НА ГРАНИЦУ
Началось все, как обычно, с напутствия. Последний совет начальника школы Александра Инно: «О прибытии в часть постарайтесь доложить как можно лучше! Шероховатости в знаниях бывают. Но и будущие ваши начальники в частях не все знают. Меньше вас, наверняка. И такие шероховатости, как у вас, обнаруживаются не сразу, а постепенно. Но к тому времени обнаруживаются и подлинные знания. Первое, что в частях видят — это ваше представление командиру о прибытии. Оно запоминается, и по нему судят».
Хороший совет, дельный. Первое впечатление оседает в памяти, но судить по нему… Впрочем, лучше посмотрим, как вышло.
Управление пограничного пункта — на втором этаже деревянного особняка. В первом — магазин сельской кооперации. Маленький магазинчик. По здешним условиям — с широким ассортиментом товаров для жителей села: иголки, нитки, соски малюткам, керосин и колесная мазь. Тут же непременная в те годы изба-читальня. Без избача. Поселок маленький — избач не положен!
Направляюсь на второй этаж. В большой комнате — несколько человек, кто стоит, кто сидит. Молодые еще, не старше меня годами. Только один уже пожилой, лет под пятьдесят. Сидит на столе. Видно, и есть мой начальник. Потом оказалось — помощник начальника, Бомов. Он был в гимнастерке с «разговорами», остальные — кто в чем. Шла веселая, оживленная беседа. В комнате темно от табачного дыма и не очень-то чисто. На полу окурки, в углу — куча мусора, заслоненная метелкой.
Мое «образцовое» представление произвело не совсем тот эффект, на который я рассчитывал. Орлов, начальник пограничного пункта, в дальнейшем комендант участка, сказал:
— Ты, дружок, не кричи. Глухих тут нет. И козырять брось! Коммунист я с дореволюционных времен. Видывал эти шутки и не терплю. — Не зло он это сказал, по-товарищески, в порядке доброго совета.
— Эх, Эдуард, там ихние благородия так научили, — заметил Бомов.
Вообще Бомов, как я потом убедился, — ехидный старикан. Не злой, но язвительный очень.
Правильно говорил начальник нашей школы: первое впечатление оседает в памяти. Только оно часто бывает ошибочным. Так и со мной получилось. Настороженность чекистов-пограничников к моей армейской выучке, к армейским порядкам вообще была наносной. Стерлась она быстро. С Орловым у меня вскоре установились очень хорошие отношения. А командир он оказался строгий. Бывало, даже за окурок на крыльце делал замечание, и я стыдливо оправдывался: «Виноват, товарищ комендант, не заметил. Приму меры». Если он попадал на занятия, то настойчиво допытывался: «Почему штык имеет ребристую поверхность? Где находится антапка?»
Хорошо помню мою первую заставу, тогда еще — кордон. Заставами они стали именоваться с мая 1924 года. Это была одна маленькая комната. Нары вдоль стены. Столик, сколоченный из патронных ящиков, стоял у единственного перекосившегося окна, возле двери — плита для варки пищи, она же обогревала комнату. Ни телефона, ни кабеля. Пограничная дивизия, уходя, захватила свои средства связи. Табельные — не оставишь! Никакого транспорта, никаких запасов, даже кладовых на кордоне не было. Одним словом, вышли на границу налегке.
Устава пограничной службы мы еще не имели. Всунул мне Бомов подшивку приказов и наставлений:
— Бери! Ничего в них толкового нету но иметь обязан. Береги, секретные.
В числе других бумаг была копия инструкции, утвержденной еще С. Ю. Витте для пограничников его эпохи. Запомнилось одно любопытное требование: кордонную книгу, — в ней записывались все наряды по охране границы, всякие происшествия, случившиеся за сутки, и замечания посетивших кордон начальников, — надо было хранить припечатанной к полу, на шнурке. Это для того, чтобы ленивые начальники не могли затребовать представления книги к себе для росписи без отрыва от собственной кушетки. Хорошо знал граф свои кадры. Обращало внимание и такое требование: солдатам-пограничникам после демобилизации из армии запрещалось проживание в пограничной зоне. Недоверие полное и публичное!
Бедная была страна, и мало она могла дать своим пограничникам. Орлов где-то нашел и дал нам старый телефонный аппарат, стенной, фирмы Эриксона. Но без кабеля — не нашлось его. И пограничники, как бы между делом, сами изготовили провод, раскрутив двухжильную колючую проволоку. Не из легких такая работа, если учесть, что из инструмента мы имели только штык и отвертку.
Сигнальных приспособлений и контрольных полос на границе не было, да и проложить эти полосы мы не могли: вся земля находилась в частном пользовании. Но выход нашли. В лесных массивах стебельки травинок связывали вершинами одну к другой. И так на протяжении многих сотен метров. Местами даже по два-три ряда. Получалась совсем неплохая контрольная полоса! Внимательно, метр за метром, осматривали береговые откосы — изучали, какие следы на них оставляет нарушитель.
Петроградское направление, в особенности на его лобовом, белоостровском участке, было наиболее напряженным. До города — меньше сорока километров, а до его оживленных пригородов — Левашова и Парголова — неполных двадцать. И все лесными массивами. Не заметил вовремя или не задержал нарушителя, значит, вовсе его упустил. В Петрограде уже не найдешь!
Вражеские агенты — шпионы и диверсанты — прорывались через границу группами по нескольку человек, хорошо обученные и хорошо вооруженные. Перестрелки с ними были довольно частым явлением. Били мы, попадало и нам. В одной такой схватке, в частности, получил ранение комендант участка Орлов.
Нарушители пытались заниматься и контрабандой. Наши законы были крайне мягкими, и они этим пользовались. Лиц, пойманных с контрабандными товарами, если шпионских и диверсионных связей установить не удавалось, всего лишь выдворяли из страны. Даже такая формула существовала — «неквалифицированная контрабанда». В большей части она служила своеобразным зонтом, прикрывавшим шпионские и диверсионные связи врага. От нас пытались выносить произведения искусства, изделия из золота, серебра и слоновой кости. Скупали, платили червонцами, чаще фальшивыми, зарубежного изготовления. Нэповская буржуазия Петрограда предъявляла свои требования на дамские часики из американского «золота», на пудру «Коти», кружева, кокаин. Враг широко использовал беспечность некоторых наших хозяйственных руководителей и издательских работников. Государственные объединения издавали подробнейшие рекламные справочники со всеми данными: номенклатурой продукции, характером оборудования, мощностью предприятий, численностью их персонала. Даже адреса и номера телефонов руководящих работников указывались. Такие справочники продавались в киосках в неограниченном количестве. По ним легко можно было установить темпы развития той или иной отрасли хозяйства и направленность экономических усилий страны.
— Удобно очень, — заявляли задержанные. — Сколько бы труда надо было потратить, чтобы все это узнать! И риск большой, и накладисто тоже. А шпионажа не докажете. Все в киоске приобрел. Нелегального ничего нет. На память себе приобрел, может быть.
Знали мы, о какой памяти идет речь, понимали. Отбирали эти «памятные» справочники и выдворяли из страны их владельца. Больше ничего!
В мае 1923 года Англия предъявила нашей стране ультиматум, известный как «нота Керзона». Она грозила нам захватом и уничтожением наших судов и другим,. насильственными мерами. Мы еще не забыли коварства англичан, помнили их хватку. Понимали, что это очень серьезная угроза, и отвечали на нее всеми нашими силами и средствами. Много было напряженных дней и бессонных ночей. Очень много! На охрану границы выходили всей заставой сразу, на пять-семь дней. Захватывали с собой и телефонный аппарат, чтобы им не пользовались без нас и во вред нам. Больше ничего стоящего мы и не имели.
Днем охраняли границу парными нарядами. Один поднимался на дерево и наблюдал. Другой отдыхал под деревом и доставлял товарищу еду. Потом менялись местами и обязанностями. Ночную охрану несли одиночными нарядами. Так обеспечивался более широкий фронт охраны.
В один из таких дней в Старый Белоостров на машине приехал Залуцкий, член ЦК партии, в дальнейшем видный троцкист. Орлов просил его хотя бы очень коротко информировать командиров-пограничников о возможном дальнейшем развертывании событий в связи с нотой Керзона. Залуцкий согласился. Узнав потом, что собралось всего человек десять, обиделся и выступать не стал:
— Это мне выступать перед десятком человек? Вы что, шутите? Я сюда на отдых приехал, в леса. Имею же я право на воскресный отдых.
Да, право на отдых он имел, и мы разбрелись по своим заставам, тоже в леса. Но только не на отдых…
Менее чем через год не стало Владимира Ильича Ленина. Ильич долго и тяжело болел. Со все возрастающей тревогой каждый день ждали бюллетеней о состоянии его здоровья. Ждали их и боялись…
До полуночи я был на границе. Стояли сильнейшие морозы. Теплой одежды мы еще не имели, и в такие холода от командира требовалось показать бойцам личный пример выносливости Устал я и продрог. Спать, однако, не хотелось, и я пошел на заставу. В это время пограничник Исаков, — потому и сохранилась в памяти фамилия молодого рабочего Сестрорецкого завода, что видел я его в ту незабываемую ночь, — принимал телефонограмму. По тому, как он переспросил: «Что? Ленин?!», — и по выпавшему из его рук карандашу я понял, что случилось непоправимое, хотя страшные слова и не были сказаны.
Сидели молча. Никакого митинга или беседы. Не лезь в чужую душу!
В помещении происходило что-то непонятное, невиданное ранее. Уставшие, невыспавшиеся пограничники вставали сами, без команды. Подходили к столу и брали в руки эту телеграмму, которая так и оставалась принятой не полностью. Впивались в нее глазами, может быть, надеясь на ошибку… Поняв, что все так, что нет больше нашего Ильича, молча уходили в морозную ночь…
Пятиминутными непрерывными гудками страна провожала в последний путь своего вождя, учителя и друга. И, может быть, прежде всего — друга, умного, ласкового, сурового. Обнажив головы, стояли мы, пограничники, на обходах. Со станции Белоостров слышались глухие гудки паровозов. Более близкая к нам по расстоянию финляндская станция Раямяки молчала. Там другой мир! Знал я это раньше и понимал. Но сейчас ощущал как-то особенно сильно и с глубокой болью. И на всю жизнь запомнил это молчание…
Может быть, еще никогда раньше смерть человека не вызывала столько слез и горя Но эти траурные дни были и великой школой, и мы вышли из нее более зрелыми. Мы познали в себе силу. Силу и ответственность. Не только мы, коммунисты. В партию вступили сотни тысяч новых членов, лучших людей. И долгие годы мы их так и называли — «коммунисты ленинского призыва».
КРУТОЙ ПОВОРОТ
В апреле 1924 года меня внезапно отозвали на учебу. Послали на Фарфоровский пост. Тоже под городом, только на противоположной стороне, в направлении на Москву. И уже не под Петроградом, а под Ленинградом. Недоумевал, почему послали именно меня? Особенных замечаний от командования не имел и по подготовленности и военной службе превосходил многих других. Потом махнул рукой: начальство лучше знает!
Здесь захватывающе интересными и поучительными были беседы и лекции Шидловского, бывшего начальника розыскной полиции столицы Российской империи. Привлекали внимание еще и собаки. Овчарки и доберманы разные, большущие и злые. Всю жизнь я собак остерегался и по возможности избегал встреч с ними. Маленькие песики еще куда ни шло! Но и у них тоже в опасной близости от языка — зубы. Отказался водить собак — не могу. Впрочем, с меня ничего и не требовали. Живи и поживай! Кормят весьма прилично, деньги платят, и город рядом.
Но вдруг — вызов к Мессингу. Мессинг, один из основателей ВЧК, член коллегии, был Полномочным представителем по всей огромной Северо-Западной области. По рассказам я знал, что Станислав Адамович — человек требовательный и суровый. Зачем я ему понадобился? Все свои грешки перебрал, а накопилось их не так уж мало. Занимался так себе, для виду только, и в город самовольно отлучался, собак боялся. Неужели это они, проклятые, меня до Мессинга довели? Не похоже. Для такого разговора есть начальники куда меньше чином. Может быть, у меня на заставе что обнаружилось? Так нет — там, вроде, все было нормально, даже хорошо. Не могу вспомнить ничего заслуживающего внимания. Но раз вызывают… где-то маху, видно, дал…
Пропуск был заказан. Вхожу в кабинет, Мессинг один Вид у него действительно суровый. Принял сухо, невежливо:
— Расскажите о себе все, что помните.
— С чего начинать?
— Как обычно, с начала.
Хорошо он меня знал. Лучше, чем я сам себя. Если забуду что или умышленно утаю мелкий грешок, — напомнит. Знал он и мою учебу на курсах, и самовольные выезды в город, и мое отношение к собакам. Знал он и мою заставу, и меня там. Может быть, для того и отозвал, чтобы без меня проверить, какие следы я на границе оставил? И раз Мессинг знает, то я решил выкладывать все до мелочей. Он слушал внимательно и не перебивал, но вдруг спросил:
— Что вы знаете о контрреволюции?
— Знаю… — Тут я себя знатоком считал. И начал с размахом, но дошел только до Милюкова. Мессинг мягко остановил меня:
— Оставим пока Милюкова. Слыхал о нем одним ухом. Вернемся еще и к нему. — И тут же, в упор: — Лично вы врагов видали? Не по газетам и книгам, а настоящих живых людей? В последние дни таких видели? Или в течение года хотя бы?
Я чувствовал, как горят уши. Ну, ни болван ли! Мессингу о Милюкове! Есть ли у бога еще такие идиоты, или он весь запас дурости на меня одного ухлопал?
Беседа затянулась, тихая и дружеская, беседа сильного и умного наставника с учеником. Старательным, может быть, но еще серым. Однако наставник по плечу не хлопал, не называл Иваном.
Поближе к полуночи один за другим пришли Салынь и Шаров. Как Мессинг их вызвал, я не заметил. Салынь — заместитель Полномочного представителя, выдержанный, немногословный латыш. Шаров — начальник контрразведывательного отдела, нервный, тяжеловатый и порывистый. Впрочем, не он решал. Мессинг показал меня им и сказал несколько слов: «Вяхя, он все знает. Дайте ему номер того телефона. Он позвонит, когда будет время. Договоритесь о встрече».
Так началось мое участие в чекистской операции «Трест».
Первое задание, еще от Мессинга, было простое и странное: выехать ночным поездом в Сестрорецк и там проникнуть, никем не замеченным, в кабинет начальника отряда. Может быть, проверяли, способен ли я хоть на такое? Подобные простые приемы я знал — враги научили и, конечно, еще лекции Шидловского.
Прежде чем идти на поезд, я снял фуражку, завернул в газету, а воротник гимнастерки вывернул и таким образом оказался в типичной одежде простых людей тех лет.
В темном углу станции подождал отправления поезда и сел в вагон уже на ходу. В плохо освещенном вагоне забрался на верхнюю полку и лежал там до прихода поезда в Сестрорецк. Здесь опять укрылся на станции, а когда дежурный по пограничному отряду вышел на охрану штаба, я незамеченным вошел в кабинет начальника отряда. Им был тогда Паэгле, латыш. Очень требовательный и очень добрый человек, честный и знающий. Он ожидал меня. Сказал, что знает о моем особом задании и добавил, что он сам и рекомендовал меня для этого дела. Сообщил еще, что приказ о назначении меня начальником моей заставы уже отправлен, и мы простились.
На заставу шел пешком. Что для меня неполный десяток километров! Только не понравилось мне задание Мессинга. Я спорт любил, и по некоторым его видам — по прыжкам с места, например, или бегу на 800 метров — приближался к союзным достижениям. Мечтал попасть в институт физкультуры. На черта мне шпионы всякие. Уже и план у меня наметился. Буду тянуть время, волынить, и Мессинг отстанет от меня. Так я решил, но вышло совсем по-другому.
Мессинг меня предупредил: «Не торопитесь! Без моего согласия ничего не решайте. Но не упускайте лесосплава. Сплавщики будут переходить за бревнами и на нашу сторону. В их числе много контрабандистов и агентов врага. Упускать такую возможность нельзя».
Сплав леса проходит здесь, в районе нашего участка границы, быстро. Сутки или двое сплавляет одна сторона, финны, положим, а за ними — наши. Так поочередно, через год, начинают, первыми то они, то наши. Рассчитываю, что если пропущу лесосплав, то и это можно объяснить: поздно, мол, прибыл на заставу. Значит, на год дело отодвинется. А там оно, может быть, и забудется. Словом, выход нашел!
Из Александровки остаток пути, всего два с небольшим километра, шел я по дозорным тропам, по-над рекой. По реке плыли бревна — лесосплав начался. Остановил одно бревно, посмотрел — клеймо финское. Обходя небольшой заливчик, образовавшийся из-за подъема воды, я неожиданно столкнулся с финским сплавщиком. Он шел из нашего тыла с багром. Финских бревен в этом заливчике не было, и следовательно, он нарушил границу. Или встречал кого, или провожал? Тут я заметил: у этого финна бельмо на глазу — значит «Косой», необычайно смелый контрабандист, известный мне по местному розыску. И я не задержал его. Мы с ним договорились о завозе в Ленинград контрабандных товаров, когда я найду в городе верных и состоятельных покупателей.
Финна отпустил, а сам — бегом на заставу. Бегло принял ее, назначил наряд на сутки и сразу же — на станцию. Очень торопился с докладом Мессингу о таком необычайном, как мне показалось, успехе.
Позвонил по известному мне телефону. Ответил Салынь. Меня встретили и через какие-то дворы, минуя пропускное бюро и главный вход, провели в здание. Этим путем я потом и пользовался в течение почти двух лет, и получалось всегда так, что и в самом здании я никогда никого не встречал, кроме тех, к которым имел дело. Мессинга в управлении не оказалось. Меня принял Салынь. Тут же был и Шаров. Докладывать не приходилось, и я начал, как Мессинг меня учил, сразу с главного, — сказал коротко: «Я связался с «Косым».
Тут на меня набросился Шаров. «Косого», по-видимому, он хорошо знал, и я получил головомойку экстра-класса! Вначале он посмотрел на меня неподвижными глазами, как удав на кролика, и пошло… И сопляк я, торопливостью и самонадеянностью проваливший дело, и нарушитель прямого приказа Станислава Адамовича о недопустимости каких-либо решений без его санкции. Все в этом же духе и с такой же резкостью. Салынь сидел и молчал. Нельзя было понять, готовил ли и он свою порцию проклятий на мою голову или же не разделял столь бурного проявления чувств. Скорее последнее. В самом разгаре разноса вошел Мессинг.
— Что за крик такой?
— Вот этот сопляк… — начал было Шаров, но Мессинг его прервал:
— Прекратите! Оценки я даю.
Мессинг был суровым человеком, но такому нельзя не верить, и поэтому с ним всегда было легко. Он сел против меня и произнес своим особенным голосом, и властным и каким-то проникновенно-обязывающим:
— Расскажите все, как было, все!
Теперь я действительно рассказал все. Мессинг слушал, не перебивая. Молчали и остальные. Ведь перебивать меня — означало бы перебивать и Станислава Адамовича. А кто бы осмелился на такое!
Я признался: не по душе мне задание. Хотел волынить, пока не откажутся от меня. Встреча была неожиданной, а бельма с большого расстояния не разглядел. Потом уже стало поздно. Если задержу «Косого», значит, навсегда потеряю надежду выполнить особое задание. Отпущу — вызову подозрение у финнов. Словом, я не имел выбора. Разговор наш шел примерно так. «Косой» просил отпустить его. «Я рабочий, и вы рабочая власть. Зачем же вы меня задержите?» Потом он стал говорить, что мы с ним только вдвоем, два финна. Неужели не можем договориться? «Вам, — говорил он мне, — наверно тоже не так уж хорошо на чужбине?» И тут я сделал вид, что сдаюсь. Сказал ему, что притеснять начали нас, финнов. Учился, мол, в академии, и через две недели выгнали. На заставу пока. Не знаю — надолго ли? А у меня нет ни специальности, ни денег. Куда деваться? Тут «Косой» оживился и смело заявил:
— Будут деньги. Быстро и много, и насчет паспорта можно подумать. Поможем. Контрабанду в Питер возить надо, понял? Есть товары — объедение. Мало места занимают, а стоимость чертовская! Кокаин, пудра «Коти», кружева, дамские часики…
— Ну что ж, давай!
