и заурядном парне»;
«Для администратора отеля он слишком самонадеян»;
«Он один из тех, кто умеет казаться мудрым благодаря молчаливости и необщительности»;
«Расчетливый выскочка»;
«На самом деле в нем нет ничего выдающегося, сударь».
Сейко начинал мне нравиться. Если только ему можно доверять.
5. Как они были счастливы! После занятий они шли в какой-нибудь кинотеатр в Бейоглу и, держась за руки, смотрели фильм под названием «Бесконечные ночи». Они садились за столик в углу в университетской столовой, смотрели на проходящих мимо и оживленно болтали с ними. Они вместе изучали витрины магазинов в Бейоглу, вместе садились в автобус, сидели рядом на занятиях. Вместе гуляли по городу, садились вместе в кафе и вместе ели бутерброды, разглядывая себя в зеркале; и они вместе читали книгу, которую девушка доставала из сумки. А однажды летом произошло следующее: Сейко начал следить за Мехмедом от дверей отеля; увидев, что парень встретился с Джанан, державшей полиэтиленовую сумку, он решил, что происходит что-то подозрительное, странное, и отправился следом за ними. Они прибыли на пароходе на остров Бююкада,
[42] взяли напрокат лодку и вышли в море, потом катались на повозке, запряженной лошадьми, ели кукурузу и мороженое, а вернувшись в город, поднялись в комнату молодого человека. Читать все это было тяжело. Они иногда ссорились, спорили, — Сейко считал это плохим признаком, но до осени между ними не было конфликтов.
6. Должно быть, именно Сейко стрелял в Мехмеда в тот снежный декабрьский день на стоянке маршрутных такси, вытащив пистолет из полиэтиленового пакета. Я не был уверен в этом до конца, но его злость и ревность свидетельствовали о многом. Когда я вспоминал, как видел из окна бежавшую по заснеженному парку тень, я представлял, что Сейко — амбициозный полицейский лет тридцати, который закончил школу полиции и который считает «выскочками» студентов, изучающих архитектуру. Работает частным детективом ради дополнительного приработка к своим скудным доходам. Интересно, а что он думал обо мне?
7. Я был несчастной жертвой, угодившей в ловушку. Сейко так быстро пришел к этому выводу, что даже огорчился из-за меня. Но он не сумел понять, что источником появившейся с осени напряженности между юношей и девушкой является желание Джанан сделать что-нибудь с книгой. Затем, наверное, по настоянию Джанан они решили дать ее почитать кому-нибудь другому Они разглядывали молодых людей в университетских коридорах словно работодатели, просматривающие резюме кандидатов на должность в частной фирме. Непонятно, почему они выбрали меня. Но через какое-то время Сейко точно установил, что они наблюдали за мной, след или за мной и разговаривали обо мне. А дальше следовало описание процесса охоты, которая оказалась гораздо более легкой, чем поиски. Джанан с книгой в руках несколько раз прошла мимо меня по коридору. Один раз мило улыбнулась мне. Затем с большим удовольствием разыграла сцену: в очереди в столовой она заметила, что я на нее смотрю, и, разыскивая в сумке кошелек, сделала вид, что ей мешает книга — она положила ее на стол передо мной, а примерно через десять секунд изящной рукой забрала. Потом оба, убедившись, что рыбка съела наживку, оставили книгу у уличного продавца, заранее выяснив мой обычный маршрут, чтобы я вечером, на обратном пути домой, заметил книгу и, воскликнув: «Это же та самая книга!» — купил ее. Так и произошло. Опечаленный тем, что со мной случилось, Сейко справедливо написал обо мне:
«мечтательный парень без каких-либо особенностей».
Я не придал значения тому, что он в тех же выражениях описывал и Мехмеда, я даже нашел в этом некоторое утешение и спросил себя: почему я до сих пор не признавался себе в том, что купил и читал книгу только для того, чтобы сблизиться с красивой девушкой?
Самым невыносимым было то, что я, с восхищением засматриваясь на Джанан и, не замечая этого, с восхищением глядя на книгу, которая легла на мой стол волшебной пугливой птицей, переживал самый чарующий момент своей жизни, но Мехмед зорко наблюдал за нами обоими, а Сейко — за всеми нами.
«Случайное стечение обстоятельств, которое я воспринял с радостью, оказалось просто видимостью, выстроенной другим человеком», — сказал обманутый герой книги и вышел из комнаты, отправившись посмотреть коллекцию оружия Доктора Нарина. Но сначала герою надо было подготовиться и кое-что выяснить — немного побыть «часами».
Я работал очень быстро и составил список всех молодых Мехмедов, замеченных за чтением книги трудолюбивыми «часами» Доктора Нарина и обиженными торговцами Анатолии. Так как Серкисов не установил фамилию нашего Мехмеда, у меня получился длинный список, и я не знал, как мне его проверить.
Было уже очень поздно, но я был уверен, что Доктор Нарин ждет меня. Я направился в комнату, где под аккомпанемент часов шла игра в безик. Джанан и дочери Доктора Нарина удалились к себе в комнаты, а партнеры по безику разошлись по домам. Доктор Нарин сидел в самом темном углу комнаты, утопая в огромном кресле, и читал книгу.
Заметив меня, он положил в книгу закладку с перламутровой инкрустацией, закрыл ее, встал и сказал, что ждал меня. Может, я хочу немного отдохнуть, если у меня устали от чтения глаза? Но он был уверен — я доволен тем, что прочитал и узнал.
Не правда ли, жизнь полна случайностей и дьявольских хитростей, не так ли? А он считает своим долгом навести порядок в этом хаосе.
— Папки и указатели с отменным усердием подготовила Гюлендам, — сказал он, — Что касается Гюлизар, то ей доставляет огромное удовольствие управляться с перепиской, как, впрочем, и быть хорошей дочерью, — она пишет письма моим послушным «часам», выслушав мои рекомендации и пожелания. Каждый день после обеда мы пьем чай и слушаем красивый голос Гюльджихан, которая читает мне письма. Иногда мы работаем в этой комнате, иногда в архиве. Теплой весной и летом мы часами сидим за столом под шелковицей. Для такого любителя покоя, как я, подобные минуты — настоящее счастье.
Я не находил слов, чтобы похвалить эту самоотверженность и любовь, эту заботу и изысканность, этот мир и покой. Увидев обложку книги, которую отложил Доктор Нарин, я понял, что он читал приключения Загора.
[43] Знал ли он, что дядя Рыфкы, убитый его людьми, однажды издал турецкую версию этого комикса? Но я не собирался вникать в тонкости этих случайных совпадений.
— Сударь, я могу взглянуть на оружие?
Его нежный голос внушал мне доверие: я могу называть его «отец» или «доктор».
Доктор Нарин показал мне браунинг, привезенный из Бельгии по контракту 1956 года Управлением безопасности, и объяснил мне, что до недавнего времени они были только у высоких полицейских чинов. Потом он рассказал, что немецкий парабеллум, деревянной кобурой которого можно было удлинить ствол, превратив в ружье, однажды случайно выстрелил, и девятимиллиметровая пуля продырявила двух крупных мадьярских скакунов, влетела в одно окно дома, вылетела из другого и застряла в шелковице; но, добавил он, этот пистолет тяжело носить. Если я хочу что-то практичное и надежное, он рекомендует «смит-вессон» — из-за надежной рукоятки. Еще один пистолет, который он мог бы посоветовать, — это блестящий «кольт», его обожают все любители оружия, — он не дает осечек, и надо просто нажимать на курок; все, кто пользуется этим оружием, всегда чувствуют себя настоящими американскими ковбоями. Затем наше внимание переключилось на серию немецких «вальтеров», лучше всего ужившихся с нашим турецким самосознанием, и на их турецкий аналог — изготовленные по патенту револьверы «Кырыккале». Эти револьверы были для меня особенно ценными из-за популярности среди любителей оружия; за последние сорок лет ими пользовались все — от офицеров до сторожей, от пекарей до полицейских, — чтобы стрелять в разных мятежников, воров, распутников, политиков и бездомных голодных сограждан.
Доктор Нарин несколько раз повторил, что между «вальтером» и «Кырыккале» нет никакой разницы, но я остановил выбор на девятимиллиметровом «вальтере»; он был очень легкий и сулил точность попадания с любого расстояния. И естественно, мне не нужно было ничего говорить: Доктор Нарин подарил мне оружие вместе с двумя полными обоймами и поцеловал меня в лоб, что было крайне уместно, учитывая страсть наших предков к оружию. Он сказал, что собирается еще поработать, а я должен идти отдыхать.
Сон — последнее, о чем я думал. Пока я проделал путь в семнадцать шагов от кабинета с оружием до нашей комнаты, в голове пронеслись семнадцать сцен. Я держал их где-то в глубине сознания, пока читал, а в последний момент решил, какой будет заключительная сцена. Я помню, что, три раза постучавшись в дверь, запертую Джанан, я еще раз просмотрел эти странные образы, порожденные разумом; но я до сих пор понятия не имею, о чем же я все-таки думал. Как только я постучал в дверь, внутренний голое произнес: «Пароль!» — наверное, я думал, что пароль могла спросить Джанан, и я ответил: «Многие лета, мой повелитель!»
Когда Джанан повернула замок и открыла дверь, меня заинтриговало загадочно-веселое, нет, загадочно-грустное или, нет, совершенно загадочное выражение ее лица, и я почувствовал себя актером-любителем, внезапно позабывшим текст роли. И нетрудно понять, что сообразительный человек в такой ситуации доверится своей интуиции, а не будет вспоминать какие-то жалкие слова. Я так и поступил. По крайней мере попытался забыть, что я — жертва, угодившая в ловушку.
Я поцеловал Джанан в губы, словно молодой муж, вернувшийся домой из долгого путешествия. В конце концов, после стольких трудностей и бед мы вместе в нашем доме, в нашей комнате. Я любил ее так сильно, что все остальное не имело смысла. Если в жизни и существовала пара-тройка проблем, которые нужно было решить, то я, преодолевший километры дорог, легко их решу. Ее губы пахли шелковицей. Нам следовало обнять друг друга и повернуться спиной к воззваниям недосягаемой жизни, к тем, кто пытался причинить нам вред вечным самопожертвованием; к тем почитаемым и одержимым идиотам, которые демонстрируют свои страсти всему миру, к тем, чья жизнь рухнула под гнетом великих идей, неизвестно кем и когда выдуманных. Когда двое стремятся к одной цели, когда их долгие месяцы связывает близкая дружба, когда они вместе прошли столько дорог, что может помешать этим двоим забыть о мире и обняться, а, Ангел? Что может помешать им обрести себя и пережить момент истины?
Призрак кого-то третьего.
Милая, дай я поцелую тебя в губы, потому что теперь тот призрак, что существует только в доносах, боится стать настоящим. А я — смотри, — я здесь, я знаю: время течет медленно. Смотри, как тянутся пройденные нами пути, исполненные самих себя, созданные из камня, асфальта и жара летней ночи под звездами. Давай и мы, как они, ляжем рядом… Смотри, милая, как медленно мы приближаемся к тому неповторимому мгновению, которое искали пассажиры всех автобусов, — мои руки держат твои прекрасные плечи, твои изящные, хрупкие руки, я рядом с тобой. Когда я прижимаю губы к полупрозрачной коже между твоим ухом и волосами, когда электричество твоих волос пугает птиц, вспорхнувших с моего лица и пахнущих осенью, когда твоя грудь трепещет в моих ладонях, словно крылья упрямой птицы, когда я вижу в твоих глазах, насколько всеобъемлющее время, что сейчас оживает между нами, я понимаю: мы не здесь и не там, не в стране, о которой ты так мечтала, не в автобусе и не в темной комнате отеля, мы даже не в будущем, существующем только на страницах книги. Сейчас мы оба здесь, в этой комнате, мы существуем в бесконечном времени — ты с твоими вздохами, а я с торопливыми поцелуями, и мы, держась друг за друга, ждем чуда, которое может произойти. Момент полноты! Обними меня, пусть время замрет, давай, милая, обними меня, пусть чудо не кончается! Нет, не сопротивляйся, вспомни те ночи, когда наши тела в креслах автобуса тянулись друг к другу, а мечты переплетались, как переплетались наши волосы; вспомни комнаты домов, которые мы видели в переулках маленьких городков, когда наши головы вместе прислонялись к холод ному темному стеклу; вспомни, сколько фильмов мы просмотрели, держась за руки, вспомни красавиц блондинок и хладнокровных красавцев, которых ты обожала. Вспомни поцелуи, на которые мы безмолвно смотрели, словно совершали грех. Вспомни губы, что приближались друг к другу, и глаза, что отворачивались от камеры…
Но она не вспомнила.
Я поцеловал ее в последний раз, поцеловал безнадежно, с отчаянием. Кровать была в беспорядке. Она заметила мой «вальтер»? Джанан вытянулась на кровати рядом со мной и задумчиво смотрела в потолок, словно на звезды. Но я все-таки спросил:
— Джанан, разве мы не были счастливы во время наших путешествий? Давай опять начнем ездить на автобусах.
Смысла в этом, конечно, не было никакого.
— Что ты читал? — спросила она меня. — Что ты сегодня узнал?
— Многое о жизни, — ответил я словами героя сериала. — Действительно многое. Те, кто прочитал книгу, теперь куда-то стремятся… Все очень запутано, а свет книги слепит глаза, словно смерть. Жизнь удивительна.
Я чувствовал, что смогу продолжать в таком духе и дальше; если любовь не творит чудеса, их творят слова. Прости мне, Ангел, мое простодушие и мою легкомысленность: я впервые за семьдесят дней оказался рядом с Джанан, лежа с ней на кровати. Всем, кто хоть иногда читает, известно, что ребячливость — первое, к чему прибегают неудачники, получившие по лбу дверями рая любви. Однажды ночью, между Афьоном и Кютахьей, когда лил дождь и вода потоками стекала с крыши автобуса, мы с Джанан смотрели фильм «Фальшивый рай». Но Сейко недавно сообщил мне, что Джанан уже видела этот фильм год назад — в гораздо более счастливой и спокойной обстановке, держа за руку-любимого.
— Кто такой Ангел? — спросила она меня.
— Такое впечатление, — сказал я, — что это что-то из книги. Не только мы знаем о нем. Ангела многие ищут.
— Кому он является?
— Тому, кто верит в книгу. Тому, кто внимательно ее читает.
— А потом что?
— А потом ты читаешь до тех пор, пока не становишься им. Однажды утром ты просыпаешься, а люди говорят: ну и ну, в свете, бьющем из книги, эта девушка превратилась в ангела! Тогда получается, что Ангел — девушка. Но потом выясняется, что этот ангел устраивает другим ловушки. Разве ангелы играют в грязные игры?
— Не знаю.
— Я тоже не знаю. Но хочу узнать.
Я сказал это, Ангел, потому что не был готов к необдуманному шагу, мне казалось, что кровать, на которой я лежал рядом с Джанан, — единственная частичка рая, дарованная мне путешествием. Отбрось сомнения, пусть этот миг длится вечно! В комнате стоял легкий запах дерева, и этот свежий аромат напоминал мне о мыле и жвачке, которые мы покупали в детстве, но потом перестали из-за некрасивой упаковки.
Я не мог ни проникнуть в глубины книги, ни добиться серьезных чувств от Джанан, но я чувствовал, что сейчас, глубокой ночью, сумею сказать что-то, что хоть как-то сблизит нас. Поэтому я сказал Джанан, что время — страшная вещь, а мы, не зная об этом, отправились в путешествие, пытаясь спастись от него. Поэтому мы постоянно находились в движении, мы искали мгновение, когда время останавливается. А это мгновение и было неповторимым моментом полноты бытия. Когда мы приближались к этому мгновению, мы чувствовали исходное время и видели в мертвых и умирающих это невероятное чудо. Мудрость книги прочитывалась и в комиксах, которые мы листали по утрам, и теперь нам предстояло постичь ее. По ту сторону, в той далекой стране нет ничего. И начало, и конец нашего путешествия там, где мы. Он был прав: убийцы везде — в дороге, в темных комнатах. Смерть проникала в жизнь через книгу, через книги.
Я обнял ее и сказал: милая, давай останемся здесь, в этой прекрасной комнате, которой мы будем дорожить. Смотри: стол, часы, лампа, окно. Утром мы будем вставать и любоваться шелковицей. Ну и что, что он там. Мы-то здесь… Вот подоконник, ножка стола, фитиль лампы. Свет и запах. Мир такой простой! Забудь ты книгу. Он тоже хочет, чтобы мы ее забыли. Жить — значит обнять тебя.
Но Джанан ничего не слышала.
— Где Мехмед?
Она внимательно смотрела на потолок, словно искала там ответ. Нахмурила брови. Лоб стал казаться выше. Губы задрожали. В желтоватом свете комнаты ее кожа приобрела розовый оттенок, который я прежде никогда не замечал. Теперь, когда Джанан отъелась и выспалась в спокойной обстановке, ее лицо приобрело нормальный цвет. Я сказал ей об этом, надеясь, что ей захочется счастливой, упорядоченной домашней жизни и она внезапно решит выйти за меня замуж.
— Потому что я заболеваю, — сказал она. — Простудилась под дождем. У меня температура.
Она лежала и смотрела в потолок, а я лежал рядом, любуясь цветом ее лица, а потом приложил руку, как опытный врач, к ее гордому лбу. Моя рука застыла, словно я желал убедиться, что она не сбежит от меня. Перед глазами всплывали детские воспоминания, и я понимал, что она изменила все, особенно мои ощущения, вызванные прикосновениями к обычным вещам. Но в голове у меня были другие планы и другие мысли. Когда она слегка повернулась и вопросительно посмотрела на меня, я сказал ей правду:
— У тебя температура.
Внезапно я понял, как решить все проблемы. После часа ночи я спустился на кухню. Среди страшных кастрюль я нашел ковшик и заварил в нем липовый чай, найденный в какой-то банке; все это время я представлял, как скажу Джанан, что лучшее средство от простуды — лечь под одеяло и обнять кого-нибудь. Потом, когда в коробках с лекарствами я искал аспирин, я думал: если я тоже заболею, мы будем целыми днями лежать в комнате вдвоем. Зашевелилась занавеска, раздалось шарканье тапок. Сначала передо мной возникла тень жены Доктора Нарина, а потом появилась и нервная жена. «Нет, сударыня, — сказал я, — не беспокойтесь, она просто слегка простыла».
Она отвела меня наверх. Заставила достать из шкафа толстое одеяло, надела на него пододеяльник и сказала: «Ах, бедняжка! Она настоящий ангел! Не огорчай ее, слышишь?» А потом добавила еще кое-что, о чем я буду помнить всегда: какая красивая шея у моей жены.
Вернувшись в комнату, я долго смотрел на ее шею. Разве раньше я этого не замечал? Замечал и любил. Но теперь красота ее шеи поразила меня настолько, что я долгое время не мог ни о чем думать. Я наблюдал, как она медленно выпила липовый отвар, потом проглотила аспирин, завернулась в одеяло и стала ждать, как послушные дети, когда все пройдет и ей станет хорошо.
Наступило долгое молчание. Прикрыв рукой глаза, я смотрел из окна. Шелковица слегка трепетала на ветру Родная моя, наша шелковица трепещет даже от легкого ветра. Молчание. Джанан тоже дрожит, а время летит быстро.
Так очень быстро наша комната превратилась в комнату больного. Я ходил взад и вперед, и мне надоели стол, стакан и журнальный столик, уже ставшие хорошо знакомыми и слишком личными вещами. Пробило четыре. Сядь ко мне сюда, на кровать, попросила она. Я потрогал ее ноги через одеяло. Она улыбнулась, сказала, я очень хороший. Закрыла глаза и сделала вид, что спит. Нет, действительно уснула. Уснула? Уснула.
Я заметил, что хожу по комнате. Гляжу на часы, наливаю воду из графина, смотрю на Джанан, ничего не решая. И просто так глотаю таблетку аспирина. Когда она открывает глаза, вновь и вновь кладу ей руку на лоб, проверяя температуру.
Часы будто гнали время вперед, но оно на миг остановилось, полупрозрачная пелена, окутавшая меня, прорвалась, и Джанан села на кровати. А потом вдруг оказалось, что мы жарко обсуждаем стюардов, один из которых сказал, что когда-нибудь сядет в кресло водителя и поведет автобус в неизвестную страну. Другой сказал: уважаемые пассажиры, у нас есть подарок от нашей автобусной компании — бесплатная жвачка, угощайтесь, пожалуйста; а потом, не сумев удержаться, добавил: братцы, не жуйте так много, она с опиумом, — чтобы пассажиры сладко спали, думая, что мирным сном обязаны автобусным рессорам и искусству шофера, который никогда не обгоняет машины справа, и помнили о том, что наша фирма и наша машина — очень хорошие. А помнишь, Джанан, стюарда, которого мы встречали в разных автобусах, помнишь, что он сказал? Вот мы смеялись! Он сказал: братец, я еще в первый раз заметил вас, ведь я знал, что вы вместе сбежали, а сейчас вижу у тебя, сестричка, кольцо, тогда поздравляю, значит, вы поженились.
Ты выйдешь за меня замуж? Мы видели много сцен, озаренных сиянием этих слов: влюбленных, гуляющих под деревьями и обнявших друг друга, влюбленных под фонарем или в машине, на фоне моста через Босфор, влюбленных под дождем; в иностранных фильмах богатый парень часто спрашивает у соблазнительной красавицы, перед тем как нырнуть в бассейн: ты выйдешь за меня? Так как я ни разу не видел, чтобы этот вопрос задавали девушке с красивой шеей в комнате, где она лежит больная, то мне не верилось, что эти слова вызовут у Джанан те же чувства, которые вызывают волшебные слова в фильмах. А еще я все время думал о храбром комаре, летавшем по комнате.
Я посмотрел на часы, и меня охватила тревога. Я проверил температуру и заволновался. Покажи мне язык, попросил я; она высунула язык с острым розовым кончиком. Я лег на нее и взял ее язык в рот. Мы пролежали так некоторое время, Ангел.
— Не надо, милый, — сказала она потом. — Ты замечательный, но давай не будем.
Она уснула. Я прилег на край кровати рядом с ней и стал считать ее вдохи. Позднее, когда уже вот-вот должно было взойти солнце, я снова и снова думал: я скажу ей — Джанан, я на все готов ради тебя, Джанан, разве ты не понимаешь, как я сильно люблю тебя… Одни и те же слова… Потом я думал: что-нибудь совру, и мы опять поедем, но теперь я и сам толком не знал, куда надо ехать. К тому же я заметил, что начал бояться смерти — после того, как познакомился с безжалостными «часами» Доктора Нарина и провел с Джанан ночь в этой комнате.
Ангел, ты знаешь, бедный парень лежал рядом со своей любимой, слушая до рассвета ее дыхание, глядя на ее ровный упрямый подбородок, на руки Джанан в ночной рубашке, которую дала Гюлизар, на то, как разметались по подушке волосы, как медленно озаряло солнцем шелковицу.
А потом время пошло быстро. В доме послышались легкий шум, звуки осторожных шагов мимо двери, шум ветра, стучавшего в окно, мычание коровы, шум автомобиля, кашель, стук в нашу дверь. Тщательно выбритый человек средних лет с огромной медицинской сумкой, слишком похожий на доктора, вошел в нашу комнату, принеся запах жареного хлеба. Губы у него были ярко-красными, как будто он недавно пил кровь, а в уголке рта виднелся уродливый прыщ. Я вдруг представил, что он разденет лежавшую в горячке Джанан и этими губами будет целовать ее дрожащую шею и спину. Пока он вытаскивал из своей мерзкой сумки стетоскоп, я быстро достал свой «вальтер» и вышел из дома, не обращая внимания на расстроенную мать семейства в дверях.
Не замеченный никем, я устремился в ту долину, что показал мне Доктор Нарин. На пустыре, окруженном тополями, где, я был уверен, меня никто не увидит, а ветер не разнесет сплетни, я вытащил пистолет и выстрелил подряд несколько раз. Так я использовал несколько пуль из подарка Доктора Нарина, тренируясь в стрельбе с близкого расстояния. Результаты удручали. Из трех выстрелов я ни разу не попал в тополь, в который целился с четырех шагов. Помню, некоторое время я стоял в нерешительности и пытался собраться с мыслями, глядя на торопливые облака с севера. Страдания молодого Вальтера…
[44] Чуть поодаль я увидел гору, достаточно высокую, чтобы с нее можно было осмотреть владения Доктора Нарина. Я поднялся туда, сел и, несмотря на мысли, навеянные красотой пейзажа, подумал: интересно, в каком убогом месте закончится моя жизнь? Прошло много времени, но мне не явились ни ангелы, ни волшебные феи, ни мудрые старцы, помощью которых обычно пользуются пророки, кинозвезды, святые и политические лидеры в столь трудные моменты.
Пришлось вернуться в особняк. Ужасный врач с окровавленными губами уже напился крови моей Джанан, а сейчас сидел и пил чай с мамой и дочками-розами. Когда он увидел меня, его глаза засветились от радости, он собирался дать мне совет.
— Молодой человек! — сказал он мне.
Моя жена простудилась, у нее тяжелый грипп. Она на грани серьезного срыва из-за усталости, измотанности и бессонницы. Как мне удалось так ее утомлять? Как я могу столь дурно обращаться с ней? Мать и дочери смотрели на молодого мужа с подозрением.
— Я дал ей сильное лекарство, — сказал врач. — Она пролежит в кровати неделю.
Неделю! Пока этот шарлатан наскоро умял еще два миндальных: печенья и собрался наконец уходить, я подумал, что семи дней мне будет предостаточно. Джанан спала. Я забрал из комнаты несколько пустяковых вещиц, которые могли мне пригодиться, записки из архива и деньги. Я поцеловал Джанан в шею. Торопливо вышел из комнаты, словно солдат-доброволец, который торопится на защиту родины. Потом я сказал Гюлизар и ее матери, что у меня спешное дело, обязательство, от которого невозможно отказаться. Жену свою я поручаю им.
Они сказали, что будут ухаживать за ней, словно она их невестка. Я особо подчеркнул, что вернусь через пять дней, и, не оглядываясь на страну ведьм, призраков и разбойников, которую я оставлял за спиной, даже не взглянув на кладбище, где вместо сына Доктора Нарина лежал юноша из Кайсери, отправился в город, на автовокзал.
12
И вот я опять в пути! Эй, старые автовокзалы, развалившиеся автобусы, грустные пассажиры, я приветствую вас! Знаете, когда вы лишены возможности следовать своим обычным привычкам, вам становится грустно, вы чувствуете, что жизнь стала не такой, как раньше. Я решил избавиться от этой грусти, когда старый «Магирус» уносил меня из городка Чатык,
[45] где тайно властвовал Доктор Нарин. В конце концов, я был в автобусе, пусть даже дряхлом, который кряхтел как старик, запыхавшись на горных дорогах. Но в сердце сказочной книжной страны, оставшейся позади, где-то в комнате лежала больная Джанан, и в той же комнате летал комар, коварно поджидавший ночи, до которого я так и не добрался. Я еще раз все продумал и просмотрел бумаги, чтобы закончить дело как можно скорее и с победой вернуться назад, чтобы начать новую жизнь.
Около полуночи, сидя уже в другом автобусе, я открыл глаза, пребывая между сном и явью, убрал голову от вибрировавшего стекла и с оптимизмом подумал, что, возможно, здесь впервые смогу увидеть тебя, Ангел.
Мимо окна текли темные равнины, страшные пропасти, реки цвета ртути, заброшенные заправки и рекламные щиты сигарет и одеколона с отвалившимися буквами, но я думал лишь о злодейских планах, эгоистичных мыслях, смерти и книге; я не видел гранатового света экрана телевизора, который мог подстегнуть мое воображение, не слышал душераздирающего храпа беспокойного мясника, возвращающегося домой после ежедневной резни на скотобойне.
В горном городке Аладжаэлли, где автобус оставил меня под утро, время года внезапно изменилось, и наступил не конец лета, не осень — пришла зима. В маленькой кофейне, куда я зашел, чтобы дождаться открытия государственных учреждений, помощник официанта, мывший стаканы, заварил мне чай. У него совсем не было лба, потому что волосы росли прямо от бровей. Он спросил меня, не из тех ли я, кто приехал послушать Шейха. Чтобы убить время, я сказал, что из тех. Он налил мне очень крепкого чаю и не удержался от удовольствия рассказать о чудесных способностях Шейха лечить больных и помогать бесплодным женщинам, но основным его талантом было умение согнуть взглядом вилку и открыть кончиком пальца бутылку пепси-колы.