— Как так — давай? Ты в Питер поезжай. Покупателя найди, и чтоб аванс для верности…
Так и договорились. Вызов — косо воткнутая палка у кустарника.
Станислав Адамович нашел мои действия правильными. Заметил только, что насчет академии я переборщил. Можно было и пониже рангом взять. Ассортимент контрабандных товаров решительно изменил: не кокаин и пудру, а детскую одежду! Открываем детский дом, а там ребятишки голые. Деньги выдали. Задаток якобы от нэпмана-заказчика.
Потом начался большой разговор. Говорил опять Мессинг, тихо и убедительно:
— Контрабанда — не цель, а путь. О вашей жадности на деньги «соседи» быстро узнают, и они вас найдут. Предложат вам работать с ними против нашей страны…
— Не будут они доверять мне. Я и раньше им…
— Доверять? Много захотели! И для чего вам доверие этих господ? Задания будут давать. Будут требовать выполнения и будут грозить разоблачениями, если надумаете отказываться. А нам только это и надо. С любым их заданием — ко мне, и как-нибудь найдем им ответ. Но в этих делах уже все только с моего согласия. Все!
— Это я понимаю.
Установили мне дополнительный оклад по пятьдесят рублей в месяц и дали номер — четыреста с чем-то.
Выдвинули непременное требование: о моей задаче никто не должен ничего знать Никто! В нужном объеме Паэгле будет информирован Управлением. О связи решили просто: я самостоятельно выезжаю в Ленинград при первой необходимости. Если я буду нужен в Управлении, за подписью Паэгле поступит телефонограмма, запутанная, по каким-либо хозяйственным вопросам, но в ней найдутся и цифры — от одного до пяти — время явки в Управление.
«Косой» ворчал, ломался: «Что это за товар — детская одежда! Много места занимает и стоимость ерундовая». Но деньги есть деньги, он получил «аванс от покупателя-нэпмана» и сдался. «Ладно уж, только поищи покупателя на более стоящие вещи». Так и договорились: пока одежда, а там кокаин, пудра и кружева. Но не понадобились эти вещи. Все пошло, как предвидел Станислав Адамович. На одну из встреч явился не «Косой», а личность новая, с властной речью. Не уговаривал, диктовал: «Контрабанду немедленно оставить. Опасно и малодоходно. Выполняйте нашу волю, и будут деньги и возможность возвращения на родину. О ваших нарушениях советских законов пока сообщать в ГПУ не будем, но если…»
— Я бы с радостью, но что мне делать? — пытался я выразить недоумение.
— Придете в следующий раз. Поговорим. Надо небольшие формальности соблюсти. После будут и задания и деньги.
— Мне сюда денег не надо. Я ж к вам перейду, лучше, чтоб у меня там деньги были в сохранности, — возразил я.
— В банке будут.
— Это хорошо, что в банке. А встреча когда?.. — спросил я и пояснил: — Дело в том, что меня здесь с неделю не будет. У нас соревнования окружные, и я буду в отъезде.
— Вернетесь — выставите знак, — продиктовала мне «новая личность».
Первым же утренним поездом я выехал. Не на соревнования — к Мессингу. Поехал к нему убежденный в правильности моего разговора с тем господином на финском берегу, по-видимому, имевшим прямое отношение к разведорганам враждебной страны, хотя ни своей фамилии, ни должности тот мне не назвал. С фамилиями, как я потом убедился, вообще было довольно свободно — у каждого имелся их немалый запас. Я понимал, что опять нарушил приказ Мессинга — принял решение без его предварительного согласия. Но меня это теперь особенно не волновало. Не мог же я сказать, чтобы ожидали, пока я узнаю решение Станислава Адамовича.
Мессинг, как в дальнейшем и всегда, принял немедленно, был, как обычно, вежлив и сух, но внимателен. По-видимому, таким он и был — вежливым, суровым, и глубоко понимающим каждого человека. После моего сообщения он спросил — действительно ли намечаются спортивные соревнования?
— В Сестрорецке начинаются завтра. Было сообщение и о том, что будут окружные… Я не участвую. Не имел времени на подготовку.
— Хорошо, что так, — сказал Станислав Адамович. — Запомните: никогда не говорите им неправды, особенно в мелочах! Вас проверять будут; мелкие ошибки усилят настороженность врага и могут провалить дело. На соревнования выезжайте. Толкайтесь там, чтобы многие вас видели. На границе не показывайтесь. Мало ли наблюдателей враг может иметь и на нашей территории… Через неделю я вас вызову. Телефонограммой за подписью начальника отряда. Не забыли договоренности о ней?
— Помню.
— Пока все идет хорошо. Доверять вам едва ли они особенно доверяют, но использовать хотят. Не страшно вам с ними?
— Не скажу, чтобы просто было. Но особенно не боюсь…
— Будут еще большие трудности и опасности. Главное — ни при каких условиях нельзя допускать провала. И оружия вам применять нельзя! Продавшись за деньги, вы превращаетесь в холопа, а холопы услужливые и безвольные… Так что играйте свою роль по-настоящему.
— Понимаю.
Были тут и Салынь и Шаров. Они, насколько помню, ничего не говорили.
Однажды дежурный по заставе доложил: «Телефонограмма поступила Не могу ее понять. Каких-то людей к трем часам в отряд!» Быстро назначаю наряд на сутки и выхожу, предварительно предупредив своих: «В комендатуру пойду. Там и телеграмму разберем». Поездка в Ленинград не требовала много вымени. До станции меньше трех километров, а езды поездом до города меньше часа.
В кабинете Мессинга, кроме самого Станислава Адамовича, как обычно, Салынь и Шаров. Из Москвы — Стырне или Пилляр, точно уже не помню. Только не Артузов. Артура Христиановича я позже видал в урочище «Медный завод» и хорошо запомнил. По бородке запомнил и по улыбке, ласковой и настораживающей. Вел беседу со мной, как всегда Мессинг. Он не начальник Управления, а Полномочный представитель. Только он в области решал вопросы от имени и по поручению коллегии. Решал деловито, быстро и окончательно. На этот раз он мне сказал:
— Договорено по всем линиям, что вы переходите от финнов к русским монархистам. — И тут же внезапно спросил: — На границе не показывались?
— Только вчера вернулся на заставу — ответил я. — Ночь на границе сидел, в наряде с пограничниками.
— Вас финны не видели?
— Если сегодня, может быть…
— Финны теперь вами распоряжаться не имеют права. Они только связные, не больше. Но порывать сними нельзя. Если будут отдельные задания — доложите. Разберемся. Через границу будете переправлять людей. Опасных врагов. И туда и оттуда, — предупредил он и опять спросил: — Вы поняли меня?
— Насчет финнов понял. Остальное — не особенно…
— Узнаете постепенно. Пока так: вы продались финнам. Такой линии и придерживайтесь. Финны вас передали русским монархистам и англичанам как бы напрокат. Распоряжаться вами финны не будут. Им это запретили, но они ваши хозяева, и вы сами к ним внешне тяготеете. Таким должен быть образ вашего поведения, — уточнил задачу Мессинг.
— Не могу я людей перевозить. Я ж не один на границе — застава целая и там не олухи сидят, — сказал я.
— Коменданта вам заменили. Он будет вашим зонтом. Вмешиваться не станет. Помочь обязан. Что вам еще надо?
— Или замените помощника или вовсе оставьте одного меня, — попросил я. — Мой помощник умный и энергичный товарищ При нем я ничего делать не могу. Даже с «контрабандой» чуть было не попался…
— Молчать заставим, — скоропалительно бросил Шаров.
— Молчать Коротков не будет, — возразил я. — И не хочу этого. Или я один, или без меня. Или одного меня оставьте, или дайте мне идиота…
— На всех заставах помощники? — спросил Мессинг.
— На всех…
— И вам надо, — заметил он, — иначе непонятная исключительность, настораживающая. Но идиота будем искать. Мир не без оных. Что еще?
— Эти господа будут ходить пешком на станцию или подвода им нужна? — осведомился я.
— А до станции далеко?
— Песчанка близко, но там опасно. Бывают тыловые дозорные Александровской заставы, засады устраивают. Левашово — километров пятнадцать. Парголово еще дальше. Туда удобно, все лесом. И пропуска в поездах уже не проверяют. Если бы иметь хорошего коня и легкую двуколку, то времени немного надо. На прием от финнов полчаса и с час-полтора на езду до станции. Столько же и обратно. На полную ликвидацию признаков перехода через границу нужен еще час. И полчаса, чтобы поставить и почистить коня. Всего часов пять надо, — высказал я свои соображения.
— Не совсем так, — возразил мне уже москвич. — Не только на станцию доставить. Надо, брат, еще билет в кассе взять и посадить именно в тот вагон, который мы вам укажем.
Мне оставалось принять это к сведению и исполнению.
— Нужно еще, чтобы моей заставы без меня и моего согласия не проверяли; налетят внезапно и все дело провалят…
Заключение Мессинга было коротко: «Подумаем и решим. Этот небольшой пакет — в конверте без печати — передадите тому, кто придет на ваш вызов, и постарайтесь изучить его поведение. Потом доложите мне».
Не все я понял. Мудрено все это, и черт знает для чего? После подумал: может быть, у разрушенной лесопилки попытаться? Там мыс острым углом выходит на финскую сторону, и контрольная тропа его минует. Дальше все лесами… Идея заманчивая! Надо только хорошо все взвесить. А пограничники? Как быть с ними? Неподвижные наряды назначать? Это идея! Не снимутся без команды и места менять не будут. Можно оставить себе свободную полосу метров 500—700, легко можно. Следы? Но это ерунда вовсе! Сам за час ликвидирую. А время? Тут трудно: уходить придется на всю ночь А ведь я почти всегда круглосуточно бывал на заставе. Уйду на ночь — заметно будет. Хотя, кажется, тоже окошечко есть. Побыть на заставе суток двое, посидеть в наряде с пограничниками и сказать потом: «Устал, товарищи. До утра не ищите. Спать хочу». Поверят? А почему бы нет! Ведь это будет у всех на глазах, все увидят, что не спал я. А спать когда? Вот это — проблема… Словом, пока добирался до заставы, какой-то план созревал, и в основном верный. Так потом и пошло. Только времени на сон найти не мог. Этот вопрос так и остался не решенным до конца…
Помощника мне нашли как раз такого, как я просил, и помех с его стороны я не ощущал. А комендант Александр Кольцов энергично и деятельно опекал мою безопасность в нашей собственной среде, в мои дела он не вмешивался. Добрым товарищем и хорошим другом был для меня мой начальник Александр Кольцов!
В определенный день воткнул я палку в землю перед кустарником и этим дал вызов. Не прямо ее поставил, а с наклоном по часовой стрелке, так, что она и время, желательное мне, показывала. Более или менее точно, с 22 до 23 часов. Толковое изобретение получилось, не мое — «Косого». Мастер он был на такие комбинации, знаток своего дела. Палка служила сигналом и после выхода «Косого» из игры.
На сигнал явились два человека. Пароль они знали, и я вручил пакет. Знали они и о моем повышении в ранге. Никаких заданий не давали, и «формальности» отпали сами по себе. Только пожелание высказали, почти просьбу: «В случае крайней необходимости, не откажите помочь». Согласился, разумеется: «Какой тут может быть разговор, пожалуйста!»
Поведение финнов, каким-либо образом связанных с нашей операцией «Трест», требует пояснений. Встречи я имел с безымянными лицами из финнов и видел их только в штатской одежде. Никаких должностей, никаких званий, даже фамилий они не называли. Первого финского офицера в военной форме я встретил много лет спустя на съемках фильма «Операция «Трест» в Серебряном Бору. А раньше, на границе, встречался только со штатскими. О том, что это были финны, мог судить по их чистой финской речи. А о том, что они еще и представители властей, — по интонации их разговора. Если бывали при этом и третьи лица, например русские монархисты, — финны исчезали. Словом, они старались держаться в тени. Так всегда! И сам господь бог не доказал бы участия финских должностных лиц в этих делах.
Джентльменское соглашение о моем особом положении выполнялось точно, за редкими исключениями. Но такая и была договоренность — вызывать в случаях крайней необходимости. Помню, как-то раз вызвали неожиданно. Вижу — двое, опять в штатской одежде. С одним встречался раньше. По слухам, капитан разведслужбы, но за точность не ручаюсь. Просили выяснить, не задержан ли нашими пограничниками агент финской разведслужбы? Сообщили его фамилию и приметы. Я, конечно, обещал это сделать и утром выехал в Ленинград. Поехал через Сестрорецк. Там, в штабе отряда, содержались и арестованные. Задание могло быть и проверкой, и не исключалось, что за мной следили. Походил я по разным службам штаба, помаячил там и по узкоколейке смотался в Ленинград.
Мессинг оказался на месте. Выяснилось, что такой финский агент задержан. Точнее — один из задержанных в Сестрорецке имеет схожие приметы, и Мессинг поручил Шарову написать для меня ответ финнам. Переводя ответ Шарова на финский язык, я обнаружил там такие подробности о задержанном, которых бы начальник заставы в штабе отряда узнать никак не мог. Я отказался от передачи такого текста:
— Вы же меня угробите, товарищ начальник. Где бы я такие подробности мог узнать? И для чего они финнам?
— Я угроблю? — вскипел Шаров. И не миновать бы мне очередной головомойки, если бы не зашел Мессинг. Он скупо, как всегда это делал, отчитал Шарова.
— Можем надеяться, товарищ Шаров, что сами финны знают место рождения и семейные неполадки своих агентов. Им нужен только ответ: задержан ли их агент или нет.
Обратно я ехал тоже через Сестрорецк. Пешего хода в этом случае у меня прибавилось, но выигрыш мог быть куда большим. Если за мной следили, то пусть знают, что целый день я торчал в Сестрорецке!
Через некоторое время я вызвал тех двух финнов и сообщил им, что очень похожего человека в Сестрорецке видел. Арестован он. При мне его выводили из штаба отряда в арестное помещение. По всем признакам — он! Более подробно узнавать побоялся.
Финны меня поблагодарили, хотя это сообщение едва ли их обрадовало.
Ко мне финны относились корректно и с большим пониманием. Мое непременное требование предоставлять мне каждый раз по двое-трое суток для подготовки границы перед тем, как принять от них людей с целью переброски на станцию железной дороги, воспринималось как должное. Действительно, переброска людей через границу — дело сложное, опасное и требует подготовки. Мне же время нужно было для того, чтобы сообщить Мессингу о предстоящем приходе «гостей».
По-видимому, мое «окно» выполняло не только задание центрального руководства, но обслуживало еще и ленинградское ответвление «Треста», и людей поэтому проходило через него довольно много. Были разные. И опасные враги и пустышки. Проходили также и свои. О том, что будет переходить границу свой человек, меня не информировали, и эти свои едва ли знали о моей настоящей роли. Словом, тайнами мы не разбрасывались.
Многое улетучилось из памяти, но некоторых из тех, кого мне приходилось перебрасывать через свое «окно» за границу, помню. Одним из них был капитан первого ранга царского флота. Жил он в Финляндии. Фамилии его я не запомнил, да и вообще фамилий они имели великое множество, на любой вкус.
Этот морячок к нам проникал недалеко. Не дальше Ленинграда. Сегодня ночью, положим, шел к нам, завтра — обратно. Помнится, что моряк плавать не умел и боялся водоема размерами чуть больше стакана. Если он следовал к нам, мне приходилось переправляться через речку дважды: туда и назад. На том берегу надо было раздеть его и обвязать веревкой. Потом перетянуть веревкой, как бревно. Одежду через речку переносил я. Если же он шел от нас в Финляндию, то все делалось в обратном порядке. Раздену его, прицеплю к веревке и тяну. Оружие он имел, но враг был не опасный — так, пустышка.
Чтобы показать могущество, — как мне объяснили, — белого подполья в России, от имени которого якобы действовал «Трест», показать, что «Трест» все может, решено было перебросить через границу двух лоботрясов, родственников каких-то влиятельных или «великих» русских монархистов. Один приходился племянником Врангелю, другой чей-то брат. Прошли они через мои руки с большим перерывом Может быть, даже с годовым: один в 1924, другой — в 1925 году.
О племяннике Врангеля сказали, что он большой трус, тупица и не нужен никому, даже тюрьме. Просили меня в пути побольше нагнать на него страху, чтобы ему было что вспоминать в старости. По-видимому, я перестарался, и в конце пути этот господин мог только ползать. На ногах он не держался. Потом мне рассказывали, что в письме из Парижа он сообщал, что прошел границу с большими опасностями. В моем лице он видел, якобы, очень сурового и сердитого, но осторожного и смелого проводника.
Второй был музыкант, с балалайкой или с каким-то другим инструментом в футляре. Его я пугать не стал. Музыканты народ впечатлительный!
Очень опасным считался Радкевич, бывший гвардейский офицер, лет сорока, наверное. Мне он запомнился куда более сильным и коварным врагом, чем показан в романе Л. В. Никулина «Мертвая зыбь» и кинофильме «Операция «Трест». Физически сильный, расчетливый и очень смелый. Особенно трудно было мне с ним на остановках в лесу, в ожидании прихода поезда. Смотрит, бывало, прямо в глаза и вопросы ставит прямо. И ждет ответа прямого. Такого не отвлечешь призраками опасности и дурачка с ним не поваляешь!
Радкевич выпивал. Был часто пьян. Это действовало и на пользу мне, и против меня тоже. Настороженность его в таком состоянии ослабевала, но росла порывистость действий и шумливость. А они усиливали опасность. Черт его знает, что взбредет в голову пьяному человеку! В особенности ему, не отличавшемуся большой уравновешенностью и в трезвом-то состоянии! Словом, тяжелый для меня человек встретился, тяжелый и очень опасный!
Вот Вознесенский меня особенно не пугал. Конечно, всякий вооруженный враг опасен. Но этот не так опасен, как Радкевич. Его, кажется, мы именовали «Вечным Студентом». Впрочем, может быть и не его…
Двух человек — А. А. Якушева и Захарченко-Шульц — выделяю особо. В моей памяти эти столь различные люди закрепились наиболее четко. Не претендую на абсолютную точность их характеристик, но менять своих суждений о них тоже не могу.
В одной из моих бесед с Л. В. Никулиным, автором замечательного, предельно документального произведения «Мертвая зыбь», я упрекал его за образ А. А. Якушева. Точнее, за то место, где показан Якушев в поединке руководства нашей Госбезопасности с объединенными силами реакции. И Лев Вениаминович сказал, что в создании образа Якушева он уступил советам и просьбам товарищей, фамилий которых он не назвал. По этим настояниям он выставил Якушева на передний план, и это привело к нарушениям масштабов. Он заверил меня, что при экранизации «Мертвой зыби» не допустит повторения этой ошибки. Он сказал, что предупредил «Мосфильм» и сценариста А. Я. Юровского: если его требование «показать Якушева в общей шеренге» не будет учтено, он — Никулин — снимет свою подпись и запретит ссылки на свое произведение. Не совсем уверен, но кажется, что при этом разговоре присутствовал и Александр Юровский. Впрочем, возможно, Он приехал уже позже.
Лев Вениаминович просил представить ему «моего» Якушева, и я рассказал примерно следующее.
Якушев — личность трагическая, находился между молотом и наковальней. Человек, ищущий своего места в схватке великих сил и постепенно все больше и решительнее переходящий на позиции Советов. Но большевистские взгляды он едва ли разделял. Единственным побуждением, заставившим его признать Советскую власть, было стремление не порывать связей с дорогой ему Россией, желание служить ее интересам. Тогда я добавил, что такое заключение вывел из моих бесед с Якушевым, когда еще не знал, что он является секретным сотрудником Госбезопасности, и он, по-видимому, не знал моей роли. Лев Вениаминович согласился с такой оценкой Якушева, по крайней мере, не возражал.
Якушев не один проникал в тайны контрреволюционной организации, и не только он «разговаривал с русским монархическим руководством». И он великолепно понимал силу и возможности чекистов, хотя бы таких, как Артузов, Стырне и Пилляр. Знал он, что есть еще Потапов, Ланговой, Берг, Власов. И не только они!
Великолепный, талантливый артист И. О. Горбачев, создавая свой превосходный образ Якушева, — образ верный и понравившийся телезрителям, — еще больше увеличил разрыв между ним и теми участниками операции «Трест», которые или вовсе потерялись в сценарии, или только обозначены. Это же относится и к воплощению образов таких выдающихся чекистов, как Стырне, Пилляр, Артузов, «создавших» Якушева и руководивших им внимательно, бережно и властно.
Впрочем, я признателен Игорю Олеговичу за то, что его Якушев только одной сказанной им фразой — «Аресты были?» — уже сохранял «моего» Якушева.
Познакомили меня с Якушевым довольно своеобразно. Я уже знал его, как «опаснейшего и умного врага», но настоящее знакомство мое с ним состоялось в кабинете Мессинга. Станислав Адамович был один. Правда, у самых дверей кто-то сидел с газетой, но я не обратил внимания-кто. Впереди, за столом, я увидел моего начальника, самого Мессинга, и, разумеется, обратился к нему.
— Расскажите, Вяхя, что за человек, которого вы утром доставили из Финляндии? — спросил Станислав Адамович.
— Он уже проходил, — ответил я. — Лет под пятьдесят ему. Вежливый очень и внимательный. Ничего не спрашивает и, по-видимому, переходов через границу не боится. За моими действиями не следил. Задумчивый какой-то…
— Водкой от него не попахивало?
— Слабый запах был. Но пьяным я бы его не назвал.
— Как по-вашему, не разгадал он вашей роли?
— Не думаю. Я бы заметил беспокойство. Все было очень правдоподобно сделано.
Едва только я ответил на вопросы Мессинга, как слышу, кто-то за моей спиной складывает газету, и у стола появляется этот «опаснейший и умный враг» — Якушев! Было вначале неловко. Потом посмеялись. Якушев сказал, что моя информация верна, добавить он ничего не имеет. Все поставлено солидно и правдоподобно.
Захарченко-Шульц, в те годы обычно Шульц-Стешинская, в моем понимании осталась несколько иной — ниже, чем ее образ, созданный потом Л. В. Никулиным в «Мертвой зыби», и уже совсем иная, чем в телевизионном фильме «Операция «Трест». В связи с этим вспоминаются слова Льва Вениаминовича Никулина:
— Приехал ко кое один знакомый, бывший эмигрант. Он атаковал меня за образ Захарченко-Шульц. «Как могли вы показать Марию Владиславовну такой? Она у вас и двух мужей имела! И это пишете вы, серьезный писатель! Она ошибалась, но была святой женщиной, великой патриоткой. Такой ее знает весь западный мир».
На мой вопрос: «Не сказали ли вы, Лев Вениаминович, тому приятелю, что она себя еще и за Вознесенскую выдавала?», Никулин со свойственной ему добротой и мягкой иронией ответил: «Не стал расстраивать. Никакого смысла…»
В итоге создалась целая галерея образов Шульц, от женщины с ожерельем на шее до психички, не расстающейся с манящей ее веревкой. Вот мое представление, сложившееся в результате многих встреч с нею, моего миропонимания и рассказов моих руководителей.
Патриотка России, она вступила в гвардейскую кавалерию царя и на фронтах первой мировой войны заслужила, — какими подвигами, уж не знаю, — четыре «Георгия». Потом она — ротмистр белой армии по части карательной. Бегство из страны. Патриотизм улетучился, стерся под могущественными жерновами истории, и стала Шульц падать все ниже и ниже, превратилась в садистку, наслаждающуюся страданиями всех этих пролетариев и мужиков, захвативших Россию, Россию ее дяди и монарха. Теперь она уже не жалеет музейных ценностей. Какое значение они имеют? Наплевать на них! Веревок, виселиц, взрывчатки, крови ей надо!
Шульц — женщина средних лет. Хорошо сложенная, с красивым лицом, только немного зеленоватого оттенка. Одевалась со вкусом, но скромно, под сельского врача. И саквояж в руке носила маленький, рыжий, как у врачей тех лет. И инструменты в нем. Но не медицинские, а те, которыми отправляют на тот свет. Таких «инструментов» у нее всегда было много. Малюсенькие — в руке, под перчаткой. Покрупнее — в кармане пальто и совсем внушительное оружие-в саквояже. Не скрывала их. Бравировала: «Холоп! Не балуй!» Трудно было с ней, тяжело очень. Переходила границу часто. Предупреждали меня: «Садистка, умная и храбрая. Стреляет при возникновении малейших сомнений. На местности ориентируется отлично. Не боится пеших переходов, водных преград и холода. Внушайте ей доверие к себе. Осторожно только, очень осторожно! Уничтожить ее нельзя. Пока нельзя. Нужна она нам. Потерпите! Придет время, и мы ее накажем. Строго придерживайтесь избранного вами образа поведения — молчаливый, медлительный и упрямый финн. Угодливый холоп на финской территории. На нашей — тут вы свою шкуру спасаете — превращаетесь в еще более молчаливого, угрюмого и властного».
Так со всеми. С ней еще более строго.
Доставляя ее от границы к станции, местами еду по обочинам дороги, шагом только — «опасно тут!» Запрещаю курить и разговаривать. Холоп я, но, спасая свою шкуру, показываю зубы. Тут я отвечаю, тут я решаю и подтверждаю это действием. Слезаю, например, с подводы и веду коня в лес. На тревожные вопросы: «В чем дело? Что случилось?» — не отвечаю. Неторопливо привязываю коня, отпускаю чересседельник и уже после, как бы неохотно, говорю: «Рано». Через минуту-другую поясняю: «До поезда четыре часа. Ждать надо». Взведенный маузер держу в руке или на коленях. Другим браться за оружие запрещаю. «Вам сидеть — я действую».
Трудно было со всеми. С Захарченко-Шульц — в особенности. Примешь, бывало, ее с наступлением темноты, а езды не более часа. Значит, надо много часов провести с ней в лесу, и часов очень трудных. Проверяла всегда, всегда внезапно и каждый раз по-новому:
— Вам подарок от наших друзей. — И подает портсигар. Большой, красивый. Из толстой рыжей кожи, отделанный золотом — Нравится?
— Красивый! Дорогой, — говорю, — наверно. — И возвращаю.
— Вам в подарок…
— Ненадолго.
— Не поняла. Что — ненадолго?
— Меня, говорю, хватит ненадолго. Где бы я такие вещи мог достать? Думать надо!
Ей ничего не оставалось, как согласиться:
— Да! Не учли мы этого. Эх, как хорошо, что вы это учли!
Если бы я взял «подарок», сразу бы выдал себя, показал бы, что не боюсь разоблачений. Стало быть, не холоп, а сотрудник ЧК.
О моем поведении думали и решали не одни мои зарубежные «друзья». Думал Станислав Адамович, думал Владимир Андреевич. «Жадность к деньгам показывайте, но никогда ничего не берите. Даже спичек не берите! Пусть на ваше имя в зарубежный банк вкладывают, как можно больше в банк! Чтобы там вам иметь капитал, куда вы за деньгами никогда не пойдете».
Как-то во время переезда на станции опрокинулись наши санки. Маленькие они были, старинные. Господин или госпожа сидели впереди, а ездовой сзади, на продольной дощечке. Вылетели мы в сугроб, Захарченко и я. Посмеялись и поехали дальше. В лесу ожидали наступления темноты, сидели часа два. Она тихо вела беседу, я отвечал на самые неожиданные вопросы. Словом, все как обычно, в норме. Потом по дозорным тропам пробрались к контрольной полосе, а по ней в сторонку метров сто и дальше, в центр можжевельника — к границе. Тут она была молодцом, лишнего следа не оставит! И вдруг, на самой границе, опять неожиданность:
— Назад поедем. Вы сани опрокинули, и мой пистолет из кармана выпал. Поедем искать. Найти надо! — настаивает Захарченко.
— Назад не повезу! Пограничная полоса не для прогулок, — отвечаю я. Понимаю: не дура, чтобы пистолетами разбрасываться, да и сама назад не поедет. Очередная проверка, не более.
Она настаивала и грозила. Сдалась только после моего категорического заявления о том, что брошу все и убегу в Финляндию. Я не скрывал от нее, что боюсь ее, как провокатора, и если что — удеру в Финляндию. Уже потом, через некоторое время из Москвы сообщили: Захарченко-Шульц писала из Парижа, что «основательно проверила «окно». Все там хорошо. Оно в руках осторожного и упрямого человека».
Последний раз через мое «окно» она прошла за два-три дня до перехода к нам С. Дж. Рейли. Не просто прошла-еще раз проверила. За день или за два до этого в Финляндию проследовал Радкевич. Тоже проверял, конечно. «Окно» выдержало эти проверки. И еще бы не выдержать! Оно было результатом усилий таких выдающихся чекистов, как Мессинг, Стырне и Артузов!
Со слов Стырне и Артузова мне удалось проследить до конца жизненный путь Марии Владиславовны Захарченко-Шульц-Стешинской-Вознесенской. Фамилию ее, из-за чрезмерной многоступенчатости, Артузов сократил наполовину, даже больше.
Ее столь нашумевшая попытка взорвать здание ОГПУ на Лубянской площади в Москве, о которой «даже в газетах писали», была только мистификацией. Хорошо разыгранной, безопасной и, можно полагать, унизительной для ее самолюбия. И тут, в который уже раз, она шла на поводке.
Гибель ее лишена романтики. Рядовая, как у всех активистов службы БС — бендеровцев. Она и принадлежала к ним, по крайней мере, духовно.
Гонялся и я за ней в эти последние ее дни. Моя группа ожидала ее в районе Нового Поля, у западного «окна». Не дошла она до нас. Зирнис перехватил.
Мое понимание Захарченко-Шульц — всего лишь одно из многих и различных суждений о ней. Впрочем, я и не претендую на его непогрешимость.
НАДО ДЕРЖАТЬСЯ
Прошел год, потом еще полгода, и я предельно устал от этих своих обязанностей. А тут и малярией успел заболеть, да еще в очень тяжелой форме. Времени для госпитального лечения выделить мне не могли. «Надо держаться, как-нибудь держаться», — внушали мне руководители. — «Не работайте на заставе — пусть работает помощник. Пусть там не будет большого порядка, но все равно не работайте. Запретим всякие проверки», — говорил Мессинг.
Но работа на заставе — это тот сучок, на котором я сижу, — внушал я себе. Глотал хинин по 10—12 порошков в день и тянул лямку. Нависли и другие опасности.
Однажды комендант Кольцов сообщил:
— Бомов что-то подозревает. На твою заставу все просится. Он говорил, что за тобой надо следить. Часто, мол, в Ленинград отлучается, даже разрешения не спрашивает.
— Ты что ему сказал? — спросил я.
— Оборвал его. Грубо оборвал. Сказал, что к зубному врачу ты ездишь и всегда с моего разрешения. Рекомендовал ему заниматься своими делами и не вмешиваться в чужие. Самолюбивый он очень. Обиделся, но молчать пока будет…
— Молчать будет, но слежку усиливает. Хочет накрыть сам.
— Да, трудно с ним, — согласился Кольцов.
Пришлось доложить Мессингу. Тут же был кто-то из центрального аппарата. Подписку о молчании отклонили. Нельзя вводить в дело лишних людей, даже наших. Да и не успокоишь его подпиской! Хитер очень и упорный. Писать будет. А перевод его на другой участок невозможен. В годах он, не поедет. Если уволим, он — местный житель и охотник — еще больше времени будет иметь для слежки. Мессинг принял такое решение:
«По требованию Вяхя держать Бомова на участке фланговой Каллиловской заставы без права выезда столько дней, сколько будет нужно. Болтовню его обрывать».
Много дней и ночей ты, Бомов, по моей вине сидел в лесах Каллилово. Все осложнения там были выдуманы Кольцовым и Паэгле, чтобы не мешал. Так надо было!
Тебе стало труднее. Мне не стало легче. Это было безопасней для тебя и безопаснее для меня. И еще безопасней для интересов страны.
Поздно вечером я встретил на станции Захарченко-Шульц и ночью перебросил ее в Финляндию. Границу она переходила уже за полночь. Это и была моя последняя встреча с ней.
Рано утром следующего дня я ликвидировал следы перехода границы и собирался отдохнуть, но тут поступила телефонограмма, запутанная, как всегда: ясно, опять вызывали к Мессингу.
На этот раз у Мессинга было необычно людно. Незнакомые лица, некоторые — в штатской одежде. Одного я узнал — Владимир Андреевич Стырне, светловолосый, широкоплечий, по внешности видно — латыш. Я понял, что они уже посовещались. При мне говорили только о моей работе. Меня спросили:
— Бабу эту… благополучно переправили? Как она себя вела?
— Около часу ночи она перешла границу, — ответил я. — Жаловалась, что воды много и холодная. Разделась, и ее одежду пришлось перенести мне. Саквояжа не доверила. Сама в руке держала. В поведении ее ничего особенного не заметил…
— Она вас специально проверяла. Для этого и ехала.
— Ничего не заметил. Мы мало и разговаривали. Только часовая остановка и была у нас.
— Что вы знаете о Савинкове? — обратился ко мне Мессинг.
— Только то, что было в газетах. Еще книгу читал — «Суд над Савинковым»…
— О вашей работе знает Феликс Эдмундович и высоко оценивает. Вы сильно устали? — взглянул мне в лицо Станислав Адамович.
— Очень. И болею еще.
— Будут напряженнейшие дни, — предупредил Мессинг. — Сегодня надо переправить «Графа», вернется он оттуда завтра. За ним, через сутки — точнее время сообщит вам «Граф» — надо принять одного господина. Для нас тот господин в сотни раз важнее Савинкова! На какую станцию, по-вашему, лучше его доставить? Мы намечали Песочную.
Мне выбор не понравился, и я ответил:
— Лучше бы, наверно, в Парголово, туда хорошая лесная дорога, и по ночам по ней никто не ездит. А в Песочную я боюсь. Близко очень. Там всегда по утрам местных жителей много. Разговоры пойдут…
— Ну что ж, давайте в Парголово, — согласился Мессинг. — А теперь слушайте внимательно. Этого господина от самой границы и до вагона никто не должен видеть. Охрана там будет снята на всю глубину. Милицию тоже снимем. Дорога станет свободной. Остальное полностью ложится на вас. Напоминаю еще раз: никакие случайности не могут иметь места! Никакие! Если этот господин будет в пути кем бы то ни было убит или если он сбежит — вас постигнет самая суровая кара, Как крайнюю меру самообороны, разрешаем вам нанести ему лишь ножевые раны, только не смертельные Но и это лишь в том случае, если никакого иного выхода не останется. Вы все хорошо поняли?
— Понял.
— Не исключено, что этот господин поедет еще и обратно. Поэтому очень важно, чтобы он не понял вашей настоящей роли. Покажите ему настороженность, элементы угрожающей вам опасности. Только не переиграйте! Он очень опытен и коварен.
Потом показали мне двух чекистов в штатской одежде:
— Посмотрите внимательно, чтобы после узнать. Этим товарищам, и больше никому, передадите того господина в тамбуре четвертого вагона первого утреннего поезда. Все ли ясно?
— Да, все.
— Не забудьте: сегодня «Граф» туда и через сутки обратно. Он покажет место перехода к нам того важного господина. Предложите место сами, и он там согласует с финнами.
Переброска Якушева, хорошо знакомого нашего человека, в Финляндию и обратно не требовала особых усилий. Нужны были только опять две бессонные ночи.
Чтобы избежать каких-либо случайностей, я сделал все, что мог. Пограничников, всех, кроме одного и дежурного по заставе, а также вечно сонного своего помощника, рассовал по флангам. И всех — в засаду. С точки зрения пограничной службы это было глупо, но имело для меня решающее значение. Что бы ни случилось, засада не снимается, и никто мешать операции не может. Помощнику своему я дал особое, хотя и вовсе ненужное, задание: «Никуда не отлучайтесь! Сидите у телефона. Обстановка не совсем ясная. Буду у коменданта. Если что понадобится изменить — позвоню. Если на границе что случится, сами мер не принимайте. Позвоните в Белоостров. Поищут меня и там найдут. В крайнем случае, звоните Кольцову».
Знал я, что у телефона он сидеть не будет. Поужинает, один раз сон преодолеет, а потом уснет, работяга.
Еще раз я проверил повозку и упряжь и с наступлением темноты, около 11 часов вечера, подал лошадь почти к самой реке. Вскоре на финском берегу увидел силуэты людей Человека четыре или пять их было. Появились со стороны развалин бывшей таможни. Возможно, они там, пока было видно, ожидали и следили за тем, что происходит на нашей территории.
После обычного ознакомления — те ли они, и тот ли я? — отвечаю на несколько вопросов, заданных мне на финском языке:
— Все ли готово?
— Все.
— Как охрана?
— По флангам рассовал. Никого нет.
— Лошадь есть?
— Тут, на берегу. Хорошая. Давайте скорее!
На какое-то время все умолкло. Возможно, тот господин раздевался. Потом уже слышу на русском языке: «Иду!»
Улавливаю осторожные шаги к воде. Да, не Радкевич, совсем не Радкевич.
Накануне шли обильные дожди, вода поднялась почти до плеч и была уже холодная. Опасаясь, как бы этот господин не струсил и не повернул обратно (может и упасть на скользких камнях, еще утонет!), я бросился ему навстречу. В одежде, только шинель скинул. Взвалил себе на плечи этого гостя и перетащил на наш берег. Голенький, он был, в одних трусиках, одежду завернул в пальто и держал над головой. Рослый и довольно тяжелый дядя. Но ничего, осилил. «Мой ты теперь, мой!» Тут возникло неожиданное осложнение. Финны настойчиво требовали, чтобы я подошел к их берегу. «На несколько слов», как они оказали. Разумных и убедительных причин для отказа у меня не было. Но, с другой стороны, я не мог и рисковать: если моя игра разгадана, то меня там прикончат или задержат на несколько минут, а тем временем этот господин поедет на моей лошади с другим ездовым, перешедшим границу где-то рядом. Нет, переходить к ним я сейчас не имел права и отказывался: «Мокрый я и холодно». Финны продолжали настаивать, и угроза серьезных осложнений нависала все больше. Выручил гость. Узнав от меня, в чем дело, он что-то сказал финнам на непонятном мне языке, и они умолкли.
Садясь в повозку, я вынул из кобуры маузер и положил на колени. Так я всегда делал, чтобы продемонстрировать напряженность обстановки и мою настороженность. Гость тоже стал вытаскивать пистолет из внутреннего кармана. Сердитым шипением я остановил его:
— Не смейте! Вам сидеть — я действую!
Послушался. Я был вооружен отлично. Взведенный маузер на коленях, «вальтер» под гимнастеркой, а в голенище сапога — нож. Оружие не потребовалось. К нам никто не подходил, и гость враждебных намерений ко мне не проявлял. Он остро и зло издевался над нашими дорогами. И я его поддерживал в этом, слегка только. В моей роли меня интересовали только деньги. Переигрывать не следовало.
Он острил и обещал кому-то, как будто Мак-Манусу в Лондоне, рассказать, какие в России дороги. «В Лондоне? А будешь ли ты еще в Лондоне?»
Перед мостом через Черную речку я решил показать мою настороженность. Остановил коня в кустах и вышел вперед, якобы для проверки, нет ли у моста засады пограничников. Гостю сказал, чтобы никуда не отлучался. Знал я, что на мосту никого нет, но этот мост я точно таким же образом всегда проверял, когда вез врагов. Шульц наверняка виделась с этим человеком в Финляндии и, рассказывая о пути, конечно, не упускала такой немаловажной детали. Значит, надо делать все так, как ему рассказывали, как он себе это представляет. Все до мельчайших подробностей. Иначе вызовешь излишнюю настороженность, и может быть провал.
Устал я очень. Вначале переправлял в Финляндию Шульц, после — Якушева туда и обратно. Теперь еще и этот господин. И все по ночам. К тому же еще и обязанности начальника заставы надо было выполнять. На сон времени не оставалось. Вот я и решил не загружать себя лишней работой, а только постоять в кустах, вернуться и сказать: «Проверил, все в порядке!» Но тут вспомнился урок, полученный мною в лыжном отряде, и я упрекнул себя: «Что, повторения тебе захотелось? Пойдешь, все сделаешь». И пошел, и сделал. Все основательно обследовал, под мост слазил, и это спасло от беды, может быть, непоправимой. Когда вернулся к подводе, то не нашел в ней моего пассажира. Он исчез! Я был и потрясен и напуган: «Разиня, из собственных рук выпустил!» Но тут, и тоже со стороны моста, появился этот господин. Оказывается, он шел по моим следам и проверял, что я делаю на мосту. Да шел так, что я не заметил его. Хорош же я пограничник, да еще с претензиями на звание чекиста!