Когда я вышел из кафе, зима кончилась, осень так и не наступила, и давно стоял жаркий, полный мух летний день. Как и подобает решительному и зрелому человеку умевшему решать проблемы, я пошел прямо на почту и, ощущая легкое волнение, внимательно оглядел сонных сотрудников и сотрудниц, которые читали за столами газеты, пили чай и курили, сидя на скамейках. Его не было среди них. Одна работница почты выглядела как нежная сестра, поэтому я решил расспросить именно ее, но она оказалась настоящей мегерой. Прежде чем сказать мне, что Мехмед Булдум только что ушел на доставку, она задала мне массу вопросов: кто я такой? Не хочу ли подождать я здесь? Сейчас рабочий день, не смогу ли я прийти потом? Мне пришлось сказать, что я его товарищ по армии, оказался здесь проездом из Стамбула и что у меня есть влиятельные друзья в Главном почтовом управлении. Между тем у Мехмеда Булдума, который только что, минуту назад, ушел с почты, было достаточно времени, чтобы исчезнуть на улицах, по которым я бегал, путая названия, потеряв надежду.
И все-таки, расспрашивая всех и каждого — скажите, почтальон Мехмед здесь не проходил? — я блуждал по улицам. Пестрая кошка лениво вылизывалась на солнце. Молодая симпатичная женщина, вытащив простыни и подушки на балкон, смотрела на рабочих муниципалитета, забравшихся на фонарный столб. Я увидел черноглазого мальчика, — он сразу понял, что я не здешний. «Что надо?» — спросил он меня с видом задиристого петушка. Если бы рядом была Джанан, она сразу же подружилась бы с этим чертенком, начала бы с ним болтать, и я подумал, что безумно влюблен в нее, — не потому что она такая красивая, неотразимая и загадочная, а потому, что она запросто может заговорить с этим мальчишкой.
Я сел за столик на улице, под каштаном, перед кофейней «Изумруд», как раз напротив почты и памятника Ататюрку. Довольно скоро я заметил, что читаю газету «Почта Аладжаэлли»: в аптеке «Источник» появилось новое лекарство «Стлопс» из Стамбула — помогает при запорах; вчера в наш город прибыл тренер, которого молодежная футбольная команда черепичной фабрики Аладжаэлли, собираясь серьезно подготовиться к новому сезону, переманила из команды «Болу-спорт». Значит, тут есть черепичная фабрика, подумал я и вдруг увидел Мехмеда Булдума, шагавшего к муниципалитету с огромной почтовой сумкой на плече, ахая и охая. Я почувствовал разочарование. Этот медлительный и усталый Мехмед не имел ничего общего с тем Мехмедом, которого не могла забыть Джанан.
Здесь делать больше нечего, подумал я, а так как меня ждало еще очень много молодых Мехмедов, мне следовало немедленно покинуть этот мирный городок. Но, по совету шайтана, я стал ждать, пока Мехмед Булдум выйдет из здания муниципалитета.
Он шел по улице к тенистой стороне, шагая отрывистой и быстрой походкой почтальона, и я остановил его, назвав по имени. Пока он растерянно смотрел на меня, я обнял и поцеловал его, попеняв ему на то, что он не может вспомнить своего ближайшего армейского дружка. Явно испытывая вину, он сел со мной за столик и, поддавшись моему натиску, попытался вспомнить мое имя, строя бесполезные предположения. Через некоторое время я резко перебил его, назвал вымышленное имя и сообщил про связи в Главном почтовом управлении. Он оказался хорошим, простодушным парнем, его совершенно не интересовала перспектива повышения по службе. Он очень устал, с него градом лил пот. Он посмотрел с благодарностью на бутылку холодной, как лед, газированной воды, что принес и открыл официант, но ему хотелось как можно скорее избавиться от навязчивого друга — а заодно и чувства стыда, что он его не помнит. Я ясно чувствовал, наверное, из-за бессонницы, что голова сладко кружится от ненависти.
— Ты, говорят, читал одну книгу! — сказал я и с серьезным видом глотнул чая. — Ты, говорят, читаешь книгу? И я слышал, тебе все равно, что тебя все видят.
Он побледнел как лист бумаги, хорошо понимая, о чем идет речь.
— Где ты нашел ее?
Он быстро пришел в себя. У него есть родственник, который отправился в Стамбул, в больницу. Ему понравилось название книги, и, приняв ее за книгу о здоровье, он купил ее на улице. Потом ему стало жалко ее выкидывать, и он отдал ее Мехмеду.
Мы немного помолчали. Воробей приземлился на один из двух свободных стульев и перепрыгнул на другой стол.
Я рассматривал почтальона — его имя было написано маленькими аккуратными буквами на кармане. Он был примерно моего возраста, может, чуть старше. Книга, изменившая мою жизнь, перевернувшая мой мир, оказалась и на его пути, его она тоже изумила и потрясла. У нас было нечто общее, что делало нас либо жертвами, либо победителями, и это тоже раздражало меня.
Я заметил, что он не может спокойно сменить тему разговора, и почувствовал, что книга в его душе занимает особое место. Что он за человек? У него были невероятно красивые, ровные руки с длинными пальцами и живое лицо. Кожа казалась очень нежной и чувствительной. Миндалевидные глаза излучали легкое раздражение, но ему было интересно. Интересно, за ним тоже охотились, чтобы навязать книгу? Его мир тоже изменился? Он задыхался по ночам от грусти и чувства одиночества, навеянных книгой?
— Ладно, — сказал я. — Друг мой, я очень рад, но мне пора на автобус.
Прости мне мою грубость, Ангел, но тогда я внезапно почувствовал, что могу совершить что-то неожиданное. Я был готов продемонстрировать ему бедность своей души, лишь бы он раскрыл мне свою. Но в тот момент я не хотел думать ни о чем, кроме Джанан, и не потому, что я ненавижу бурные проявления искренности, заканчивающиеся совместной выпивкой, грустью, слезами и проявлением братских чувств, которым не стоит особо доверять, — на самом деле я много раз проделывал подобное с приятелями по кварталу в полуподвальных пивных, — а потому что мне хотелось как можно скорее остаться одному и мечтать о счастливой семейной жизни, которая, может быть, будет у нас с Джанан. Я уже поднялся было из-за стола, как вдруг мой армейский приятель произнес:
— Из этого города в это время нет автобусов.
Вот это да! А он не дурак. Он был доволен, что попал в цель, он поглаживал красивыми руками бутылку с газировкой.
Я колебался некоторое время — то ли вытащить пистолет и понаделать в его нежной кожице дыр, то ли стать его лучшим другом, деля с ним тайны и страдания. Возможно, мне удалось бы найти золотую середину; например, сначала выстрелить ему в плечо, потом раскаяться, отправить его в больницу, а ночью, обняв его за перевязанное плечо, вместе открывать и по очереди читать письма из его сумки, веселясь как сумасшедшие.
— Не важно, — ответил я в конце концов. С важным видом я положил на стол деньги за чай и газировку. А потом развернулся и ушел. Не помню, в каком фильме я это видел, но получилось неплохо.
Я шел очень быстро, как занятой человек. Должно быть, он смотрел мне вслед. Я пошел по узкой тенистой мостовой, мимо памятника Ататюрку, к автовокзалу. Собственно, вокзала как такового не было: если в убогий городок Аладжаэлли — мой друг-почтальон важно назвал его городом — и заезжал какой-нибудь злополучный автобус, где можно было провести ночь, то никакого сарайчика с крышей, чтобы защитить этот автобус от снега и грязи, точно не было. Надменный человек, вынужденный всю жизнь продавать билеты в комнате размером два на два метра, с радостью сообщил мне, что до обеда автобусов не будет. Ну а я, конечно, не сказал ему, что его лысая башка светится тем же оранжевым цветом, что и ноги красотки на календаре с шинами «Goodyear» у него за спиной.
Почему я так злюсь, спрашивал я себя; почему я стал таким раздражительным? Скажи мне, почему, Ангел, скажи мне, кто ты и откуда! Или хотя бы охрани меня, не дай в гневе сбиться с пути; позволь мне самому навести порядок и разобраться со злом и несчастьями на земле; дай мне воссоединиться с моей Джанан, лежащей в жару.
Но мой гнев не знал предела. Интересно, именно это происходит с молодыми людьми двадцати двух лет, которые начинают носить с собой «вальтер»?
Я заглянул в свои записи и сразу нашел адрес лавки: галантерея «Благополучие». Тщательно разложенные в маленькой витрине скатерти, перчатки, детские башмаки, кружева и четки ручной работы напоминали зрителю о поэзии прошлых времен, которые так любил Доктор Нарин. Я только входил, когда увидел за прилавком человека, читавшего «Почту Аладжаэлли»; я почувствовал, что не хочу встречаться с ним, и вышел. Интересно, в этом городке все так самоуверенны, или мне только кажется?
Слегка расстроившись, я сел в кафе и, выпив бутылку газировки, мобилизировал ум. Я купил темные очки в аптеке «Источник», заметив их в пыльной витрине, когда проходил по тенистой узкой мостовой. Трудолюбивый хозяин аптеки уже давно вырезал из газеты объявление о лекарстве от запора и приклеил на витрину.
Надев очки, я с самоуверенным видом жителя городка вошел в галантерею «Благополучие». Важно сказал, что хочу посмотреть перчатки. Именно так поступала мама: она не говорила «Мне нужны кожаные перчатки для себя» или «Мне нужны шерстяные рукавицы седьмого размера для моего сына, он служит в армии», а просила: «Я хочу взглянуть на перчатки!» — что вызывало суматоху, которая была ей на руку.
Но мои слова, должно быть, показались музыкой этому человеку, который, судя по всему, был и хозяином лавки, и продавцом. С осторожной грацией и аккуратностью он показал мне все товары, вытащив их из ящичков, из сшитых вручную мешков и из витрины. На вид ему было около шестидесяти лет, он был небрит и говорил достаточно уверенно, ничем не обнаруживая страсть к перчаткам. Он показал мне маленькие женские перчатки, сделанные из изготовленной вручную шерсти, каждый палец которых был вывязан пряжей разного цвета. Потом он вывернул наизнанку грубые шерстяные рукавицы (их предпочитали пастухи), чтобы показать шерсть марашской козы, использованную со стороны ладони. Выбранная им лично пряжа, из которой деревенские женщины по его заказу вязали рукавицы, не содержала никаких искусственных красителей. Он приказывал пришивать изнутри подкладку на кончики пальцев, так как именно в этом месте обычно рвутся шерстяные перчатки. А если мне хочется купить перчатки с рисунком, то мне должна понравиться эта пара с кружевами на запястьях, выкрашенная экологически чистой краской из грецкого ореха; а если мне хочется чего-то совсем особенного, мне стоит снять очки и взглянуть на это чудо из кожи сивасской собаки кангал.
Я взглянул. И опять надел очки.
— Путник Один, — сказал я (этот его псевдоним значился в письмах-донесениях Доктору Нарину). — Меня послал Доктор Нарин, он тобой недоволен.
— Почему это? — спросил он спокойно, как будто я сказал что-то про цвет перчаток.
— Почтальон Мехмед — безобидный гражданин… Почему ты хочешь навредить ему, отсылая на него доносы?
— Не такой уж он безобидный, — ответил он.
И тем же голосом, которым говорил о перчатках, добавил: парень читает книгу и делает это так, чтобы привлечь внимание других. Ясно, что им овладели черные, страшные мысли, навеянные книгой и злом, которое она сеет. Однажды его поймали в доме одной вдовы, куда он вошел не постучавшись, он сказал, что принес письмо. В другой раз его видели вместе с учеником начальной школы: они сидели в кофейне, близко друг к другу, щека к щеке, коленка к коленке, и читали так называемые комиксы. А в этих комиксах, как известно, разбойники и бандиты приравнивались к святым и праведникам.
— Этого достаточно? — спросил он меня.
Я молчал, чувствуя нерешительность.
— Сегодня в этом городке (да, он сказал «в городке») вести скромную жизнь считается постыдным, а женщин, раскрашивающих руки хной, презирают. Так происходит по тому, что к нам все везут из Америки. Ты на каком автобусе приехал?
Я сказал.
— Доктор Нарин, — проговорил он, — без сомнения, великий человек. Слава богу, его приказы вселяют в меня чувство покоя. Но, юноша, скажи ему, чтобы больше своих парней он ко мне не присылал.
Он собирал перчатки.
— И скажи вот еще что: я видел, как тот почтальон развлекался сам с собой в уборной мечети Мустафы-Паши.
— Да еще такими красивыми руками, — сказал я и вышел.
Я думал, что на улице мне станет легче, но как только я ступил на вымощенную брусчаткой мостовую, напоминавшую плоскую горячую тарелку, с ужасом вспомнил, что в этом городке придется провести еще два с половиной часа.
Я ждал, чуть не падая от усталости, мне хотелось спать; желудок был переполнен липовым настоем, чаем, газировкой; «городские новости» в газете «Почта Аладжаэлли» я уже выучил наизусть; я смотрел на черепичную крышу здания муниципалитета и красные и лиловые цвета блестящего щита «Сельскохозяйственного банка» — этот щит, как мираж, мелькал у меня перед глазами; в ушах звенело от щебетания птиц, жужжания генератора и раскатов кашля. В конце концов приехал и ловко припарковался автобус, я нетерпеливо схватился за ручку двери, но тут вдруг толпа зажала меня и отнесла назад. Стоящие сзади меня люди оттащили меня назад — слава богу, не нащупав мой «вальтер», — чтобы я дал пройти Шейху, выходившему из автобуса. Он медленно прошествовал передо мной, с просветленным лицом нежно-розового цвета; он ступал с таким высокомерным достоинством, словно его огорчали наши грехи; и тем не менее он, казалось, был очень доволен собой и вниманием окружающих. Зачем я вцепился в пистолет? — спросил я себя, чувствуя его бедром. Растолкав всех, я сел в автобус.
Мне казалось, что автобус не поедет никогда, а мир и Джанан забудут обо мне и о том, что я сижу тут, в кресле номер тридцать восемь. Я наблюдал за людьми, встречавшими Шейха, и заметил в толпе безлобого официанта из кофейни — до него дошла очередь целовать Шейху руку. Он едва успел хорошенько приложиться к руке и уже подносил ее ко лбу, как вдруг наш автобус поехал. И тогда среди раскачивавшейся толпы я заметил обиженного галантерейщика. Он пробирался в давке как убийца, решивший прикончить политического лидера, но потом я понял, что на самом деле он пытался подойти не к Шейху, а ко мне.
Когда городок остался позади, я сказал себе: забудь об этом. Беспощадное солнце нещадно жгло меня, поджаривало затылок и руку, а я продолжал повторять себе: забудь, все пройдет. Но пока ленивый автобус, пыхтя, полз по ярко-желтому заброшенному бескрайнему полю, а солнце слепило сонные глаза, я понял, что не только не смог забыть о том, что случилось, но сильнее почувствовал, что меня беспокоит что-то еще. За те пять часов, что я провел в городе, куда приехал ради парня-почтальона по имени Мехмед, на которого донес обиженный галантерейщик, что-то определенно произошло — что-то, что конкретизировало и уравновешивало те события и тех людей, которых мне предстоит увидеть в других городах.
Например, ровно тридцать шесть часов спустя после отъезда из Аладжаэлли, глубокой ночью, на остановке какого-то задымленного, пыльного города, похожего на мираж, я ждал следующий автобус и жевал лепешку с сыром, чтобы убить время и успокоить больной желудок. И вдруг я почувствовал, что ко мне приближается зловещая тень. Был ли это галантерейщик — любитель перчаток? Нет. Его дух? Нет. Какой-нибудь обиженный и разгневанный торговец? Нет. Я стал думать, что это, должно быть, Сейко, но внезапно хлопнула дверь уборной, видение исчезло, а призрак Сейко в плаще превратился в спокойного, безобидного мужчину в плаще. А когда к нему подошла женщина с девочкой — обе в платках, с пакетами в руках, — я подумал: почему я вообразил, что Сейко носит серый плащ? Потому, что такой же плащ был на обиженном Западом галантерейщике.
В другой раз угроза исходила не от Сейко в плаще, а от рабочих мельницы. Я спокойно поспал в одном тихом автобусе, потом продолжил спать в другом, более устойчивом, с лучшими рессорами, а утром, на мельнице, куда я отправился, чтобы поговорить с тамошним молодым бухгалтером, на которого донес обиженный продавец пахлавы и пирожков, я ловко соврал, что я — его армейский товарищ. Все Мехмеды, которых я находил, были двадцати трех-двадцати четырех лет, как и настоящий Мехмед, поэтому вранье про армию, каждый раз выручавшее меня, не вызвало подозрений у совершенно белого от муки рабочего, к которому я обратился. В его глазах светились дружба, понимание и удивление, как будто он был из одного с нами взвода, и он пошел во внутренние помещения, в кабинет хозяина. Я отошел в сторонку и отчего-то ощутил витавшую в воздухе угрозу. Надо мной вращалась огромная железная труба, работавшая от электрического мотора, запускавшего мельницу, а жуткие белые призраки медленно передвигались в сумрачном свете. Я заметил, что призраки наблюдают за мной, что-то обсуждают, показывая на меня пальцем, но я старался делать вид, что ничего не замечаю. А потом, когда мне показалось, что мне угрожает черный жернов, торчавший в проеме стены, сложенной из мешков с мукой, один из трудолюбивых призраков неторопливо подошел ко мне и спросил, что это я такое сюда привез. Он меня не слышал из-за шума, и мне пришлось прокричать, что ничего я не привез. Да нет, сказал он, он просто спрашивает, какой ветер меня сюда занес. Я еще раз прокричал, что очень люблю своего армейского товарища; у Мехмеда замечательное чувство юмора, он настоящий друг, которому можно доверять. Я езжу по Анатолии, продаю страховки от несчастных случаев, и тут я вспомнил, что Мехмед работает здесь. Мучной призрак начал расспрашивать меня о профессии страхового агента: есть ли среди нас воры, мерзавцы-шулеры, масоны или гомики с пистолетами — может, я не очень хорошо слышал его из-за шума, — в общем, есть ли враги Пророка и государства? Я говорил, а он вполне дружелюбно слушал меня. Мы сошлись на том, что в каждой профессии есть и хорошее, и плохое: в мире есть и честные люди, есть и пройдохи. Потом я опять спросил о Мехмеде, армейском приятеле.
— Послушай, дорогой, — сказал мне призрак, задрал штанину и показал больную, странную на вид ногу. — Мехмед Окур не такой дурачок, чтобы идти в армию с хромой ногой! Ясно?
— А кто я такой?
Я от изумления сделал вид, что на мгновение забыл ответ на этот вопрос. Наверное, я все перепутал, сказал я, зная, что звучит мой ответ неубедительно.
Мне удалось смыться, пока меня не побили, и позже, закусывая в заведении одного обиженного кондитера прекрасным, таявшим во рту слоеным пирожком, какие пекут только в Анатолии, я думал, что хромой Мехмед совершенно не похож на человека, прочитавшего книгу. Однако теперь я понимал, какое это заблуждение — думать, что знаешь, что у человека на сердце.
Возьмем, к примеру, городок Инжир-Паша, улицы которого пропахли табаком. Там книгу серьезно прочитали не только молодой пожарный, на которого донесли, но и вся муниципальная пожарная команда, что было удивительно. И когда городок готовился отпраздновать День освобождения от греческих оккупационных войск, я вместе с детьми и послушными пастушьими овчарками смотрел, как друзья-пожарные идут в ногу строем; и пока на железных касках искрили маленькие газовые баллончики, они слаженно исполняли песню «В огне, в огне, наша родина в огне!». После этого мы сели обедать и съели жаркое из козлятины. Пожарные, сияя яркими, желто-красными форменными рубашками, вдруг начали бормотать отдельные фразы из книги, — я счел это шуткой в честь моего присутствия. Позже, правда, они показали мне место, где хранили книгу, — как и Коран, она была спрятана на водительском месте их единственной пожарной машины. Неужели это я неправильно истолковал книгу? Или ошиблись пожарные, поверившие, что Ангелы — не Ангел, а Ангелы — спускаются с небес летними ночами в сиянии звезд и, вдыхая табачный запах, указывают несчастным и страдающим путь к счастью?
В одном городе я сфотографировался у городского фотографа. В другом попросил доктора послушать мне легкие. В третьем не купил кольцо, которое мерил в лавке городского ювелира. И каждый раз, когда уезжал из этих печальных, пыльных и полуразрушившихся мест, я фантазировал, что однажды мы приедем сюда с Джанан не для того, чтобы узнать, кто такие фотограф Мехмед, доктор Ахмет и ювелир Рахмет
[46] и почему они с такой страстью читали книгу, а для того чтобы сфотографироваться, проверить ее легкие или купить кольцо, что свяжет нас навеки, пока смерть не разлучит нас.
Потом я бродил по городку, гонял голубей, гадивших на памятник Ататюрка, смотрел на часы, щупал «вальтер» и уже было собрался на автовокзал, как вдруг мне стало казаться, что меня преследуют злодеи в плащах — точный Сейко и призраки «часов». Могла та высокая тень оказаться Мовадо из Национального разведывательного управления? Ведь завидев меня, этот человек в плаще вышел из автобуса, отправлявшегося в Адану, в который только что сел… Да, кажется, это был он. Именно он, и мне надо как можно скорее ехать в другую сторону. Так я и сделал. И я прятался в вонючей уборной, ждал, что в окнах автобуса фирмы «Быстрая поездка», куда собирался сесть в последний момент, мне явится Ангел, как вдруг я почувствовал на себе взгляд — от него мурашки бежали по коже; я решил, что на сей раз с задних кресел за мной предательски шпионит Серкисов. Когда автобус сделал остановку среди ночи, я бросил в ресторанчике недопитый чай и пошел по кукурузному полю, где и ждал отправления автобуса, глядя на звезды в темной синеве бархатного неба; или среди бела дня я заходил в какой-нибудь местный магазин одежды в белоснежном костюме, с улыбкой на лице, а выходил в красной рубашке, лиловом пиджаке, бархатных штанах — и с угрюмым лицом. Несколько раз я замечал, что торопливо бегу сквозь толпу на автовокзал, а меня преследуют черные тени.
После всех погонь и побегов я стал верить, что улизнул от вооруженных призраков, преследовавших меня, потом я решил, что «часам» Доктора Нарина нет смысла следить за мной только ради, того, чтобы изрешетить меня, и тогда вместо злобных взглядов, следивших за мной, я замечал дружелюбные лица жителей городов, довольных встречей со мной.
Однажды, чтобы убедиться, что Мехмед из соседней квартиры, уехавший к дяде в Стамбул, не тот Мехмед, который мне нужен, я помог болтливой старушке, жившей напротив него, принести сумки с рынка. Пока она выкладывала на солнце крепыши-баклажаны, спелые помидоры и перцы с острыми носиками, она рассуждала о дружбе, о том, что надо находить, своих армейских друзей, о том, как прекрасна жизнь, забыв, что меня ждет дома больная жена.
Может, так око и есть. В саду ресторана «Вкусная закуска» городка Карачалы я сел под огромным платаном и съел аппетитный, пахнувший тимьяном шашлык с тушеными баклажанами. Легкий ветер, игравший листьями, доносил до меня запах ароматного теста, приятный, как все воспоминания о минутах счастья. В неспокойном городке недалеко от Афьона, название которого я забыл, ноги сами привели меня в кондитерскую, и я опешил, увидев мамашу, гладкую и кругленькую, как сверкающие баночки, заполненные сладостями цвета засушенной розы и цукатами, и я, пораженный, повернулся к кассе. Миниатюрная копия матери, восхитительная красавица лет шестнадцати, скуластая, с крошечными руками, слегка раскосыми глазами, подняла голову от глянцевого журнала, который читала, и радушно улыбнулась, глядя на меня, — так улыбаются эмансипированные женщины-вамп из американских фильмов.
Однажды вечером, когда я ждал автобус на автовокзале, освещенном мягким светом и напоминавшем поэтому спокойную, тихую гостиную роскошного дома в Стамбуле, я играл с тремя приятелями, офицерами запаса, в карточную игру «Шах в недоумении», придуманную ими же. Они вырезали карты из картонной упаковки от сигарет «Йенидже» и нарисовали на них шахов, драконов, султанов, джиннов, влюбленных и ангелов; ангел приравнивался к джокеру; и ангелы — ангелы в женском обличил, — судя по их дружелюбным насмешкам друг над другом, были вполне реальными, земными, — они нарисовали кто соседку, кто единственную любовь своей юности или звезду турецких фильмов, кто певицу кабаре — частую гостью фривольных фантазий, что в основном практиковал самый веселый из них. Четвертого ангела они предоставили рисовать мне и не спросили, кого я изобразил, — так поступают тактичные и внимательные друзья.
Но один момент счастья, свидетелем которого я стал, причинил мне сильную боль. Я все пытался убежать от «часов» в плащах — воплощения зла, преследовавшего меня на автовокзалах, на городских площадях, в закусочных на стоянках, я слушал вранье обиженных доносчиков и разыскивал среди многочисленных Мехмедов того единственного, который был нужен мне (все Мехмеды, конечно же, забились в дальние углы, за запертую дверь, за забор с колючей проволокой, за стену, увитую плющом, — пути к ним были трудны и извилисты).
Я был в дороге пятый день. Я выпил ракы из чайного стаканчика, которой меня угостил издатель «Свободной газеты Чорума», чтобы я смог лучше понять его стихи. Я узнал, что он больше не будет публиковать отрывки из книги в рубрике «Семья и дом», так как он понял, что это не поможет решению проблем строительства железных дорог и прокладки путей из Чорума в Амасью. В следующем городе, проискав адрес шесть часов кряду, я с гневом обнаружил, что обиженный торговец донес на несуществующего читателя и поселил его на несуществующей улице лишь для того, чтобы вытянуть деньги у Доктора Нарина. И я сбежал в Амасью, где из-за скалистых, обрывистых гор, окружавших город с двух сторон, рано наступал вечер. Мехмедов в моем списке осталась ровно половина, результата не было, а у меня тряслись коленки, когда я представлял себе больную Джанан в постели. Тогда я решил сесть на первый же автобус в сторону Черного моря сразу после того, как схожу по тому или иному адресу, спрошу о своем армейском друге и удостоверюсь в том, что он — не тот, кто мне нужен.
Я перешел мост над Зеленой рекой — она была не зеленой, а мутной — и попал в квартал, расположенный под выдолбленными в отвесных скалах могилами. Старые и вычурные особняки свидетельствовали о том, что некогда жившие здесь люди — паши или землевладельцы — знавали лучшие времена. Я постучал в дверь одного из особняков, спросил о своем товарище по армии; мне сказали, что он катается на машине, но пригласили войти. Так я стал свидетелем счастливой семейной жизни:
1. Отец семейства, адвокат, бесплатно занимавшийся делами бедняков, провожал до дверей грустного подзащитного, чьи беды его страшно огорчали; взяв из шикарного книжного шкафа том по юриспруденции, он уселся читать. 2. Когда мать семейства, знавшая о моем деле, представила меня задумчивому отцу, сестре с озорным взглядом, бабушке, носившей очки от дальнозоркости, и маленькому братику, рассматривавшему коллекцию марок серии «Наша страна», все разволновались и обрадовались, проявив то истинно турецкое гостеприимство, о котором часто пишут западные путешественники. 3. Мать с озорницей девочкой вежливо расспросили меня о том о сем, пока в духовке разогревался ароматный пирог, испеченный тетей Сювейде, а потом стали обсуждать роман Андре Моруа «Любовь в изгнании». 4. Их трудолюбивый сын Мехмед, весь день работавший в яблоневом саду, честно сказал мне, что совершенно не помнит меня, но стал старательно искать общие темы для разговора. Так мы смогли обсудить урон, который нанесли нашему государству отказ от строительства железных дорог и отсутствие стимулирующих факторов создания кооперативов в деревне.