В лесу, чтобы согласовать наш приезд на станцию с приходом туда поезда, мы делали остановку на четыре-пять часов. Состоялся легкий, полушутливый разговор. Говорил больше он. Я выжимал воду из одежды, выливал ее из огромных болотных сапог и следил за конем.
Коня я оставил в небольшом леске, вблизи от станции, а сам отправился за билетом, надеясь, что мой пассажир не осмелится выйти из лесу, пока я хожу. Так и получилось. Он только отошел в сторону от коня и лег в кустах.
Подошел поезд, первый утренний, и пассажиров было мало. В тамбуре четвертого вагона я передал «гостя» тем двум чекистам, с которыми меня познакомили в кабинете Мессинга. Дело сделано!
При прощальном рукопожатии «гость» ловко и почти незаметно всунул в мою руку какую-то бумажку. Денег я никогда ранее не получал. Была же договоренность, что все деньги, которые я заработаю переброской через границу, поступят на мое имя в финляндский банк. Это — чтобы укрепить веру в моей продажности. Ведь в их понимании любой человек за своими деньгами непременно придет, даже из другой страны. Тяга к деньгам поэтому была логична и для меня, продавшегося за них холопа. О «чаевых» же я представления не имел. Ни малейшего. Поэтому полагал, что этот господин всунул мне в руку какую-то записку, возможно очень важную и срочную, и умышленно сделал это так, чтобы никто из присутствующих ее не заметил. Мимоходом скажу, что в числе принимающих от меня этого господина не было ни Якушева, ни Радкевича. Принимали его, как я уже сказал, чекисты, показанные мне Мессингом.
После отхода поезда я побежал, к фонарю, чтобы прочесть таинственную, как я полагал, записку, и был немало озадачен, когда обнаружил, что мне всунули три червонца. Никаких записей или проколов на них я не обнаружил.
По телефону, как было условлено, я через контрольно-пропускной пункт вызвал тот ленинградский номер, по которому обычно докладывал о выполнении задания. К телефону подошел Салынь, и я доложил: «Груз сдал», что означало: «гость» в пути, не убит и не сбежал. Далее: «Упаковка целая», — значит ножом не колол, и наконец: «Печать не повреждена», — моей роли «гость» не разгадал. За сдачу груза Салынь поблагодарил, а насчет денег сказал просто: «На чай ты получил, понял?» Намеками Салынь дал понять, что сейчас обратное движение такого же груза становится еще более вероятным.
Вспомнилась библейская легенда, знакомая с детских лет. За Христа тоже тридцатку дали! Серебром. Мне — червонцами. Если сумма денег была намеком, то этот господин ошибся. Я никого не продавал, а боролся с врагом тем оружием, которое выбрал он сам, враг. Я еще не знал, кто этот «гость», но у меня было радостное — ощущение удачи.
Усталость моя, по-видимому, была предельной. Держался на ногах только напряжением всех сил, и со мной случилось то, чего еще никогда не бывало, — уснул в пути и проснулся лишь у конюшни. Не сам проснулся, хозяин поднял. Застава своей конюшни не имела, и моя лошадь стояла у этого крестьянина. И хорошо, что она там стояла! Крестьянина, видимо, убедило мое бормотание: «Выпили ночью, уснул». На заставе бы начались разговоры…
В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ
Спустя пять-шесть дней я опять был у Мессинга. В последний раз. Людей тут оказалось много. Присутствовал Симанайтис, заместитель начальника отряда. Паэгле, — это я уже знал, — в те дни болел. Из Москвы, вспоминается, были Пилляр и еще несколько чекистов. Все они, москвичи, в штатской одежде.
Меня встретили приветливо, но в их поведении улавливалась какая-то настораживающая мягкость, какая-то особенная доброта, может быть, сочувствие. Говорил Мессинг. Иногда вмешивался в разговор энергичный и порывистый Пилляр.
Мессинг вначале сказал, что Феликс Эдмундович Дзержинский благодарит меня именем революции и что решен вопрос о моем награждении орденом Красного Знамени — единственной в те годы высшей правительственной наградой. Я, разумеется, был сильно взволнован такой высокой оценкой моей работы и, конечно, благодарен, но чувство настороженности не исчезало. Почему здесь так много чекистов? Что они решали без меня? И почему здесь присутствует Симанайтис?
Потом мне объяснили, что последний «гость», которого я доставил, это Сидней Джордж Рейли — начальник восточноевропейского отдела разведки Великобритании, личное доверенное лицо злейшего врага нашей страны Уинстона Черчилля и других активных антисоветских сил в западном мире. В его руках — все нити антисоветских планов заговоров и комбинаций, и все это он нам выложит. Важно только, чтобы англичане не помешали нам довести следствие до конца. А помешать они могут. Надо помнить хотя бы «ноту Керзона» и высказанные в ней угрозы. Потеря Рейли для них — горькая пилюля, но главное все же в ином — в том, чтобы доверенные ему тайны не стали нашим достоянием. Надо убедительно доказать английской разведке, что Рейли умер, что эти тайны ушли с ним в могилу. В интересах следствия также надо показать и самому Рейли его собственную смерть. Вот мы и решили на границе, в пределах видимости с финской стороны, именно в то время и там, где финны ждут возвращения Рейли от нас, разыграть его фиктивное убийство.
Меня спросили, где, по моему мнению, лучше всего устроить эту сцену? Я предложил небольшую открытую поляну между центром селения Алакуль и линией границы, до которой еще остается метров 50—100 открытого пространства. Финны, рассчитывал я, услышат голоса и увидят вспышки выстрелов, но выйти на выручку Рейли из-за дальности расстояния не осмелятся. Мое предложение приняли.
Потом меня познакомили с одним из москвичей, высоким, как Рейли, стройным и худощавым. Во всем он был похож на Рейли, разве только помоложе годами, «Вот этого товарища повезете, — сказали мне и предупредили: — Все должно быть, как всегда! Точно, как всегда. На границе вас встретят чекисты и там разыграют сцену «убийства» этого товарища. Руководить операцией будет Шаров».
С этого времени началось очень тяжелое для меня испытание. Чтобы придать убийству Рейли больше убедительности, потребовался еще и мой арест. Фиктивный, конечно, но — арест! Значит, первому эту пилюлю всунули в рот мне! Не сладкая пилюля, горькая. Проглотил я ее: сажайте! Просил только, чтобы меня, арестованного, не показывали моим товарищам, знакомым и подчиненным. Мессинг умолк. Он ничего не сказал. Не хотел, по-видимому, Станислав Адамович высказать мне этой тяжелой необходимости. Не хотел и обмануть. Остальные же торопливо и почти в один голос заверили: «Ну, конечно, зачем же»…
Понимал я, что все-таки покажут, всем покажут. Фиктивный арест не может быть тайным. Фиктивный арест — показной, он и делается, «с широким показом».
«Убийство» Рейли разыграли как по нотам. В условленном месте меня с двойником Рейли встретила группа чекистов во главе с Шаровым. Покричали мы тут, поругались на трех языках — на русском, финском и английском. Постреляли поверх голов друг друга. Потом «Рейли» слег на обочине. Землю около его головы обрызгали кровью, запасенной Шаровым, а мне связали руки. Тут же на выстрелы прибежал председатель местного сельсовета, молодой парень, коммунист, толковый человек и добрый товарищ: «Не нужна ли помощь актива?»
Шаров поблагодарил его за быструю явку, похвалил. «Помощи пока не надо, — сказал он. — Вот этого мерзавца, — и на меня указал пальцем, — мы захватили, а вот того, на обочине, — прикончили. Только уж вы никому об этом ни слова — секрет!» Не в шутку напуганный предсельсовета удалился довольно резво. Шаров был в добром настроении: «Логически рассуждая, он еще до утра по всему поселку раззвонит. Как пить дать, раззвонит». Я большой радости не ощущал. Поругивал эту самую логику.
Подали машину Шарова. Вместительную старую развалину «бьюик»; разворачиваясь, она фарами осветила и меня, стоявшего со связанными руками, и «покойника» на обочине. Его подняли за руки и за ноги, втиснули в машину. Длинный он был, не уместился, ноги остались висеть на подножке. Меня взяли за воротник и тоже в машину, и — довольно энергично. Кобуру моего мазера оставили в кустах около дороги: приметная, узнают ее местные жителя, и особенно пограничники!
Машина пошла. Не в Ленинград прямо, как я еще надеялся. Остановилась в Белоострове, в управлении пограничной комендатуры. Меня повели на второй этаж, легкими толчками ускоряя шаг. «Покойник» остался в машине с торчащими на подножке ногами.
В помещении комендатуры, якобы на какое-то совещание, важное и срочное, собрались почти все командиры пограничного участка. Меня выставили здесь со связанными руками в роли пойманного предателя. Трудно было пережить эти минуты. Мне тогда показалось, что более тяжкого уже ничего не может быть в жизни.
Как хотел я обнять этих столь дорогих мне людей и сказать: «Не верьте, товарищи! Я для вас всегда был верным другом. Вас спасал, страну нашу, и в этой борьбе не жалел ни сил, ни самой жизни». Но этого сказать нельзя было, и я плакал, просил пощады и наговаривал на себя всякие пакости. Ты помнишь, товарищ, этот вечер? Я его не забыл…
Недолго меня тут «допрашивали». Кричали больше. Потом выехали в Ленинград. «Покойник» поднялся и давай ругаться: «По мне сапогами ходили и нос разбили». Нос его действительно вырос размерами и куда-то вбок глядел. Мне развязали руки. Я сидел молча. Видимых повреждений не имел…
В пути, в районе Новой Деревни, меня одели в штатскую одежду и дали какой-то паспорт. Липу, наверное. Поместили в гостинице Европейской и тут же прочли наставление: «Кормить и поить будем. Из номера не высовываться и без нашего звонка никому дверей не открывать. Все ясно?»
Да, более чем ясно.
Номер в гостинице великолепный. Со всеми удобствами, с ванной. Достаточно еды и питья вдоволь. Ночь уже была на исходу. Но не спалось, и я еще не прикоснулся к еде. Только тут стал понимать, насколько горька та пилюля… Завтра, даже сегодня утром у меня не будет никакого прошлого. Никаких друзей не будет. Никаких знакомых. Если кто и вспомнит меня, так с проклятием. Я любил людей, верил в людей. И они любили меня и верили мне. А тут одним ударом все разрушено. Навсегда все забыто…
Утром раздался звонок. Говорил Салынь: «Никуда не выходите, никуда! Не открывайте дверей! К вам сейчас придет товарищ и все расскажет». Тут он и явился. Помнится, это приходил Борисов. Несколько раз я видел его мимоходом и знал: он один из старших сотрудников полпредства. Сказал, что явился ко мне по поручению Станислава Адамовича: «Есть предположение, что из Финляндии прорвался к нам ваш старый знакомый Радкевич. Их волнует судьба Рейли, но ищут вас. Понимают, что Рейли найти трудно — он в больнице или в могиле. Но если вы на свободе, значит, у них еще не все нити к Рейли оборваны. Отсюда требование: «Из комнаты никуда не отлучаться. Дверей не открывать. Ночным поездом поедете в Москву».
— Что передать Станиславу Адамовичу? — спросил он меня перед уходом.
— Скажите, что я все понял.
В этой гостинице провел я двое суток, в ночь на третьи меня отправили в Москву. Посадили в поезд на товарной станции, там, где сейчас пригородные кассы. Посадка еще не начиналась, и меня всунули в отдельное двухместное купе, у входа в вагон. В этих купе обычно фельдъегеря с почтой путешествовали. И тоже предупредили: «Из купе не выходить. Еда и питье у вас есть». Поезда ходили медленно. Из Петрограда до Москвы почти сутки езды. Как тут из купе не выйдешь?!
Первым в Москве я встретил Владимира Андреевича Стырне, того чудесного чекиста-ювелира, которого Л. В. Никулин в своей книге «Мертвая зыбь» показал под двумя фамилиями — Старова и Козлова. Много внимания мне уделил незабвенный Артур Христианович Артузов, чекист с большой буквы. Я встретился и с другими крупными работниками центрального аппарата ОГПУ того времени, в частности с Пилляром, Кацнельсоном — начальником главного управления пограничной охраны и был представлен В. Р. Менжинскому. Разговаривал со мной и Медведь, член коллегии, полномочный представитель по Дальнему Востоку.
Стырне и Артузов мне рассказывали, как вел себя С. Дж. Рейли до ареста и в первые дни заключения.
В Ленинграде его встретил Стырне. Представился Козловым, активным монархистом, с большими связями и возможностями в советской среде. Этот Козлов чрезвычайно понравился Рейли убежденностью и широкой эрудицией. И мое «окно» Рейли понравилось — «близко, удобно и безопасно».
В Москве Рейли встречался со многими «активными деятелями белого подполья». Даже два совещания с ними провел. Учил и наставлял их. Ему и в голову не приходило, что разговаривал-то он не со «своими», а преимущественно с руководящими работниками центрального аппарата ОГПУ, в том числе и с заместителем начальника Иностранного отдела Владимиром Андреевичем Стырне. Можно утверждать, что столь унизительного поражения могущественная разведка Великобритании не знала за всю свою историю. И кто нанес этот не джентльменский удар? Те дилетанты, равных которым, по мнению Герберта Уэллса, мир не знал со времени раннего мусульманства. Прискорбный случай!
В первые часы после ареста Рейли обнаруживал завидное самообладание. Шутил даже: «И на старуху бывает…» Он твердо верил в силу Британской империи, которая, как полагал Рейли, не оставит его с доверенными ему тайнами во власти большевиков. Правящие круги Англии любыми способами будут спасать свои тайны. А тут и его, Рейли, спасение. Известие же о фиктивном убийстве, о собственной смерти, подавило Рейли. Такого «хода конем» он не ожидал. Рейли сдался и начал искать собственных путей к спасению. Был только один путь, и Рейли ухватился за него. Он выдал все тайны своих могущественных руководителей, злейших врагов нашей страны. Выдал все, все до конца. Сотрудничество свое предлагал на вечные времена. Наметки возвращения Рейли в Англию нашим агентом возникали. Иметь там такого агента — идея заманчивая. И он поработал бы на нас. Рейли уже понимал силу чекистов, их хватку. Такая возможность возникала, и потому я ждал «движения груза в обратном направлений».
С. Дж. Рейли знаком советским людям и по кинофильму «Заговор послов». Помнят, наверное, иностранного дипломата, вручавшего одному бородатому командиру миллион двести тысяч валютой для подкупа охраны Кремля? Деньги вручал С. Дж. Рейли, получателем был Берзин. Старшие товарищи помнят его — начальника административно-хозяйственных управлений органов госбезопасности.
Реакционные силы Запада, высоко оценивали силу и умение Рейли и тяжело переживали его гибель. Года два тому назад в Англии вышла книга Р. Брюсса-Локкарта, сына одного из главных организаторов реакционных заговоров, бывшего английского посла в России Р. Локкарта, решением нашего трибунала от 28 ноября 1918 года объявленного врагом трудящегося народа. Сын этого достопочтенного джентльмена свою книгу о Рейли назвал «Ас среди шпионов». Не без гордости он приводит слова покойного Флеминга о том, что даже его детище, вымышленный Джеймс Бонд — ничто по сравнению с реальным Сиднеем Рейли. В связи с выходом этой книги собственный корреспондент «Известий» в Лондоне М. Стуруа писал:
«Имелся разветвленный заговор империалистических держав против молодого советского государства… Нити этого заговора тянулись за океан, опутывали Западную Европу и Балканы, свертывались клубком в кулуарах Версаля и расправлялись взрывной пружиной на улицах Москвы и Петрограда».
Да, Рейли имел что показать, и он все выложил. Его показания имели настолько большое государственное значение, что о них Ф. Э. Дзержинский незамедлительно сообщил Политбюро ЦК партии. Эти показания учитывались нами в течение ряда лет.
С «арестом» заканчивается мое участие в «Тресте». Я получил новую фамилию, новые служебные и партийные документы. Тойво Вяхя стал Иваном Петровым. В Ленинграде пустили слух, что меня, как предателя, расстреляли. Выплыл я в бухте Дюрсо на Черном море.
Получил и обещанный орден Красного Знамени. Орденов, по-видимому, еще было мало и номер моего — 1990. Приказ о награждении подписал Михаил Васильевич Фрунзе.
В процессе проверки партийных документов, — кажется, это было в 1934 году, — возник вопрос: почему я, финн, имею русскую фамилию? Выручили чекисты. Они удостоверили, что моя старая фамилия пока под запретом и новая узаконена. И еще любезность добавляли: «Человек очень преданный и очень храбрый».
Еще в течение нескольких лет В. А. Стырне и А. Х. Артузов не забывали меня. Проезжая через Москву, я изредка бывал у них. От них я узнал о поездке Шульгина по стране под опекой ОГПУ и дальнейшую судьбу деятелей белого подполья.
Много хорошего о деятельности Артузова я услышал от командарма I ранга Уборевича осенью 1936 года. На каком-то вечере после полевых учений Уборевич в разговоре со мной и полковником Шаховым рассказал, в частности, следующее. В Москве на совещании командующих ближайшими округами и руководящих командиров наркомата обороны выявилось, что немцы ввели в строй новый танк, какой-то из серии «Т». Этот танк, как говорили, обладал более высокими боевыми качествами, чем наши старые танки.
Сталин, руководивший совещанием, предложил начальнику разведуправления комкору Урицкому приобрести чертежи или хотя бы достоверное описание этого нового немецкого танка. Урицкий усомнился в возможности сделать это.
Вызвали А. Х. Артузова. У него было только два вопроса:
— Что требуется? Танк в натуре или только его чертежи? И второй вопрос — сколько времени будет выделено на выполнение этого задания?
На ироническое замечание Сталина о том, что немцы — фашисты и хорошо оберегают свои тайны, Артузов ответил:
— Не совсем так, по-видимому. Немцы прежде всего капиталисты и как капиталисты — они фашисты. Какой же капиталист отказывается от выгодных торговых сделок?
Не устояли охранные меры немцев против Артузова! Вскоре, значительно раньше истечения срока, немецкий чудо-танк был осмотрен, испытан и… забракован.
— Не понимают немцы требований будущей войны, — говорил Уборевич. — Не таким должен быть танк будущего. Танк будущего — это наш танк и появится он скоро…
И у нас появились такие танки. Немцы хорошо помнят их удары. Но Артузов и Уборевич этого не увидели. Их мы не уберегли…
Однажды в Москве я встретил Паэгле, бывшего начальника Сестрорецкого пограничного отряда, работавшего уже в центральном аппарате. Только теперь от него я узнал о той буре, которую в пограничной среде вызвал мой «арест». Особенно яростно реагировал Бомов. У него, положим, для этого были основания — он предупреждал! Но мой вечно сонный помощник! Он тоже возмущался, на Кольцова наскакивал: «Я бы такого начальника поймал, но он был другом Кольцова. Что я мог. Они бы меня убили».
Для видимости Кольцова «наказали». Отстранили от должности и перевели в город Остров на эстонской границе, тоже комендантом участка. «Сняли» и Паэгле. Он был назначен начальником Особого отдела Балтийского флота.
Поговорили и посмеялись, но веселья я не ощущал. Не такие следы я хотел оставить в той дорогой мне среде… Неужели это действительно навсегда?
Но я ошибался. Не навсегда. Тридцать восемь лет на это понадобилось…
…Началось все с молодежной газеты «Калининградский комсомолец». Эта газета перепечатывала выдержки из отдельных глав романа-хроники Л. В. Никулина «Мертвая зыбь». Поскольку мне показалось, что некоторые эпизоды изложены автором не совсем точно — при общем несомненном знании существа дела, — я не выдержал и вмешался. А. Авдеев, редактор газеты, отозвался чрезвычайно тепло и дружески, и вскоре у меня завязалась переписка с Л. В. Никулиным, которая впоследствии превратилась в истинную дружбу. Лев Вениаминович жаловался, что хотя в его распоряжении были огромные архивные материалы, он не знал многих деталей, известных мне.