Когда я вышел из этого счастливого дома в ночную тьму, то со злостью подумал, что эти аккуратненькие люди, наверное, никогда не трахаются. Как только мне открыли дверь и я увидел их, я сразу понял, что мой Мехмед в этом доме не живет. Тогда зачем я там остался, почему меня так очаровала картина семейного, какого-то рекламного счастья? Из-за «вальтера», понял я, чувствуя пистолет на бедре. Я думал: а может, мне вернуться и выпустить девятимиллиметровые пули в мирные окна особняка? Но я знал, что этого никогда не сделаю, — просто меня захлестнула черная зависть. Спи, зависть, спи! Давайте все заснем. Магазин. Витрина. Объявление. Ноги послушно несли меня куда-то. Куда? Кинотеатр «Радость», аптека «Весна», орехи и сухофрукты «Смерть». Почему в этом магазине мальчик-продавец с сигаретой в руке так странно смотрит на меня? После ореховой лавки — бакалея, потом кондитерская, и тут я случайно заметил, что смотрю на холодильники «Арчелик» в большой витрине, на плиты «Айгаз», на хлебницы, кресла, диваны, эмалированную посуду, лампы, на печи «Модерн»; когда же я заметил смешного мохнатого игрушечного пса, сидевшего на радиоприемнике «Арчелик», я понял, что больше не владею собой.
Ангел, я стоял среди ночи перед витриной магазина в городе Амасья, окруженном горами, и плакал навзрыд. Знаете, когда ребенка спрашивают, почему он плачет, он отвечает, что потерял свою синюю точилку; на самом деле ребенок плачет оттого, что в душе его кровоточит глубокая рана. То же самое испытывал я, когда смотрел на товары в витрине. Каково это — стать убийцей? Как жить с болью в сердце до конца дней своих? Я смогу покупать семечки в ореховой лавке, смогу смотреть на свое отражение в витрине и буду счастлив среди холодильников и плит, но предательский, коварный голос — голос черной зависти — когда-нибудь напомнит мне о моем преступлении.
Между тем, Ангел, я верил в жизнь, в добрые дела. Сейчас я жил между Джанан, которой не доверял, и Мехмедом, которого тут же бы убил, если бы верил ей, и мне не за что было ухватиться, кроме рукоятки «вальтера», кроме грез о туманном счастье, которое зависело от осуществления весьма непростого, недоброго плана. Холодильники, соковыжималки для цитрусовых и кресла в рассрочку проносились передо мной под аккомпанемент беззвучных рыданий.
Мне на помощь пришел и пожилой дядя — в турецких фильмах эти дяди обычно успокаивают рыдающих малолетних детей или заплаканных красавиц. Он подошел ко мне, рыдавшему как школьница, и сказал:
— Сынок… Что ты плачешь, у тебя что-то случилось, сынок?.. Не плачь.
Этот умный бородатый дядя явно шел либо в мечеть, либо кому-то горло резать. Я ответил:
— У меня сегодня отец умер.
Наверное, он что-то заподозрил.
— Ты чьих будешь, сынок? — спросил он. — Ты ж не здешний.
— Наш отчим не хотел, чтобы мы здесь появлялись, — ответил я и подумал, что надо бы продолжить: «Дядя, я паломник, иду в Мекку, хочу стать ходжой, но пропустил автобус. Одолжи денег!»
Я сделал вид, будто умираю от горя, и побрел в темноту, умирая от горя.
И все-таки ложь помогла мне избавиться от уныния. Потом я успокоился окончательно, даже повеселел, когда увидел по телевизору в автобусе фирмы «Надежная поездка», которой всегда доверял, как неземная красотка решительно едет на автомобиле сквозь толпу злодеев. Утром я был на берегу Черного моря, позвонил в Стамбул маме из бакалеи «Причерноморская» и сказал, что скоро закончу дела и приеду домой с невестой, похожей на ангела. Если маме хочется поплакать, то пусть поплачет от счастья. Я сел в кондитерской на старом рынке, открыл свои записки и попытался прикинуть, как бы поскорее закончить со всеми делами.
Почитатель книги из Самсуна оказался молодым врачом, работавшим в муниципальной больнице. Когда я понял, что он — не мой Мехмед, что-то в нем задело меня — может, чисто выбритое лицо, может, ухоженный, уверенный вид. В отличие от тех, чью жизнь сломала книга, он нашел способ справиться с ней, жить с ней в мире и продолжать ее читать. Я сразу его возненавидел. Как случилось, что книга, изменившая мой мир и мою судьбу, его почти не затронула? Я знал, что умру от любопытства, если не спрошу его об этом, и я начал разговор с широкоплечим красивым доктором и его большеглазой медсестрой с резкими чертами лица, выглядевшей как третьесортная копия Ким Новак. Указав на книгу, с фальшивой невинностью стоявшую среди каталогов лекарств, я говорил так, будто мы беседовали о медицине.
— Доктор у нас очень любит читать! — хихикнула готовая на все, решительная Ким Новак.
Когда медсестра вышла, доктор запер дверь на ключ. Церемонно, как пожилой человек, сел на стул. За сигаретой он объяснил мне все как мужчина мужчине.
Некогда, в ранней юности, он был верующим, ходил по пятницам в мечеть, а в Рамазан постился. Потом он влюбился в девчонку, забыл о религии и стал марксистом. Когда жизненные бури миновали, оставив в душе неизгладимый след, он ощутил пустоту. Но когда он увидел книгу в библиотеке одного приятеля и попросил почитать, все встало на свои места. Теперь он осознал место смерти в нашей жизни: он принял ее существование как непреложную истину и перестал бунтовать. Он осознал значимость детства. Он научился вспоминать, научился любить все из своего прошлого, все жвачки и комиксы, оценил степень важности первых книг в жизни человека — как и первой любви. Вообще-то он всегда любил свою дикую родину и одержимые грустные автобусы. Что касается Ангела, то разумом он принял существование этого чудесного Ангела, а сердцем почувствовал его. Теперь он знал, что когда-нибудь Ангел найдет его и вместе они перенесутся в новую жизнь — например, он сможет найти работу в Германии.
Он говорил так, словно объяснял, как принимать лекарство, способствующее обретению счастья. Доктор встал, уверенный в том, что рецепт понятен, и единственное, что следует делать неизлечимо больному пациенту, — следить за тем, как он идет к двери. Я уже выходил, как вдруг он произнес фразу, смахивавшую на рекомендацию специалиста:
— Я всегда читаю книги с карандашом, подчеркивая важные места. Советую вам попробовать.
Первым же автобусом я отправился на юг. Ангел, словно от кого-то убегал. Я говорил себе, что больше никогда не поеду к Черному морю. И добавлял, что мы с Джанан никогда не были бы счастливы на Черном море, — если бы это было возможно! Мимо темного стекла моего окна пролетали деревни, чернели загоны для скота, мелькали вечнозеленые деревья, печальные заправки, пустые рестораны, безмолвные горы, испуганные зайцы. Я говорил себе, что все это я видел раньше; на экране телевизора хороший парень узнал, что его обманули, — сначала он спросил обо всем у плохих парней, а потом перестрелял их. Прежде чем убить их, он допросил каждого, заставив их умолять о прощении и пощаде. Он делал вид, что прощает всех, а они снова пытались обмануть его. И когда зрители решали, что пойманный — негодяй, которого надо прикончить, раздавались звуки выстрелов. Но я смотрел в окно, я — человек, которому кровь и убийства кажутся отвратительными; мне казалось, я слышу мотив странной мелодии, сложившейся из выстрелов, шума мотора и гула колес. Мне интересно, Ангел, почему я не спросил у красивого доктора, кто ты такой.
А мелодия звучала так:
«Доктор, скажите мне, кто такой Ангел?» — спрашивал молодой пациент. «Ангел? — переспрашивал врач, думая о чем-то своем, а затем вытаскивал карту, раскладывал ее на столе и, глядя на нее как на рентгеновский снимок безнадежно больного человека, говорил: — Вот здесь — Гора Значения, там Город Неповторимого Мгновения, здесь — Долина Простодушия, а если здесь — Место Несчастного Случая, то вот тут — Смерть». — «Доктор, встречу со смертью надо любить так же, как любят встречу с ангелом?»
Согласно моим записям, следующим в списке читавших книгу был продавец газет из города Икизлер. Через десять минут после того, как я вышел из автобуса, я увидел его. Он сидел в киоске между магазинами, с удовольствием почесывая через рубашку короткое толстое тело, и он не был похож на возлюбленного Джанан. Я, энергичный, решительный детектив, покинул этот город через десять минут, уехав первым же автобусом. Через четыре часа и два автобуса я прибыл в районный центр; доставил мне следующий мой подозреваемый гораздо меньше хлопот. Он стоял в парикмахерской, как раз напротив автовокзала, с совком в одной руке и чистым, сияющим передником — в другой, рассматривая с тоской во взоре счастливых пассажиров, спускавшихся из автобуса; он ждал, пока трудолюбивый хозяин парикмахерской кого-то брил. Мне хотелось спеть вспомнившуюся песенку: «Иди скорей сюда! Уедем далеко, уедем навсегда!» Мне хотелось дойти до конца, пока муза не покинула меня. В следующем городе, час спустя, безработный парень из списка показался мне подозрительным, — мне пришлось изучать старые клетки, карманные фонарики, ножницы, мундштуки из розового дерева, перчатки, зонтики, веера и «браунинг» — все это развесил в глухом колодце заднего двора своего дома обиженный торговец, донесший на него. Сердце торговца было разбито неудачами, зубы выбиты, но он подарил Доктору Нарину часы «Серкисов» — в качестве скромного знака уважения и восхищения. Когда он рассказывал, как в День освобождения встречался с тремя друзьями после пятничного намаза в комнате за кондитерской, я внезапно заметил, как быстро наступили вечер и осень. Мрачные низкие тучи покрыли мой разум; в комнате дома напротив загорелась лампа, и на миг среди осенних листьев в окне показались крупные, медового цвета плечи полураздетой женщины — и тут же исчезли. А потом, Ангел, я увидел черных коней, несшихся по небу, нетерпеливых хищников, насосы заправочных станций, призраков счастья, закрытые кинотеатры, другие автобусы, других людей, другие города.
В тот же день, вечером, я испытал прилив оптимизма: мы разговаривали с продавцом кассет после того, как я убедился, что он — не тот Мехмед. Мы говорили, перескакивая с темы на тему, о радости, которую испытывают люди, купившие у него что-то, о том, что кончается сезон дождей, о грусти города, откуда я только что приехал. И вдруг я услышал печальный свисток паровоза и заволновался: мне нужно было как можно скорее покинуть этот город, названия которого я даже не запомнил, и вернуться в любимую бархатную ночь, в которую меня увезет автобус.
Я шел в сторону автовокзала, откуда донесся гудок поезда, и вдруг увидел себя в зеркале заднего вида ярко блестевшего велосипеда, припаркованного у обочины. Пистолет спрятан, на мне новый лиловый пиджак, в кармане подарок Доктору Нарину — часы «Серкисов», на ногах — джинсы; неловкие руки, быстрая походка. Магазинчики и витрины отступили и скрылись, и в ночи я увидел шатер бродячего цирка; над входом висел рисунок с изображением Ангела. Лицо его напоминало лица турецких кинозвезд и лица с персидских миниатюр. Сердце мое дрогнуло. Учитель, смотрите — школьник-прогульщик, он не только курит, он даже в цирк идет!
Я купил билет, вошел в шатер, где пахло плесенью, потом и землей, сел и, решив забыть обо всем, стал ждать начала представления. Рядом со мной сидели неугомонные новобранцы, опоздавшие в часть, скучающие мужчины, которые пришли сюда убить время, грустные старики и несколько семей с детьми, оказавшихся явно не у дел. В этом цирке не было ни чудесных акробатов, которых показывают по телевизору, ни медведей на велосипедах, ни местных фокусников. Какой-то человек взмахнул грязной серой накидкой, и появилось радио, затем оно исчезло, и зазвучала музыка. Мы услышали восточную песню, потом из-под покрывала показалась молодая женщина, исполнявшая эту песню; она спела печальную песню и ушла. Билеты у нас были пронумерованы, ожидалась лотерея.
Певица появилась вновь — теперь в костюме ангела; она подвела глаза, отчего они казались раскосыми. На ней был закрытый купальник — мама ходила в таком на пляж «Сюрейа». Змея, которую я сначала принял за непонятную деталь одежды, шарф или черную шаль, свисала с ее худых плеч. Видел ли я странный свет, которого раньше не видел никогда? Или я ожидал, что увижу его? Я почувствовал себя безмерно счастливым: я сижу здесь, в этом шатре, вместе с Ангелом, змеей, какими-то людьми; я был готов разрыдаться от счастья.
Позже, когда женщина заговорила со змеей, мне кое-что пришло в голову. Иногда мы внезапно вспоминаем далекие, давно забытые события; тогда мы спрашиваем себя — почему я вспомнил об этом именно сейчас? Вот и я ощутил нечто подобное, правда, я испытывал чувство покоя. Однажды, когда мы с отцом ходили в гости к дяде Рыфкы, он сказал: «Я могу жить везде, где ходят поезда, даже на краю света. Я не могу представить, где перед сном не услышу гудок паровоза».
Я легко представил, что смогу жить в этом городе, среди этих людей до конца своей жизни. Нет ничего лучше, чем ощущать давно забытое чувство покоя. Я думал об этом, глядя на ангела, нежно говорившего со змеей.
Внезапно огни погасли, и ангел удалился со сцены. Когда опять стало светло, объявили десятиминутный антракт. Я собрался выйти на улицу, чтобы походить среди жителей города, рядом с которыми мне предстояло провести всю жизнь.
Я пробирался между радами деревянных стульев, как вдруг увидел человека, сидевшего в одиночестве в третьем или четвертом ряду от импровизированной сцены; он читал газету «Почта Виран-Бага». Сердце мое сильно забилось. Это был тот самый Мехмед, возлюбленный Джанан, погибший сын Доктора Нарина. Он сидел, положив ногу на ногу, окутанный покоем, к которому я так стремился, и читал свою газету, позабыв о мире.
13
Как только я вышел на улицу, легкий ветер коснулся моего затылка, охватил все тело — по нему побежала легкая дрожь. Мои будущие земляки, жители моего города, превратились в неприятных, подозрительных людей. Сердце по-прежнему колотилось; я чувствовал на бедре тяжесть пистолета, дым сигареты скрыл от меня мир.
Прозвенел один звонок, и я заглянул внутрь — все еще читает газету. Вместе со всеми я вернулся в шатер. Сел за ним, через три ряда. Программа началась. Голова у меня кружилась. Я не могу вспомнить, что я видел, чего не видел, что слушал, а что слышал. Я думал только об этом затылке. Аккуратно подстриженном, смиренном затылке, принадлежавшем благопристойному человеку.
Потом я долго наблюдал, как из лилового мешочка вытягивают лотерейные билеты. Объявили номер-победитель. На сцену радостно выпрыгнул беззубый пожилой человек. Ангел, в том же купальнике и в фате, поздравила его. Между тем человек, продававший билеты у входа в шатер, появился на сцене с огромной люстрой в руках.
— О Господи, — воскликнул беззубый старик, — это же «Плеяды»! «Семь Сестер с Семью Светильниками»!
По крикам некоторых зрителей из задних рядов я понял, что лотерею всегда выигрывает этот человек, а люстра под покрывалом — всегда одна и та же.
Ангел держала в руках беспроводной микрофон (или муляж микрофона).
— Что вы чувствуете? — спросила она. — Что чувствует человек, которому повезло? Вы волнуетесь?
— Очень волнуюсь и очень счастлив. Да благословит вас Аллах! — ответил старик в микрофон. — Жизнь прекрасна. Несмотря на все горести, я не боюсь и не стесняюсь быть счастливым.
Несколько человек ему захлопали.
— Куда вы повесите люстру? — спросила ангел.
— Такое вот удачное совпадение, — ответил старик. Он аккуратно, с явным усилием наклонился к микрофону. — Я влюблен. И моя невеста меня очень любит. Мы скоро поженимся и переедем в новый дом. Там и повесим эту люстру на семь ламп.
Раздались аплодисменты. А затем я услышал крики «Поцелуй, поцелуй его!».
Когда ангел осторожно поцеловала старика в обе щеки, зрители замолчали. А старик с люстрой воспользовался моментом и быстренько ушел со сцены.
— А остальным никогда ничего не выпадает, — раздался злой голос из задних рядов.
— Замолчите, — сказала ангел. — И слушайте меня. — Снова наступила странная тишина. — Когда-нибудь и вам улыбнется удача, помните об этом! Наступит и ваш счастливый час. Потерпите, не обижайтесь на жизнь, подождите, не завидуя никому! Если научитесь любить жизнь, узнаете, что нужно делать, чтобы стать счастливыми. И тогда, куда бы ни привел вас ваш путь, вы увидите меня. — Она кокетливо приподняла брови. — Да, и потом Ангел Желаний здесь каждый вечер, в милом городе Виран-Баг.
Волшебный свет, освещавший ее, погас. Загорелась простая лампочка. Я вышел в толпе, держась на некотором расстоянии от своей добычи. Ветер усиливался. Я посмотрел по сторонам. Впереди образовался какой-то затор, и я оказался у него за спиной, в паре шагов.
— Ну как, Осман, тебе понравилось? — спросил его какой-то человек в фетровой шляпе.
— Ага, — ответил он и пошел быстрее, держа газету под мышкой. Как я не догадался, что он может взять себе другое имя и откажется от Мехмеда, как отказался от Нахита? Да мне это даже в голову не приходило. Я стоял и ждал, пока он отойдет подальше. Мне было больно смотреть на его слегка сутулую, стройную фигуру. Да, все при нем. Вот кого так обожала Джанан. Я пошел за ним.
На улицах городка Виран-Баг было много деревьев, больше, чем в других городах. Моя жертва шагала очень быстро. Когда он попадал в свет уличного фонаря, он словно выходил на слабо освещенную сцену, а потом снова исчезал в темноте, наполненной шорохом листьев и ветром, приближаясь к каштанам и липам. Мы прошли по городской площади, мимо кинотеатра «Новый мир», мимо бледного света неоновых вывесок кондитерских, почты, аптеки и чайной, который окрашивал белую рубашку моей жертвы сначала в бледно-желтый, затем в рыжеватый, затем в синий и, наконец, в красноватые цвета, и вошли в какой-то переулок. Когда я увидел идеальную перспективу — однотипные трехэтажные здания, уличные фонари и тихо шелестевшие деревья, я задрожал от удовольствия: азарт преследователя, думаю, знаком всем этим Серкисовым, Зенитам и Сейко. Я решил догнать белую рубашку и поскорее сделать свое дело.
Внезапно раздался грохот. Мне пришлось спрятаться в угол — я испугался, что меня преследует кто-то из «часов». Но оказалось, что порывом ветра разбило стекло. Моя жертва обернулась в темноте и замерла. Я решил, что он не заметил меня, но он вытащил ключ, открыл какую-то дверь и исчез в одном из одинаковых бетонных зданий, пока я снимал «вальтер» с предохранителя. Я ждал до тех пор, пока в окне второго этажа не зажегся свет.
Затем я огляделся, чувствуя себя одиноко — как настоящий убийца. Или как будущий убийца. На следующей улице, строго следовавшей правилам перспективы, скромные неоновые буквы отеля «Доверие», покачиваясь от ветра, сулили мне терпение, разум, покой, постель и длинную ночь для размышлений о жизни, о решении стать убийцей и о моей Джанан. Мне ничего не оставалось делать, кроме как пойти туда и попросить комнату с телевизором — исключительно потому, что администратор спросил, нужен ли мне телевизор.
Я вошел в комнату и включил телевизор; когда появилось черно-белое изображение, я сказал себе, что сделал правильный выбор. Мне предстояло провести ночь не в одиночестве, как гнусному убийце, а в компании черно-белых друзей, весело шутивших и привыкших убивать — убийство казалось им делом обычным. Я сделал звук погромче. Я успокоился, когда люди с пистолетами стали кричать друг на друга, а американские машины — гоняться, пробуксовывая на виражах. Я смотрел на мир за окном, безмятежно наблюдая за каштанами и порывами разгневанного ветра.
Я был нигде, и я был везде, поэтому мне казалось, что я нахожусь в несуществующем центре мира. Симпатичная, но совершенно безликая комната тоже находилась в центре мира, и из нее я видел огни в комнате человека, которого хотел убить. Его самого я не видел, но был доволен тем, что он сейчас там, а я — здесь. К тому же мои телевизионные друзья уже вовсю палили друг в друга. Через некоторое время свет в окнах моей жертвы погас, и я заснул, не думая о смысле жизни, смысле любви и смысле книги, я слушал звуки выстрелов.
Утром я встал, умылся, побрился и, не выключая телевизора, обещавшего дожди по всей стране, вышел из гостиницы. Я не стал проверять «вальтер», не стал смотреться в зеркало, — я не нервный юноша, который собирается совершить преступление из-за любви и книжных терзаний. В лиловом пиджаке я, наверное, походил на оптимистичного студента университета, путешествующего летом по городам и пытающегося торговать «Республиканской энциклопедией». Когда такой студент звонит в дверь случайного любителя книг, разве он не надеется на долгую беседу о жизни и литературе? Я давно знал, что не смогу сразу его убить. Я поднялся по лестнице на один пролет… Хотел было сказать, что «позвонил в дребезжащий звонок», но электрический приборчик издал вместо звонка трель, похожую на свист канарейки. Н-да. Блага цивилизации добрались до городка Виран-Баг, а убийца доберется до своей жертвы, даже если она живет на краю света. В таких ситуациях киношные жертвы спокойно говорят: «Я знал, что ты придешь». Но у нас все произошло иначе.
Он удивился. Не растерялся, а удивился и воспринял мой приход как обычное дело. Так и быть, скажу: лицо у него было красивое, с правильными чертами, но незапоминающееся.
— Осман-бей, я приехал, — сказал я, и наступило молчание.
Мы оба держали себя в руках. Он не собирался меня впускать, но, какое-то время сконфуженно глядя то на дверь, то на меня, сказал:
— Пошли выйдем.
Он надел серый пиджак — пуля легко возьмет; мы вышли и пошли по улицам, казавшимся ненастоящими. На нас пристально, с подозрением посмотрел пес, смолкли горлицы на верхних ветвях каштана. Смотри, Джанан, смотри, как мы подружились! Он был немного ниже меня, и я подумал, что в наших походках есть что-то общее; и походка — самая приметная характерная особенность таких парней, как мы. Вдруг он спросил, завтракал ли я. Не хочу ли я поесть? На вокзале есть кафе. Может, выпьем чай?
Он купил два горячих бублика — только что из духовки! — а потом зашел в бакалею и купил сто граммов овечьего сыра, попросив нарезать его ломтиками и завернуть в промасленную бумагу. В это время ангел махал нам рукой с афиши цирка. Мы вошли в кафе с улицы, там он заказал два чая; через заднюю дверь мы вышли во внутренний дворик, откуда был виден вокзал, и сели там. Горлицы на каштане и на крыше вздыхали, не обращая на нас никакого внимания. Прохладный утренний воздух был мягким, стояла тишина, вдалеке по радио играла едва слышная музыка.
— Каждое утро, перед тем как сесть за работу, я выхожу из дома и пью здесь чай, — сказал он, разворачивая пакет с сыром. — Здесь хорошо весной. Хорошо, когда идет снег. По утрам мне нравится смотреть на ворон, расхаживающих по засыпанной снегом платформе, на заснеженные деревья. На площади есть симпатичное кафе, «Родина», довольно большое заведение, там печка хорошо греет. Там я читаю газету, иногда, если радио включено, слушаю передачи, а иногда силу просто так, без дела.
Моя новая жизнь упорядочена, подчинена дисциплине и строгому распорядку… Каждое утро я выхожу из кафе до девяти часов и возвращаюсь домой, за рабочий стол. Когда наступает девять, я, сварив себе кофе, уже сижу за столом и начинаю писать. То, что я делаю, может показаться делом простым, но оно требует усилий. Я переписываю книгу снова и снова, не пропустив ни одной запятой, ни одной точки, не перепутав ни одной буквы. Я хочу, чтобы и там, и там все было одинаково, вплоть до точек и запятых. И этого можно достичь, просто надо испытывать то же вдохновение и желание, что и автор. Кто-то назовет мою работу обычным переписыванием книги, но то, что я делаю, — далеко не копирование. Когда я пишу, я чувствую и понимаю каждую букву, каждое слово, каждое предложение, словно каждое из них является моим собственным открытием. И так я работаю с девяти утра до часу дня, больше ничего не делаю, ничто не мешает моей работе. По утрам мне обычно лучше работается.
Затем я иду обедать. В этом городе два ресторана. В «Асыме» всегда много народу. В «Железнодорожном» ресторане дорого и подают спиртное. Иногда я хожу в один, иногда — в другой. Иногда где-нибудь в кафе ем хлеб с сыром, а иногда вообще не выхожу из дома. Днем я не пью спиртного. Могу иногда немного вздремнуть, и только. Мне важно в половине третьего снова сидеть за столом и работать. И я аккуратно работаю до половины седьмого или семи. Если работа идет хорошо, тогда, бывает, я работаю дольше. Если человеку нравится то, что он пишет, если он доволен своей жизнью, он не должен упускать шанс и писать столько, столько может. Жизнь коротка, ты же знаешь. У тебя чай стынет.
Проработав весь день, я с удовольствием смотрю на то, что написал, а потом выхожу на улицу.
Мне хочется пообщаться с кем-нибудь, пока я листаю вечерние газеты и смотрю телевизор. Я в этом нуждаюсь, так как я живу один и решил остаться один. Мне нравится видеть людей, болтать с ними, немного выпить, выслушав одну-две истории, может быть, рассказать свою. Потом я, бывает, иду в кино или смотрю что-нибудь по телевизору. Случается, что играю по вечерам в карты в кафе, а иной раз рано возвращаюсь домой, захватив газеты.
— А вчера вечером ты ходил в цирк, — заметил я.
— Они появились в нашем городе месяц назад и остались. К ним ходят.
— Там женщина, — проговорил я. — Она действительно немного похожа на ангела.
— Да никакой она не ангел, — сказал он. — Спит с местными шишками и солдатами, у которых есть деньги. Понятно?
В саду, обращенном в сторону вокзала, наступила тишина. Тон, каким он произнес эти слова, зародил во мне какое-то смутное беспокойство, заставив забыть о насмешливой злобе; я чувствовал себя так, как будто мне пришлось встать из удобного, мягкого кресла и взгромоздиться на жесткий, неудобный табурет.
— Все, что написано в книге, — сказал он, — осталось в далеком прошлом!
— Но ты же целыми днями переписываешь ее, — возразил я.
— Я пишу ради денег.
Он произнес это не с гордым видом, не с раскаянием, а, скорее, как человек, который извиняется за свои слова. Он переписывал книгу от руки в обычные школьные тетради. Так каждый день он работал в среднем по восемь — десять часов, а за час мог записать примерно три страницы; за десять дней он с легкостью выполнял экземпляр книги в триста страниц. Здесь есть люди, которые платят за это «разумные» деньги. Это передовые люди города, традиционалисты, те, кто любит его, кто ценит его усилия, его веру, его самоотверженность и терпение, кто выделяет его среди других, люди, которые счастливы от того, что среди них живет человек, который настойчиво следует своим принципам… И даже тот факт, что он посвятил свою жизнь столь скромному занятию, создало вокруг него легкий ореол легендарности — он произнес это смущенно. Его уважают, а в том, что он делает — тут он, как и я, употребил выражение «как бы это сказать», — находят некую сакральность…
Все это он говорил в ответ на мои настойчивые, с подвохом, вопросы; ему совершенно не нравилось рассказывать о себе. Он с благодарностью упомянул о доброте своих клиентов, упомянул о доброй воле энтузиастов, которые покупают у него написанные от руки экземпляры книги, сказал об их уважении к нему и добавил:
— Что ж. Я оказываю им услугу. Предлагаю им нечто настоящее. Книгу, где каждое слово написано верой и с верой. А они компенсируют мой честный ежедневный труд ежедневной платой. Но, в конце концов, все так живут.
Мы помолчали. Пока он ел свежие бублики с овечьим сыром, я подумал, что его жизнь устоялась; как было написано в книге, его жизнь «вошла в колею». Он тоже, как и я, отправился в дорогу под влиянием книги, но в тот момент, когда поиски и путешествия переплелись со смертью, любовью и несчастиями, ему удалось то, чего не удалось мне: он обрел душевное равновесие, неизменное во всем, обрел внутренний покой. Он осторожно откусил сыр и, смакуя, допил последний глоток чая, остававшегося на донышке, а я смотрел на него и думал о том, что эти маленькие руки, пальцы, рот, подбородок, голова каждый день выполняют одни и те же движения. Покой и душевное равновесие подарили ему бесконечное время. А я, обиженный судьбой, ненасытный, раскачивал под столом ногами.