Может быть, читатель найдет в моих записках некоторые из тех деталей, о которых говорил Никулин…
Между документально проверенной действительностью и исторической правдой большая разница.
Лион Фейхтвангер
1
Незаметно пролетело время, и вот мы, выпускники Высшей пограничной школы, разъезжались по окраинам страны. Откуда кто на учебу прибывал — туда и направляли. Семиреченские, к примеру, опять на Тянь-Шань возвращались, а уссурийские или приамурские — на Дальний Восток. Многие на север поехали. Я в некотором роде старого места не имел, но бесхозным не оставили. На завод какой-то, в Забайкалье, направить собирались. Название того завода сразу толком не разобрал, а потом и вовсе забыл. В сущности, никакого значения оно и не имело. Узнаю, думалось, когда проездные выпишут и скажут:
— Ну, товарищ, пошевеливайся!
Служба на заводе привлекала меня. Я не удержался и похвастался:
— На завод меня… Туда на постоянно…
— На какой завод, Ваня?
— Забыл я его название. В Забайкалье он…
— Нерчинский?
— Точно! Так этот завод называется.
Хохот тут поднялся и посыпались шутки. Одни смеялись над моей неосведомленностью, а другие, как обычно, за компанию. Оказалось, что Нерчинском завода нет и не бывало. Пока еще только место так называется. Там тайга одна, глухомань и ничего более. Советы мне надавали самые верные. В особенности, чтобы второпях мимо того «завода» не проскочить:
— Следи, Ваня, и головой работай!
Мои товарищи, и провожая на поезд, еще посмеялись вдоволь:
— Не иначе, Ваня, как «рука» у тебя есть. Без «руки» ты бы такую благодать не схапал…
Поездом добрался до Сретенска на Шилке. Дальше поезда не ходили и автомашин там тоже не было. Своих мы выпускали еще мало, всего несколько сотен в год, как бы примериваясь, по плечу ли нам и такое производство. И, хотя шла оживленная внешняя торговля, наши золотые запасы и ограниченные экспортные возможности на приобретение автомобилей мы не разбазаривали. Другие мы машины покупали, такие, которые потом для нас будут выпускать всяческие машины, в том числе и автомобили. Умную мы вели экономическую политику. Может быть, и жесткую, но зрелую и дальновидную.
Пройдут годы, и потомки, наверное, нас кое за что осуждать будут. Свой путь они неторопливо изберут и многие топи минуют. О нас скажут, возможно, как мы еще нередко говорим:
«Не понимали этого наши предки».
«Не учитывали они того»…
Потом скажут, может быть, как и мы нередко еще говорим:
«Где уж им было, при таком уровне науки и техники»…
Может быть, произойдет именно так или, может быть, совсем не так, но в одном уверен: за политику индустриализации похвалят. Тут нельзя не хвалить!
Автомашин в том краю тогда не было, и для переездов пользовались «обывательскими» подводами за наличные деньги. Командированным выдавались «подорожные». Старый это был порядок, но свои преимущества имел — отчетности меньше Выпишут в финансовом отделе положенные копейки на каждый километр колесного пути, и остальное уже — твое дело. Хоть пешком топай! За подорожные деньги отчет не требовался. Доверчивые были финансовые работники и наивные. Раз, рассуждали они, человек на месте и службу несет, стало быть, он прибыл. Ныне нипочем бы не поверили, и объяснение такое есть, весомое:
— Я тебя, мил товарищ, в дело не пришью.
И верно! Видано ли, чтоб живого человека в дело пришивали?
Расстояние было порядочное. Триста верст, говорили. Могли бы сказать и больше. Кто эти версты тут измерял?
Коней предлагали многие. Частники, конечно. Были они изворотливые, нэповской выучки. А кони пугали своим видом. Никакого конского габарита в этих маленьких мохнатых зверьках. Только и виднелись за передком повозки поднятые крючком хвосты и несоразмерно большая дуга коренного. Путники, следовавшие в те края за свой счет, довольно шумно сговаривались с владельцами лошадей, отстаивая каждый рубль. С нами, военными, вопрос решался проще. Частники, занимающиеся извозом, до точности знали, сколько командирам подорожных выписывают. Эту цену они и назначали, более высокую, чем платили все остальные. И знали они — уплатим!
— Бог ты мой, но когда же я на таких доберусь…
— Добрые кони, паря, — успокаивал ездовой. — За трое суток добегут.
Лошади действительно оказались превосходными. Коренной пошел ходкой рысью прямо с места, а пристяжные поднялись на галоп. В галопе, положим, никакой нужды не было. Поспели бы и рысью. Для вида он тут, для форсу.
Так эти кони потом и бежали, час за часом. Остановки лишь изредка — для кормления. Дорога старинная была, и ее по-прежнему каторжным трактом называли. По ней шли первые декабристы и русские женщины, воспетые Некрасовым, по ней шли Чернышевский, Михайлов и Феликс Кон. По ней шли тысячи на Горный Зерентуй, на Кадаю…
Сохранилась не одна только дорога. Встречались полуразвалившиеся станционного типа строения, рядом с ними ограда и навес. Первые, по-видимому, для начальства и охраны. Ограда и навес — каторжанам. Невеликие господа — потерпят…
В дорожные думы врезался голос ездового, неугомонного песенника, тянувшего какой-то утомительный, лишь ему понятный мотив без слов.
— Хоть бы пластинку поменял. Воешь всю дорогу.
— Я, паря, не вою. Я пою. Другую песню не можно, потому я слова забываю. Этой песне всякие слова подходят. Когда еду, всегда ее пою…
На исходе третьих суток показался и мой завод. Сотни две деревянных домов у подножия сопки, высокой и голой, с крестом на макушке.
— Вот, паря, он и есть завод, — пояснил ездовой. — Серебро тут добывали и людей сюда заводили, арестантов От тех, должно, это слово здесь и пошло. Давно это было, уж запамятовал когда. При Катерине, кажись…
Уже минуло пять лет, как Нерчинский край законодательно вошел в состав РСФСР, но он во многом оставался обособленным, и остро выступало прошлое края, сказывались остатки «буферного» строя и тяжелое наследие войны.
Были Советы, и они являлись органами власти. Но, наряду с ними, существовали комитеты бывших партизан, опирающиеся на партизанские группы, взводы или сотни, вооруженные винтовками, шашками, гранатами и неконтролируемым количеством боеприпасов.
Такие партизанские комитеты не были враждебны к власти и партии, но, плохо и неправильно руководимые, они ограничивали фронт деятельности и права местных Советов.
Партийные организации малочисленны. На несколько селений один или два коммуниста, их героическая работа вызывала у нас, военных, особую признательность и уважение.
В крае только-только еще налаживалась пограничная охрана. Заставы по 10—12 всадников располагались одна от другой в 60—80 километрах. С некоторыми фланговыми заставами вообще, помнится, не было и телефонной связи. Горные речки, впадающие в Аргунь, в ледоход прерывали всякое сообщение с этими заставами на неопределенно долгое время. К осеннему ледоставу нам выделили голубиную станцию связи. Но ничего из этого не вышло. Коршуны или другие хищники уничтожали голубей на подъеме, и скоро от нашей станции остались только скучающий ее начальник и пустая кибитка на колесах.
Немногочисленные пограничные заставы с необычайным мужеством отстаивали государственные интересы нашей страны и обеспечивали безопасность жителей пограничной зоны. Условия были тяжелые, таежные. И суровой была борьба одиночных или парных пограничных нарядов с вооруженными контрабандистами и диверсионными группами. Побеждали пограничники, но и мы несли потери. Только в мою бытность на одном третьем участке в боях погибло более десяти пограничников.
Служебная нагрузка была предельной. Признавалось успехом, если для пограничников удавалось выкроить непрерывный семичасовой отдых раз в 5—7 суток. В остальное время отдыхали только днем, по паре часов в два-три приема.
Такая служебная нагрузка стала нормой жизни. Она удовлетворяла нас, и признаки ее увеличения никого не пугали.
Начальник политического отдела округа Грушко, приветливый, умный, несколькими к месту сказанными словами поощрял нас на новые усилия:
— За вашими спинами, товарищи, и мы — сила!
…За Аргунью наш сосед — огромный Китай. Не более враждебный, чем, допустим, Финляндия тех лет или Польша. Более таинственный только и настораживающий. За броским, напоказ, доброжелательством скрывалось стремление нанести хотя бы комариный укус, если больший удар не удавался.
При провале, конечно же, подкупающе ласковая улыбка и неизменные три слова:
— Моя не знае.
Протестуй тут и толкуй о недопустимости засылки в наши тылы диверсионных групп и организаций тайного уноса золота! Что бы ты ни сказал, в ответ получишь все те же слова:
— Моя не знае.
Не о народе я говорю. Трудолюбивый и покорный, он сторонился общественных событий и безропотно переносил тяготы суровой и несправедливой жизни. На лучшее надеялся и, кто знает, может, верил в это лучшее? Тут ли, при жизни еще, или уже там, вдали…
Центральная власть в Китае была иллюзорной. Настоящими хозяевами огромных областей оставались феодальные владыки, и между ними шли непрерывные войны. Один ли против другого выступал или несколько против одного — зависело от коммерческой прибыльности самой войны. Войска были дешевые. Солдат на собственных харчах стоил в месяц примерно три нынешних рубля. Но эти деньги из собственного кармана феодала-военачальника. В боях могли быть потери, и поэтому стороны избегали сражений. Больше маневрировали и запугивали. По ночам в стан врага кошек кидали, окрашенных фосфором. Такие огненные шарики, от страха и боли с невиданной скоростью скакавшие по бивуаку, поднимали панику и обращали противника в бегство.
Несмотря на весь свой фанатичный антисоветизм, феодальные владыки на большие конфликты с нами не шли. Коммерческое благоразумие, можно полагать, подсказывало невыгодность таких акций.
Но гоминьдановская власть, достигнув пограничной зоны, размахнулась куда как широко. Начала она с разгрома профессиональных организаций советских рабочих и служащих на Китайско-Восточной железной дороге — совместно управляемом коммерческом предприятии — и в дальнейшем навязала стычки и бои на всем протяжении советско-китайской границы, вошедшие в историю под названием «конфликт на КВЖД».
В отражении этой авантюры в первую очередь участвовали мы, пограничники, и, возможно, на своих плечах мы вынесли главную тяжесть, но решающий удар нанесла гоминьдановцам славная Отдельная Дальневосточная армия под командованием легендарного Блюхера. После этого, к зиме 1930 года, в Забайкалье установились условия относительного мира.
Отдельным командирам был разрешен выезд в Москву, куда нас приглашали рабочие коллективы. Я, в частности, ездил на завод «Борец».
Многие встречи с трудящимися страны сохранила память. Встречи с рабочими столичных предприятий остаются их венцом. Руководство ОГПУ наградило всех нас, делегатов, именными часами, и мы радовались товарному знаку этих часов: «Гострест, точмех, Москва».
За эти же тревожные годы в Забайкалье немало было сделано по усилению пограничной охраны. Наши задачи стали еще более сложными и ответственными.
Пекинский Русско-Китайский трактат 1860 года предусматривал упрощенные правила перехода через границу и допускал беспошлинную меновую торговлю. Можно полагать, что такие правила соответствовали духу своей эпохи и отвечали интересам двух в какой-то мере однородных государств. Однако теперь все изменилось. Аргунь стала границей между двумя мирами.
Китайская реакция наступала, и теперь старые упрощенные правила перехода через границу стали оружием этой реакции. В двадцатые годы в районе Трехречья, в непосредственной близости от нашей границы, сложился целый автономный район, населенный белыми казаками Унгерна, Калмыкова и Семенова. И мало ли еще всяких беглых селилось здесь! Не все в этой белой среде оставались на воззрениях периода гражданской войны. Непоследовательно, робко, но новое росло и там. Однако главари этого района имели устойчивые связи с белыми центрами в Харбине и Шанхае, китайские власти поощряли их «контакты» с японской военщиной. Здесь вынашивались против нас свирепые и подлые планы диверсий.
Закрыть бы эту границу надо было и прервать связи нашего населения с Китаем. Но не закроешь ее! Мы, пограничники, такими правами не наделены. И Хабаровск не закроет, и Москва тоже: это же традиции! По обеим сторонам границы население смешанное, и люди десятилетиями общались.
Мы нервничали, спорили, ругались. С руководящими товарищами нередко возникали разговоры примерно в таком духе:
— Ну, как у вас тут взаимоотношения с Китаем?
— Требуют охотников. До оскорблений доходит: «Моя говорить давай охотников, а твоя все равно как дурак, ничего не понимае…»
— Больное это место у них. Доход от охоты — бизнес местной администрации. А казаки как?
— Охотно идут. Хотя часть пушнины и отбирают китайские начальники, но казакам тоже остается.
— Ну, пусть идут. Пропускайте.
— Непонятно. Мы должны пропускать казаков в это белогвардейское гнездо?!
— Не о «гнезде» речь. Не передергивайте! Я говорю — на охоту пропускать, организованно, по требованию китайской администрации…
— Но есть и такие, которые ходят в Китай, как в школу антисоветизма. И, как из школы, возвращаются с конспектами в виде антисоветских листовок и воззваний…
— Таких не пускать. Не давать таким пропусков…
— До чего же все просто! Войди в каждого, как дух святой, и отдели неверных от верных и добрым голубком оберегай избранников своих…
Но можно ведь и обидеть кого-то напрасным подозрением, можно и антисоветчика не разглядеть. Да и вообще наши люди, перейдя границу, будут находиться в стане врага длинные зимние недели. И может случиться, что казак уйдет туда нашим, а вернется «с мозгами набекрень…»
Давили на нас и местные представители Наркомвнешторга:
— Жаловаться будем. О пушнине не думаете, товарищи.
Думали мы и о пушнине; объясняя ее значение, не раз втолковывали нам, что для выполнения пятилетки нужна активная торговля, на мировой рынок надо выбрасывать все, до мелочей. И это даст стране заводы, станки, редкие металлы, и кабель, и еще валюту для оплаты иностранных специалистов. А пушнина вовсе не мелочь!
И все же у нас была своя, только нам доверенная задача: охрана неприкосновенности границ, обеспечение революционного порядка в приграничной зоне.
По малозаметным признакам мы улавливали усиление вражеской активности. Диверсии по нашим тыловым объектам и контрабандный увоз золота в Китай оставались, но главное острие теперь было нацелено на станицы и поселки. Это грозило расширением фронта борьбы.
Кое-что мы уже знали. Кое о чем догадывались, но многое оставалось в тени.
2
Земля уже сухая была, по-весеннему голая, и, легко подпрыгивая, мяч покатился далеко в аут. Следя, куда его черти понесли, игроки заметили трех всадников, устало продвигающихся к воротам. Всадники тут не редкость и уставшие кони не в диковинку. Но эти вселили настороженность. В предвкушении отдыха и корма, кони к воротам идут бодро. Даже самые уставшие голову высоко держат и трензелями позванивают. И грязных коней к ночлегу не приводят. За километр или два, где водоемы встречаются, всадники остановку делают. Все у коня почистят — ноги и между ними, копыта, подковы проверят и стрелки. Подпруги отпустят, стремена приберут, чтобы коня не беспокоили, мундштуки снимут и трензеля. Дальше, до самого ночлега, — только шагом на поводу, чтобы сердце успокоилось и дыхание до нормы довести. И себя всадник не забудет, своего внешнего вида.
Не так тут было. Кони изнуренные и грязные, и шли они, пошатываясь, как и всадники, еле передвигая ноги. Настороженность перешла в тревогу: что случилось? В чем дело? Игра расстроилась, и за мячом уже никто не следил. Командиры подбежали к воротам и остановились у коней. Женщины сиротливо сгрудились на дальнем краю площадки. Жалели они, что игра прервалась и пропал тот чудесный час, когда перед началом ночной части рабочих суток на площадке собирались все командиры, члены семей и свободные от службы пограничники. Не так уж много веселья видали наши жены в таежных поселках, чтобы недооценивать эти очень милые часы.
Молодые они, старшей не минуло двадцати пяти, но многие тревоги уже испытали. И знали они: к тем воротам их сейчас не пустят и никто не скажет, что случилось. И муж ничего не скажет, разве только по телефону позвонит:
— Не жди меня сегодня. И завтра тоже. Скоро я. Словом, жди письма…
Так годами. И правило такое выработалось: о служебном говорят только на службе!
Немало тревог выпадало на долю наших женщин, и держались они мужественно, проявляя находчивость и смекалку. Возвращается муж после внезапной долгой разлуки, и к ночи, когда обо всем поговорено, жена таинственно мурлычет и шепчет:
— Знала я, где ты был. С самого начала знала. Все до точности. В тайге ты был. У трех хребтов…
— Господи! Кто тебе такое наплел?
— Ничего не наплел! Все верно узнала. Сама. Хочешь, расскажу, как узнала. Только ты слово дай, что ругать людей не будешь. Обманула я их, опутала. Ну, дай слово!
Слово такое давать можно. Ничего в нем нету особенного. Это ж мое слово, и я ему хозяин. Даю его, когда-она так пристает, и обратно отберу, когда надобность в такой моей доброте минует.
— Обещаю. Валяй!
— Пошла я к Осипову, писарю. Такой дурехой прикинулась, до ужасти: «Почта еще не ушла? Муж позвонил, чтоб белье ему послала. Я еще успею? Мигом я». Посмотрел он на меня удивленно и говорит: «Не может такого быть, чтобы он позвонил! Нету туда телефона и почта не ходит». Смекнул потом, что проговорился, и начал вилять и изворачиваться. Но мне больше ничего и не требовалось. Ты вниз по реке поехал, и раз ты там, куда нет телефона и куда почту не возят, значит — в тайге. Понял теперь? Запомни только, ты слово дал…
Тут бы и сказать ей, что тому слову я хозяин и сейчас его обратно беру. Только не напугаешь ее такой угрозой. Знает она, никому муж ничего не скажет. И он понимает, не будет тут ни ругани, ни разговора.
Может, такая слабость на него тут внезапно обрушилась? А может, и другое вовсе? Вспомнил ее одиночество и волнения в долгие дни и ночи: вернется ли муж сегодня, и вернется ли вообще? То одиночество, которое выдавливало и такие песни:
…сторожила я в землянке семафорный аппарат…
Наконец, лошади подошли к воротам. Высокий буланый опустился на колени и повалился на правый бок. Силился поднять голову. Убедиться ли, что добежал, все в точности выполнил? Или на прощание уже с нежаркими лучами весеннего, последнего солнца? Сил уже не хватило у буланого. Голова не поднималась, и конь успокоился, вытянув шею. Свое он добежал…
Другие два еще стояли, медленно и тяжело покачиваясь Из ноздрей низко опущенных голов вытекали тонкие красноватые струйки. И тут тоже все…
Пограничники, уставшие и замученные, даже постаревшие, как бы опасаясь, что их до конца не выслушают, опустят важное или не как надо поймут, перебивая один другого, твердили:
— Не хотели мы такого, товарищ начальник. Не хотели! За конями следили. Жалели мы коней. Сколько сами рядом с ними пробежали… Но эти два креста на конверте, товарищ начальник…
Никто пограничников не обвинял. Знали, без последней смертельной нужды конник такого не делает. Может, по незнанию кто себе и позволит. Поговорка даже была: «Самые лихие конники — это пехотинцы». Но коннику конь — товарищ, и кто ж друга погубит!
Подошел Чесноков, комендант участка. Фельдшера позвал, ветеринарного:
— Скажите, чтобы вывели. За конюшни, где прошлогодняя солома. Незачем им тут… И этого убрать, буланого…
Состояние пограничников было тяжелое. Девяносто километров через сопки, горные речки и бурелом и все такой скоростью. Каминского вызвали, старого лекпома. Еще на русско-японской санитаром был. Фельдшером прошел империалистическую и гражданскую, Врачом партизанил и служил на золотых приисках. Наконец, попал в пограничники лекпомом. Постарел бывалый медик, и подоспела пора на отдых. Уже и приказ об увольнении пришел, и Каминский, ожидая преемника, сколько уж раз свои баночки и бутылочки проверял, чтоб сразу все сдать новому. Тот почему-то в пути задерживался, и Каминский ходил и поругивался: «Вот молодежь стала! В пути осмеливается задерживаться…»
— Товарищ Каминский! Обследуйте, пожалуйста, этих пограничников. Быстро только, пожалуйста.