Внезапно я понял, что завидую, мне захотелось сделать что-нибудь плохое. Но потом мне пришла в голову еще более отвратительная мысль. Если я сейчас вытащу пистолет и выстрелю ему в лоб, я все равно ничего не сделаю человеку, познавшему во время написания книг покой бесконечного времени. Он просто продолжит свой путь все в том же застывшем времени, хотя и немного изменится. А моя не ведавшая отдыха душа все никак не могла обрести покой, она металась и рвалась — как водитель автобуса, который забыл, куда едет.
Я спрашивал его о многом. Он отвечал мне короткими «да», «нет», «конечно», так, что я всегда понимал: я давно знаю ответы на все свои вопросы. Он был доволен жизнью. Он больше ничего не ждал от жизни. Он все еще любил книгу и верил ей. Он ни на кого не сердился. Он понял, что такое жизнь. Но не может объяснить. Конечно же, он удивился, увидев меня. Он не думал, что сможет кого-нибудь чему-нибудь научить. Каждый живет как хочет, и, с его точки зрения, все жизни схожи. Ему нравилось одиночество, но это не важно, потому что и с людьми ему было неплохо. Джанан он когда-то сильно любил. Да, он влюбился в нее. Но потом ему удалось сбежать от нее. Он не удивлен, что я сумел найти его. Он передает Джанан большой привет. Писать — это единственное дело его жизни, но не единственное счастье. Он знал, что должен работать как все. Может, ему понравятся и другие занятия. Да, он может выполнять любую работу, если она позволяет заработать на хлеб. Смотреть на мир, действительно видеть его таким, каков он есть, доставляло ему большое удовольствие.
На вокзале паровоз сдавал задним ходом. Мы смотрели на него, ему вслед: он проехал мимо, выпуская огромные клубы дыма и пыхтя, старый, усталый, он издавал стоны и лязгал железом — как слаженно звучавший городской оркестр.
Когда локомотив скрылся за миндальными деревьями, я посмотрел в глаза человека, чье сердце собирался прострелить, мечтая обрести с Джанан покой, который удалось обрести ему, опять и опять переписывая книгу. Мгновение я смотрел на него как на брата, следуя за его грустным, детским взглядом, и вдруг понял, почему Джанан так любила этого человека. То, что я понял, показалось мне настолько настоящим и настолько правильным, что я зауважал Джанан за ее любовь. Но несколько минут спустя это раздражавшее меня уважение уступило место ревности, сильной и глубокой.
Потом убийца спросил жертву, почему, решив предать себя забвению в этом далеком городе, он выбрал имя Осман, — так же звали и убийцу.
— Я не знаю, — ответил ненастоящий Осман, не замечая всполохи ревности в глазах настоящего Османа. А затем, мило улыбнувшись, добавил: — Ты мне понравился тогда, раньше, когда я тебя увидел. Наверное, поэтому.
Внимательно, с каким-то уважением он следил за паровозом, возвращавшимся из-за миндальных деревьев на другой путь. Убийца мог поклясться, что жертва, засмотревшись на сияющий в лучах солнца локомотив, на миг забыла обо всем мире. Но это было не так. Утренняя прохлада уступала место зною солнечного дня.
— Уже девять, — проговорил мой соперник. — Мне пора работать… Ты куда едешь?
Впервые в жизни я о чем-то умолял человека, волнуясь и прекрасно сознавая, что делаю: пожалуйста, давай посидим еще немного, еще поговорим, узнаем друг друга получше.
Он удивился и, кажется, слегка забеспокоился, но понял меня. Он чувствовал не пистолет в моем в кармане, а мою ненасытную жажду. И он так снисходительно мне улыбнулся, что ощущение равенства, возникшее благодаря «вальтеру», мгновенно улетучилось. Так усталый путник, не добравшийся до средоточия жизни, но познавший лишь границы собственной убогости, боится задавать вопросы — о книге, о жизни, о времени, о слове, об ангеле — у встретившегося мудреца.
Я спрашивал его, что все это означает, а он спрашивал меня, что я подразумеваю под «всем этим». Я хотел спросить: какой вопрос можно считать началом начал, — я собирался его задать. И он сказал, что я должен найти место, где нет начала и нет конца. Так значит, наверное, нет вопроса, который я могу ему задать? Нет. Ладно, а что существует? Существует реальность, то, что происходит, и реальность зависит от того, как ты ее воспринимаешь. Иногда наступает затишье, и тогда люди начинают волноваться. А иногда люди пьют по утрам чай в кафе, совсем как мы сейчас, бесед уют, смотрят на паровозы и поезда, слушают трели горлиц. Конечно, это отнюдь не «все», но и не «ничто». Хорошо, но разве где-то там, вдалеке, нет новой страны? Если где-то что-то и есть, то только в книге; но он решил, что совершенно бесполезно искать в реальной жизни отзвуки мира книги. Мир так же безграничен, как и текст книги, с теми же недостатками и вопросами.
Тогда почему книга так повлияла на нас обоих? Он ответил, что об этом мог спросить человек, не увидевший в книге вообще ничего. Таких людей много, но я разве — один из них? Я давно уже забыл, какой я. Я давно утратил душу: когда пытался заставить Джанан полюбить себя, когда искал ту страну, когда хотел убить своего соперника. Об этом я не стал говорить, Ангел, я спросил его, кто ты такой.
— Я никогда не встречал ангела, о котором написано в книге, — сказал он мне. — Может быть, человек, умирая, видит его из окна автобуса.
Как он хорошо улыбался, как безжалостно! Я убью его. Но не сразу. Мы должны еще поговорить. Сначала я должен узнать у него, как мне найти и вернуть душу. Но ощущение собственной ничтожности мешало мне. Обычное утро в Восточной Анатолии: по прогнозам, ожидалась переменная облачность, местами дожди, мирный вокзал сиял светом, две курицы задумчиво копошились в конце перрона, два веселых парнишки, болтая, таскали из тележки в привокзальный буфет ящики с газировкой, начальник станции курил сигарету, — все отвлекло меня, заставляя думать только о наступающем дне.
Мы долго молчали. Я все думал, о чем его спросить. А он, возможно, придумывал, как ему избавиться от меня и моих вопросов. Мы еще немного посидели. И тут случилось ужасное. Он заплатил за чай. Обнял и расцеловал меня в щеки. Как он рад мне! А я его ненавидел! Ладно, я не ненавидел, я любил. Нет! С какой стати мне его любить? Я хотел убить его.
Не сейчас. Он пойдет мимо циркового шатра на обратном пути, войдет в комнату, в эту крысиную нору на аккуратной улице, живущей по законам перспективы, займется дурацкой писаниной. Я срежу путь у железной дороги, догоню его и убью на глазах у Ангела Желаний, которого он так презирает.
Я позволил этому самовлюбленному мерзавцу уйти. Я злился на Джанан за то, что она могла любить его. Но я посмотрел издалека на его хрупкую, печальную тень и понял, что Джанан все же была права. Какой же нерешительный этот Осман, главный герой книги, которую вы сейчас читаете! И какой жалкий! В глубине души он чувствует, что человек, которого он пытается ненавидеть, — прав. Он чувствует и то, что не сможет сразу его убить. Я сидел на шатком стуле в кафе около двух часов, не глядя ни на кого, и, болтая ногами, размышлял, какие еще ловушки расставил мне дядя Рыфкы в новой жизни.
К обеду я, несостоявшийся убийца, сконфуженно вернулся в отель «Доверие». Администратор очень обрадовался, что стамбульский гость останется еще на одну ночь, и угостил меня чаем. Я долго выслушивал его армейские воспоминания, — я боялся одиночества, поджидавшего меня в комнате; когда разговор зашел обо мне, я ограничился тем, что сказал ему, что у меня «есть неоплаченный счет», но я «пока не могу закончить дело».
Поднявшись в комнату, я включил телевизор, выключенный кем-то во время моего отсутствия. На черно-белом экране вдоль белой стены двигалась тень с пистолетом, — прицелившись, она обстреляла из-за угла свою жертву. Я попытался вспомнить, не видели ли мы с Джанан в каком-нибудь автобусе цветную версию этой сцены. Я сел на кровать и стал терпеливо дожидаться финальной сцены убийства. Потом я оказался у окна и уставился на его окно. Он писал, но я не знал, вижу ли я его или его тень. Он сидит и спокойно пишет, он хочет уничто жить меня. Какое-то время я смотрел телевизор, но тут же забыл, что смотрел. Затем я опять подошел к окну и опять посмотрел на его окно. Он достиг покоя в конце пути, а я метался среди черно-белых теней, стрелявших друг в друга. Он знал обо всем, он перешел по ту сторону, он познал мудрость новой жизни, но скрыл ее от меня; а у меня не было ничего, кроме смутной надежды обладать Джанан.
Почему в фильмах никогда не показывают, сколь печален удел убийцы, погрязшего в собственном ничтожестве? Если бы я был режиссером, я показал бы в своем фильме разобранную кровать, оконные рамы с осыпавшейся краской, заляпанные занавески и грязные мятые рубашки человека, который готовится стать убийцей; лиловый пиджак, в карманах которого он постоянно что-то ищет; и, наконец, я показал бы, как он сидит, ссутулившись, на кровати и размышляет, не поласкать ли ему себя от нечего делать.
Я долго совещался с голосами, звучавшими у меня в голове: почему красивые, чуткие женщины обычно влюбляются в разочарованных мужчин? Если я стать убийцей, каким я стану — жалким или грустным? Сможет ли Джанан по-настоящему любить меня, пусть даже вдвое меньше, чем человека, которого я скоро убью? Смог бы я поступить как Нахит-Мехмед-Осман и посвятить жизнь переписыванию в школьные тетради книги дяди Рыфкы?
После того как солнце скрылось за крышами аккуратных домов, а прохладный вечер пошел бродить по улицам вместе с длинными тенями, я, не отрываясь, смотрел на его окно. Я не видел его, но думал, что вижу; я смотрел и смотрел на его окно, на его комнату, пытаясь убедить себя, что я действительно кого-то вижу.
Сколько это длилось — не знаю. Еще не стемнело, и в его комнате не зажегся свет, когда я оказался на улице под его окном; я начал звать его. Кто-то появился у темного окна и, едва увидев меня, исчез. Я вошел в дом, одним махом взлетел по лестнице; звонить в щебечущий звонок не пришлось — дверь открылась сама.
Я вошел в квартиру. Стол был застелен зеленым сукном. На столе я увидел раскрытую тетрадь. Ручки, карандаши, резинки, пачка сигарет, табачный пепел, наручные часы радом с пепельницей, спички, чашка остывшего кофе. Это были рабочие инструменты бедняги, обреченного всю жизнь писать книги.
Он вышел из другой комнаты. Я боялся смотреть ему в лицо и поэтому начал читать его тетради.
— Иногда я пропускаю запятую, — сказал он. — Или пишу слово, букву неправильно… Тогда я понимаю, что пишу без чувства и веры, и перестаю писать. Иногда требуются часы и дни, чтобы заставить себя вернуться к работе и опять писать с той же верой. Я всегда жду вдохновения, потому что не хочу писать ни слова о том, чего не чувствую и не ощущаю в себе.
— Послушай меня. Я не могу быть собой, — сказал я совершенно спокойно, словно речь шла не обо мне, а о совершенно другом человеке. — Я вообще никем не могу быть. Помоги мне. Помоги мне забыть о том, что ты пишешь, об этой комнате, о книге, помоги спокойно вернуться к прежней жизни.
Как зрелый мужчина, повидавший жизнь и мир, он сказал, что понимает меня. Должно быть, он сам верил в то, что все понимает. Почему я его тут-то не убил? Потому, что потом он сказал:
— Пошли посидим в «Железнодорожном» ресторане, поговорим.
Когда мы сели в ресторане, он сообщил, что поезд отходит без четверти девять. Он меня проводит и пойдет в кино. Значит, он решил выставить меня.
— Когда я познакомился с Джанан, я уже давно перестал рассказывать о книге другим, — начал он. — Я хотел жить как все. Только книг у меня должно быть больше, чем у всех. Все, что я пережил, пытаясь добраться до мира из книги, пошло мне на пользу. Но Джанан меня вдохновила. Сказала, что поможет мне раскрыться в жизни. Она была убеждена в существовании сада, который я скрывал от нее, хотя знал, что этот сад жил когда-то давно, в прошлом. Но она требовала у меня ключи от этого сада с такой настойчивостью, что я был вынужден рассказать ей о книге и дать ей почитать ее. Она прочла книгу, потом еще раз и еще раз. Я обманулся тем, что она привязалась к книге, обманулся ее страстным желанием попасть в тот мир, который нашла. На время я даже забыл о безмолвии книги — как бы это сказать? — о ее внутренней музыке. Я, как идиот, надеялся услышать эту музыку на улицах города. И только тогда у Джанан появилась мысль давать книгу другим. Меня испугало то, насколько быстро ты прочитал книгу и поверил ей. Я уже стал забывать ее суть. И тут меня, слава богу, застрелили.
Естественно, я спросил его, в чем была суть книги.
— Хорошая книга напоминает нам о мире, — ответил он. — Все книги должны быть такими. — Он немного помолчал. — Книга — это часть того, чье присутствие и постоянство я ощущаю благодаря ее словам. — Я видел, что он недоволен своим объяснением. — Возможно, это то, что родилось из шума либо тишины мира, но это не сама тишина и не сам шум. — Потом он сказал, что я, наверное, думаю, что он несет вздор. — Хорошая книга — это частичка всего написанного в мире, в ней рассказывается о том, чего нет, о некоем отсутствии, о смерти… Но искать вне книги страну, существующую вне слов, бессмысленно. — Он сказал, что понял это, когда снова и снова переписывал книгу. Искать новую жизнь и новую страну вне книги бесполезно. За это он и заслужил наказание. — Но мой убийца оказался неумелым, только ранил меня в плечо.
Я сказал ему, что, когда в него стреляли на стоянке маршрутных такси, я видел все из окна Ташкышла.
— Долгие поиски, путешествия, автобусные поездки показали меня, что против книг и организовали заговор, — сказал он. — Какой-то сумасшедший приказал убивать всех, кто серьезно интересуется книгой. Кто он, почему он это делает, — я не знаю. Но это укрепило меня в решении не открывать суть книги другим. Я не хочу никому портить жизнь. От Джанан я сбежал. Я понял не только то, что мы не найдем ту страну, которая ее манила; я понял, что сияние смертоносных лучей книги падет не только на меня, но и на нее.
Я заговорил о дяде Рыфкы — хотел удивить его и узнать то, что он скрыл от меня в первый раз. Я сказал, что книгу возможно, написал он. Рассказал, что знал его в детстве, что взахлеб читал его комиксы. А прочитав книгу, я еще раз внимательно просмотрел эти комиксы, например «Питер и Пертев», и понял, что они в чем-то перекликаются с книгой.
— Тебя это разочаровало?
— Нет, — ответил я. — Расскажи мне о вашей встрече.
Его рассказ дополнил данные из рапортов Серкисова. Прочитав книгу тысячи раз, он вспомнил комиксы, которые когда-то читал в детстве. Он пошел в библиотеку, нашел эти комиксы, заметил несколько поразительно похожих моментов и понял, кто автор. Когда он пришел в первый раз, им помешала его жена, и он поговорил с дядей Рыфкы очень недолго. Во время этой встречи Рыфкы-бей хотел сразу закончить разговор, поняв, что незнакомый юноша всерьез интересуется книгой, и, хотя Мехмед был настойчив, сказал, что давно забыл о ней. Между молодым почитателем книги и ее старым автором чуть было не произошло трогательного диалога перед дверью, но тут жена Рыфкы-бея — тетя Ратибе, перебил я — вмешалась в разговор, позвала мужа в дом и закрыла дверь перед незваным гостем.
— Я был так разочарован, что сначала не мог в это поверить, — сказал мой соперник.
Я все не мог решить, как мне его называть — Нахит, Мехмед или Осман.
— Одно время я ходил в его квартал и наблюдал за ним издалека. А потом, однажды, набравшись смелости, опять позвонил в его дверь.
На этот раз Рыфкы-бей принял его лучше. Он сказал, что никакого отношения к книге не имеет, но может выпить с настойчивым юношей чашечку кофе. Он спросил у Мехмеда, где он умудрился раздобыть книгу, написанную много лет назад, и хотел узнать, почему, когда вокруг много хороших книг, он выбрал именно эту; поинтересовался, где молодой человек учится, что собирается дальше в жизни делать, и так далее.
— Хотя я несколько раз просил сообщить мне тайну книги, он не воспринял меня всерьез, — сказал бывший Мехмед. — Вообще-то он был прав. Теперь я знаю, что нет никакой тайны.
Но тогда он этого не знал и стал настаивать. А старик объяснил, что из-за книги навлек на свою голову неприятности, что на него оказывали давление полиция и прокуратура. «И все только потому, что я решил, что сумею развлечь и повеселить немногих взрослых, как ребятишек, — произнес дядя Рыфкы. И добавил: — Конечно, мне не хотелось портить жизнь из-за книги, которую я написал для развлечения». Разгневанный Нахит в тот момент не заметил, как был расстроен старик, когда рассказывал, что пообещал прокурору не переиздавать книгу, что отказался от нее и обещал, что больше писать не будет; но теперь, когда он не Нахит, не Мехмед, а Осман, он очень хорошо понимает ту печаль и ему стыдно за прошлую дерзость.
А в тот момент он, как любой парень, поверивший во что-то, обвинил старого писателя в безответственности, в переменчивости суждений, в предательстве и трусости.
— Я трясся от гнева, кричал на него, но он все понимал и не сердился.
Потом дядя Рыфкы встал и сказал: «Однажды вы все поймете, но тогда вы будете таким старым, что это уже никому не будет нужно». — «Я уже понял. Но не знаю, нужно ли мне это», — сказал человек, которого обожала Джанан.
— К тому же я знаю, что старика убили люди того чокнутого, который велел убивать всех почитателей книги.
Будущий убийца спросил у будущей жертвы, является ли для него тяжким бременем тот факт, что из-за него убили человека. Будущая жертва ничего не ответила, но будущий убийца, заметив в его глазах грусть, испугался собственного будущего. Они медленно и церемонно пили ракы. Ататюрк улыбался нам с портрета с видом уверенного человека, сохранившего Республику, вверив ее предававшейся пьянке толпе в пивной.
Я посмотрел на часы. До отправления поезда, на котором он собирался меня отправить, оставался час с четвертью, и нам обоим казалось, что мы уже поговорили обо всем. Как говорят в книгах, «все, что должно быть сказано, уже произнесено». Мы долго молчали, как старые друзья, которых не смущает тишина; а я подумал, что эта тишина казалась гораздо важнее беседы.
И все же я пребывал в нерешительности: я не знал, восхищаться им или довершить дело и заполучить Джанан; не знал, сказать ему, что сумасшедший, который приказал убивать всех прочитавших книгу, — его отец. Доктор Нарин. Мне хотелось обидеть его, я был расстроен. Но я ничего не сказал. Ладно, ладно, конечно, будь что будет, думал я. Не надо торопиться.
Должно быть, он догадывался о моих мыслях, по крайней мере он рассказал об автобусной катастрофе, избавившей его от слежки людей отца. Впервые за все время он улыбался. Он сразу же понял, что парень, сидевший рядом с ним в почерневшем автобусе, погиб. Он забрал у этого парня по имени Мехмед паспорт. Когда автобус загорелся, он вышел из него. Потом ему в голову пришла блестящая идея. Он оставил свой паспорт в кармане обгоревшего трупа, и, усадив труп в свое кресло, он устремился к новой жизни. Рассказывая об этом, он светился от радости, как ребенок. Конечно, я утаил, что видел его счастливое лицо на детских фотографиях в музее, устроенном отцом в память о нем.
И опять молчание, молчание, молчание. Официант, принеси нам фаршированные баклажаны.
Просто чтобы провести время, чтобы просто поболтать, мы поговорили в общих чертах о нашем положении, то есть о нашей жизни… Многое мы друг другу рассказали… И вот его глаза то и дело обращаются к часам, а мои глаза — в его глаза, словно говоря: такова наша жизнь. На самом деле все оказалось очень просто. Некий старик, писавший для железнодорожного журнала, ненавидел автобусы и автокатастрофы, был фанатично предан железной дороге; он написал такую вот книгу, причем с тем же вдохновением, с каким писал книги для детей. А потом, много лет спустя, мы, наивные юноши, читавшие в детстве эти комиксы, прочитали его книгу и поверили, что наша жизнь изменилась, — мы сломали свою жизнь. Ни в книге нет тайны, ни в жизни нет чудес! И как это с нами случилось?
Я еще раз сказал ему, что знал дядю Рыфкы с детства.
— Почему-то странно это слышать, — отозвался он.
Но мы знали, что ничего странного нет. Все было так, именно так все и было.
— И в городе Виран-Баг происходит все то же самое, — сказал дорогой мой друг.
Эта фраза напомнила мне кое о чем.
— Знаешь, — сказал я, внимательно глядя ему в лицо и четко произнося слова, — мне много раз казалось, что книга рассказывает обо мне, что эта история — моя история.
Молчание. Предсмертный хрип страдающей души, пивная, какой-то город, какой-то мир. Блеск вилок и ножей. Вечерние новости по телевизору. Еще двадцать пять минут ожидания.
— Знаешь, — сказал я опять, — во время поездок по Анатолии я часто видел карамельки «Новая жизнь». Их продавали в Стамбуле много лет назад, но в глухой провинции на дне вазочек можно и сейчас найти.
— Ты хочешь во всем дойти до самой сути, до первопричины, да? — спросил мой соперник, видевший кое-что из новой жизни. — Ты хочешь найти чистоту, девственную чистоту. Но ее нет. Искать основу, слово, первоисточник, которому мы все подражаем, бесполезно.
Ангел, я думал, что пристрелю его по пути на вокзал — не потому, что хочу получить Джанан, а потому, что он не верит в тебя.
Он продолжал, боясь неловкого молчания, но по-чему-то я слушал теперь этого печального и красивого человека вполуха:
— В детстве мне казалось, что чтение — профессия, которую начинают осваивать, лишь освоив остальные профессии. Руссо, занимавшийся переписыванием нот, очень хорошо знал, что означает постоянное переписывание чужих творений.
Теперь неловким казалось не только молчание. Кто-то выключил телевизор и включил радио — передавали страстную турецкую народную песню о любви и разлуке. Сколько раз в жизни можно испытывать удовольствие от молчания вдвоем? Он уже попросил у официанта счет, как вдруг за наш стол с шумом сел незваный гость средних лет, — он пристально посмотрел на меня. Когда он узнал, что я — Осман, приятель Османа по армии, то дружелюбно сказал: «Мы так любим Османа! Так значит, вы были вместе в армии?» А затем осторожно, как будто раскрывал секрет, заговорил о новом клиенте, желавшем получить рукопись книги. Заметив, что таким посредникам мой догадливый друг платит комиссию, я еще раз — в последний раз — искренне признал, что он заслуживает любви.
Я думал, что сцена отъезда, за исключением выстрелов моего «вальтера», будет напоминать сцену расставания в последнем комиксе «Питер и Пертев». Но я ошибался. В том, последнем приключении два закадычных друга, столько раз сражавшиеся вместе, поняли, что любят одну девушку и что у них одна цель; они садятся за стол и решают проблему по-дружески. Чувствительный и скрытный Пертев безропотно уступает девушку открытому и веселому Питеру, так как знает, что с ним ей будет лучше. И герои расстаются друг с другом под вздохи прослезившихся читателей на вокзале, который некогда охраняли вдвоем. А между нами сидел этот жаждавший комиссионных тип, который наверняка не оценит должным образом любое бурное проявление чувствительности или гнева.
Мы втроем молча шли к вокзалу. Я купил билет. Выбрал себе два бублика, как утром. Пертев попросил взвесить для меня килограмм знаменитого виран-багского крупного белого винограда. Пока я выбирал юмористические журналы, он пошел в уборную помыть виноград. Мы с посредником рассматривали друг друга. Поезд через два дня будет в Стамбуле. Когда Пертев вернулся, начальник станции решительным и изящным жестом, напомнившим мне об отце, подал знак к отправлению поезда. Мы поцеловались и расстались.
То, что произошло потом, похоже скорее не на комиксы дяди Рыфкы, а на триллеры, которые мы с Джанан обожали смотреть в автобусах. Потерявший голову парень, решивший стать убийцей, швыряет в угол купе полиэтиленовый пакет с виноградом и журналы и, пока поезд набирает скорость, выпрыгивает из вагона в самом конце перрона. Убедившись, что его не заметили, он издалека внимательно следит за жертвой и посредником. Они какое-то время разговаривают, а затем, побродив по пустым и печальным улицам, расстаются перед почтой. Убийца видит, что жертва вошла в кинотеатр «Новый мир»; он закуривает. Мы совершенно не знаем, о чем думает будущий убийца — герой фильма, мы лишь видим, как он бросает окурок сигареты на землю и наступает на него, как это сделал я; он покупает билет на фильм «Бесконечные ночи», уверенными шагами входит в кинотеатр и, прежде чем войти в зал, заглядывает в уборную, проверяя варианты отхода.
Остальные воспоминания обрывочны, как ночная тишина. Я вытащил «вальтер», снял его с предохранителя, вошел в зал, где шел фильм. Внутри было душно и жарко. Мой силуэт с пистолетом появился на фоне экрана, а лиловый пиджак стал экраном. Свет проектора слепил мне глаза, но так как зрителей было мало, я сразу нашел свою жертву.
Наверное, он удивился; может, не понял, может, не узнал; а может, ждал этого; он не двинулся с места.
— Ты найдешь кого-то вроде меня, дашь ему книгу, заставишь прочитать, а потом испортишь ему жизнь, — сказал я, обращаясь к себе.
Я выстрелил три раза в грудь и в лицо, которое я не видел, чтобы удостовериться, что он: мертв. Потом я сообщил зрителям, сидевшим в темноте:
— Я убил человека.
Когда я выходил из зала, глядя на свою тень на экране и на «Бесконечные ночи», кто-то закричал: «Механик! Механик!!!»
Я сел в первый же автобус и уехал из города, в котором я обдумал многое. А еще мне было интересно, почему в турецком языке человек, который водит поезда, и человек, который показывает фильмы, называются одним французским словом.
14
Я сделал две пересадки, провел бессонную ночь убийцы и затем, во время одной из стоянок, в уборной увидел себя в треснувшем зеркале. Мне никто не поверит, если я скажу, что человек, которого я увидел, был похож не на убийцу, а на призрак убитого. Но человек в той уборной, которого потом увез автобус, был очень далек от ощущения покоя, обретенного убитым во время написания книг.
Рано утром, прежде чем вернуться в особняк Доктора Нарина, я зашел в городскую парикмахерскую, побрился и подстригся, чтобы предстать перед моей Джанан достойным и надежным юношей, который ради создания счастливого семейного гнездышка не побоялся встретить лицом к лицу смерть и успешно прошел столько испытаний. Когда я вошел в усадьбу Доктора Нарина и увидел окна особняка, мысль о том, что Джанан ждет меня в жаркой кровати, заставила мое сердце забиться в два раза быстрее; ему вторил чириканьем воробей на платане.
Дверь открыла Гюлизар. Я не смог смотреть на ее изумленное лицо — наверное, потому, что полдня назад убил во время киносеанса ее старшего брата. И, наверное, потому не заметил ее удивления и потому едва слушал, что она говорила; я вошел в дом, как будто это был дом моего отца, и направился в нашу комнату, в комнату, где я оставил в постели мою больную Джанан. Чтобы сделать сюрприз любимой, я открыл дверь без стука. Но когда я увидел пустую, совершенно пустую кровать в углу, я начал осознавать, что говорила мне Гюлизар.
Джанан три дня лежала с температурой, а затем пришла в себя. Она сходила в город, позвонила в Стамбул и поговорила с матерью; и так как от меня не было никаких известий, она внезапно решила вернуться домой.
Мои глаза смотрели из окна на шелковицу в саду за домом, сиявшую в утреннем солнце, но я видел только аккуратно застеленную кровать. Газета «Почта Гудула», которой Джанан обмахивалась как веером, когда мы ехали сюда, лежала на пустой кровати. Внутренний голос доложил мне, что Джанан уже поняла, что я убийца, поэтому я больше никогда ее не увижу; единственное, что мне оставалось сделать, — это закрыть дверь и, упав на кровать, которая все еще хранила запах Джанан, поплакать и уснуть. Другой внутренний голос возражал: убийцы должны вести себя как убийцы, они должны быть хладнокровными и не поддаваться панике: Джанан непременно ждала меня в доме родителей, в Нишанташы. Прежде чем выйти из комнаты, я заметил в углу окна того зловредного комара и одним ударом растер его ладонью. Я уверен, что кровь из комара, испачкавшая мне линию любви, была сладкой кровью моей Джанан.
Я должен был соединиться с моей Джанан в Стамбуле, но прежде чем исчезнуть из особняка, находившегося в центре сопротивления Великому Заговору, я решил повидать напоследок Доктора Нарина, что безусловно полезно для моего будущего, для нашего с Джанан будущего. Он сидел за столом, чуть поодаль от шелковицы, с книгой в руках; он ел с аппетитом виноград и смотрел на холмы, где мы вместе гуляли.
Безмятежные, как люди, владеющие временем мира, мы говорили с ним о жестокости жизни; о том, как природа управляет судьбой человека; как концентрированная идея, именуемая временем, исподволь учит человеческую душу спокойствию и безмолвию; о том, что человек безвольный и нерешительный никогда не сможет ощутить вкус этих спелых виноградин; о высокой сознательности и желании, необходимых для постижения сути настоящей жизни, свободной жизни; о том, кем следует считать скромного ежика, пробиравшегося мимо нас с шуршанием, — знаком порядка во Вселенной или демонстрацией хаотичной случайности. Вероятно, убийство человека делает человека убившего зрелым; я сумел соединить восхищение, которое вызвал у меня Доктор Нарин, с сочувствием и терпимостью, появившимися из глубин моей души. Поэтому, когда он предложил мне после обеда сходить на могилу его сына, я сумел вежливо, но решительно отказаться, не обидев Доктора Нарина: столь насыщенная событиями, утомительная неделя сильно измотала меня. Я должен побыстрее вернуться домой, к моей жене, отдохнуть, собраться с мыслями и решить, стоит ли брать на себя ту большую ответственность, которую он предлагал.
Когда Доктор Нарин спросил, была ли у меня возможность испытать его подарок, я сказал, что опробовал «вальтер» и остался очень доволен; вспомнив о часах «Серкисов», которые носил в кармане уже два дня, я достал их. Я сказал, что это знак уважения и восхищения одного торговца с разбитыми надеждами и выпавшими зубами, и положил часы рядом с миской золотистого винограда.
— Эти обиженные продавцы — несчастные, ничтожные и слабые люди, — заметил Доктор Нарин, едва взглянув на часы. — Они хотят жить той жизнью, к которой привыкли, хотят хранить свои любимые вещи. Поэтому им нужен такой человек, как я, поскольку я даю им надежду на справедливый мир! Как безжалостен мир, вознамерившийся уничтожить нашу жизнь, наши воспоминания! Когда вернешься в Стамбул, подумай, что ты можешь сделать для этих разочаровавшихся в жизни людей, а потом принимай решение.
Я представил, как я немедленно отыщу Джанан в Стамбуле, уговорю ее, привезу сюда в особняк, и мы будем жить долгие годы в сердце Великого Контрзаговора…
— Прежде чем вернуться к своей очаровательной супруге, — добавил Доктор Нарин тоном французского маркиза из дешевого переводного романа, — избавься от этого лилового пиджака, хорошо? Он делает тебя похожим на убийцу, а не на героя.
Я сразу же поехал в Стамбул на автобусе. Маме, открывшей мне дверь во время утреннего азана, я не стал рассказывать ни о Чудесной Стране, ни о невесте-ангеле.
— Больше никогда не бросай мать! — сказала она, включая колонку, чтобы налить в ванну горячей воды.
Мы молча позавтракали, как раньше, мать и сын. Я понял, что мама, как многие матери, чьи сыновья влезли в политику или в религиозные организации, молчит, она боится, что я поддался какой-то тем мой силе, боится расспрашивать меня, боится моих ответов. Когда быстрая, легкая и подвижная мамина рука на мгновение задержалась рядом с банкой кизилового варенья, я заметил темные пятна на ней и подумал, что вернулся к прежней жизни. Может ли жизнь продолжаться, словно ничего не было?
После завтрака я сел за стол и долго смотрел на книгу, лежавшую открытой там, где я ее оставил. Но то, что я делал, нельзя было назвать чтением, я словно вспоминал о чем-то, словно чувствовал какую-то боль…
Я собирался выйти из дома, чтобы пойти поискать Джанан, как мама преградила мне путь:
— Поклянись, что вечером вернешься домой.
Я поклялся. Я клялся два месяца подряд, каждый раз, когда утром выходил из дома. Джанан нигде не было. Я ходил в Нишанташы, бродил по улицам, ждал ее перед дверью, звонил в дверь ее квартиры, ходил по мостам, садился на паромы, ходил в кинотеатры, звонил по телефону, но не узнал ничего. В конце октября начались занятия, и я убедил себя, что она появится в коридорах Ташкышла, но она не пришла. Я целыми днями бродил по факультету, иногда выбегал из аудиторий, решив, что, промелькнувшая мимо двери в коридор тень напоминает ее. Иногда я входил в какую-нибудь пустую аудиторию, окна которой выходили на парк и стоянку маршрутных такси, и задумчиво наблюдал за дорогой и прохожими.
Однажды, когда уже похолодало и люди стали топить печи и включать батареи, я перешел к реализации хитро задуманного, как мне казалось, плана и позвонил в дверь квартиры родителей «моей однокурсницы». И здорово опозорился, изложив им заготовленное заранее вранье. Они не только не сообщили мне ничего о месте ее пребывания, но даже не намекнули, где это можно узнать. И все же однажды в воскресенье, после полудня, во время второго визита в их дом, когда цветной телевизор мило журчал футбольным матчем, я понял, что они знают многое, но не говорят. Попытки что-то узнать от других ее родственников, чьи телефонные номера я выяснил по справочнику, тоже не дали результатов. Единственное, что я узнал из телефонных разговоров с упрямыми дядями, любопытными невестками, осторожными служанками и насмешливыми племянниками, — это то, что Джанан изучает архитектуру в Ташкышла.
Что касается ее однокурсников, то они долгое время верили в выдуманные ими же легенды о Джанан и Мехмеде, про давнее убийство которого они тоже знали. Я слышал, как один человек говорил, что Мехмеда убили в результате разборок торговавших героином владельцев отеля, где он работал, и слышал, что он стал жертвой остервенелых исламистов. Говорили, что Джанан отправили учиться куда-то в Европу, как обычно делают родители девушек из хорошей семьи, связавшихся с сомнительным молодым человеком, но небольшое расследование, предпринятое мной в регистрационном бюро, показало, что и это было неправдой.
Будет лучше, если я ничего не стану рассказывать о многочисленных гениально спланированных расследованиях, которые я вел долгие месяцы и годы. Джанан нигде не было, я ничего о ней не знал, я не нашел ничего. За полгода я наверстал пропущенное за время поездок, потом перешел на следующий курс и окончил его. Ни я не искал встреч с Доктором Нарином, ни Доктор Нарин и его люди не искали встреч со мной. Я не знал, продолжают ли они убивать. Они исчезли из моих фантазий и ночных кошмаров вместе с Джанан. Наступило лето, осенью начался новый учебный год, я закончил и его. И следующий. А затем пошел в армию.
За два месяца до окончания службы пришло известие о том, что умерла мама. Я взял отпуск и поспешил на похороны в Стамбул. Маму похоронили. После ночи, проведенной у кого-то из друзей, я пришел домой, почувствовал пустоту и тишину комнат и испугался. Я смотрел на развешанные по стенам в кухне сковородки и джезвы, слушал, как печально, хорошо знакомым мне голосом, поет и грустно вздыхает холодильник. Я остался совсем один. Я лег на мамину кровать, немного поплакал, включил телевизор, сел напротив, как мама, и долго долго покорно смотрел его, чувствуя какую-то странную радость бытия. Перед тем как заснуть, я вытащил книгу из тайника, положил на стол и начал читать, надеясь, что она поможет мне. Не скажу, что мне и в самом деле полился в лицо поток света, тело не оторвалось от стола и не улетело, но я ощутил некий внутренний покой.
Так я начал снова и снова перечитывать книгу. Теперь я не думал, что мою жизнь уносит в незнакомую страну непонятно откуда взявшийся сильный ветер. Я старался прочувствовать гармонию давно оплаченного счета, тонкие узоры истории, понять внутреннюю логику, которые я не мог осознать в те времена, когда переживал все это. Вы же понимаете меня, правда? Не закончив службу в армии, я превратился в пожилого человека.
Так я посвятил себя другим книгам. Я читал не для того, чтобы утолить желание заполучить другую душу или испытать радость от участия в скрытом веселье потустороннего мира, и — не знаю, как сказать — не для того, чтобы убежать в новую жизнь, где я когда-нибудь встречу Джанан. Я читал, чтобы встретить судьбу достойно, мудро, чтобы пережить отсутствие Джанан, которое я ощущал душой. У меня не осталось надежды даже на то, что Ангел Желаний когда-нибудь подарит мне в утешение люстру в семь светильников, чтобы мы с Джанан украсили дом. Когда я поднимал голову от книги, которую читал глубокой ночью, я, испытывая удовольствие и ощущая душевное равновесие, слышал глубокую тишину квартала, — внезапно перед глазами появлялось видение Джанан, спящей рядом со мной во время поездок на автобусе, которые, как мне тогда казалось никогда не прекратятся.
Во время одной из тех поездок, оживавших в моем воображении, я заметил, что из-за слишком горячей печки у Джанан вспотели лоб и виски, а волосы слиплись, и, осторожно стирая капельки пота купленным в Кютахье носовым платком с изразцовым узором, я увидел на лице моей любимой, пребывавшей в мире снов — конечно, благодаря светившим на нас голубоватым огням какой-то заправки, которую мы проезжали, — ощущение счастья и выражение растерянности. Потом, когда автобус остановился, а мы сидели в ресторанчике, Джанан в насквозь промокшем от пота ситцевом платье пила стаканами чай, радовалась и, улыбаясь, сказала, что ее во сне целовал в лоб отец, а потом она поняла, что это был не отец, а почтальон из страны света. Обычно, поулыбавшись, Джанан мягким движением руки заправляла волосы за уши, и всякий раз, когда я видел это, частички моего разума, моего сердца и моей души таяли, прежде чем исчезнуть в темной ночи.
Я почти вижу, как некоторые читатели мрачно хмурят брови и расстраиваются, поняв, что я творю с воспоминаниями о тех ночах в моем разуме, моем сердце и моей душе. Мой терпеливый читатель, все чувствующий и все понимающий читатель, поплачь обо мне, если можешь, но смотри не забудь, что человек, из-за которого ты будешь плакать, — убийца. Или, если слез нет, но тебе известны какие-нибудь смягчающие обстоятельства, я хочу, чтобы ты добавил их в эту книгу, в которой я так запутался.
Хотя я впоследствии женился, я знал, что все, что я буду делать до конца своих дней, который, как мне кажется, недалек, будет так или иначе связано с Джанан. До женитьбы и спустя многие годы после того, как моя жена с легкостью поселилась у меня в квартире, оставшейся после отца и опустевшей после смерти матери, я отправлялся в долгие автобусные путешествия, надеясь встретиться с Джанан. Потом я стал замечать, что автобусы стали больше, внутри салонов пахнет антисептиком, а двери беззвучно открываются и закрываются одним нажатием кнопки; что водители сменили поношенные пиджаки и потные рубашки на форму с погонами, как у летчиков, а удалые стюарды стали вежливее и бреются каждый день; что места стоянок теперь светлее, веселее и чище, но похожи одна на другую, а асфальтовые дороги стали шире. Но я нигде не встретил ни Джанан, ни ее следов. Я перестал искать ее и ее следы. Чего бы я только не отдал за какую-нибудь безделушку из той жизни, проведенной вместе с ней в автобусах; за то, чтобы встретить одну из пожилых женщин, с которыми мы разговаривали где-нибудь на автовокзале, держа в руках стаканчики чая; увидеть бы частичку того света, который, я уверен, отражался от ее лица на моем! Казалось, мир вокруг стремился заставить меня забыть нас и наши воспоминания, — так новые дороги, утыканные дорожными знаками, мигающими огнями и безжалостными рекламными щитами, скрыли от нас воспоминания молодости.
Вскоре после одного из таких омрачавших мне душу путешествий я получил известие о том, что Джанан вышла замуж и уехала из страны. Ваш герой — женатый человек, отец ребенка, примерный семьянин и убийца — возвращался однажды вечером домой с работы из городского проектного управления. В руках — сумка, в сумке «Милка» для ребенка, в сердце — тучи уныния, на лице — застывшее выражение усталости; когда он стоял на переполненном пароме из Кадыкёя,
[47] он внезапно столкнулся лицом к лицу с болтливой однокурсницей с архитектурного факультета. «А Джанан, — сказала она, перечислив все браки учившихся с ней девушек, — вышла замуж за доктора из Самсуна, они поселились в Германии». Когда я отвернулся от женщины и стал смотреть в иллюминатор, надеясь, что не услышу от нее новостей похуже, я увидел снаружи дымку, очень редко по вечерам опускавшуюся на Стамбул и Босфор. И убийца спросил себя: «Это туман? Или безмолвие несчастной души?»
Я не расспрашивал ее, потому что я понял, что мужем Джанан стал тот самый красивый широкоплечий доктор из Самсуна, работавший в муниципальной больнице и сумевший, в отличие от всех остальных, жить счастливо и спокойно, пережив и восприняв книгу совершенно по-другому. Я даже стал пить, чтобы безжалостная память постоянно не напоминала мне о печальных подробностях нашего с ним «мужского» разговора о смысле жизни и книги; но выпивка ни к чему хорошему не приводила.
Посте того как дом успокаивался, и единственно, что напоминало мне о суматохе дня, была пожарная машина моей дочери с двумя отломанными колесами и ее синий медведь, сидевший вверх ногами и глядевшей на выключенный телевизор, я приходил со стаканом ракы, которую тщательно смешивал на кухне, вежливо садился рядом с медведем, включал телевизор, убавлял звук и, выбрав не слишком пошлую картинку, смотрел на экран сквозь пелену тумана, пытаясь определить цвета тумана в своей голове.
Не жалей себя. Не верь в то, что твоя личность и твое существование единственны и неповторимы. Не жалуйся, что сила твоей любви не была оценена. Однажды, в давние времена, я прочел книгу, вы знаете; я влюбился в девушку; пережил что-то нечто серьезное. Она не поняла меня… Исчезла… Интересно, что они сейчас делают? Джанан в Германии… на Банхофштрассе… Интересно, как там она… Ее доктор-муж… Не думай об этом. Смазливый тупица-доктор… Всегда читает книги с карандашом… Не думай об этом… Он приходит вечером домой… Джанан его встречает… Красивый дом… Новая машина… И двое детей… Не думай об этом… Дурень-муж… А вдруг меня отправят в Германию с делегацией строителей для обмена опытом… И однажды вечером мы встретимся в консульстве… Привет… Ты счастлива?.. Я очень тебя любил… А сейчас? Я все еще люблю тебя… Я люблю тебя… Я готов все бросить… Я могу остаться в Германии… Я так люблю тебя… Я стал убийцей ради тебя… Нет, не говори ничего… Ты такая красивая… Не думай об этом… Никто не будет любить тебя так, как я. Ты помнишь, однажды, когда у автобуса лопнула шина, мы среди ночи оказались в толпе пьяных гостей свадьбы… Не думай…
Иногда я, напившись, засыпал, а когда спустя несколько часов просыпался, то видел, что синий медвежонок, стоявший на голове, когда я садился на диван, теперь сидит ровно и смотрит телевизор, и я удивлялся: интересно, в какой момент я усадил медведя на его кресле ровно? А иногда, рассеянно посмотрев пару клипов каких-нибудь иностранных песен, я вспоминал, что мы с Джанан слушали эту песню вместе, в кресле автобуса, когда я чувствовал, что наши тела слегка прикасаются друг к другу и на моем плече — жар ее хрупкого плеча. Смотри, смотри, как я сижу и плачу, слушая музыку, которую мы когда-то слышали вместе. Однажды я раньше жены услышал, что дочка отчего-то кашляет у себя в комнате, и, взяв на руки проснувшуюся малышку, принес ее в гостиную. И пока она смотрела на экран, я, с благоговением разглядывая ее руки — безупречные копии рук взрослого человека, и поразительные изгибы ее пальчиков и ногти, задумался о книге, именуемой жизнь… И вдруг моя дочка сказала:
— Дяде сделали пиф-паф!
Мы с интересом смотрели в лицо потерявшего надежду, невезучего человека, которому сделали «пиф-паф».
Пусть внимательный читатель, который следит за моими приключениями, заметив, что по ночам я предаюсь выпивке, не считает, что я махнул на себя рукой и мне тоже давно сделали «пиф-паф». Как большинство мужчин, я тоже разочаровался в жизни, не дожив до тридцати пяти лет, но все-таки я мог держать себя в руках и благодаря чтению наводить некоторый порядок в голове.
Я много читал. Но не только ту книгу, что изменила мою жизнь, а другие тоже. Читая, я никогда не пытался искать глубокий смысл в своей разбитой жизни, не пытался искать нечто прекрасное в грусти. Что, кроме любви и восхищения, можно испытывать к Чехову, к этому талантливому, скромному и больному чахоткой русскому?.. Но я расстраиваюсь из-за читателей, которые с чеховской чувствительностью пытаются найти некое эстетическое значение своей прошедшей впустую жизни и, постоянно бахвалясь ничтожеством этой жизни, испытывают чувство красоты и величия; я терпеть не могу писателей, которые со знанием дела превращают в собственный успех потребность этих читателей в утешении. Поэтому я бросал, не дочитав, очень много современных романов и рассказов. Ах, бедняга, он пытается спастись от одиночества, разговаривая с собственной лошадью!.. Ой-ой-ой, дряхлый отпрыск аристократического рода, постоянно поливающий цветы в горшке, свою единственную любовь… Ох, бедный-несчастный чувствительный парень, всю жизнь ожидающий среди старых вещей, ну скажем, письмо, которое никогда не придет, или бывшую возлюбленную, или свою невнимательную дочь… Писатели, показывая нам своих героев в разных странах и разных обстановках, героев, постоянно выставляющих напоказ свои раны и боль, позаимствовав их из Чехова и огрубив, на самом деле в один голос говорят следующее: «Смотрите на нас, на нашу боль и на наши раны, смотрите, какие мы восприимчивые, какие тонкие, какие особенные! Боль сделала нас тоньше и уязвимее вас. Вы хотите быть такими же, как мы, хотите превратить собственное ничтожество в победу и в чувство превосходства, правда? В таком случае поверьте нам, поверьте в то, что наша боль гораздо приятнее обычных радостей жизни, и этого достаточно».
Читатель, именно поэтому поверь не в меня и не в боль и жестокость рассказанной мной истории; но поверь в то, что мир безжалостен! И потом, эта современная игрушка, именуемая романом, это самое главное изобретение западной цивилизации, — она не для нас и не для нашего ума. А то, что читатель слышит мой резкий голос с этих страниц… Я до сих пор не могу понять, как мне жить в этой незнакомой игрушке.
Я хочу сказать вот о чем: читая, я в конце концов превратился в какого-то книжного червя — для того, чтобы забыть Джанан и понять, что со мной произошло, чтобы вообразить цвета новой жизни, которую я так и не нашел, и чтобы приятно и с умом провести время — ладно, пусть не всегда с умом, — но меня никогда не захватывали интеллигентские претензии. И что самое важное, я никогда не презирал тех, кто испытывал подобные чувства. Я любил читать книги точно так же, как любил ходить в кино, листать газеты, журналы. Я никогда не делал этого только для того, чтобы ощущать свое превосходство над другими, чувствовать себя мудрее, глубже, я делал это только ради собственной пользы. И я даже могу сказать, что, став книжным червем, я научился смирению. Я любил читать книги, но, как и дяде Рыфкы — о чем я узнал позже, — мне не нравилось беседовать о книгах, которые я прочитал. Если книги и будили во мне желание поговорить, то по большей части они разговаривали сами, между собой, в моих мыслях. Иногда я слышал, как перешептываются книги, — они превращали мою голову в некое подобие оркестровой ямы, в каждом углу которой ведет свою партию музыкальный инструмент, и я замечал, что эта музыка в голове примиряла меня с жизнью.
Смотрите, например, какую антологию можно составить из того, что эта музыка нашептала мне однажды вечером о любви, в притягательной и болезненной тишине, наступившей после того, как жена с дочкой заснули, а я задумчиво смотрел на калейдоскоп цвета на экране телевизора, думая о Джанан, книге, которая помогла мне встретиться с ней, о новой жизни и об Ангеле, о случае и о времени. Что бы ни говорили на эту тему в газетах, книгах, журналах, но радио, телевизору, в рекламе, в мелких рубриках журналов и газет, в романах, — я все храню в памяти и никогда не забуду, потому что моя жизнь с юных лет пострадала из-за любви — видишь, читатель, мне хватает ума не жаловаться и не говорить, что это произошло «из-за книги».
Что такое любовь?
Любовь — это покорность. Любовь — причина любви. Любовь — понимание. Любовь — это музыка. Любовь и благородное сердце — одно и то же. Любовь — стихи печали. Любовь — это когда хрупкая душа всматривается в зеркало. Любовь мимолетна. Любовь — никогда не говорить «сожалею». Любовь — это кристаллизация. Любовь значит отдавать. Любовь — это делиться жвачкой. Любовь необъяснима. Любовь — пустое слово. Любовь — слияние с Богом. Любовь — это боль. Любовь — заглянуть в глаза Ангелу. Любовь — это слезы. Любовь — ожидание, что зазвонит телефон. Любовь — целый мир. Любовь — это держаться за руки в кино. Любовь — опьянение. Любовь — хищный зверь. Любовь слепа. Любовь — это слушать голос сердца. Любовь — священное безмолвие. О любви слагают песни. Любовь полезна для кожи.
Я собрал эти жемчужины, не поддаваясь абсолютной, слепой вере в них, но и не предаваясь цинизму, который сделал бы бездомной мою душу — я именно так смотрю телевизор, обманываясь и совершенно точно зная, что меня обманывают, или не обманываясь, но желая быть обманутым. Исходя из моего ограниченного, но глубокого опыта я добавляю собственные мысли на эту тему:
Любовь — это желание крепко обняться и быть вместе. Желание обняться и оставить окружающий мир. Стремление обрести надежное прибежище для своей души. Вы же видите, я не сказал ничего нового. Но что-то я все-таки сказал! И мне теперь не важно — говорил ли кто-нибудь до меня эти слова. В отличие от того, что думают некоторые усердные дурни, иногда несколько слов оказываются лучше молчания. Скажите, ради бога, какое благо в том, чтобы молчать? Зачем пассивно смотреть на то, как жизнь терзает наши души и тела? Я знал одного человека моих лет, — он считал, что молчать лучше, чем биться со злом. Я, правда, только предполагаю, что он так думает, потому что он никогда сам об этом не говорил, он просто, сидя с утра до вечера за столом, аккуратно в тишине переписывал в тетрадь слова другого человека. Иногда я думал, что он не умер, что он все еще пишет, и боялся, что его безмолвие прорастет во мне и превратится в леденящий душу ужас.
Я смог выстрелить ему в лицо и грудь, но смог ли я убить его на самом деле? И выпустил-то я всего три пули, да к тому же прицелился не очень хорошо, потому что в кинотеатре было темно, а свет проектора слепил мне глаза.
Когда я верил, что он не умер, я представлял, что он переписывает книгу у себя в комнате. Какой же невыносимой казалась мне эта мысль! Пока я в утешение себе создавал целый мир, состоявший из доброй жены, милой дочки, телевизора, газет, моих книг, работы в мэрии, коллег по кабинету, моих сплетен, моих чашек кофе и сигарет, защищаясь и для этого окружая себя вещами, до которых можно дотронуться, он сумел окружить себя полным безмолвием. По ночам я думал о безмолвии, которому он смиренно и с верой посвятил себя, и когда я представлял, как он переписывает книгу, я воображал чудо из чудес и чувствовал, что, пока он там, за своим столом, терпеливо делал свое дело, безмолвие начинало говорить с ним. Загадка предметов, которую я не смог разгадать, была внутри того безмолвия и тьмы; и по мере того, как человек, любимый Джанан, писал, шепот из глубин ночи, которого не дано услышать человеку, подобному мне, обретал свой собственный голос.
15
Однажды ночью я так увлекся желанием услышать этот шепот, что выключил телевизор и, старясь не разбудить рано заснувшую жену, тихонько взял книгу со столика у кровати и, сидя за столом, за которым мы каждый вечер ужинали и смотрели телевизор, начал читать с воодушевлением. Я вспомнил, что впервые читал книгу в комнате, где сейчас спала моя дочь. Мне захотелось, чтобы лицо опять озарил тот же свет, чтобы на мгновение во мне ожил образ нового мира. Я почувствовал движение, нетерпение, трепет, что поведает мне тайну шепота, что отведет меня в сердце книги…
Я заметил, что иду по улицам своего квартала — как ночью первого дня, когда я впервые читал книгу. Стоял осенний вечер, темные улицы были мокрыми, по мостовым шли редкие прохожие, возвращавшиеся домой. Когда я пришел на площадь перед вокзалом Эренкёй, я увидел знакомые витрины бакалейных лавок, старые грузовики, старую клеенку, которой продавец зелени прикрыл ящики с апельсинами и яблоками на мостовой, синий свет, струившийся из окон мясного магазина, старинную большую печь в аптеке. Я увидел: все на своих местах. В кофейне, куда я ходил в студенческие годы, чтобы увидеться с приятелями по кварталу, сидело несколько человек, смотревших цветной телевизор. Пока я шел по улицам, я видел, как на платаны, мокрые электрические столбы, решетки балконов из-за неплотно задернутых занавесок в гостиных падает синий, зеленый или красноватый свет одинаковых телевизионных программ.
Я шел по улице, наблюдая за огнями телевизоров, просвечивавших сквозь занавески, я остановился перед домом дяди Рыфкы и долго-долго смотрел на окна второго этажа. Я ощутил пронзительное чувство свободы и случайности сущего, словно мы с Джанан вышли из какого-то автобуса и скоро опять сядем в другой. Через занавески я видел комнату, освещенную телевизором, но не видел вдову дяди Рыфкы, хотя представлял, как она сидит в кресле. Комната иногда освещалась ярко-розовым светом, а иногда мертвенно-желтым. Мне внезапно подумалось, что тайна книги и моей жизни заключена там, в той комнате.
Я решительно влез на забор, отделявший сад от улицы, и увидел телевизор, который смотрела тетя Ратибе, увидел ее голову. Она сидела под углом в сорок пять градусов к пустому креслу своего покойного супруга перед экраном, ссутулившись, совсем как моя мама, но вместо того, чтобы, как мама, вязать, курила, жадно затягиваясь. Я долго наблюдал за ней, я вспомнил о двух людях, до меня залезавших на этот забор, чтобы пошпионить за домом.
Я нажал кнопку на входной двери: Рыфкы Хат. Окна второго этажа почти сразу открылось, и оттуда раздался женский голос:
— Кто там?
— Это я, тетя Ратибе, — ответил я, отступая на несколько шагов, под свет уличного фонаря, чтобы она могла меня хорошенько разглядеть. — Я, Осман, сын Акифа-бея с железной дороги.
— А-а-а, Осман! — сказала она и отошла от окна. Она нажала на кнопку, и уличная дверь открылась.
Она встретила меня на пороге квартиры с улыбкой. Расцеловала в щеки. «Ну-ка, наклони голову», — сказала она. Когда я наклонился, она поцеловала меня в голову, с силой вдыхая запах моих волос, как делала, когда я был маленьким.
Сначала ее движение напомнило мне о горе, которое они делили с дядей Рыфкы всю жизнь: у них не было детей. А потом — что с тех пор, как умерла мама, уже семь лет никто не вел себя со мной как с ребенком. Внезапно я почувствовал себя так спокойно, что, когда мы вошли в квартиру, решил сказать что-нибудь, пока она меня ни о чем не спросила.
— Тетя Ратибе, я шел по улице, увидел, что у вас свет, и, хотя поздно, решил зайти поздороваться.
— Хорошо сделал, что зашел! — сказала она. — Садись к телевизору. Я тоже не могу уснуть по ночам, смотрю все это. Смотри, женщина у машины — настоящая змея. Вот с этим парнем, с полицейским, происходит какой-то кошмар. А эти весь город заставят взлететь на воздух… Тебе налить чаю?