— Что на них глядеть. Видывал! Спирту дайте по стакану, и нехай спят! Ничего им больше не треба.
Наметан глаз у Каминского, и солдатские хвори он с ходу угадывал. Для уставших людей лечение знал вернейшее: всем по стаканчику неразведенного и — спать. И всем это лечение на пользу шло.
Командиру нелегко поставить на конверте два креста. Знает он что это значит. Но случается, делает и это. И тогда надтреснутым голосом, в крик командует:
— Гнать! Понимаете, гнать!
Время было суровое. Стычки и схватки с врагами возникали довольно часто и внезапно. Побеждал в них тот, кто прибывал на место с большими силами. Еще Наполеон учил: «Правда на стороне более многочисленных батальонов». Нам не до батальонов! Всадников бы несколько. Звено или отделение, но чтоб в ту самую нужную минуту…
Два креста на конверте поставил и Павел Иванов, начальник отдаленной заставы. Замечательный был конник, выпускник Тверской кавалерийской школы, но тогда он иного решения принять не мог Он пересылал донесение начальника нашей левофланговой заставы Дробина:
«По сообщению двух казаков из Дакталги, там в ночь на 1 мая совершен какой-то переворот. Такие же перевороты совершены еще в двух поселках по левому течению Газимура. В Дакталге и Аркие убито не менее тридцати человек советского актива и районный уполномоченный ОГПУ. Сформирован повстанческий полк, названный Первым. Полком командует и убийствами руководит известный вам Астафьев Игнатий, но он не один.
С ним немало неизвестных казаков из других каких-то мест. На конях все, с оружием. Конный разъезд ближайшей группы содействия пограничной охране обстрелян из большого числа винтовок на тропе на Газимур. Положение очень сложное. Усиливаю оборону заставы и веду разведку. Дробин».
Нас уже мало чем можно было удивить. Но такое — впервые. И, главное, не могли понять, что там случилось, на Газимуре? Знали мы, Дробин не паникер и сообщение этих казаков он точно передал. Но верны ли эти сообщения, и в какой степени они верны?
Налет какой-то неизвестной ватаги? Но откуда она взялась? Мятеж кулачества? Но почему они начали с убийств, ведь этим они явно сократят массовую базу повстанчества?
А что ж тогда? Что?
Далеко очень туда, и не наша там зона. Потому так мало о ней знали. Понимали, конечно, — мы ближайшая реальная сила и с нас спросят!
Зашел Чесноков, бледный и подчеркнуто спокойный. Маска у него такая. Потому и знали — взволнован он, взвинчен. Со штабом отряда, видно, ему связаться не удалось. С начальника связи, можно полагать, он за неисправности на линии хорошую стружку снял.
— Справку на Астафьева Игнатия, срочно! Численность населения на левобережье! Дороги и тропы на Газимур и оттуда в глубину и на Шилку. Переправы. Буду на линии…
Астафьева я немного знал. Обязан был таких знать. Численность населения — это тоже меня касалось. Остальное — дело Воровского, следующего за Чесноковым по старшинству. Ничего он в дорогах и переправах не соображал, но докладывал всегда удачно. Получались у него доклады, особенно устные.
Игнатий Астафьев малое время партизанил против японцев. До помощника командира полка продвинулся, пока не разобрались в нем и не выгнали. Казачишка так себе. Пороху не изобретет. Но вес в станице имел немалый. И приобрел его немногословием, ведь не сразу же понимают окружающие, что такая молчаливость от пустоты.
Станичные дела, самые нужные и вовсе ненужные тоже, всегда на сходках решали. Так было заведено с давних пор. Все шло чинно и благородно, пока почетные старики свое веское мнение высказывали, а остальные только присутствовали и учились управлению станичными делами. Не то теперь стало. Одни старики поумирали, другие в бегах оказались, а которые и разума лишились с преклонными годами. Вот и пошло. У иного казака и седины на голове почти не видать, а туда же, в станичные дела его тянет, вмешивается. Ну, конечно же, ничего путного у таких не получалось. Вопрос о сенокосах ставился, к примеру, или насчет бугая. Но тут всякие мелкие обиды вспыхивали. Кто-то на соседскую невестку маслено посмотрел, а другого вовсе снохачом величали. Галдеж поднимался и такая перепалка, что мало кто уже и помнил, какой вопрос решался и кто и что предлагал?
Астафьев сидел и молчал. В споры не вмешивался и изучал, какая тут сторона главнейшая будет? Когда же эта главная сторона стоймя вставала и было видно, ошибки не будет, брал слово он:
— Что ж это вы, казаки, как дети малые! Тут же все так ясно, а вы за чубы хватаетесь.
После этого он в нескольких словах высказывал то общее, что выработалось в ходе перепалки и ждало только, чтобы его предложили как решение. Так Астафьев оказывался и ведущим, и во главе большинства. Одобряли его старики, хвалили:
— Умного человека сразу видать. Мало и сказал и все — к делу.
— Не пустобрех, как некоторые иные…
— Что и говорить.
Слухи еще были о нем темные, нехорошие. Но он жил далеко от нас, и мы его тщательно не изучали. Таким я знал Астафьева. Но начальству так не доложишь. Ему кратко давай, суть одну, как сухую воблу:
— Не Астафьев там руководит. Или ошибка в донесении, или он подставное лицо. Главарь, скорее всего, из тех, приезжих…
— Согласен. Не Астафьев. Населения сколько?
— Строевых казаков менее двухсот. Стариков и подростков до ста человек. Приезжих не более двух десятков. Перебили два-три десятка и этим…
— Без беллетристики — полк или не полк?
— Полк по названию только. Казаков двести в нем наберется ли.
— Допустим. Ну пусть триста. Но это предел. Дороги как, переправы?
Этот вопрос уже не мне — Воровскому. Знаменитость он был в своем роде. Такие в те годы еще изредка попадались. Говорили, за таких между соседними командирами всегда спор шел.
Скажет один:
— Берите у меня Воровского.
Другой тут же ответствует:
— Нет уж, не буду обижать вас. Владейте!
Недолюбливал я его и замечал — не нравился он и Чеснокову. Но тут ничего не поделаешь! Право выбора себе начальников или соседей никому не дано. Да и свои качества не всякий с ходу покажет. Постепенно все и незаметно, как теща.
Блестяще доложил Воровский и тут:
— Ледоход по всему бассейну начался вечером тридцатого и в ночь на первое мая. Ни одного брода в такое время через Газимур нет и не будет ранее, чем пройдет лед. На это надо дней семь-десять…
— Что это вы? Прискакали же казаки из заречной Дакталги на заставу, а другие обстреляли группу содействия. Значит, переправа возможна.
— Нет, не так. Мятеж, или что уж там произошло, был приурочен к началу ледохода, чтобы тот район от нас изолировать. С тыла враг не боялся. Там наших сил нет. Сколько-то казаков заранее было оставлено на правом берегу для борьбы с нашими разъездами и для охраны переправ. Они-то и обстреляли разъезд группы содействия пограничной охране.
— Логично. Допустим, что именно все так и было. Отсюда следует, что руководители этой ватаги понимают приемы малой войны…
— Убийствами актива они большую ошибку допустили. Тот сучок подрубили, не котором бы им…
— Не торопитесь с выводами. Мы еще ничего не знаем, ничего!
Все решалось быстро, бегом забегали, и уже через час я поплыл в бату вниз по Аргуни. Задание строгое: за ночь достичь фланговой заставы за 135 километров. Направить туда же половину пограничников соседней заставы и до приезда Воровского, назначенного командиром оперативной группы, возглавить оборону заставы и организовать все виды разведки. В дальнейшем я помощник Воровского по разведке.
Патронов в бат напихали порядочно, ружейных гранат и медикаментов. К концу вижу, еще и лекпома Каминского на берег тащат: «Бери, — говорят, — тебе приказано брать его Тот, новый-то, в пути».
— На черта он мне, дряхлый старик! Ни шестом, ни лопатой он бат толкать не будет, а весу в нем сколько!
— Надо брать! Нельзя без него. С батом сам управишься.
Начальству не откажешь. Кое-как нашли место Каминскому. На самое дно бата его посадили, и мне тут же команда — пошел!
Каминский мог бы и не ехать. Приказ об увольнении уже пришел. Отказался бы и все. Но, видно, по своей охоте поехал, хотя для вида ворчал и чертыхался:
— Скажи на милость, куда ты меня тащишь? На черта я тебе нужен?
Не скажешь старому человеку, что ни черту, ни мне он больше не нужен. Потому я Каминскому ничего и не ответил, промолчал. А он, видно, злой был и все мои больные места искал:
— С женою молодою хоть простился?
— Да, позвонил, чтобы не ждала пока и не волновалась.
— По телефону, значит… Вот какие времена настали! И на коне ты исправно скачешь и все такое, а с женою по телефону… Чудно! Не казак ты, Михайлыч. Далеко не казак!
Угадал, чертов мерин! Под шестьдесят ему, давно вдовый, а мое больное место с ходу нащупал. Только с неделю, как жену из Москвы привез, молодую. Женщины, известное дело, солдата портят. Ленив на выезды становится человек, все его домой тянет. И разве мы только, маленькие люди! Стенька Разин как изменился и только за одну ночь. А тут неделя…
Волновало другое, главное: что случилось на Газимуре? Если кулаки подняли мятеж, то почему Чесноков не придал значения словам Воровского о суживании массовой базы повстанчества такими убийствами. Тут же все так ясно! Не любят казаки кровопролития. Они устали от запаха крови. А если не мятеж там кулацкий, то что же там?
Тревожило и время. Успею ли? Успеем ли мы вообще? Произошло это в ночь на 1 Мая. Дробин узнал утром пятого, и сегодня тоже еще пятое. Значит, не очень медленно мы действуем. Но банда опережает нас уже на пять суток. Много это, очень много!
Лед только пошел. Вода еще была высокая и течение быстрое. По фарватеру километров десять в час, если не больше. Шестом и лопатой я владел. Силою бог не обидел, и бат шел ходко, опережая скорость реки.
На место добрались в сумерках, часа за четыре. Там следили за рекой. Заметили нас, и начальник заставы Иванов подъехал к берегу.
— Новых данных нет. Я туда сразу же Черниговского направил, помощника. Половину людей ему дал. Пост на тропе в Чирень выставил…
— Понял, Паша! Хорошо. Завтра жди Воровского с конниками. Он будет командовать Если что новое узнаю — дам знать.
С Павлом Ивановым меня связывала многолетняя служба. Молодой он совсем был тогда. Года на четыре моложе меня. Помню, когда мы его в партию принимали, его автобиография уместилась на пол-листе почтовой бумаги, хотя указал он все: родословие свое, школу второй ступени, Тверскую кавалерийскую и службу в армии. После в финскую кампанию мы встретились с Пашей в поезде. Учились потом — я на «Выстреле», он — на третьем курсе Академии имени Фрунзе. Первомай 1941, после парада, праздновали у него в академическом общежитии. С семьями. А после он выехал на рекогносцировку оборонительных рубежей в Особом Белорусском и там обрывается его след. Не одного его. Многих тогда…
Но это было потом, в сорок первом, а сегодня:
— Ну, бывай, Паша!
— Бывай!
Чтоб сэкономить время, я направил бат по протоке, но тут же был остановлен окликом из кустов. Вышел оттуда человек. Казак, должно быть, не по сезону под охотника снаряженный.
— Куда вы, начальник? Вниз? Туда нельзя! Повстанцы туда поскакали.
— Много там этих… повстанцев?
— Много, начальник! Тьма-тьмущая. Восемь полков конных, сказывали.
— Сами эти полки видали?
— Не так, чтобы всех сам. Сказывали, которые…
Врет он и напугать хочет. Это ясно. От них он, от этой банды, чтобы посеять неуверенность и панику. Прием этот не новый, и такие встречались. Но что с ним делать? В бат его взять не могу. Тут и места нету, и небезопасен такой сосед в бату. Но решать как-то надо.
— Хорошо, что встретились! На заставу езжайте. К Иванову там, начальнику. Скажите, что я вас послал, Петров. И чтоб накормил вас, и утром, когда почту пошлет, вместе с пограничниками к Чеснокову направил. Ждет он вас, Чесноков.
Не понравилось мое решение Каминскому, и, когда бат отошел от берега, он свое недовольство высказал:
— Дурень ты, хоть и начальник ныне. На заставу тот не поедет…
— Почему не поедет? Накормят же его там и все такое.
— Очень ему твой корм нужен! От них он, от этой банды. Понял теперь?
— Откуда вы это знаете?
— Поживи с мое; и ты узнаешь! Видывал я таких. Эсеры тут были. Еще в партизанах, бывало, когда на японцев выступали, они партизанам на ухо нашептывали: «Не дюже, ребята, нажимайте, чтоб больших потерь не понести. Силы для борьбы с большевиками берегите». Теперь понял?
— Опять не очень чтоб.
— Молод, потому. Спросил бы, кто знает! Убить его надо было!
— Как на Газимуре?
— Сразу и так! По-умному можно было и без свидетелей. Дал бы ему по башке и уплыл бы! А ты ему: «К Иванову… накормят там». Нужен ему твой Иванов!
К станице приплыли около полуночи. Ни огонька, ни людского голоса. Затемнение, видно, Дробин ввел и выходить из дворов запретил. Хорошо, что китайский Имо-хэ на другом берегу отдельными огнями просвечивался. По нему и ориентировались. Иначе бы мимо проскочили. Может, до самой Покровки на Амуре…
Причалить к берегу я боялся. За рекою в такое время наблюдение установлено, и хотя бы один «Дегтярев» на рогатках для ночной стрельбы направлен в нашу сторону. Вообще-то полагалось вначале остановить окликом и уж потом стрелять, если человек не послушается. Но это в мирное время. А теперь эти действия могут переставить местами, и пойди потом докажи, что не в таком порядке тебя продырявили…
Решаю встать на якорь и понаблюдать. Каминского предупредил:
— Сиди тихо и не дыши!
Порядочно мы ожидали. С час или больше. Шорох потом уловили, шуршание гальки под ногами коней. Поскрипывание седел послышалось и легкое позванивание трензелей. Наши кони, пограничников! Казачьи седла так не скрипят, и уздечки они снимают. В недоуздках коней водят, без трензелей. Под седлами Дробин коней держит. Готовность высокая!
Когда пограничники, напоив коней, удалились, мы подняли нос бата на берег и пошли вслед за ними.
За ночь все решили. Еще и на сон пара часов осталась. Условились так: Дробин отвечает за оборону поселка и охранение его дальних подступов Он же, к моему приезду, подберет нескольких казаков, имеющих родственные или какие-либо другие устойчивые связи с жителями левобережья Газимура. Они могут понадобиться нам. Я и Черниговский с пограничниками соседней заставы на рассвете выезжаем в Будюмкан, выясним там обстановку и возможности организации надежной разведки из казаков Верховья. Посылка туда разведчиков через многоводный и опасный в такое время Газимур несомненно насторожила бы бандитское руководство.
От усталости и забот я забыл о Каминском. Да он меня и не интересовал. Доставил его на место, как было приказано, и будет с меня.
Когда заседлали коней, Каминский прибежал обиженный и злой:
— Это мне, начальник, нынче за вами пешим бегать? Или как еще изволите?
— Что это вы, Каминский?
— Удивляетесь, начальник? Стало быть, непонятливый стали. Или ты мне коня подал? Двуколку санитарную?
— Зачем вам конь? Вы же здесь остаетесь, в станице…
— Для какой такой радости я сюда таскался? Ты это понял, начальник?
— Тяжело, думал, вам будет. Годы…
— Подмоги твоей не просил. Был бы стар, не поехал бы! Кто меня насиловал-неволил? По своей охоте поехал, чтобы дело делать, а не тут сидеть. Хочешь командовать, так и людей понимать должен. Это самое первое…
Понял я мою тяжелую ошибку. Хорошего человека обидел, выкручивался, как умел:
— Главный же медпункт здесь будет! И вы тут начальник…
— Чудно у вас получается! Раненые меня сами тут шукать будут? Отродясь такого не видывал! Всегда санитары раненых выносили из боя или кто сам карабкался, а мы, фельшера и врачи, забинтовывали и дальше направляли. На худой конец место винтовкой отмечали, штыком в землю, либо пикой, чтоб другие нашли и помогли… А у вас чудно́ получается, начальник мой…
— Нельзя вас туда брать, товарищ Каминский. Никак нельзя! — упорствовал я. — Раненых сюда посылать будем, и здешние разъезды тоже потери могут иметь. Тут вы им и поможете, а тяжелых, если будут, — в Покровку на бату…
— И тут учить меня?
— Нет, товарищ Каминский. Задание вам такое.
Отошел удовлетворенным. Победу он одержал. Поучительную для меня.
Пока я за бандой гонялся, приехал Каминскому преемник. Уволили старика, и встретились мы с ним только через пару лет. На прииске это случилось, где он работал и фельдшером и врачом. Хорошо Каминский меня принял, по-дружески. К себе пригласил и большую бутыль на стол поставил. С белой головкой.
— Еще душа принимает, товарищ Каминский?
— Ты за мою душу забот не имей, Михалыч.
Выпили по одной, а может, и более. Сидели, закусывали и старину вспоминали. Приложились еще, и, растрогавшись, прослезился старый медик:
— Ты зла на меня не имей, Михалыч. Злой я тогда был и сильно обижен. Только не понимаешь ты еще той обиды. Узнаешь ее, когда твой черед наступит в ветхость списываться. Все тогда узнаешь, Михалыч. Всю жизнь казаков и солдат лечил и все ихние хвори знаю. А тут тебе говорят: «Иди, старик, уходи! Нам нового дали, молодого». Как невесте радуются: молодой. А что в этом молодом? Что он знает и что умеет?.. А смертей, Михалыч, много я видывал. От самых маньчжурских сопок до Пруссии, и они все за мной ходят. Берешь горсть земли, а она кровью пашет. Много полегло людских голов, Михалыч. Может, еще по одной?
— Давай.
— Работаю сейчас исправно, и эту обиду забывать начал. И мне тут верят. От той веры люди больше и излечиваются. У меня же для больных почти ничего и нет, а народ валом валит. Казачки станичные и бабы из приисков. Не в район едут, а все хотят, чтобы я их лечил. Знаю я ихнюю беду, и у всех она тут одинаковая — непосильная работа, не женская. В студеной воде вместе с казаками час за часом невода тянут… Приходит такая и жалобу свою рассказывает. И я ее тоже допытываю, хотя все уж не хуже ее знаю. Для вида это делаю, чтоб веру внушить.
— Тут больно? — спрашиваю, и пальцем на самое больное место надавливаю.
— Ой, как больно, доктор!
— И тут?
— И тут.
Обследую ее кругом. Это и для вида, и чтоб самому убедиться. Порошки, какие есть, или капли выписываю. Всякие, лишь бы не вредные были. Скажу одной, чтобы до еды принимала, а другой — чтобы вечером, к ночи ближе. Кому восемь капель назначу, а другой пять или десять. Совет даю верный: в холодную воду не иди покамест и ноги в тепле держи. Скажи своему казаку, чтоб от цепа на молотьбе тебя освободил. Не бабье это дело! Встречается потом на улице или которая и сама поблагодарить заходит:
— Полегчало, доктор. Как полегчало!
Вера, Михалыч, первое дело… И надо уметь внушить ее людям…
В Будюмкане казаков не застали. В ожидании нападения они оборону держали на подступах к станице. Некоторые в тайгу сбежали. Подальше от греха! Каза́чки дома, да дети малые и немощные старики. Может, и они побаивались, но вида не подавали. Держались хорошо:
— На ихнюю вражью сторону велят переходить. А которые несогласные, тех тут и убивают. Казаки, которые робели, в тайге ховаются. Кроме строевых. Те, известное дело, оборону держат, либо на разъездах-патрулях…
— Вы как остались?
— Мы — бабы. И куда нам с детишками? Пускай хоть тут убивают, хоть что делают… Подаваться нам некуда. И не может того быть, чтоб они сюда прорвались. Не позволят этого наши казаки…
Подошел командир группы содействия пограничникам. Видный казак, боевой. Винтовка у него и шашка. Граната одна, японская.
— Оборона надежная. На рассвете показались ихние всадники. Мы их обстреляли с большого расстояния, и они назад ускакали. Наши посты потом заметили: в сторону Чирени подались. Три группы. По неполной сотне в каждой…
— Давно это было?
— Нет, недавно. Сразу после второго чаю.
— Что там случилось, на Газимуре? От кого и как вы об этих событиях узнали?
— Вчера ночью, на пятое, сотский — исполнитель по-нынешнему — прибежал: «Беги, — говорит, — в Совет! Срочно!» В такой час в Совете никого не бывает. Сторож, один казак из Дакталги и этот исполнитель, что меня вызывал. Кого-то тот казак щупал у нас и народ смущал. И меня пугать начал:
— Беги, — говорит, — и свою группу распускай! Пусть всякий сам спасается, как умеет. Сила на вас идет! Не совладать вам. Сколько казаков на том берегу погубили-перебили! О боже ж ты мой! Власть там теперь совсем другая…
Не стал я его слушать и в холодную посадил. Часового поставил. Там он и теперь. Дробину, начальнику заставы, сообщил и тревогу поднял Разведку выслал. В пути банда обстреляла нашу разведку. Она потеряла двух коней и заняла оборону. С тех пор там оборону и держим. В людях потерь не имели.
— Этим берегом можно добраться до Чирени?
— Трудно. Лесом только можно. Поселок — на том берегу.
— Ну что ж, держите оборону и станицу не бросайте! Надо и тут охрану иметь, и связных оставляйте Словом, все у вас хорошо. Этого задержанного еще сегодня под конвоем направьте к Дробину.
К Чирени нам надо было пробиться непременно. Раз банда взяла курс туда, она может попытаться переправиться через реку и напасть на заставу. Или резню устроить в Чирени?
Путь оказался необычайно Тяжелым. И только часа через четыре, покалечив ноги коням, прибыли к Чирени. Наш берег, покрытый лесом, был немного выше, и поселок хорошо просматривался. Был он невелик, всего одна улица вдоль реки. За поселком — довольно широкое поле или заболоченный луг. Печи топились, что видно по дыму из труб, но людей на улице не было. Оседланные кони тремя группами, по полсотне в каждой, стояли в закоулках. Бандитские, конечно. Сами бандиты или забавлялись в поселке или уже чинили суд и расправу, как на Газимуре.
Подошел Черниговский:
— Давайте обстреляем коней из «пушек». Нервы казаков проверим и, может быть, отгоним их от поселка?
— Давай! Быстро только.
Такая «орудийная» стрельба почти безвредная. Забава больше, но иногда и не лишенная эффективности. Делалось это так: винтовки с мортирами устанавливались в неглубокой лощине или на обратном скате, как пушки на огневой. За ними, по числу мортир, взрывали ручные гранаты, имитирующие выстрел из орудия. Одновременно с этим стреляли гранатометчики. Таким образом, обороняющийся улавливал «пушечные выстрелы» и тут же над головой взрывы ружейных гранат, легко принимаемые за шрапнель. Точность стрельбы была ничтожной, и потери от такого огня незначительные, больше случайные. Но пугать можно было. Шутка ли, из пушек палят!
Здесь, в Чирени, переполох поднялся необычайный. Казаки этого «повстанческого полка» бросились к коноводам, сели на первых попавшихся коней и ускакали в сторону леса. Коноводы тут же погнались за ними. Многие кони, оставленные коноводами, без всадников скакали за «полком», а казаки, кони которых ушли или были захвачены другими, резво улепетывали последними.
— Ну и полк же! И порядки же у них! Коноводы-то что сделали…
— Бегут здорово. Тяжело будет таких догонять, но придется…
Обратный путь оказался еще более трудным. В топкое болото угодили, валунное, с глубокой и вязкой грязью между камнями.
Хорошо, что со мной был Черниговский. Молодой, но толковый командир, расчетливо смелый и в тайге разбирался. И товарищ что надо!..
После подавления мятежа мы навсегда потеряли Черниговского. Его даже и увольнять не стали, а изгнали. Кулацким сынком, говорили, он оказался. Может, и так. Но могло быть, что его родители уже после, во время его службы, кулаками стали?
Легко и быстро мы в те годы налепливали ярлыки и кулаков, и кулацких сынков. Изредка вспоминали Черниговского. Добром, по-хорошему. Товарища мы в нем потеряли и верного друга.
Усталость одолевала, но было не до сна. Прошли уже сутки, и никаких положительных результатов не добыто. Тут сон не берет! И работы тоже много. У Дробина свои заботы — подобрать надежных казаков в разведчики. У меня и у Черниговского — разместить отряд на ночлег, кормление, водопой и перековку коней. И мало ли еще что. И главное — беседа с этим задержанным в Будюмкане.
Товарищи, по-видимому, верно определили — враг! Злобный, неопытный только в таких делах. Труслив тоже и сильно напуган. Смотреть в глаза избегал, изворачивался и врал. Мы уже намечали использовать его для дезинформации и поэтому правды от него и не добивались. Лишь бы он поверил, что мы ему верим и проглотил бы нашу легенду. Ничего больше от него не требовалось.
— Так точно все было. Игнашка Астафьев и которые с ним. Все они только мутят.
— Что же вы, казаки, не остановили его? Арестовали бы.
— Остановить или арестовать Игнашку Астафьева? Он же не один был. С ним сила! — И после, заметив, что проговорился и сказал лишнее: — Я там и не был тогда. Уже неделя, как я на этом берегу Газимура. Собрали нас и послали. Патрулировать будете, сказали, пока лед пойдет…
— Как вы об этих убийствах узнали?
— Сказывали казаки. Узкие там места есть, и через реку можно переговариваться. Казаки подъезжали к реке и передавали.
— Что эти казаки вам говорили?
— Будто сходку там созвали. К вечеру того дня, когда лед поднялся. Всех казаков вызвали. Астафьев там, Игнашка, и с ним многие, даже незнакомые вовсе. С оружием они трибунал избрали. А Игнашка и указывал, кого надо связать и убить. Так и делали. Не так, чтобы один кого хочешь убивал, а чтобы многие одного били. Игнашка и которые с ним требовали: «Всему миру вредили, всем миром и карать». А того начальника из ОГПУ убивали все казаки. Тут следили, чтобы били все, хотя и не живого уже…
— И много так перебили?
— Не так что много. У нас до двадцати человек и восемь или десять в Аркие…
— Да, немного, значит. А трупы куда?
— В тайгу завезли и там с обрыва бросали, шакалам. А того начальника из ОГПУ в мякиш поколотили-порезали, и что осталось в лужу сбросили. В грязную, за кладбищенской оградой. Такого не повезешь..
— Вы, стало быть, не убивали?
— Как можно! Разве б я…
— В Будюмкан вы зачем поехали?
— Предупредить! Сказать, чтоб ховались. Наши же на них пошли. Все с оружием. Разве тут будюмканцы устояли бы? И зачем, чтобы казаки на казаков боем шли? И наш начальник еще мне сказал, чтобы я в Будюмкане его знакомого нашел и тому бы сказал…
— Не поверили вам там, в Будюмкане?
— Не застал я того казака. Другим начал сказывать и те не поверили. Еще и наши не поспели ко времени…
Ясно все. Противно и пора кончать.
— Не находим мы вашей тут вины. Сами не убивали и еще и будюмканцев спасти намеревались. Или вы не все нам верно рассказывали?
— Все верно! До точности верно.
— Ну, тогда что ж, пообедайте и езжайте домой. Или вы куда еще намеревались?
— Куда там! Я домой. Если реки еще переезжать нельзя, в тайге у костра посижу.
— Да, лучше, наверное. Время такое тяжелое.
В столовой у окна посадили, чтобы двор ему был хорошо виден. Он должен сам все заметить, выглядеть! Вдоль ограды, против окон, пограничники канатную коновязь натягивали. Дробин и Черниговский ее на части ногами измеряли, по числу коней в эскадроне, и, увлекаясь, называли эскадрон Второго полка ОГПУ.
Пообедав, казачишка выехал удовлетворенным. Не только скрыл от пограничников свою принадлежность к банде убийц, но еще и выследил подготовку к размещению целого красноармейского эскадрона. Это ли не успех!
И мы в обиде не оставались. За участие в банде он свое получит, когда настанет время. Эскадрон же выдуманного кавполка, хотя и «липовый», запутает карты бандитского руководства и в течение нескольких дней будет волновать его не меньше, чем любой другой самый натуральный эскадрон.
Я и Черниговский решили заночевать у Дробина, вечного холостяка. Все трое еле держались на ногах. Но уснуть не успели, прибежал дежурный:
— Воровский приехал и вызывает.
Подошли и, как положено, представились. Тот не в духе оказался или просто власть показать хотел:
— Много спите, товарищи, даже вечером в такое время.
— Сон спокойный. Вот и спим, — сказал я.
— Сон я отгоню. Утром выезжаем на Газимур, в Дакталгу.
— Завтра выезд невозможен. Мы уже все рассчитали на послезавтра. Нужен отдых коням и перековка. Вьюки только к вечеру завтра будут…
— Выступаем завтра в 6.00. Поняли?
— Это безумие…
— Вашего совета не спрашиваю, а приказываю: выступаем завтра в 6.00. Что вам не понятно?
— Люди тут намечены для разведки, и надо с ними как следует поработать…
— А до этого кто вам мешал с ними работать? Разведку тоже на себя беру. Ваше дело — выполнять мои приказания, пока я вам это доверяю…
В 6.00 так и поехали, подавленные и удрученные. Вьюков приготовить не успели и поехали без станковых пулеметов Овес только в саквах, на день. Сена вовсе не брали. У бойцов «сухой паек» на один день и только по одному боекомплекту на экземпляр оружия. И это зная, что до Газимура полсотни километров, и вовсе не ведая, как и когда нам удастся реку преодолеть. Или, возможно, придется форсировать под огнем. И какие пятьдесят километров! По тайге, по болотам, по камням и через бурелом…
Дачники, одним словом!
Худшие опасения оправдались. Через Газимур в тот день переправиться не удалось. Ледоход заканчивался, но лед шел и был еще слишком грозным. Не имея фуража и продовольствия в запасе, Воровский приказал возвратиться.
Может быть, он и понял свою вину. Но признать ее не хотел и искал спасения для себя или хотя бы маленькой лазейки:
— Я заболел. Примите командование.
— Только на месте и только по письменному приказу.
— Погубить хотите? Не выйдет! Я и ваши дела знаю и покажу. У меня в Хабаровске «рука»…
Отозвали его, и он исчез за горизонтом. Приказа не было. Очевидно, «рука» у него все же где-то была…
Раньше нас в Дакталгу ворвался отряд из коммунистов и советских работников Газимуровского района. Этот отряд шел со стороны тыла и реку Газимур миновал. Мы, преодолев реку, пришли в Дакталгу на другой день. В дальнейшем активную борьбу с бандой проводили мы, пограничники. Местный актив выполнял обязанности караульных команд по охране населенных пунктов.
Первые наши сведения о событиях на Газимуре полностью и почти дословно подтвердились. Оставалось только тайной — в каких целях были совершены столь многочисленные убийства и особо изощренное, поистине сатанинское глумление над убитыми. Даже после пленения Игнатия Астафьева и всего его «штаба руководства» нам не удалось полностью проникнуть в эту тайну.
— Скажите, Астафьев, для чего вы так много людей убивали? Ваших же, станичников?
— Я? Ни одного человека не убивал.
— По вашему же приказанию убивали!
— Приказывал и я. Это верно! Но еще и трибунал у нас был, мной назначенный и утвержденный сходкой… Тут такая тактика наша была: ежели кто убивал, тот нашим будет! Сдаваться такому или там других властям выдавать не с руки. Свой грех знал…
— Убивали, значит, только для того, чтобы страхом наказания скрепить ватагу?
— Не, не только из-за этого. И другая причина была, важная. Пока у казака руки не в крови, он с нами не пошел бы. Как бы иначе ватагу-то набрали? Но когда скажешь — на, бей, и он послушается, значит, наш. Никуда более не уйдет! Для того и убивали.
— Ну, а если бы кто-либо не стал бить и убивать?
— Такого бы тут же прикончили. Таких оставлять нельзя! Были бы и такие, да следили мы. У кого ружье, того слушаются…
— Кто вас, Астафьев, всему этому научил?
— Этого я вам не скажу.
— Может, скажете, Астафьев, для чего такое глумление над трупами. Это ж ведь не казачье, а трупы.
— Это все одно. Надо было, чтобы нас боялись, страшились бы нашей кары. И чтоб за это и наказания ваших властей больше страшились. А покойнику что? Ему все одно…
— Какую цель, Астафьев, преследовали эти ваши преступные действия? К чему вы стремились?
— Большую ватагу «вольных казаков» хотели создать. Быструю, на хороших конях, с заводными. Погуляли бы мы по станицам и поселкам восточной части Забайкалья, страху бы нагнали, повеселились бы…
— Для чего это вам, Астафьев?
— Вольной жизни хотелось, как в старину бывало. И еще говорили, чтоб к приходу японцев все разрушить…
— Так вам кто говорил?
— Уж этого я вам не скажу.
Ответа на этот вопрос Астафьев нам так и не дал. Правда, и времени для разговоров с ним мы имели мало. Часа два в станице и столько же на пароходе «Пахарь». Не исключено, что следственные органы Сретенска или краевые добились большей ясности. До нас доходили только слухи.
После пленения Игнатия Астафьева мятеж, было видно, затухал. Нашей группе поручили: как можно скорее выловить остатки этого «вольного казачества».
Большую часть времени мы находились в тайге. Нередко — глубокой. Стремились полностью изолировать остатки банды от населенных пунктов, дорог и речных переправ и, конечно, преследовали «вольных казаков» изо всех сил. Изредка бывали в Дакталге. Туда нам доставляли продовольствие и фураж. И там сосредоточивались все данные о банде, о планах и намерениях ее нового руководства, эти сведения получали через хорошо налаженную нами разведку.
В одно из таких наших посещений в станице появился незнакомый человек, пожилой уже и по одежде — не казак. У станичного совета привязал коня и степенно, нарочито медленно поднялся по ступенькам в помещение. Старик был высокий, широкой кости и слегка сутулый. Черты лица крупные, угловатые и как бы внезапно состарившиеся. К нам прибежал сотский — сельский исполнитель:
— Человек приехал, большой какой-то! Вас шукать велел. Старшего чтоб к нему…
Пошли я и Дробин.
— Моего сына тут убили, чекиста. Я его отец, и вот мой мандат, — и показал нам предписание районных властей, обязывающее все должностные лица оказывать ему содействие в перевозке трупа сына в родное село. Вспоминается, хотя полностью не уверен, — в поселок и прииск Усть-Кара.
— Где мой сын похоронен? Место знаете и покажете?
— Знаем мы место в покажем. Тут она, временная могила, совсем рядом.
— Могилу оборудовали? Как принято, украсили?
— Нет, отец. Ничего этого не сделано…
Старик помрачнел и вздрогнул, как от удара. Тяжелая обида проникла в его душу и обрушилась на нас.
— Не нашли время, значит, думать о могиле товарища. Недосуг… И кому он теперь, покойный…
— Нельзя так, отец. Тяжело вам, мы это понимаем. Но и нам нелегко. Другом нашим ваш сын был и братом. И не надо на нас обрушиваться. И у нас горя хватает… Труп вашего сына в гнилой яме, куда те изверги его сбросили. Никакой могилы там не соорудить. Вынести труп в другое место запрещено районными властями до вашего приезда, чтоб вы сами распорядились. Простынями укрыли и соломой. Земли немного… От мух хотя бы…
Понял старик наше объяснение. Чувство обиды уменьшилось, но не исчезло. Глухо и суховато сказал нам:
— Не к тому я. Негоже только, чтоб труп в гнилой яме валялся. Сын он мне. И другого так нехорошо… Проводите меня туда, к могиле. Путь покажите. Там покамест останусь. Один постою…
Не прошло и полчаса, как сообщили: «Старик труп откапывает. Один». Подошли мы и помогли вынести труп на сухую поляну.
«Его в мякиш»,-говорил нам тот бандитский посыльный. И он не врал и знал, что говорил. Не труп в обычном понимании мы извлекли из ямы Бесформенное что-то и липкое…
— Домой я его не повезу такого. Не заслужила наша мамка этого, и незачем ей такое знать. — И тут же, обращаясь к нам: — Достаньте мне кровельного железа лист и дров. Чтоб дрова сухие были и толстые.
Привезли мы старику дрова, и железо содрали с крыши одного из активнейших убийц. Просил еще наковальню, молоток и топор. Доставили и отошли.
К вечеру запылал огромный костер…
До сих пор перед моими глазами — большая и отлогая сопка. На ее фоне желтое пламя огня и резкие острые, как иглы, зеленоватые блики над тем огнем. Около костра высокая и скорбная фигура человека с длинным багром…
К утру все было кончено. В две четвертные бутылки уместилось все, что оставалось от сына Эти бутылки старик привьючил к седлу и тут же, не отдыхая, поднялся на коня:
— Домой это. Мамке нашей…
3
После событий на Газимуре прошло несколько месяцев.
Едем в управление. Так людно нас редко собирали. Разве только при смене руководства или для одновременного «озадачивания», как в тех краях именовали постановку новой задачи. Вообще это правильно, что так называли. После двух дней выступлений руководителей оперативных служб, политического отдела, строевого, хозяйственного и двух докторов — людского и конского — и «особиста», мы уже были в таком замешательстве, что когда за конец супони брался старший начальник и начинал дотягивать, — мы уже ничего не соображали.
Путь дальний. За полтораста верст в лютый мороз, с туманом. За полсотни градусов перевалило или около этого. Верхами в такой мороз не поедешь. В кошевках мы, в тулупах. Три человека в кошевке и коней три. По числу людей.
— Узнаем, что это за новая метла объявилась.
Это мы так о новом начальнике. Сердитый, передавали — беда с ним. Это так уж сложилось, что слава о новом командире всегда впереди него двигается. Верная там или неверная, но впереди непременно!
Разные бывают метелочки. Есть, которые норовят мусор по углам ховать.
— Бросьте вы к черту! Еще и человека не видали, а уже — метелочка.
Это наш комендант участка так на меня и на Колю Васильева набросился. Чесноков Александр Николаевич. В свои двадцать девять лет бороду отрастил, густую и черную, как воронье крыло. Холил ее и на две стороны расчесывал. Не понравилась эта борода Коле Васильеву. Вообще он был неглупый и товарищ неплохой. Ленив только и не любил дело до конца довести и во всем досконально разбираться. Поймал его Чесноков в таком деле и с него стружку снял. Обиделся тут Коля и грозил:
— Подберу я кличку этому бородатому. Вот смехота будет.
Ничего у Коли Васильева не вышло. Может, здесь его вины и не было. Приехала к нашему коменданту его жена, Мария Андреевна, молодая, красивая. С ее приездом у нашего начальника борода исчезла. Мгновенно и начисто, как не бывало.
Кличка — дело серьезное. Тут умеючи надо! Если вот казаки или казачки кличку налепят, тогда железно. Жизнь их научила, необходимость житейская. Был где-то на отрыве казачий пост. Три там казака или шесть, звено полностью. Допустим, даже два звена, двенадцать казаков. Фамилий не больше, конечно. Меньше могло быть, если братья или там однофамильцы на один пост угодили.
Пошли потом от тех казаков дети. От тех детей опять свои дети, уже внуки, значит. И так двести лет! Казачий пост вырос в поселок или станицу в пятьсот или тысячу казаков, а фамилий не прибавилось. Как было три, шесть или даже двенадцать фамилий, так и осталось. Образуется тут такое множество однофамильцев, что без надежных кличек в людях не разобраться. Тут казаки и налепят друг другу клички, и они — на многие поколения. Пойдут потом от тех корней Иваны или Онуфрии, но все они «Белые цари» или «Живодеры», как кому досталось. Попадаются и обидные клички, но мирятся казаки. Не обижаются! И правильно! Иначе нельзя. Не назовешь же всех уважительно, например, «Божьей коровкой».
Дальше уже уточняются как бы по росту. Только тут особенно доверять не надо. Малый, говорят, а он в сажень ростом. А другого, козявку почти, Большим называют. Возрастное это. Большой, значит — старший.
Мало нас было, командиров-пограничников, в Забайкалье в те годы. Встречались редко, в пути только. И в радости мололи языками. Не так чтоб злобно и не совсем всухомятку, чтобы язык от чрезмерной сухости не потрескался.