Но чай наливать она пошла не сразу. Некоторое время мы вместе смотрели телевизор. «Вот смотри на нее, на эту бесстыжую…» — произнесла она, показывая на американскую красотку в красном. Та сняла кое-что из одежды, долго-долго целовалась с каким-то мужчиной; а потом мы смотрели сквозь дым наших с тетей Ратибе сигарет, как они занялись любовью, А затем красотка исчезла из виду, как, впрочем, и машины, мосты, пистолеты, сумрак ночи, полицейские и другие красавицы. Я совсем не помнил, смотрели ли мы этот фильм вместе с Джанан, но я чувствовал, что в сознании, причиняя боль, ожили воспоминания о фильмах, увиденных вместе с Джанан.
Когда тетя Ратибе ушла на кухню приготовить чай, я понял, что для того, чтобы избавиться от этой боли и хоть немного успокоиться, я должен отгадать тайну моей разбитой жизни и книги, я должен в этом доме что-то найти. Была ли канарейка, дремавшая в клетке в углу, той же самой, что нетерпеливо скакала то вверх, то вниз, когда в детстве дядя Рыфкы веселил меня в этой комнате? Или это была новая птичка, купленная и посаженная в клетку после смерти той, которую я помнил? Фотографии паровозов и вагонов, аккуратно развешенные в рамочках по стенам, были на прежних местах, но так как я видел их всегда только в детстве, при свете счастливого дня, слушая шутки дяди Рыфкы и пытаясь отгадать его загадки, теперь, при свете телевизора, я заметил, что об этих усталых, давно вышедших из строя машинах забыли, фотографии покрылись пылью, и я расстроился. В буфете со стеклянными дверцами стояли набор рюмок для ликера и полбутылки малинового ликера. Рядом с ними, между медалями за службу на железной дороге и зажигалкой в форме паровоза, лежал компостер контролера — дядя Рыфкы давал мне его в детстве поиграть, когда мы с отцом приходили в гости. А в другом отделении буфета, где в зеркале на задней стенке отражались миниатюрные вагоны, пепельница из прессованного хрусталя и расписание поездов двадцатипятилетней давности, я увидел около тридцати книг, и мое сердце сильно забилось.
Наверное, эти книги дядя Рыфкы читал, когда писал «Новую жизнь». Я задрожал от волнения, словно после стольких лет смог найти осязаемый след Джанан.
Пока мы пили чай, тетя Ратибе, глядя в телевизор, спросила меня, как дочь, а потом — что за человек моя жена. Чувствуя себя виноватым из-за того, что не позвал ее на свадьбу, я что-то пробормотал в оправдание и сказал, что семья моей жены жила на одной с нами улице, а потом вдруг впервые вспомнил, что девушку, которая потом станет моей женой, я впервые в жизни увидел, когда начал читать книгу. Какая интересная, какая удивительная случайность! Я впервые увидел грустную девушку, на которой женился годы спустя, именно в тот день, когда впервые стал читать книгу! И я впервые заметил эту случайность и понял скрытую гармонию своей жизни спустя много лет после женитьбы, сидя в кресле дяди Рыфкы! Веда она была из той самой семьи, поселившейся тем вечером в пустой квартире напротив нашего дома и ужинавшей вместе с домочадцами перед экраном телевизора в ярком свете лампы без абажура. Я вспомнил, как подумал о том, что волосы у девушки каштановые, а экран телевизора — зеленый.
Меня охватило приятное волнение — какая игра случая, но мы с тетей Ратибе делились квартальными сплетнями, говорили о недавно открывшихся мясных магазинах, о моем парикмахере, о старых кинотеатрах, об одном моем приятеле, уехавшем отсюда, — он разбогател, расширив обувную лавку своего отца и сделал из нее завод. Пока длилась наша бессвязная беседа, прерывавшаяся паузами и фразами «какая жизнь запутанная и нелепая», телевизор, битком забитый перестрелками и страстными любовными объятиями, криками и визгом, падавшими самолетами, взрывавшимися танкерами с бензином, сообщал нам: «Не важно что, но все должно быть разбито и уничтожено», но мы не принимали это на свой счет.
Уже было довольно поздно, когда крики, бред и предсмертные стоны на экране уступили место образовательному фильму о красных крабах, обитающих на суше, на острове Рождества в Индийском океане, и я, коварный сыщик, издалека, словно осторожный краб, повел разговор об интересовавшем меня.
— Как хорошо было раньше, — смело начал я.
— Когда молод — жизнь прекрасна, — отозвалась тетя Ратибе. Но ей нечего было вспомнить хороше го о годах, проведенных вместе с мужем, — возможно, потому, что я спрашивал о детских комиксах дяди Рыфкы, о его служебном энтузиазме, о том, что он писал, о его историях с картинками.
— Твой дядя Рыфкы испортил нам обоим молодость этой своей любовью к письму и рисованию.
На самом деле сначала ей нравилось, что муж пишет для железнодорожного журнала, что занимается его изданием. Потому что ради этого его иногда освобождали от длительных поездок с инспекцией и тете Ратибе не приходилось целыми днями сидеть дома одной, глядя на дорогу в ожидании мужа. Вскоре он решил рисовать комиксы на последних страницах журнала, чтобы журнал читали и дети работников железной дороге, чтобы они тоже верили в то, что железная дорога — это благое дело, которое спасет эту страну.
— Некоторым детям они очень нравились, правда? — спросила тетя Ратибе, впервые за все время улыбнувшись, и я рассказал, как тоже взахлеб читал приключения и даже выучил наизусть истории из серии «Питер и Пертев». — Но ему не надо было воспринимать все так серьезно, — перебила она меня. С ее точки зрения, муж совершил ошибку, когда польстился на предложение одного хитрого издателя из Бабыали и решил издавать комиксы в виде отдельного журнала. — Теперь покоя ему не было ни днем, ни ночью. После ревизорских поездок он приходил из управления очень усталый, садился за стол и работал до самого утра.
Эти журналы некоторое время читали, но вскоре в моду вошли тюркские исторические комиксы, все эти Каганы, Караогланы, Хаканы, то есть турецкие воины, сражавшиеся с византийцами, и читатели разлюбили комиксы дяди Рыфкы.
— Тогда он некоторое время писал «Питер и Пертев», и мы заработали денег, но, конечно же, больше всех заработал разбойник-издатель, — сказала тетя Ратибе.
Разбойник-издатель попросил дядю Рыфкы отвлечься от рассказов о турецких детях, игравших в Америке в строителей железной дороги и ковбоев, и написать что-нибудь о Кельоглане, Кагане, воине «Справедливый Меч», — такие истории тогда были очень популярны. «Я не буду рисовать комикс, где не будет ни одного поезда», — ответил дядя Рыфкы. Так завершились его отношения с вероломным издателем. Некоторое время он рисовал комиксы дома, для себя, искал других издателей, а потом бросил, потому что ими никто не интересовался.
— А где сейчас те неизданные приключения? — спросил я, разглядывая комнату.
Она не ответила, внимательно глядя на долгое путешествие по суше многострадальной самки краба, ползущей через остров из конца в конец, чтобы, дождавшись прилива, в нужный момент отложить оплодотворенные яйца.
— Я все выкинула, — ответила она. — У него были полные шкафы этих рисунков, журналов, ковбойских историй, книг об американцах и ковбоях, книг о кино, откуда он и копировал костюмы для комиксов, все эти «пертевы и питеры» и еще бог знает что… Он любил не меня, а их.
— Дядя Рыфкы очень любил детей.
— Любил-любил, — отозвалась она. — Он был хороший, всех любил. Сейчас такие есть?
Она немного всплакнула, возможно, потому, что ощущала вину, когда говорила плохо о покойном муже. Глядя на нескольких везучих детенышей крабов, сумевших добраться до суши, не погибнув от чаек и сильных волн, она промокнула глаза и вытерла нос платком, который на удивление быстро вытащила откуда-то.
— И еще, — произнес внимательный сыщик в тот исключительно важный момент. — Дядя Рыфкы еще написал книгу для взрослых, под названием «Новая жизнь», но, наверное, издал под другим именем.
— Откуда ты об этом слышал? — резко спросила она. — Ничего такого нет.
Она так посмотрела на меня, так яростно зажгла сигарету, резко задымила и так сердито замолчала, что опытному сыщику осталось только замолчать.
Некоторое время мы не разговаривали. Но я не мог встать и уйти, я ждал, надеясь, что теперь что-нибудь произойдет и проявится скрытая симметрия жизни.
Когда познавательный фильм закончился, я пытался утешить себя тем, что подумал, что быть крабом гораздо хуже, чем быть человеком, как вдруг тетя Ратибе резко и решительно встала, взяла меня за руку и подвела к буфету. «Смотри», — сказала она. Когда она зажгла торшер на кривой ножке, он осветил на стене фотографию в рамке.
Примерно сорок человек в одинаковых пиджаках, одинаковых галстуках и одинаковых брюках и, в большинстве своем, с одинаковыми усами, улыбаясь, стояли на лестнице перед вокзалом Хайдарпаша и смотрели в камеру.
— Это контролеры железной дороги, — сказала тетя Ратибе. — Они верили, что страна будет развиваться благодаря железным дорогам. — Она показала пальцем: — Рыфкы.
Он выглядел таким, каким я знал его в детстве, и таким, каким представлял себе все эти года. Ростом чуть выше среднего. Стройный. Не очень красивый, немного грустный. Рад, что вместе со всеми, рад, что похож на них. Слегка улыбается.
— Знаешь, у меня нет никого на свете, — проговорила тетя Ратибе. — На твою свадьбу я не смогла прийти, так возьми хотя бы это! — И она вручила мне серебряную сахарницу, достав ее из ящика буфета. — На днях видела на вокзале твою жену с дочкой. Какая красивая женщина! Надеюсь, ты ее ценишь.
Я смотрел на сахарницу в руках. Если я скажу, что меня мучило чувство вины и утраты, читатель, возможно, не поверит. Я лучше скажу, что я «вспоминал о чем-то», не понимая, о чем именно. В серебряной сахарнице, уменьшившись, перевернувшись, сжавшись, отражалась комната, я и тетя Ратибе. Как волшебно, не правда ли, смотреть на мир не через замочные скважины, именуемые нашими глазами, а сквозь призму иной логики. Умные дети это поймут, умные взрослые этому улыбнутся. Половина моего разума была где-то далеко, читатель, а другая половина задумалась о чем-то. Не знаю, бывает ли такое с вами: вы должны вот-вот что-то вспомнить, но почему-то решили вспомнить об этом в другой раз.
— Тетя Ратибе, — сказал я, забыв даже поблагодарить за сахарницу. И показал на книги в другом отделении буфета. — Можно мне взять эти книги?
— Зачем?
— Хочу почитать, — ответил я и добавил: — Читаю по ночам. От телевизора у меня глаза устают, не могу долго смотреть. — Я не сказал, что мне не спится по ночам, потому что я убийца.
— Ну тогда бери, ладно, — сказала она, глядя на меня с подозрением. — Но когда прочитаешь, принеси обратно. Чтобы буфет не стоял пустым. Покойный всегда читал их.
После того как мы с тетей Ратибе посмотрели фильм о злодеях Лос-Анджелеса, города ангелов, о богатых торговцах кокаином, о неудачно начавших карьеру актрисах, склонных к интригам, об усердных полицейских и о красивых молодых мужчинах и женщинах, как по команде отдававшихся друг другу с невинностью детей в раю, но потом, за спиной друг у друга, говоривших гадости, я вернулся домой с большим полиэтиленовым пакетом, полным книг, — сверху в нем лежала серебряная сахарница, в которой отражался весь мир, корешки книг, уличные фонари, тополя с осыпавшимися листьями, темное небо, печальная ночь, мокрый асфальт, моя рука, державшая сумку, и мои ноги, вышагивавшие в ночи.
Я аккуратно разложил книги на столе, который раньше, когда мама была жива, стоял в моей комнате, теперь ставшей комнатой моей дочери, а стол отныне стоял в гостиной, за этим самым столом я многие годы делал школьные и университетские домашние задания и первый раз читал «Новую жизнь». Крышка серебряной сахарницы застряла и не открывалась, я положил и ее рядом с книгами, закурил и стал с удовольствием все рассматривать. Книг было тридцать три. Среди них были такие справочники, как «Основы мистицизма», «Детская психология», «Краткая всемирная история», «Великие философы и великие мученики», «Иллюстрированные толкования снов в картинках», переводы Данте, Ибн аль-Араби, Рильке из серии «Мировая классическая литература», издававшейся Министерством национального образования для бесплатного распространения в других министерствах и ведомствах, и были антологии: «Лучшие стихи о любви», «Рассказы о родине», переводы Жюля Верна, Конан Дойла и Марка Твена в красочных обложках и простые книжицы вроде «Кон-Тики», «Гении тоже были детьми», «Последняя остановка», «Домашние птицы», «Открой мне тайну», «Тысяча загадок».
Я начал читать их сразу, той же ночью. И я стал замечать, что некоторые сцены, выражения и образы «Новой жизни» написаны под влиянием этих книг или же списаны оттуда. Дядя Рыфкы воспользовался этими книгами, когда писал «Новую жизнь», так же спокойно и привычно, как он пользовался для своих комиксов материалом и рисунками из других комиксов, таких как «Том Микс», «Билли Кид» и «Одинокий Шериф».
Приведу несколько примеров:
«Ангелы не могли постичь тайну создания Наместников, именуемых Людьми».
Ибн аль-Араби, «Печати мудрости»
«Мы были друзьями по духу и были товарищами в пути, мы были безусловной поддержкой друг для друга».
Нешати Аккалем, «Гении тоже были детьми»
«…Уединясь в одной из моих комнат, я предался мыслям о куртуазнейшей госпоже. Когда я думал о ней, меня объял сладостный сон, в котором мне явилось чудесное видение…»
Данте, «Новая жизнь», III
«Быть может мы здесь для того,
Чтобы сказать: „колодец“, „ворота“, „дерево“, „дом“, „окно“.
Самое большее: „башня“ или „колонна“.
Чтобы, сказав, подсказать вещам сокровенную
сущность,
Неизвестную им».[48]
Рильке, «Дуинские элегии», Девятая элегия
«Но в этих окрестностях никаких домов не было, и, кроме развалин, ничего видно не было. Эти руины казались не работой времени, а результатом каких-то бедствий».
Жюль Верн, «Семья без имени»
«Мне в руки попала одна книга. Если ее читать, она выглядела как книга в переплете, а если не читать, она превращалась в рулон ткани из зеленого шелка… Между тем я заметил, что проверяю цифры и буквы книги, и по почерку понял, что ее написал сын Шейха Абдуррахмана, Главного кадия Алеппо. А когда я пришел в себя, я заметил, что пишу главу, что вы сейчас читаете, И внезапно понял, что глава, написанная сыном Шейха, которую я читал в экстатическом состоянии, — это та же самая глава, которую я сейчас пишу».
Ибн аль-Араби, «Вступление в Мекку»
«.. Амор не в силах был скрыть завесой нестерпимое блаженство, но приобретал такие свойства, что тело мое, вполне ему подчиненное, двигалось порой как нечто тяжелое и неодушевленное».
Данте, «Новая жизнь», XI
«Ноги мои находились в той части жизни, за пределами которой нельзя идти дальше с надеждою возвратиться».
Данте, «Новая жизнь», XIV
16
Полагаю, уже стало понятно, что мы дошли до той части нашего повествования, когда все разъяснится. Многие месяцы снова и снова я читал тридцать три книги, лежавшие у меня на столе. Я подчеркивал слова и предложения на пожелтевших страницах; я делал заметки в блокнотах и на листках бумаги; я ходил в библиотеки, где уборщицы смотрели на читателей так, будто говорили: «Чего пришел?!»
Подобно многим разочаровавшимся людям, некогда очертя голову бросившимся в то бушующее море, что зовется Жизнью, я сравнивал различные фантазии и образы прочитанного, и я замечал, что книги тайно перешептывались друг с другом, раскрывая тайны; и, выстраивая эти тайны по порядку, я находил между ними новые связи и, гордясь запутанностью созданной мною сетью этих связей, продолжал терпеливо работать, как человек, решивший вырыть иглой колодец, пытаясь этой работой искупить свою оторванность от жизни. Вместо того чтобы удивляться тому, что библиотечные полки в исламских странах битком забиты написанными от руки толкованиями и комментариями к другим книгам, единственное, что нужно сделать, чтобы понять причину происходящего, — просто посмотреть на улице на толпы разочаровавшихся в жизни людей.
Всякий раз, когда я во время этих суровых изысканий встречал новое предложение, образ или мысль, проникшую в маленькую книжицу дяди Рыфкы из другого источника, я сначала чувствовал разочарование, как мечтательный юноша, узнавший, что девушка-ангел его мечты вовсе не такой уж и ангел; а потом как истинный раб любви, кем я и был, я жаждал верить, что все то, что с первого взгляда не казалось мне чистым, было на самом деле знаком обворожительной тайны или глубокой мудрости.
Я читал и перечитывал «Дуинские элегии», читал и другие книги, я стал думать, что все можно решить с помощью ангела, — вероятно, потому что тосковал по ночам, проведенным с Джанан, вспоминал, что она говорила об ангеле, а не потому, что ангел из «Элегий» напоминал мне ангела, упомянутого в книге дяди Рыфкы. Глубокой ночью, когда длинные грузовые поезда, не переставая стучать колесами, уходили на Восток, мне очень хотелось увидеть в окутавшей квартал тишине какой-нибудь свет или движение, услышать призыв жизни, которую мне было приятно вспоминать; и, повернувшись спиной к сахарнице, в которой отражались включенный телевизор и я, куривший за столом, заваленном бумагами и тетрадями, я подходил к окну и из-за занавесок смотрел в темную ночь. Бледный свет уличных фонарей и свет из окон дома напротив отражался в капельках воды на оконном стекле.
Кем был тот Ангел, почему я хотел, чтобы он позвал меня из сердца безмолвия? Как дядя Рыфкы, я не знал ни одного языка, кроме турецкого, но не обращал внимания на то, что вынужден ограничиваться плохими, кое-как выполненными переводами, искаженными случайными мимолетными причудами переводчиков и написанными непонятным языком. Я ходил в университеты, задавал вопросы профессорам и переводчикам, грубившим мне в отместку за мое дилетантство. Я выяснил адреса нескольких специалистов из Германии и писал им письма; и когда какой-нибудь вежливый и тактичный человек отвечал мне, я пытался убедить себя, что двигаюсь прямо к центру некой тайны.
Рильке в одном известном письме к польскому переводчику заметил, что ангел из «Дуинских элегий» близок не к христианскому, а, скорее, к исламскому понятию ангела, о чем дядя Рыфкы узнал из краткого предисловия, написанного переводчиком. Из письма, отправленного Рильке из Испании своей близкой подруге Лу Андреас-Саломе в тот год, когда он начал записывать «Элегии», я узнал, что он «с изумлением и удивлением» прочитал Коран. Ангелы из Корана ненадолго завладели моим вниманием, но я не нашел ни одного повествования из тех, которые раньше слышал от своей бабушки, пожилых соседок и всезнаек-приятелей. В Коране не упоминалось даже имени Азраила, известного нам по карикатурам в газетах и на плакатах, из уроков безопасности жизнедеятельности, посвященных правилам дорожного движения; он только упоминался несколько раз как Ангел Смерти. Я не нашел ничего из того, что знал раньше об ангелах Микаиле и Израфиле,
[49] кроме того, что Израфил протрубит в рог в Судный день. Один мой немецкий корреспондент отправил мне папку с изображениями христианских ангелов, которые он переснял из книг по искусству — в ответ на мой вопрос, свойственны ли слова в начале тридцать пятой суры Корана о «двух-, трех-и четырехкрылых» ангелах лишь исламу. Помимо обычных различий, вроде того, что в Коране ангелы считались существами особого ранга, или того, что зебани, сторожа преисподней, ввергающие грешников в ад, также считаются ангелами, или того, что у библейских ангелов более тесная связь с Богом и его созданиями, других, более существенных различий между ангелами в исламе и ангелами в христианстве, которые бы могли подтвердить правоту Рильке, не было.
Но все-таки я подумал, что, возможно, даже если Рильке и не ссылался на архангела Джабраила, явившегося Мухаммеду «на ясном горизонте», что засвидетельствовали звезды «текущие и скрывающиеся, и ночь, когда она темнеет, и заря, когда она дышит», как об этом рассказывается в некоторых айатах Суры «Эль-Таквир»,
[50] то дядя Рыфкы, шлифуя последние грани своего творения, мог подумать о том, что Книга, в которой «записано все», была ниспослана Богом. Но в те дни я, читая уже несколько месяцев, считал, что маленькая книга дяди Рыфкы возникла не только из этих тридцати трех книг, она родилась вообще из всех книг. Чем больше внимания я обращал на плохие переводы, скопившиеся на моем столе, на ксерокопии и записки, напоминавшие мне об ангеле Рильке, а также о том, почему ангелы красивы абсолютной красотой, исключающей случайность и предопределенность, об Ибн аль-Араби, об их удивительных духовных категориях, преходящих возможности и представления о грехах, добре и зле, об их способности быть одновременно и здесь и там, о времени, о смерти, о жизни после смерти, тем больше я вспоминал, что читал об этом не только в маленькой книжке дяди Рыфкы, но и в приключениях Пертева и Питера.
Однажды в конце зимы, вечером после ужина, я уже бог знает какой раз перечитывал письмо Рильке, где говорилось: «Даже для наших предков дом, колодец, фамильный замок, одежда — все это было настолько личным, что никто все это никогда не считал и не мог подсчитать».
Я помню, что некоторое время глядел по сторонам и у меня приятно кружилась голова. Сотни черно-белых теней ангелов смотрели на меня не только из-за книг на моем старом столе, но и оттуда, куда их унесла моя дочка — она всегда все разбрасывает: с подоконников, с покрытых пылью батарей, с ковра, с низкого журнального столика на одной ножке, — и отражались в серебряной сахарнице. Это были ксерокопии репродукций ангелов с настоящих масляных картин, созданных в Европе столетия назад. Я подумал, что люблю их больше, чем оригиналы.
— Собери ангелов, — сказал я своей трехлетней дочери. — Пойдем на вокзал смотреть поезда.
— А карамельки купим?
Я взял дочку на руки, мы пошли на кухню, где пахло стиральным порошком и чем-то жареным, сказать ее матери, что пойдем смотреть на поезда. Она мыла посуду, подняла голову и улыбнулась нам.
Мне было приятно идти пешком на вокзал в прохладном весеннем воздухе, с дочкой на руках. Я с радостью подумал о том, что, когда мы вернемся домой, я буду смотреть по телевизору футбол, а потом мы с женой посмотрим фильм из рубрики «Вечерний воскресный киносеанс». Кондитерская «Жизнь» завершила зимний сезон, потому что из витрин были выну ты стекла, а вместо них установили прилавок с мороженым, где были выставлены сахарные ронжи. Мы попросили взвесить сто граммов карамели «Мабель». Я снял обертку с конфетки и положил ее в рот моей нетерпеливой дочке. Мы вышли на перрон.
Ровно в шестнадцать минут десятого «Южный экспресс» дал знать нам о себе сначала гулом медленного мотора откуда-то из глубин, как будто из самого сердца земли, а потом светом прожекторов локомотива, отражавшимся на стенах и стальных опорах моста; приближаясь к вокзалу, поезд, казалось, сбавил скорость и затих, но только для того, чтобы сразу опять взреветь неумолимым дизелем и, вздымая облако пыли и дыма, проехать мимо нас, двух маленьких смертных., обнявших друг друга. Внутри ярко освещенных вагонов, чуть тише, с более терпимым гулом, перестукивавшихся вслед за локомотивом, мы увидели пассажиров, откинувшихся в креслах, прислонившихся к окнам, вешавших пальто, разговаривавших между собой и куривших; все они, совершенно не замечая нас, в мгновение ока проскользнули мимо. Мы стояли в тишине, чувствуя легкий порыв ветра, оставленного поездом, и долго смотрели на красный огонек последнего вагона.
— Ты знаешь, куда идет этот поезд? — внезапно спросил я у дочки.
— Куда идет этот поезд?
— Сначала в Измит, потом в Биледжик.
— А потом?
— Потом в Эскишехир. Потом в Анкару.
— А дальше?
— Дальше в Кайсери, в Сивас, в Малатью.
— А потом? — так же весело, будто играя со мной в игру, повторила моя девочка со светло-каштановыми волосами, продолжая смотреть на смутно видневшиеся красные огни, как на какую-то сказочную тайну.
И ее отец вспомнил собственное детство, проговаривая названия каждой станции, которую вспомнил, а потом и те названия, которые вспомнить сразу не мог.
Кажется, мне было одиннадцать или двенадцать лет. Однажды вечером мы пошли с отцом к дяде Рыфкы. Пока отец с дядей Рыфкы играли в нарды, я, с курабье во рту, полученным от тети Ратибе, посмотрел на канарейку в клетке, стукнул пару раз по стеклу барометра, пользоваться которым не научился до сих пор, и, вынув один из старых журналов на полке, погрузился в историю Петрева и Питера, как вдруг дядя Рыфкы подозвал меня к себе и стал задавать вопросы, которые задавал всегда, когда я приходил.
— Перечисли станции между Йолчаты и Курталаном!
— Йолчаты, Улуова, Кюрк, Сивридже, Гезин, Маден, — начинал я, безошибочно перечисляя все станции.
— А между Амасьей и Сивасом?
Я без запинки перечислял, потому что выучил наизусть расписание. Дядя Рыфкы говорил, что расписание должен знать наизусть каждый образованный турецкий ребенок.
— Почему поезд, отправившийся из Кютахьи, чтобы попасть в Ушак, должен пройти Афьон?
Ответ на этот вопрос я знал не из расписания, а от дяди Рыфкы:
— Оттого, что государство, к сожалению, отказалось от политики строительства железных дорог.
— И последний вопрос, — сказал дядя Рыфкы, сияя глазами, — Мы едем из Четинкайя в Малатью.
— Четинкай, Демириз, Акгедик, Улугюней, Хасан Челеби, Хекимхан, Кесик-кёпрю… — начал я перечислять, но застрял на названии следующей станции и замолчал.
— А потом?
Я молчал. Отец смотрел то на игральные кости в руке, то на фишки на игральной доске и пытался найти выход из неудачной партии.
— А что после Кесик-кёпрю?
Канарейка в клетке что-то просвиристела.
— Хекимхан, Кесих-кёпрю, — начал я, надеясь, что вспомню, но следующее название все никак не приходило в голову.
— А потом?
Потом наступило долгое молчание, Я думал, что заплачу, как вдруг дядя Рыфкы сказал:
— Ратибе, ну-ка дай ему карамельку. Может, вспомнит.
Тетя Ратибе принесла конфеты и дала мне. Как и предполагал дядя Рыфкы, как только я бросил в рот карамельку, я сразу вспомнил станцию, следующую за Кесик-кёпрю.
Двадцать три года спустя наш рассеянный Осман, глядя на красные огни последнего вагона, держал на руках свою хорошенькую дочку и все никак не мог вспомнить название той же самой станции. Но я долго заставлял себя вспомнить, пытаясь расшевелить, подогнать дремавшие ассоциации, заставить их работать, и сказал сам себе: какое совпадение!
1. Поезд, проехавший сейчас мимо нас, завтра пройдет мимо той станции, название которой мне никак не вспомнить. 2. В тот раз тетя Ратибе дала мне конфеты в той же серебряной сахарнице, которую недавно подарила мне. 3. Во рту у моей дочки одна карамелька, а у меня в руке — сто граммов.
Милый читатель, мне было так приятно, что память застопорилась там, где этим весенним вечером мое прошлое и будущее пересеклись в точке, очень далекой от чего-либо, связанного со случаем, с несчастным случаем; я застыл там, где стоял, пытаясь вспомнить название станции.
— Собака, — произнесла через какое-то время дочка у меня на руках.
Грязная-прегрязная, невероятно грустная бездомная собака обнюхивала мне ноги, а от легкого ветерка смиренно спускавшийся на вокзал и кварталы вечер становился прохладнее. Скоро мы вернулись домой, но я не побежал сразу за серебряной сахарницей. Сначала я повозился с дочкой, а потом, уложив ее спать, сел с женой смотреть на поцелуи и убийства в фильме из рубрики «Воскресный киносеанс», затем жена ушла спать; и тогда я навел некоторый порядок на столе, разложив книги, ангелов и бумаги, и только после этого стал ждать с сильно бьющимся сердцем, когда воспоминания сгустятся и достигнут надлежащей консистенции.
А затем разочаровавшийся в жизни человек, жертва любви и книги, произнес: «Приходите, воспоминания!» И я взял в руки серебряную сахарницу. Мое движение чем-то отдаленно напоминало жест актера провинциального театра, когда он берет череп какого-нибудь бедняги, изображающий череп Бедного Йорика, но если говорить о том, принесло ли это движение результат, то жест не был неверным. Какой все-таки податливой может быть загадка по имени Память: я сразу же вспомнил.
Те мои читатели, кто верит в случайность и судьбу, а также те, кто верит, что дядя Рыфкы не доверил бы дело судьбе и случаю, уже, наверное, догадались, что название станции было Виран-Баг.
Я вспомнил больше. Когда я двадцать три года назад, глядя на серебряную сахарницу, с карамелькой во рту произнес «Виран-Баг», дядя Рыфкы сказал: «Молодец».
А потом он бросил кубики на «шесть» и на «пять» и, внезапно разбив две шашки моего отца, сказал:
— Акиф, мальчик у тебя ужасно умный! Знаешь, что я собираюсь сделать как-нибудь?
Но отец думал о разбитых шашках и двух шашках в гнезде перед ними и не слушал его.
— Однажды я напишу книгу, — сказал мне дядя Рыфкы, — а героя назову твоим именем.
— Такую, как Питер и Пертев? — спросил я с заколотившимся сердцем.
— Нет, это будет книжка без картинок, но такая, где я расскажу твою историю.
Я молчал, еще не веря. Я даже не мог вообразить, что это может быть за книга.
— Рыфкы, хватит опять обманывать детей, — проговорила тогда тетя Ратибе.
Было ли это на самом деле? Или это была фантазия, придуманная в тот миг моей доброй, заботливой памятью в утешение мне, разочаровавшемуся в жизни человеку? Я не мог этого понять. Мне захотелось побежать и спросить об этом у тети Ратибе. Я подошел к окну с серебряной сахарницей в руках, и, задумавшись, смотрел на опустевшую улицу; не знаю, можно ли назвать это размышлением, или я просто разговаривал сам с собой во сне. 1. В трех разных домах вдруг одновременно зажегся свет 2. Грустная собака с вокзала, вся в саже, прошла по улице, 3. И вдруг — надо же! — мои руки, двигавшиеся сами собой, без особых усилий открыли крышку сахарницы.
Признаю: на мгновение мне показалось, что, как в сказке, из сахарницы посыпятся амулеты, волшебные кольца или отравленный виноград. Но внутри оказалось всего семь карамелек «Новая жизнь» времен моего детства, таких сейчас не найдешь даже в самых старых бакалейных лавках в глубокой провинции. На каждой конфетке был нарисован фабричный знак, ангел, всего семь ангелов. Они изящно сидели на букве Н, аккуратно вытянув ножки между словами «Новая» и «жизнь», с благодарностью смотрели на меня и нежно улыбались за то, что я спас их из темноты сахарницы, где они пролежали двадцать лет.
С трудом, но очень осторожно я развернул карамельки, пытаясь не повредить ангелов на обертках ставших от старости твердыми, как камни, конфет. Внутри каждой обертки был нескладный стишок, но нельзя сказать, что они особо помогли мне понять смысл жизни и смысл книги. Например:
За окном растет малина.
Целая корзина.
Дорогая, мне нужна
Швейная машина!
Более того, я даже стал повторять про себя эту бессмыслицу в ночной тишине. Чтобы не свихнуться окончательно, я прокрался в свою бывшую комнату, где сейчас слала дочка, беззвучно в полутьме открыл нижний ящик старого платяного шкафа и проворно достал пластмассовую штуковину, которую в детстве использовал для многих целей: одна ее сторона была линейкой, другая — книжной закладкой, а на тупом конце помещалось увеличительное стекло, и тщательно, словно инспектор финансовой полиции, проверяющий деньги на подлинность, осмотрел Ангелов с карамельных оберток при свете настольной лампы. Они не напомнили мне ни Ангела Желаний, ни статичных ангелов с персидских миниатюр, ни ангелов, которых я много лет ожидал увидеть из окна автобуса, ни их черно-белые версии с ксерокопий. Моя память, просто чтобы что-то сделать, напомнила мне, что, когда я был маленьким, эти карамельки продавали дети в поездах. Я уже решил было, что фигурка ангела позаимствована из какого-нибудь заграничного журнала, как вдруг заметил адрес производителя, посылавший мне сигналы из угла фантика:
«Содержание: глюкоза, сахар,
растительное масло, сливочное масло,
молоко, ваниль. Карамель „Новая жизнь“
изготовлена кондитерской фабрикой „Ангел“:
г. Эскишехир, ул. Чичеклидере, дом 18».
Вечером следующего дня я ехал в автобусе в Эскишехир. Начальству в мэрии я сказал, что у меня заболела дальняя одинокая родственница, а жене — что мое больное на голову начальство отправляет меня в командировку в далекие, заброшенные города. Вы понимаете меня, не правда ли? Если жизнь — не бессмысленный рассказ сумасшедшего и не черновик, абы как нарисованный на бумаге ребенком вроде моей трехлетней дочери, которому попался в руки карандаш; если жизнь — не цепочка безжалостных глупостей, то во всех случайных на вид шалостях и играх, что разместил в своей книге дядя Рыфкы, когда писал «Новую жизнь», должна быть некая логика. Если так, то у великого выдумщика должна была быть какая-то цель, чтобы все эти годы приводить на мой путь ангела; и тогда, если такой обычный и разочаровавшийся в жизни герой книги, как я, узнает из уст того самого дядюшки, варившего карамельки, почему тот решил поместить картинку с ангелом на обертки его любимых детских конфет, тогда герой, наверное, сможет найти утешение, осенними вечерами разглагольствуя о смысле оставшейся части его жизни, вместо того чтобы жаловаться на жестокость случайностей.
Если говорить о случайностях, то мое забившееся сильнее сердце заметило, что водитель «мерседеса» последней модели, везшего меня в Эскишехир, был тем самым, кто четырнадцать лет назад вез нас с Джанан из одного крошечного степного городка с изящным минаретом в город, превратившийся из-за потоков дождя в болото. Мои глаза и тело пытались привыкнуть к современным комфортным условиям, появившимся в последние годы в автобусах: к ворчанию кондиционера, к отдельной лампочке для чтения над креслом, к стюардам, одетым как персонал отеля, и к пластиковому вкусу еды в разноцветных пакетах, поданной на тарелках и бумажных салфетках с крылатой эмблемой автобусной компании. Теперь одним нажатием на кнопку кресло превращалось в кровать, вытягивавшуюся на колени неудачнику, сидевшему сзади. Все автобусы стали «экспрессами» и ехали от одного отдельного терминала на автовокзале до другого, не делая в пути остановок перед закусочными с роем мух, поэтому во многих автобусах были устроены крошечные уборные, которые напоминали камеры с электрическим стулом, не вызывавшие никакого желания застрять там в случае автокатастрофы. По телевизору постоянно показывали рекламу автобусов этой компании (один из них вез нас по асфальтированной дороге в самое сердце степи), и таким образом люди, путешествовавшие автобусом, знали, множество раз видели и слышали, как приятно ездить на автобусе и вполудреме смотреть телевизор. Некогда безлюдная и дикая степь, на которую мы с Джанан смотрели из окна, теперь приобрела налет цивилизации и была испещрена щитами с рекламой сигарет и автомобильных покрышек. Из-за автобусных стекол, затонированных, чтобы внутрь проникало поменьше солнца, степь иногда приобретала различные оттенки, становясь то грязно-кофейного цвета, то зеленого цвета ислама, то цвета нефти, напоминавшего мне кладбище. Но по мере того, как я приближался к тайнам моей быстро промелькнувшей жизни и к дальним городам, преданным забвению, я чувствовал, что все еще живу, все еще жадно вдыхаю воздух, все еще — скажу словами из прошлого — гонюсь за некоторыми желаниями.
Думаю, что вы уже предположили: мое путешествие в Эскишехире не закончилось. На улице Чичеклидере, на месте дома номер восемнадцать, где некогда размещались цех и управление кондитерской фабрики «Ангел», теперь располагалось шестиэтажное здание, где было общежитие студентов лицея имамов-хатибов. Пожилой сотрудник архива торгово-промышленной палаты Эскишехира, угостивший меня липовым чаем и газированной водой «Санти», после многочасовых поисков в папках сказал, что фабрика «Ангел» двадцать два года назад уехала из Эскишехира в Кютахьи.
А в Кютахье выяснилось, что после семилетнего производства карамели фирма приостановила деятельность. Если бы я не зашел в управление регистрации населения при Доме правительства, стены которого были покрыты изразцами, а затем в квартал Мензильхане, то я бы не узнал, что человек по имени Сурейя-бей,
[51] основатель кондитерской фабрики «Ангел», пятнадцать лет назад переехал в Малатью, родной город мужа его единственной дочери. В Малатье же я узнал, что четырнадцать лет тому назад кондитерская фабрика «Ангел» просуществовала несколько последних удачных лет, и я вспомнил, что именно здесь нам с Джанан в последний раз попадались эти карамельки.
Когда карамель «Новая жизнь», как последняя монета, отчеканенная гибнущей империей, еще раз приобрела популярность в Малатье и окрестностях, в «Бюллетене новостей» Торговой палаты вышла статья об истории фирмы и карамелек, которые некогда ела вся Турция; и в этой статье упоминалось, что карамельки «Новая жизнь» раньше использовались в бакалейных и табачных лавках вместо мелких монет. В журнале «Малатья-экспресс» вышло несколько реклам карамели, где по очереди опубликовали всех ангелов, и, когда конфетки должны были уже вот-вот стать чем-то вроде карманных монеток, все закончилось: по телевизору показали конфеты с фруктовой эссенцией, произведенные крупной международной компанией, — их аппетитно ела одна американская телезвезда с красивыми губами. Из местных газет я узнал, что котлы, упаковочные машины и торговую марку продали. У родственников зятя я пытался выяснить, куда Сурейя-бей, производитель карамелек «Новая жизнь», отправился после Малатьи. Мое расследование увело меня дальше на восток, в затерянные города и деревни, которых нет даже на школьных картах. Как люди, некогда убегавшие в чужие края, спасаясь от чумы, Сурейя-бей и его семья скрылись в дальние дали, исчезли в укрытых тенью городах, словно желали сбежать от безвкусно-ярких товаров ширпотреба с иностранными названиями, благодаря рекламе и телевидению пришедших с Запада и охвативших всю страну, будто заразная смертельная болезнь.
Я садился в автобусы, я выходил из автобусов. Я входил в здания автовокзалов, я проходил по торговым улицам, переулкам, кварталам, площадям, где вокруг общественных источников собирались люди, росли деревья, гуляли кошки и работали кофейни; я заходил в управления регистрации населения, в приемные квартальных старост. Сначала мне казалось, что в каждом городе, где я оказывался, на каждой улице, где я шел, и в каждом кафе, где я останавливался выпить чаю, я нахожу таинственные следы вечного заговора, что связывает эти места с крестоносцами, византийцами и османами. Я улыбался бойким мальчишкам — приняв меня за туриста, они пытались продать мне недавно отчеканенные византийские монеты; я не обращал внимания на парикмахера — он облил мне затылок и спину одеколоном цвета мочи «Новое Урарту»; я не удивился, когда заметил, что роскошные ворота одной из ярмарочных площадей, которых по всей стране теперь было как грибов после дождя, сложены из остатков каких-то хеттских развалин. Мне не нужно было дожидаться, пока память моя размякнет, как асфальт в полуденный зной, чтобы вообразить, что в пыли, осевшей на громадных рекламных очках в витрине оптики «Зеки», есть что-то от пыли, поднятой всадниками-крестоносцами.
И все же временами, когда я замечал, что рынки и квартальные бакалейные лавки, улицы с развешенным поперек бельем, которые четырнадцать лет назад казались мне с Джанан стойкими и неизменными, как сельджукская крепость, были развеяны сильными ветрами, дувшими с Запада, я чувствовал, что этот исторический заговор, опиравшийся на традиции, позволявшие землям совершенно не меняться, потерпел поражение. Все аквариумы, своим спокойным безмолвием выделявшие самые почетные места в ресторанчиках провинциальных городов, внезапно исчезли вместе с рыбами, словно повинуясь какому-то тайному приказу. Кто за последние четырнадцать лет решил, что не только главные улицы, но и пыльные переулки будут обвиты, словно плющом, кричащими посланиями пластмассовых рекламных щитов? Кто приказал спилить деревья на городских площадях? Глядя на бетонные жилые дома, обступившие статуи Ататюрка, словно стены тюрем, я задавался вопросом: кто приказал, чтобы железные решетки балконов были абсолютно одинаковыми? И кто научил детей осыпать градом камней проезжающие мимо автобусы? Кто додумался использовать вонючий ядовитый антисептик в комнатах отелей? Кто распространил по всей стране календари, на которых англосаксонские манекенщицы сжимают своими длинными ногами автомобильные шины? И кто постановил, что необходимо враждебно смотреть друг на друга, чтобы чувствовать себя уверенно в незнакомом пространстве, например: в лифтах, пунктах обмена валюты, залах ожидания?
Я рано постарел. Я быстро уставал, ходил как можно меньше и не замечал, что тело мое тащит невероятная людская толпа и оно постепенно исчезает в ней; я не смотрел в лица тех, кто на узких мостовых толкал меня локтями, и тех, кого я толкал локтями, забывая их сразу, как забывал вывески бесчисленных адвокатов, зубных врачей, финансовых консультантов, проплывавшие у меня над головой. Я не мог понять, как эти невинные маленькие города и словно сошедшие с миниатюры переулки, где некогда мы гуляли с Джанан, словно во время детской игры оказавшись во внутреннем дворике с садом какой-то доброй волшебницы, превратились в пугающие сценические декорации, похожие одна на другую, кишащие восклицательными знаками, которые все запрещают или предупреждают об опасности.
Я видел темные бары и пивные, открытые в самых неподходящих местах — на углах напротив мечетей или домов престарелых. Я видел собственными глазами, как русская манекенщица с глазами лани ездила из города в город с чемоданом вещей и устраивала в одиночку показы одежды в автобусах, в сельских кинотеатрах или на рынках, а потом продавала эту одежду женщинам в чаршафах
[52] и платках. Я видел, как место иммигрантов из Афганистана, торговавших в автобусах Священным Кораном размером с мизинец, заняли грузинские и русские семьи, продававшие пластмассовые шахматы и бинокли, военные медали и каспийскую икру. Я видел человека — он показался мне отцом, который все еще ищет свою дочь, ту погибшую девушку в джинсах, которая держала за руку своего возлюбленного, умершего в автомобильной катастрофе, которую мы пережили с Джанан однажды дождливой ночью. Я видел призрачные курдские деревни, опустевшие из-за так и не объявленной войны, и артиллерийские отряды, бомбившие тьму скалистых гор вдалеке. В интернет-кафе, где школьники-прогульщики, молодые безработные и местные гении собирались, чтобы испытать свои способности, удачу и злость, я видел компьютерную игру, в которой надо было набрать двадцать тысяч очков, прежде чем появлялся розовый ангел, задуманный японцем, а нарисованный итальянцем, и нежно улыбался, словно обещая удачу нам, неудачникам, сжимавшим рукоятки игровых приставок в темноте затхлого и пыльного игрового зала. Я видел человека, пропахшего пеной для бритья «ОПА», который читал по слогам недавно обнаруженные статьи покойного журналиста Джеляля Салика. Я видел, как недавно перекупленные боснийские и албанские футболисты сидели со своими светловолосыми красивыми женами и детьми и пили кока-колу в кофейнях на площадях недавно разбогатевших маленьких городков, где старые деревянные особняки были разрушены, а на месте их выстроены бетонные жилые дома. Я видел тени, которые принимал за Сейко или Серкисова в полутемных и сырых пивных, в толчее на рынках, в отражениях на витринах аптек, где виднелись витрины магазинов напротив и были выставлены грыжевые бандажи; а по ночам в комнатах отелей или в креслах автобусов я видел разноцветные грезы о счастье или кошмарные сны.
Коли уж об этом зашла речь, то я должен сказать, что, прежде чем добраться до моей конечной цели, города Сон-Пазар, я был проездом и в дальнем городке Чатык, который Доктор Нарин мечтал поместить в центре своего государства. Но городок так изменился из-за войны, переселений и странных потерь памяти, людских толп, страха и запахов — наверное, по моим сбивчивым словам вы уже предположили, что я растерялся, забыв все среди бесцельно бродивших по улицам людей, и даже заволновался, что воспоминания о Джанан — все, что осталось мне — будут испорчены. В витрине аптеки были красиво разложены цифровые японские часы, они были и фактом, и символом, подтвердившим мне, что Великий Контрзаговор Доктора Марина и команда служивших ему «часов» давно потерпели поражение. А на месте рынка расположились магазины, где торговали газированной водой, машинами, мороженым и телевизорами, и, нагло демонстрируя ряды вывесок с названиями на иностранных языках, одним своим видом они наносили оскорбление воспоминаниям о прошлом.
И все-таки я, глупый и неудачливый герой книги, пытался познать смысл жизни в этой стране, спасаясь от потери памяти; я подумал, что могу поискать прохладное и спокойное тенистое место, которое могло бы стать мне счастливым прибежищем, где я, предавшись счастливым воспоминаниям, оживлю и придам огня тому, что осталось у меня в памяти от лица Джанан, от ее улыбки, от сказанных ею слов; итак, я отправился к особняку, где когда-то жил Доктор Нарин со своими милыми дочерьми, к шелковице, туда, где все напоминало мне о счастье.
Столбы линии электропередач принесли электричество в долину, но теперь здесь не было никакого дома, не было ничего, кроме каких-то руин. Эти развалины выглядели так, будто они появились после какого-то бедствия.
Именно в это время, глядя на рекламу «АК-БАНКА», установленную на одном из холмов, куда некогда поднимались мы с Доктором Нарином, я начал растерянно думать, что хорошо сделал, что убил бывшего возлюбленного Джанан, полагавшего, что, переписывая годами одни и те же строки, он найдет мир бесконечного времени и тайну жизни. Что хотите, то и думайте обо мне. Я ведь спас его сына от возможности видеть эту грязь, тонуть в лавине этих рекламных растяжек и щитов, спас от слепоты в мире без сияния и света. Но кто же спасет меня от этой страны чуждых предметов и смиренной жестокости, окружив меня светом? Тот ангел, чьи невозможно ослепительные краски я однажды вообразил и чьи слова я слышал в своем сердце, не подавал мне сейчас никакого знака.
Из-за курдских повстанцев поезда в город Виран-Баг отменили. Хотя прошло много лет, у убийцы не было никакого желания возвращаться на место преступления, но все-таки мне пришлось заехать в Виран-Баг, чтобы добраться до городка Сон-Пазар, где, как я узнал, жил со своим внуком Сурейя-бей, догадавшийся назвать карамельки «Новой жизнью» и усадить на них ангела; хотя ехать днем на автобусе по этому району, где действовали курдские повстанцы, было довольно опасно. Насколько мне было видно из окон автобуса, здесь тоже не осталось ничего, что навеяло бы воспоминания о былом; но на всякий случай я, ожидая, пока отправится автобус, спрятал лицо за газетой «Миллийет». чтобы кто-нибудь случайно не узнал убийцу.
Автобус поехал на север, в горы; с первыми лучами солнца горы заострились и налились силой, и я не мог понять, почему в салоне все замолчали — оттого, что боялись, или оттого, что у всех просто закружилась голова, пока автобус петлял по крутым дорогам. Мы то и дело останавливались на военных контрольно-пропускных пунктах, где проверяли наши паспорта, высаживали какого-нибудь пассажира, которому предстояло прогуляться пешком в компании облаков до деревни, такой далекой, что туда не добирались ни автобусы, ни птицы. Я с изумлением смотрел, не отрываясь, на хладнокровные горы, привыкшие к жестокости, которую они видели на протяжении столетий. Прежде чем читатель с осуждением отбросит книгу возмущенный последним предложением, хотя до конца осталось немного, я скажу, что у убийц, с успехом скрывающих свои преступления, есть право писать такого рода банальности.
Полагаю, что городок Сон-Пазар находился вне сферы влияния курдских повстанцев. Можно также сказать, что городок остался и вне сферы влияния современной цивилизации, потому что, когда я вышел из автобуса, меня встретила волшебная тишина из забытых сказок о счастливых падишахах и спокойных городах. Ничто не заставляло меня думать: «Ну вот, ездил-ездил и опять приехал туда же», — так всегда было раньше, когда меня, будто я не уезжал, окружали одинаковые банки, магазины, торговавшие мороженым, холодильниками, сигаретами и телевизорами. Здесь я увидел кота: он лениво вылизывался и казался весьма довольным своей жизнью в спокойной тени изгороди кофейни на перекрестке, видимо, бывшем и городской площадью. Веселый мясник перед мясной лавкой, беспечный бакалейщик — перед бакалейной, сонный зеленщик и сонные мухи — перед овощной лавкой, они сидели в нежных лучах утреннего солнца, спокойно растворяясь в золотом свете на улице, как будто осознавали, каким великим благом является самое обычное действие — просто жить на свете. А чужака, приехавшего в их городок, за которым они сейчас следили краем глаза, внезапно увлекла эта непривычная сказочная сцена, и он представил, что Джанан, которую он когда-то безумно любил, появится перед ним на первом же углу, шутливо улыбаясь, со старинными часами, оставшимися от наших дедов, и со связкой старых комиксов и в руках. Я брел по первой улице, когда заметил, что мой разум молчит; на второй меня погладили склонившиеся до земли ветки плакучей ивы; и когда я увидел невероятно красивого мальчика с длинными ресницами на третьей улице, я додумался вытащить из кармана бумажку с адресом и спросить у него дорогу. Показались ли ему чужими буквы моего грязного мира? Или малыш просто не умел читать? Я не знаю. Но когда я посмотрел на бумажку с адресом, с трудом полученным от квартального старосты за двести километров к югу отсюда, я понял, что его трудно прочитать. Я стал читать по слогам:
«Улица Холм Света», но не успел я договорить, как какая-то старуха высунула голову с крытого балкона. «Вон там, — сказал она. — Вот та улица, вверх по холму».
17
Пока я размышлял, что концом моих многолетних странствий будет этот путь вверх на холм, меня обогнала повозка, нагруженная бидонами, полными воды. Я предположил, что воду везли для стройки, куда-то на верх холма. Пока повозка, трясясь, поднималась на верх, из цинковых бидонов выплескивалась вода, и я удивился, что бидоны цинковые. Что, в эти края пластмасса еще не дошла? Я заглянул в глаза лошади, а не извозчику, занятому своим делом, и мне стало стыдно за себя. Ее грива вся была в поту; она была злой и беспомощной; ей было тяжело тащить свой груз, и единственное, что она чувствовала, — это боль. В какой-то момент я увидел себя в ее печальных, грустных огромных глазах и осознал, что лошади гораздо хуже, чем мне. Мы поднялись на Холм Света под аккомпанемент громкого звона цинковых бидонов, грохота колес по брусчатке и моих охов и вздохов. Повозка въехала в маленький дворик, где был замешан строительный раствор, а я, как только солнце скрылось за темными тучами, вошел в сад и затем в мрачный таинственный дом создателя карамели «Новая жизнь». Я провел шесть часов в каменном доме, окруженном садом.
Сурейя-бей, создатель карамелек «Новая жизнь», тот, кто мог дать мне ключи к тайнам жизни, был из тех восьмидесятилетних стариков, которые с удовольствием выкуривают по две пачки сигарет «Самсун» в день, точно это эликсир, продлевающий жизнь. Он встретил меня так, будто я был старинным приятелем его внука или близким другом семьи; и, словно продолжая историю, рассказанную вчера до половины, повел длинный рассказ о венгерском нацистском шпионе, который однажды зимним днем пришел к нему в лавку в Кютахье. Затем он заговорил об одной кондитерской в Будапеште; об одинаковых шляпах, что в 30-е годы все женщины Стамбула надевали на балы; о том, какие ошибки совершали турчанки, пытаясь выглядеть привлекательно; о причинах того, что его внуку, который постоянно выходил из комнаты, на вид моему ровеснику, все никак: не удается жениться, — я узнал подробности историй о двух расторгнутых помолвках. Узнав, что я женат, он обрадовался и заметил, что это настоящий патриотизм — когда такой молодой страховой агент, как я, по собственной воле уезжает в столь длительные поездки, оставляя жену и дочь, чтобы навести порядок в этой стране и, предупреждая граждан о грозящих им опасностях, убедить их защититься от надвигающейся катастрофы.
В конце второго часа я сказал ему, что я не страховой агент и что меня интересуют карамельки «Новая жизнь». Он вздрогнул в кресле; повернувшись к потоку свинцово-серого света, льющегося из сумрачного сада, он с загадочным видом спросил меня, знаю ли я немецкий. Не дожидаясь моего ответа, он произнес: «Schachmatt».
[53] И объяснил, что слово «шахматы» — это европейская смесь персидского слова «шах» («король») и арабского слова «мат» («убитый»). Именно мы научили Запад игре в шахматы; на мировом поле битвы белое войско сражалось с черным, как добро и зло в нашей душе. А они что сделали? Из нашего визиря они сделали королеву, из нашего слона — епископа. Но вообще-то это не важно. Важно то, что они вернули нам шахматы как победу своих умов и победу рационализма в мире. Сегодня с помощью их разума мы пытаемся понять свою собственную способность чувствовать и полагаем, что это и значит считаться цивилизованными.
Обратил ли я внимание (это заметил его внук), что, когда в начале лета аисты отправляются на север или в августе — на юг, обратно в Африку, они теперь летят гораздо выше, чем раньше, в старые счастливые времена. Это все потому, что города, горы и реки, над которыми они пролетают, находятся в такой грустной стране, что ее ничтожность им не хочется видеть. Говоря с любовью об аистах, он упомянул об одной французской девушке-гимнастке с ногами как у аиста, приезжавшей пятьдесят лет назад в Стамбул, и затем он вспомнил о старых цирках и ярмарках, описав с большими подробностями и в более ярких красках, чем обычно, конфеты, продававшиеся там.
Меня пригласили на обед; и пока мы ели и пили холодное пиво «Туборг», старик рассказал историю об отряде рыцарей-крестоносцев, которые застряли в Центральной Анатолии во время восьмого крестового похода и спустились под землю через пещеру в Каппадокии. За многие века их влияние усиливалось, дети и внуки этих рыцарей расширили пещеры, раскопали коридоры под землей, нашли другие пещеры, основали подземные города. Иногда переодетые шпионы из страны лабиринтов, где не бывало солнца и жило Множество Людей из Древнего Рода Крестоносцев (МЛДРК), выходили на поверхность в разных обличьях и, проникая в наши города и на наши улицы, проповедовали нам величие западной цивилизации, чтобы люди из МЛДРК, тайно вредившие нам под землей, могли спокойно выйти на поверхность. Знал ли я, что этих шпионов называли «ОПА»? Я знаю, что был крем для бритья такой марки?
Я не помню, говорил ли Сурейя-бей о том, что любовь Ататюрка к каленому гороху обернулась для нашей страны великим национальным бедствием, или я в тот момент вообразил себе это? Он ли заговорил о Докторе Нарине, или это я упомянул о нем? Не могу сказать. Ошибкой Доктора Нарина, сказал он, было то, что он как материалист верил в вещи и полагал, что, если их прятать, это поможет сохранить их исчезающую душу. Если бы это было правдой, то на блошиный рынок давно бы низошло духовное просветление. Просветление. СВЕТ. Освещение. Сияние. Это слово часто встречается в названиях торговых марок. И естественно, все — подделка, все эти лампочки, чернила и прочее. Доктор Нарин, поняв, что не сможет уберечь наши потерянные души с помощью вещей, прибег к терроризму. Ну а это, конечно, устраивало Америку; никому, кроме ЦРУ, эти дела лучше не удавались. И сегодня на месте его дома гуляет ветер. Его дочки-розы сбежали одна за другой, а сын давно убит. Его организация развалилась, и, наверное, каждый сыщик, как бывает во времена гибели великих империй, объявил о создании своего независимого объединения — «княжества». Поэтому в наши дни великолепные земли, которые умники-колонисты находчиво именовали «Средний Восток», кишели неумелыми самозванцами-«князьями», бывшими сыщиками, объявившими о своей независимости. Он указал сигаретой не на меня, а на пустое кресло рядом со мной, дабы подчеркнуть противоречие этой колонизации: мы уже пришли к концу собственной независимой истории, предшествовавшей колонизации наших земель.
На сумрачный сад, словно на кладбище, спускался вечер, усиливая его безмолвие, и тогда Сурейя-бей внезапно заговорил о том, чего я ждал уже несколько часов. Сурейя-бей рассказывал об одном японском миссионере-католике, с которым случайно познакомился в окрестностях Кайсери, когда тот пытался заниматься промывкой мозгов населения во дворе одной мечети, и вдруг он внезапно сменил тему: он не мог вспомнить, откуда взялось название карамелек «Новая жизнь». Но он думал, что волшебное имя оказалось подходящим, так как карамель ассоциировалась у людей, живущих на этих землях, с большим количеством времени, связывая их потерянное прошлое с новым вкусом и новым сознанием. Несмотря на то что конфеты и само слово «карамель» считались французским заимствованием, это было не так. Вообще-то, турецкое слово «кара», «черный», впоследствии перешедшее в индоевропейские языки, было одним из основных слов в языке людей, живших на этих землях десятки тысяч лет, и являлось префиксом многих слов, обозначавших все, что имело черный или темный цвет; так что он, Сурейя-бей, тридцать два года писал это слово на каждой обертке своих «кара-мелек».
«Ладно, а Ангел?» — спросил неудачливый путник, терпеливый страховой агент, несчастный герой книги.
Вместо ответа Сурейя-бей прочитал наизусть восемь из десяти тысяч стишков, написанных им на обертке. Простодушные ангелы не были заманчивыми, они не будили моих детских воспоминаний, они делали мне знаки из четверостиший, в которых их сравнивали с красавицами всего мира, уподобляли сонным девушкам, окутанным сказочным, колдовским очарованием, и все больше наделяли детскими чертами, что мне очень не нравилось.
Сурейя-бей объяснил, что он сам написал все стихотворения, которые прочитал. Он написал примерно шесть тысяч из десяти тысяч четверостиший на обертках карамелек. В те золотые годы, когда оборот достигал невообразимых размеров, он иногда писал по двадцать стихов в день. Разве император Анастасий, начав чеканить первую византийскую монету, не приказал поместить на ней собственный портрет? Старик напомнил мне, что некогда его творения хранились в банках во всех бакалейных лавках этой страны между весами и кассой, и что в десятках миллионов карманов лежал предмет, носивший его печать, и что когда-то карамельками пользовались вместо мелочи; он сказал, что он, как император, некогда отпечатавший монету, насладился всеми благами жизни: властью, богатством, удачей, красивыми женщинами, славой, успехом и счастьем. И поэтому ему совершенно не нужно страховать жизнь. Но чтобы утешить своего молодого друга-агента, он расскажет, почему он решил поместить на карамельки рисунок ангела. В молодости он часто ходил в кино в Бейоглу и очень любил фильмы с Марлен Дитрих. Особенно ему нравился фильм «Der Blaue Engel» — «Голубой ангел». Фильм, снятый по роману немецкого Генриха Манна, вышел в турецком прокате. Сурейя-бей прочитал роман, в оригинале называвшийся «Профессор Унрат». Профессор Унрат, которого в кино играл Эмиль Яннингс, был скромным школьным учителем. И однажды он влюбился в женщину легкого поведения. Хотя женщина выглядела как ангел…
Дул ли на улице сильный ветер, шелестевший листвой деревьев? Или же мой разум, унесенный ветром, слушал себя? Некоторое время я словно «отсутствовал», как обычно говорят добрые учителя про своих мечтательных и задумчивых учеников, смущающихся из-за своей невнимательности настолько, что их всегда хочется простить. Видение моей молодости промелькнуло у меня перед глазами, словно сияющие лучи чудесного, недосягаемого корабля, исчезавшего в сумраке ночи. В безмолвии, куда я погрузился, я, конечно, понимал, что Сурейя-бей продолжает пересказывать печальный сюжет фильма и романа, который он любил в молодости, но я будто ничего не слышал и не видел.
В это время в комнату вошел его внук, зажег свет, и я мгновенно заметил одновременно три вещи: 1. Люстра на потолке была точно такой же, которую Ангел Желаний дарил каждый вечер счастливым победителям вместе с бесподобными советами о жизни под куполом бродячего цирка в городе Виран-Баг. 2. В комнате настолько стемнело, что я уже давно совершенно не видел старика-кондитера, чье имя, Сурейя, обозначало созвездие «Плеяды», и точно так же называлась и люстра, которую дарили в цирке. 3. И он меня совершенно не видел, потому что был слепым.
Прежде чем агрессивно настроенный и высокомерный читатель начнет насмехаться над моими интеллектуальными способностями и вниманием за то, что я в течение шести часов не замечал, что человек слепой, могу я так же резко спросить: а вы проявили достаточно внимания и сообразительности, все ли поняли в этой книге? Например, сможете ли вы сейчас вспомнить описание той сцены, где впервые говорится об Ангеле? А сможете сразу сказать, как отразилось на «Новой жизни» перечисление названий фирм в произведении дяди Рыфкы «Герои железной дороги»? Вы заметили, почему я впоследствии понял, что Мехмед думал о Джанан, когда я убивал его в кинотеатре? В жизни таких неудачников, как я, печаль проявляется в виде злости, которую мы обычно пытаемся выдать за сообразительность. И это желание выглядеть умным в конце концов портит все.
Я, занятый своими собственными страданиями, понял, что старик был слеп, по тому как он смотрел на люстру, светившую над нами, и я почувствовал к нему уважение, даже восхищение и, честно говоря, некую зависть. Он был высоким, стройным, изящным и для своего возраста выглядел довольно крепким. Он ловко пользовался руками и пальцами, голова у него отлично работала, и он мог проговорить шесть часов, не перестав быть интересным мечтательному убийце, которого упрямо продолжал считать страховым агентом. Ему удалось достичь некоторого успеха в молодости, прожитой им счастливо и с удовольствием; и хотя его успех растаял и исчез в желудках миллионов людей, а шесть тысяч его стихотворений были выброшены в мусор вместе с фантиками от конфет, это дало ему возможность здраво и с оптимизмом размышлять о своем месте в мире; и вдобавок он в свои восемьдесят с лишним мог выкуривать по две пачки сигарет в день, получая от этого огромное удовольствие.
В тишине он почувствовал мою грусть — слепые очень хорошо чувствуют людей — и попытался утешить меня: такова жизнь, есть и случайность, и удача, есть и любовь, и одиночество, радость и печаль, есть и судьба, и свет, и смерть, но есть и неясное счастье. Обо все этом не следует забывать. В восемь часов по радио будут «последние известия»; его внук сейчас включит; не соглашусь ли я остаться с ними на ужин?
Я извинился и объяснил, что в городе Виран-Баг меня ждет очень много желающих застраховать жизнь. Я немедленно вышел из дома, прошел через сад и оказался на улице. На улице, ощутив прохладу весенней ночи, я почувствовал себя одиноко.
Что мне теперь делать? Я узнал все, что хотел, и все, что не хотел; я постиг все тайны, сопряженные с приключениями и путешествиями, которые сумел выдумать для себя. Часть моей жизни, которую можно назвать моим будущим, была мраком, как городок Сон-Пазар, позабытый у подножия гор, вдалеке от уличных фонарей, веселых ночей, шумной толпы и хорошо освещенных дорог. Какая-то самоуверенная собака два раза серьезно гавкнула, и тогда я спустился с холма.
В ожидании автобуса, который увезет меня из этого маленького городка на краю света к гомону и давке мегаполиса, к рекламе сигарет, бутылок газировки и свечению экранов телевизоров, я бесцельно бродил по улицам. Так как у меня больше не осталось надежд и желаний постигать смысл и единство реальности мира, книги и моей жизни, то сцены повседневной жизни, среди которых я оказался, прогуливаясь по улицам, ничего мне не подсказывали. Я наблюдал через открытое окно за тем, как ужинала семья, собравшаяся вместе за столом. Вы, конечно, тоже представили, как они выглядели. Из плаката на стене мечети я узнал, когда начнутся курсы по изучению Корана. В кофейне за изгородью я заметил, что турецкая газировка «Яблочко» здесь все еще сопротивлялась натиску кока-колы, «Швепса» и «Пепси», но не придал этому значения. Я наблюдал, как мастер ремонтировал колесо перед своим магазином велосипедов в свете витрин, а его друг бродил вокруг него с сигаретой в руке и болтал с ним. Почему я решил, что они друзья? Может быть, они враждовали? В любом случае смотреть на них было не слишком интересно, хотя и не слишком скучно. Моим читателям, которые считают меня слишком пессимистичным, я скажу, что, сидя в кофейне за красивой изгородью, я почувствовал, что смотреть на них — гораздо лучше, чем совсем не смотреть.
Приехал автобус, и я покинул городок Сон-Пазар. По петляющей дороге мы поднялись в горы и, с тревогой слушая скрип тормозов, спустились вниз. Нас несколько раз останавливали на контрольно-пропускных пунктах, мы вытаскивали и показывали паспорта, демонстрируя их военным. Между тем горы и контрольно-пропускные пункты остались позади, наш автобус набрал приличную скорость и помчался, не сдерживаемый ничем, как сумасшедший, по широким и темным равнинам, а мои уши начинали различать печальные ноты старой, хорошо знакомой музыки в ворчании мотора и веселом, радостном щебетании колес.
Я сел в кресло номер тридцать семь и, развалившись — наверное, для того, чтобы прикоснуться к пустому креслу, где всегда сидела она, глянул на улицу, — я внезапно увидел темный бархат ночи, который выглядел некогда таким загадочным и притягательным, что казался бесконечным, как время, мечта, жизнь и книга. Возможно, я сел в это кресло из-за того, что автобус был последним из выносливых, крепких и шумных старых «Магирусов», на какие мы когда-то садились с Джанан; может, оттого, что мы ехали по разбитому асфальту, из-за чего колеса, совершая по восемь оборотов в секунду, издавали особый стон; а может быть, потому, что мое прошлое и будущее проявилось в серо-лиловых цветах фильма производства студии «Йешильчам»: влюбленные, неверно поняв друг друга, плакали. Я не знаю почему. Может быть, некая интуиция направляла меня, чтобы я в кажущемся хаосе случайностей сумел найти смысл, который не смог найти в жизни. Дождь, еще более грустный, чем я, закапал на стекла, и тогда я согнулся в кресле и отдался музыке воспоминаний.
Грусть усиливалась, а вместе с грустью усиливался дождь, превратившись ближе к полуночи в грозу, сопровождаемую ветром, вздымавшим наш автобус на воздух, и молниями того же цвета, что и лиловые цветы печали, распустившиеся в моем сознании. Старый автобус, в котором протекали все окна, а на сиденья лилась вода, проехал мимо заправки, расплывшейся в грозе, и грязных деревень, окруженных призраками воды, и, криво развернувшись, подполз к месту стоянки. Когда неоновая вывеска ресторана «Прекрасные воспоминания» омыла нас синим светом, усталый шофер произнес: «Обязательная остановка на полчаса».
Я собирался неподвижно сидеть в своем кресле и в одиночестве смотреть грустный фильм моих воспоминаний, но дождь, бивший в потолок «Магируса», настолько усиливал мою тяжелую тоску, что я испугался, что не выдержу. Я бросился на улицу вместе с пассажирами, подпрыгивавшими в грязи, прикрывая головы газетами и полиэтиленовыми сумками.
Я думал, что смешаться с толпой мне будет полезно; я собирался съесть суп, выпить молочного киселя, отвлечься осязаемыми удовольствиями мира и взять себя в руки, направив дальний свет моего разума на часть жизни, простиравшуюся передо мной, вместо того чтобы горевать, глядя на часть жизни, оставшуюся позади. Я поднялся по ступенькам, вытер волосы платком и вошел в ярко освещенный зал, где пахло топленым маслом и табаком, — тут я вдруг вздрогнул, услышав музыку.
Я помню, что метался от безысходности, — так опытный больной, чувствующий, что приближается сердечный приступ, пытается принять меры во избежание последствий. Но что я мог сделать? Не мог же я потребовать: «Выключите эту музыку, мы слушали ее вместе с Джанан, держась за руки, после катастрофы, когда случайно встретили друг друга». Я не мог потребовать, чтобы со стен сняли портреты турецких актеров, над которыми мы с Джанан смеялись, когда ели в этом ресторанчике. Так как у меня в кармане не было таблетки от приступа боли и грусти, я поставил на поднос тарелку супа с рисом, немного хлеба, двойную порцию ракы и сел в сторонку за стол. Соленые слезы закапали в суп, который я помешивал ложкой.
Не позволяйте мне продолжать, иначе я уподоблюсь писателям, перепевающим Чехова, попытаюсь трансформировать свою боль в гордость от осознания, что я — человек. Вместо этого позвольте мне воспользоваться возможностью и рассказать назидательную историю, как сделали бы восточные традиционные писатели. Короче говоря, я хотел выделить себя, считать себя особенным человеком, и цели у меня иные, нежели у всех. А здесь таких преступлений не прощают. Я убеждал себя, что эта невозможная мечта у меня появилась в детстве, после комиксов дяди Рыфкы. Итак, я снова подумал о том, о чем все время размышлял читатель, которому нравится извлекать назидательную мораль из этой истории: «Новая жизнь» так повлияла на меня потому, что книги моего детства подготовили меня к ней. Но сам я не верил в полученный урок, поэтому история моей жизни оставалась только моей историей и не могла утолить мою боль. Этот безжалостный вывод, который я постепенно осознавал теперь, сердце мое угадало уже давно. Я плакал навзрыд под музыку из радиоприемника.
Я понял, что мое состояние не произвело благостного впечатления на попутчиков, помешивавших суп и поедавших плов, и поэтому скрылся в уборной. Я умыл лицо теплой мутной водой, брызгавшей из крана прямо на одежду, вытер нос и немного успокоился. А потом вернулся за стол.
Вскоре я, посмотрев на своих попутчиков краем глаза, увидел, что они, тоже краем глаза следившие за мной, немного расслабились. И тут старый уличный торговец с плетеной корзиной, не спускавший с меня глаз, приблизился ко мне.
— Плюнь, — сказал он. — И это пройдет. Возьми мятную конфетку, поможет от всего.
Он положил на стол маленький пакетик мятных леденцов марки «Счастье».
— Сколько стоит?
— Нет-нет, нисколько. Это мой тебе подарок.
Как будто маленький мальчик плачет на улице, и добрый дядя внезапно дает ему конфету… Я смотрел в глаза доброго дяди-продавца с виноватым видом, как ребенок. К слову, «дядя» был не намного старше меня.
— Сегодня мы все уже проиграли, — сказал он. — Запад проглотил нас, подавил нас на ходу. Они проникли всюду, добрались даже до наших супов, леденцов и трусов, уничтожили каше дело. Но однажды, однажды, может быть, через тысячу лет, мы отомстим за себя; мы положим конец этому заговору и обязательно выкинем их из наших супов, жвачек и душ. А сейчас ешь мятные леденцы и не плачь понапрасну.
Это ли утешение я искал? Не знаю. Но я некоторое время размышлял над словами утешения, как плачущий ребенок, который серьезно слушает сказку доброго дяди с улицы. А потом я придумал, как мне порадовать себя, вспомнив мысль, высказанную писателями раннего Ренессанса или Ибрагимом Хаккы из Эрзурума. Как и они, я решил, что источник грусти — это ядовитая темная жидкость, что разливается из желудка к голове, и решил обращать внимание на то, что я ем и пью.
Я доел суп, накрошив в него хлеба, осторожно глотнул ракы и попросил еще одну порцию с долькой дыни. Как осторожный старик, строго следящий за происходящим в его желудке, я до самого отправления автобуса развлекал себя едой и напитками. А в автобусе я пошел и сел на одно из пустовавших сидений в самом первом ряду Думаю, вам понятно: я хотел оставить позади кресло номер тридцать семь, где всегда предпочитал сидеть. Кажется, я задремал.
Я спал спокойно, долго и крепко и проснулся под утро, а когда автобус остановился, вошел в одно из тех современных зданий на автобусной станции, что являются оплотами современной цивилизации, Я немного развеселился, когда увидел красивых, мило улыбавшихся девушек с реклам автомобильных покрышек, какого-то банка и кока-колы, виды на календарях, цветастую мешанину букв в словах рекламных плакатов, бодро призывающих куда-то, и пышные гамбургеры, выпиравшие из своих булок за витриной, в углу которой стояли табличка с находчивой надписью по-английски «self-service» и фотографии мороженого, казавшегося на фото красным как помада, желтым как ромашка и голубым как мечта.
Я взял себе кофе и сел в утолок. В ярком свете ресторана, где работали три телевизора, я смотрел на маленькую, кокетливо одетую девчушку, которая никак не могла выдавить из пластмассовой бутылки кетчуп неизвестной новой марки на жареную картошку и просила маму помочь ей. Такая же пластмассовая бутылка кетчупа «Гурман» была и у меня на столе, и желто-золотые буквы на ней обещали, что если я за три месяца соберу тридцать крышек от таких бутылок, никак не желавших открываться, а если и открывшихся, то напрочь портивших платья маленьким девочкам, и отправлю их на указанный ниже адрес, то, если мне повезет, меня отправят на неделю в Диснейленд во Флориде. Между тем на экране центрального телевизора команда забила гол.
Я посмотрел еще раз тот же гол в повторе вместе с другими собратьями-мужчинами, которые стояли в очереди за гамбургерами и сидели за столами, и почувствовал оптимизм — не поверхностный, сиюминутный, а какой-то рациональный, соответствующий жизни, ожидавшей меня. Мне нравилось смотреть футбол по телевизору, сидеть дома в выходные и бездельничать, иногда по ночам выпивать, ходить с дочкой на вокзал смотреть поезда, пробовать новый кетчуп, читать, болтать с женой и заниматься с ней любовью, дымить сигаретой, где-нибудь спокойно сидеть и пить кофе, как сейчас, и еще много чего. Если я буду заботиться о себе и сумею прожить столько, сколько, например, старик-кондитер, названный в честь Плеяд, то передо мной примерно половина столетия, чтобы наслаждаться жизнью… Внезапно я затосковал по дому, по жене, по дочке. Я вообразил, как буду играть с дочкой, когда В субботу вернусь домой, как куплю ей конфет в кондитерской на вокзале и как мы с женой честно, соскучившись и не ленясь, будем заниматься любовью, пока дочка вечером будет играть в саду, а потом мы все вместе сядем смотреть телевизор и будем смеяться, лаская и целуя нашу малышку.
Кофе помог мне проснуться. В той глубокой тишине, что бывает в автобусе ближе к утру, не спали только шофер и я, сидевший справа, сразу за ним. Держа во рту мятный леденец, я, широко открыв глаза, не отрываясь смотрел на совершенно ровный асфальт посреди степи, казавшейся такой же бесконечной, как моя жизнь. Внимательно следя за четкими разделительными линиями на дороге и считая огни то и дело проезжавших мимо грузовиков и автобусов, я с нетерпением ждал утра.
Не прошло и получаса, как я начал различать первые признаки утра, глядя в окно справа от меня — значит, мы ехали на север. Сначала граница между землей и небом как-то неясно, смутно означилась во тьме. А затем эта линия стала шелково-красной, но она не освещала степь, а разрывала темное небо пополам; эта розовато-красная линия была такой тонкой, нежной и такой сверхъестественной, что и трудолюбивый «Магирус», мчавшийся словно дикая лошадь, закусившая удила, по степи в темноту, и нас, пассажиров, которых он вез, охватило какое-то бесплотное механистическое безумие. Никто из нас этого не замечал, даже водитель.
Через несколько минут из-за неясного света, распространявшегося от линии горизонта, постепенно красневшей сильнее, темные облака на востоке, казалось, осветились снизу и по краям. Я заметил кое-что, глядя на удивительные формы, что приобрели в легком свете эти свирепые тучи, поливавшие без передышки дождем крышу автобуса всю ночь: так как степь еще была совершенно темной, то я видел свое лицо в лобовом стекле прямо перед собой — и одновременно созерцал волшебный красный свет, чудесные облака и терпеливо повторявшие друг друга прерывистые линии на дороге.
Глядя на эти линии, освещенные дальним светом автобуса, я вспомнил слова припева, того самого припева, что поднимается из глубины души измотанного и грустного путника в усталом автобусе в такт столбам линий электропередач, под ритм колес, крутившихся часами, мотора, стонавшего в одном и том же темпе, и повторявшейся жизни. Что такое жизнь? Это время! Что такое время? Судьба, случай! А что такое несчастный случай? Жизнь, жизнь, новая жизнь!.. Вот так я и повторял. В то же время мне стало интересно, когда мое отражение исчезнет с лобового стекла и когда в темной степи покажутся призраки деревьев и тени загонов для скота; и в этот волшебный момент равновесия между тьмой в автобусе и тьмой снаружи яркий свет внезапно ослепил мне глаза.
В этом новом свете в лобовом стекле справа от автобуса я увидел Ангела.
Он был близко от меня и в то же время далеко. Но все же я знал: тот яркий, чистый и сильный свет предназначен для меня. Хотя «Магирус» на полной скорости мчался по степи, Ангел не приближался ко мне и не удалялся. Сияющий свет мешал мне понять, на что он был похож, но я понял, что узнал его, из-за чувства легкости и свободы, оживавшего во мне.
Он не был похож ни на ангелов с персидских миниатюр, ни на ангелов с карамельных оберток, ни на ангелов с ксерокопий, ни на образ, о котором я мечтал много лет, желая услышать его голос.
Внезапно мне захотелось сказать ему что-нибудь, поговорить с ним. Может быть, из-за все еще не покидавшего меня, смутного удивления и мыслей о том, что все это шутка. Но у меня пропал голос, я заволновался. Чувство дружбы, близости и нежности, что ощутил я, едва увидев его, все еще жило в моей душе; я надеялся обрести покой, полагая, что сейчас — именно тот момент, которого я ждал долгие годы, но, чтобы унять поднимавшийся страх, мне захотелось, чтобы это мгновение раскрыло тайны времени, катастрофы и случая, покоя, слова и жизни, новой жизни. Но ничего не произошло.
Насколько он был далек, насколько прекрасен, настолько и безжалостен. Не потому, что он хотел быть безжалостным, просто потому, что был всего лишь свидетелем. Он видел меня, испуганного и растерянного, в невозможном утреннем свете посреди сумрачной степи, на переднем кресле громыхавшего, как консервная банка, «Магируса» — и только. Я ощутил неодолимую силу этой безжалостности и неизбежности.
Я интуитивно повернулся к водителю и увидел, что невероятно мощный свет залил все лобовое стекло. На расстоянии шестидесяти-семидесяти метров от нашего автобуса два обгонявших друг друга грузовика вперили в нас фары дальнего света и быстро приближались к точке столкновения. Я понял, что катастрофа неизбежна.
Я вспомнил предвкушение покоя, которое чувствовал после катастроф, пережитых мною много лет назад… Ощущение перехода, когда все двигалось как в замедленной съемке. Скоро спящие пассажиры проснутся, и утреннее безмолвие нарушится их счастливыми криками и беспечными возгласами. А на пороге меж двух миров нам всем предстояло узнать о существовании окровавленных внутренних органов, рассыпавшихся фруктов, разорванных тел, расчесок, башмаков и детских книг, рассыпавшихся из разорванных чемоданов и словно открывших для себя игру пространства, в котором нет земного притяжения.
Нет, не всем. Те счастливчики из пассажиров задних сидений, которые смогут выжить, переживут этот дивный момент и выйдут из автобуса после того, как все свершится. А я сидел на первых сиденьях и смотрел с восхищением и страхом на свет приближавшихся грузовиков, — словно я увидел невообразимый свет книги, слепивший глаза, и мне предстояло тут же перейти в новый мир.
Я понял, что это конец моей жизни. А мне хотелось вернуться домой и совершенно не хотелось ни переходить в новую жизнь, ни умирать.
1992–1994
Орхан Памук
Из Нобелевской лекции
Однажды я прочитал книгу, которая изменила мою жизнь. Так начинается роман «Новая жизнь» — книга о том, какими последствиями чреват радикальный подход к чтению, распространенный в любых обществах, когда на фоне упадка зарождаются немыслимые, невероятные ожидания, когда человек хочет, чтобы книга — хотя бы книга! — изменила его жизнь.
Писатель — это человек, который годами, кропотливо и неустанно пытается найти свое второе «я», тот мир, который формирует его личность, делает его таким, каков он есть. Когда я говорю о творчестве, о процессе создания книги, я имею в виду не роман или поэму. Я прежде всего говорю о человеке, который добровольно заточает себя в комнате, садится за стол и погружается в глубинное одиночество — именно там, среди его теней и призраков, рождается новый мир, сотканный из слов.
Орхан Памук Из Нобелевской лекции
Район в азиатской части Стамбула. (Здесь и далее примеч. пер.)
Виран-Баг — букв, «разоренный сад». (тур.)
Напиток из проса.
«Нация», одна из центральных ежедневных турецких газет.
Герой романа О. Памука «Черная книга».
Район в азиатской части Стамбула.
Район и площадь в европейской части Стамбула.
Джанан — букв, «возлюбленная, красавица»; в то же время «Джанан» — одно из имен Аллаха.
Бывшая резиденция султана. Построена в середине XIX века. Располагается на Босфоре, в европейской части Стамбула.
Фешенебельный район в европейской части Стамбула.
Мысра — стихотворная строка.
Денизли — город на юго-западе Турции.
Призыв к мусульманской молитве, намазу.
Одна из центральных турецких газет.
Ширин-йер — букв, «приятное место».
Вилайет — административная единица в Турции, область, район.
Мевляна, Джеляледдин Руми (1207–1273) — великий персидский поэт-суфий, философ, основатель дервишского ордена Мевлеви, центр которого находился в Конье.
Суннат — мусульманский обряд обрезания.
Нарин — букв, «нежный, хрупкий, приятный».
Реально существующая небольшая деревня в окрестностях Анкары. «Гудул» переводится как «ведомые пастырем».
Кенан Эврен — глава государства (1980–1982) и седьмой президент Турции (1982–1989).
Один из центральных районов Стамбула.
Начальник уезда, района, мелкой административной единицы в Турции.
Город на севере Турции, в районе причерноморского побережья.
Имам — глава квартальной или сельской мусульманской общины, имеющий право читать пятничную проповедь в мечети, хутбу.
Февзи-Паша Чакмак Каваклы Мустафа (1876–1950) — турецкий маршал. Сподвижник Ататюрка, участник освободительного движения, военный министр и начальник Генерального штаба Турции.
Слово «гюль», вошедшее в состав всех трех имен, переводится как «роза».
Сахур — принятие пищи до утренней зари во время Рамазана.
Чапа, Кадырга — районы Стамбула.
Истинный знаток Корана, свободно, наизусть владеющий его текстами.
Один из центральных районов Стамбула.
Намек на героя книги О. Памука «Черная книга», пожилого публициста, писавшего под псевдонимом Нешати. Реальное лицо, османский поэт Нешати, жил в XVII веке.
Район в азиатской части Стамбула.
Хат — букв, «рельсы, железнодорожная ветка».
Район в европейской части Стамбула.
Один из центральных районов Стамбула.
Карточная игра.
Старинный головной убор, на который наматывалась чалма.
Сделано в СССР. (англ.)
Ифтар — разговение, принятие пищи после заката солнца во время Рамазана.
Муваккит-хане — служебное помещение при мечети для хранения точных часов, определяющих время совершения намаза.
Остров из группы Принцевых островов в Мраморном море.
Герой комиксов, действие которых происходит в первой половине XIX века. Комиксы были созданы в Италии в начале 60-х годов XX века и в Турции стали одними из самых популярных.
Отсылка к роману Иоганна Вольфганга Гете «Страдания молодого Вертера» (1774), главный герой которого опустошает себя, пытаясь отстоять реальность вымышленного им мира.
Чатык — букв, «нахмуренный, насупленный».
Игра слов. Имени Рахмет (букв, «милосердный») не существует в турецком языке.
Пристань и район в азиатской части Стамбула.
Перевод В. Б. Микушевича.
Согласно исламским представлениям, существуют четыре архангела, близких к Аллаху: Джабраил, передающий божественные повеления, Микаил, наблюдающий за Вселенной, Израфил, готовый протрубить в трубу, возвещая о Страшном суде, и Азраил — архангел смерти.
Сура «Эль-Таквир» — букв. «Скручивание», 81-я сура Корана.
Сурейя — букв, «созвездие Плеяды», иначе «Семь сестер».
Мусульманский женский головной платок, закрывающий голову и нижнюю часть лица.