Но раз комендант не хочет, чтоб мололи — помолчим.
Новый начальник себя напоказ не выставил. Не было и традиционного «озадачивания». Директиву нам зачитали полномочного представителя ОГПУ по Дальневосточному краю Т. Д. Дерибаса, члена партии с 1913 года.
Не все в этой директиве было новым, но новое было:
«Наши государственные интересы и революционный правопорядок мы охраняем в интересах людей, человека».
Значит, в первую очередь надо охранять самого человека. Не человека будущего, который появится в свое время без изъянов и с символом святости вокруг головы. О безопасности такого человека позаботится его эпоха. Нам надо охранять советского человека сегодняшнего дня, со всеми его слабостями и с его неимоверной созидательной силой. Не человека-мечту, а того Ивана или Онуфрия, с которыми встречаемся ежедневно, едва замечая их.
Всяческие ошибки наши и промахи враги, особенно закордонные, будут использовать для атаки нашего общественного строя, опутывая советских людей, менее опытных или попавших в беду, и подсовывая их под удары наших же карательных органов.
Да, ясно все! За человека бороться надо. Охранять его надо от ошибок, одернуть, может быть, пока не поздно. Спасательный круг живому подавать надо. Мертвому он без надобности.
Надо, конечно, и наказывать. Но наказание — это списание добра с баланса, когда ответчик признан несостоятельным. Других это, может, и предупреждает, учит, но того человека и растраченного им добра нам почти не вернуть…
Наше положение становилось все более трудным. Понимали — советский человек вправе требовать от нас защиты. Понимали также, что прошлогодний бандитский налет на Газимуре — не единственный прием и не последняя попытка японской военщины и белой эмиграции.
Краевое управление предупреждало: зарубежные диверсионные группы намереваются нанести удары по машинно-тракторным станциям, колхозам и совхозам в нашем тылу, по складам горючего, материалов и зерна на пристанях по Шилке. Намечается организация новых мятежей.
Не все спокойно и благополучно было и в нашей внутренней жизни. И не могло быть! Решалась судьба многочисленного и последнего эксплуататорского класса в стране.
Распадалось старое. Ломались устои жизни, сложившиеся еще в незапамятные времена, выдержавшие многие бури и казавшиеся вечными. Обломки старого, как бурелом, ложились на хилые ростки нового, заслоняли их и давили.
Осенью убрали первый общий урожай. Слабым он удался: сев был запоздалый и никудышная, расхлябанная уборка. Свою «лепту» в уборочную внесли и торгующие организации Сретенского округа. Всегда в магазинах спирту полно было, и казаки, когда деньги заводились и не было срочных работ, выпивали. Не скажу, чтоб так уж часто, но бывало. А тут все лето в магазинах — пустота. Томились казаки и скучать начали. К уборочной спирту завезли небывало много. Пароход «Пахарь» доставил и еще на плотах подбрасывали. Празднуй, казак, гуляй!
Казаки только малость во вкус вошли, как объявили «Спирт только на пушнину, на шкуры». Где казаку-охотнику брать пушнину в уборочную пору? Она к новому году появится. Собаки были, и на собачьи шкуры спирт тоже продавали. И казаки истребляли собак.
С болью в сердце я наблюдал, как срываются уборочные работы, и, наконец, решил вмешаться. Предложил начальникам застав приглашать к себе самых именитых казаков и через них повлиять на односельчан.
Ничего не получилось. Все в один голос докладывали:
— Вызвал я и поговорил.
— Ну и что?
— Обещали. Проверял с утра. Все в поле выехали. Иные там и ночевали. В поле тоже выезжал…
— Значит, помогли ваши разговоры?
— Какой там! В стельку лежат, пьяные. Поехали на поле — и спирт в запас…
С недельку так погуляли. Недолго как бы, но прогуляли много. Хлеба перестояли, зерно осыпалось, и урожай стал и того хуже Пропала и зимняя охота. Без собаки не побелкуешь!
Все добро артельным стало. Общим называли, а обратили его в бесхозное. В кучу бросали неочищенные от земли плуги, культиваторы и бороны, купленные еще дедами и переходившие от отца к сыну.
Проходит казак мимо такого загромождения и глазами в той куче свой плуг ищет. Находит его, останавливается и вспоминает: за тем плугом он сотни верст по полям шагал, семью содержал и сыновей на царскую службу справлял. Лежит теперь этот плуг и ржавеет, и никому до этого дела нет. Постоит так казак малое время и думает свою думу. Махнет потом рукой и уходит шагом уставшего и во всем сомневающегося человека.
В отличие от россиянок, казачки без большого сожаления расставались с коровенками. Мало радости и было от забайкальских коров. Доится она, как коза, и только пять-шесть месяцев в году. Корми ее потом весь год и ухаживай. Правда, и уход за коровами был по их заслугам. Коровников не имели, и коровы всю зиму стояли под навесом вместе с конями. Подбросят им по утрам и к концу дня немного сена или соломы. К проруби на водопой сами за конями ходили, поскрипывая копытцами и скользя по скату. Тут не до молока!
Другое дело конь. Растет казачок, и хотя мал еще годами, но заботы о строевом коне волнуют родителей. Конь дорогой, и не всякий казак его с ходу купит. Много на него надо хлеба, беличьих шкур или бычков. Но конь нужен! Не пойти же казаку на царскую службу без коня, в пехоту, как мужику последнему Не позволит себе казак такого, и обществу зазорно. Копит отец рубль за рублем и к сроку все справит, либо родня близкая подсобит. Может и придется за эту подмогу батрачить у родного дяди от малолетства до самого призыва, но чтоб все было: конь, седло, шашка, шаровары и все другие До последнего двадцатичетвертного ковочного гвоздя.
Так берет свое начало большая дружба казака с лучшим из животного мира — конем. И эта дружба выдержит все. Службу царскую, боевые походы, работу на полях и охотничьи поездки…
Не так нынче стало. Общие теперь кони. Обезличены хомуты и не чинят хомутин. Потертости у коней образовались и раны. Сдали в теле, осунулись. Подойдет, бывало, казак к своему коню, посмотрит и убегает:
— Ты, Рыжий, уж извиняй. Не по моей это воле…
Легче бы казаки разобрались во всем этом, если бы время дали. Ростки нового они скорее бы заметили и за свое бы признали. И новое росло. Многие небольшие артели начали проявлять экономическую активность и разумное ведение общественного хозяйства. Но времени казакам не давали. Одни торопили вследствие близорукости, может быть, и честной. Другие запутывали казаков, кричали и нашептывали, чтобы они в это новое не верили. А ростки нового были еще слабые и ярко в глаза не бросались.
Много в тот год приезжало в таежные поселки разных представителей и уполномоченных. Кто из округа, кто из края. Документы у них в порядке были, и разберись тут: откуда они и нужны ли они? Хорошо советские документы в Харбине подделывали и тут тоже, в Трехречье.
Другом, бывало, прикидывается, общих знакомых вспоминает. Родня почти, а сам — враг лютый.
— Смотри, казак, до чего дожили. До чего довели.
Хитро рассказывает и не так, чтоб многим вместе. Со всеми — только намеками. Неявственно чего-то обещает, но желанное. Мог и грозить:
— Не болтай, друг, понял? Жди нашей команды и подмоги жди. Нынче мы сила! Ну и кары нашей жди, страшенной, ежели что. Из-под земли достанем…
И казаки молчали или сообщали, когда уже было поздно. Может, в то желанное, что сулили, большой веры и не имели. Но кары страшились. Ясно было сказано:
— Достанем и спросим Не один я. Мы — сила!
И, бывало, доставали…
В приграничную зону такие «представители» не совались. По тыловой полосе шлялись. Пропуска туда не требовалось, власти были менее опытные и тайга под боком. Исчезнет внезапно, если опасность учует, и узнай куда. Может, в Читу подался, Хабаровск или тут, поблизости, в тайге ховается…
А коммунисты? Да, коммунисты были. В районном центре десяток членов партии и столько же коммунистов-одиночек по поселкам или по станицам. И все же это была огромная сила! На своих плечах эти коммунисты вынесли всю тяжесть по созданию колхозного строи и руководили, больше самоуком, общественными хозяйствами.
Какой меркой сейчас измерить этот титанический труд? Нет у нас сейчас такой мерки. Другое есть — чувство глубокой благодарности.
Все было ново, все сложно и все в движении.
Многое мы уже знали, но многое оставалось в тени. И не всегда мы знали, где истина, а где уже и умно подсунутая легенда опытного врага, чтобы обмануть, чтобы по ложному следу направить.
Подсунули нам раз анонимку. Из Газимура якобы, из района прошлогодних событий. В основном ее содержание помню. Погуливали, пишет автор, здесь агенты врага из Китая. Множество повстанческих ячеек создали, и к весеннему ледоходу намечается большой мятеж.
Не верили мы этой анонимке, но сидим и оцениваем. Чесноков руководит. Старший он тут, и у него большой опыт и кругозор:
— Мог ли автор анонимки знать, что эти люди из Китая?
— Сомнительно. По слухам разве. Но откуда такие слухи и где они рождаются?
— Дальше: могли ли эти люди «прогуливаться» по селам?
— Нет! Это исключено. В тайге бы они скрывались, по зимовьям. Туда бы и казаков приглашали. Податливых обработали бы, и если что, втихую бы уничтожили.
— Мог ли автор узнать, что создано «множество повстанческих ячеек»?
— Нет, не мог! Одну, допустим, в которую его самого привлекли. Но ни в коем случае не больше. Конспирацию враги знают.
Решено было информировать штаб отряда и окружной отдел, что мы не можем отвлекаться на эту анонимку. Так и написали: не верим!
Общее мнение было такое, что непосредственно по линии границы нам никакие осложнения не угрожают. Следовало опасаться прорыва вражеских групп в наши тылы, к складам зерна, горючего и тракторным паркам. Темным пятном оставались верховья Урова, недавно включенные в нашу зону.
— Что на Урове? Как там? — спрашивало меня начальство.
— Проехал только и мало что узнал. Ново для меня все, условия с большими своеобразиями. Посевы и сенокосные луга там от поселков далеко. За десять и более километров. Настоящие строения, дома, и оттуда тропы на Чирень и на Шилку. Пока не все я понял. Для чего-то они железо на подковы завезли? Казаки ж коней не куют. На войну только. Нескольких коней посмотрел. Чистые и холеные, хоть на императорский смотр…
— Настроения как?
— В том-то и дело! Никаких жалоб или претензий. Правда, мало я успел. С кем-то с глазу на глаз поговорить не удалось — табуном за мной ходили. Других дома не оказалось. Новую жизнь хвалят. Но врут они. Ничего нового они там не создали. И старое разваливается. Не нравится мне там. Потому и приехал, чтобы отряд информировать. И хотел бы еще там побывать. Тогда и исповедоваться проще было бы.
— Ладно, мотай! На трое суток, не больше. Приятель как там твой?
— Максим Петрович? Не застал. В Читу, говорят, подался. Для чего бы это? Партизанское удостоверение ему выдали. Значит, не из-за него. Разобраться бы и в этом деле надо.
— Ты с ним поговори!.
Это уж обязательно. Тяжелый он человек. Трудно с ним вести беседу. Но пока я ему доверяю…
Выехал еще до рассвета. По-местному, это время первого чая. Между прочим, в те годы казаки не пользовались часами и в обыденной речи не употребляли даже этого слова. В сельском быту большая точность времени не требовалась, и его отрезки определялись так: первый чай, второй чай, обед, поужин и ужин. По мере надобности добавляли: поздно вечером, в полночь и на рассвете.
Хотя и выехал до рассвета, но не повезло. Где-то пониже мороз заковал Уров до дна, и вода вышла на лед. И над новым ее уровнем лед тоже образовался, и как бы двухэтажная река получилась. Лед слабый еще, и по такому через реку не проедешь.
Можно бы через прииск Кудеинский. Подальше только будет, и знакомые у меня там есть. На чай пригласят. Но знаю я тот чай, приискательский! Под девяносто градусов…
Маленький был прииск и кустарный. Годовая программа меньше двухсот килограммов золота. Рабочих, соответственно, только несколько десятков. «Американка», деревянная эстакада для промывки песков, — вот и вся техника. Во всем остальном смекалка работающих, детей и внуков каторжан, их мускулы и силосвал на конной тяге — грабарка.
Умение этих рабочих — старателей, по-приисковому, — вызывало истинное восхищение. С каким мастерством, например, они подводили воду на вершину «американки». Брали ее в горах и по деревянным желобам, используя только плахи, деревянные клинья и хомутики, подводили за километр или больше. Естественным замораживанием перекрывали не очень маленькие реки, чтобы отвести воду и разработать дно старого русла.
Решаю прииск миновать и пробираюсь через Лысую гору. Много тут гор и сопок. Опасные они и названия настораживающие. Винтовальная на Аргуни, Убиенная малая и Убиенная большая. А эта — Лысая на Уровне, — из самых коварных. Оползневая. В зимнее время еще ничего. Оползни к весне образовываются или летом. Правда, и сейчас трудно. От осенних оползней образовался уклон тропы в сторону обрыва. И скользко очень.
Коня послал вперед и сам иду за ним. Где тропа пошире или ровнее, он останавливается и меня ждет. Поощрения он требует — мягкого похлопывания по шее и голоса, конечно:
— Ну и молодец же ты, Горох!
Конь молодой. Пяти лет только и собственной выездки. Рыжий, высокий и хорошо сложенный. На вид тяжеловатый, но это обманчиво. Легкий он, быстрый и необычайно выносливый. Передние ноги в чулках и на лбу лысина. Словом, конь красавец и вдруг — Горох. С кличкой тут явно ошиблись, маху дали.
Лысая — не особенно высокая сопка. Метров пятьсот будет ли? Но мне несдобровать. Боится конь, трясется и покрывается испариной, в особенности там, где узкая тропинка прямо висит над обрывом. Но всаднику верит. Пока верит…
Спуск с горы еще трудней. На перевале остановился. Конь передохнул и успокоился. Пошли потом мало-помалу. Левой рукой за трензельные придерживаю. Правую кладу на храп. Слежу за глазами. Тревога в них и страх. Это уже опасно. Недалеко тут до потери веры в человека, и погубит он тогда — и себя и меня.
— Спокойно, Горох! Спокойно, понял? Приседай на задние, на задние! Ты же умеешь… Ну так, конечно, так…
Прошли спуск. Стоим у подножия, успокаиваясь. Конь свою голову на мое плечо кладет. Осторожно и тихо. Не давит. Ждет он, чтобы я его по верхней губе пальцами пошлепал. Любит он такое, и я люблю. Знает, ему — тут и кусок сахара положен. Впрочем, и на соль соглашается. И от кусочка колбасы тоже не отказывается. Московской только, копченой и сильно соленой. Вареных сортов не признает.
Дальше уже равнина почти и всего семьдесят километров. Одна только сопка перед поселком Ассимуни. А что мне и моему Гороху семьдесят километров и одна сопка!
Я и раньше встречался с Максимом Петровичем и немного знал его. Но те встречи были случайными, а эта беседа долгая и откровенная с обеих сторон. Тяжелым собеседником он оказался, озлобленным. Хорошо еще, что прямой. Жалоб не высказывал, но первоисточник его озлобленности был мне понятен.
Все забайкальские партизаны двадцатых годов получили от имели правительства особые «Партизанские билеты», предоставляющие их владельцам моральное удовлетворение и значительные материальные преимущества. Эти билеты вручались особо торжественно, на общих собраниях, начиная с наиболее заслуженных и старших по должности.
Максиму Петровичу, командиру партизанской сотни, такого билета не дали. Отказали ему в этом публично, на собрании:
— Мы, Максим Петрович, твои заслуги и твою лихость помним. С великой бы радостью тебе первому билет выдали, но не можем. Отказала тебе Советская власть. Говорит, что не активен ты ныне стал.
Так поступили с ним незрелые и близорукие люди. А может, и неверные.
Долго волынили с выдачей «Партизанского билета» Максиму Петровичу. И когда, наконец, решили этот билет ему выдать, районные власти сделали это как бы от себя. Не на собрании, как всем, а при случайной встрече:
— Мы тут, Максим Петрович, между собой обсудили и решили этот билет тебе выдать. Бери на и владей.
Дело было сделано. Нанесли рану, и от нее остался рубец.
Сидим, говорим, курим и спорим:
— Нет, Михалыч! Казак я. Куда казаки, туда и я.
— Не то говоришь, Максим Петрович, не то! Разве казак не предупреждает других окликом «Под ноги», заметив яму на дороге, острые камни или стекло?
— Но это ж, чтоб коней не покалечили, а ты хочешь…
— Хочу, чтобы казаков не калечили, чтоб им вовремя сказали: «Казаки, под ноги». И кто им это скажет, как не ты, партизанский сотник? Тебя знают и тебе верят…
— Сделано, кажись, все, чтоб мне не верили… и надо еще знать, где эта яма, чтобы не зря брехать…
Долго беседовали, до первых петухов. Не скрывал он своего недовольства в одном и сомнений в другом:
— Не я толкаю казаков на неверную стежку. Верный путь им покажу, если сам его увижу. Скажу ли тебе? Вряд ли… уж после, может, когда. Верю я, добра ты казакам желаешь, только цены того добра не угадываю…
Тут же, как бы мимоходом, и меня одернул:
— Ты, Михалыч, богато людям добра не сули! Не всему ты голова.
Пора прощаться.
— Ну что ж, Максим Петрович. Спасибо за откровенность!
— За что спасибо-то? Общую правду ищем…
Общую правду? Ну, конечно же! И где ей быть, как не тут, между трудовыми казаками и Советами. И эту правду я знал, вообще знал. Только в ту ночь она не давалась мне. Кажется, ни в чем я не сумел разубедить моего давнего друга, и может так случиться, что мы и советская власть потеряем его. Это я видел, а сделать ничего не мог.
Не с одним Максимом Петровичем я побеседовал. В правлении колхоза и в поселковом совете встречался с казаками. Только мало толку было. Как и в первый приезд, с глазу на глаз ни с кем не оставляли и за мной табуном ходили. Следили, должно быть. Но и это дало кое-что: опасение надвигающейся беды усилилось. Сюда надо вернуться немедленно. И теперь уже на пару недель, не меньше. Надо побеседовать с десятками казаков и не жалеть ночей на беседы с Максимом Петровичем. Надо обследовать все зимовья, пади и долины, где они, засланные, могут быть, и все таежные тропы в Богдати и на Шилку через Газимур.
Я понимал, что начальство не будет удовлетворено и итогами моей второй поездки. Но мне ясно: зреет новый мятеж. Прямо об этом, разумеется, начальству не говорю, а чтобы сами сделали вывод. Докладываю, что некоторые казаки строевых коней дома держат, подкармливают…
— Как объясняют?
— Разно! Врут только. То в тайгу выезжал и коня вернуть не успел, то жинка овса нагребла и пристала: «Приведи строевого! Пускай поест, а мы с детьми на него поглядим…» Казачка ж она…
— И это все?
— Почти! Заметил еще, что казаки меня еще больше остерегались, чем в первый приезд. Как ни ухищрялся, с глазу на глаз ни с кем не оставили.
— В пути что?
— Не останавливался. В темноте проезжал. Времени не имел.
— Друг твой как?
— Сложнее он, чем я думал, и более значительный. Если он враг, то опасный.
— Думаешь, не враг?
— Знать бы! Пока не враг, думаю. Откровенный очень и прямой. Не встречал такого среди врагов. В оборотах речи у него есть слова, которые у казаков не уловишь. Откуда бы они? В городах часто бывает. Может быть, эти слова оттуда…
— Часто выезжает?
— За эту зиму уже два раза побывал в Чите. Это тоже загадочно. Если бы враг был, не стал бы он высовываться и тихо бы сидел до своего часу…
— Не напугал ты его? Не сбросится ой, как напуганный конь?
— Нет! Разговор был степенный, почти доверительный. И он не истеричка. Расчетливый человек и смелый. В поселке никаких постов не занимает, но всему он там голова, и без его участия и благословения ничего не произойдет.
— План наметил?
— Самый общий пока. Немедля вернуться туда недели на две. Все изучить там, а также побывать в Алашерах и Талакане. Самому проверить все зимовья, скирды в тайге, тропы в сторону Богдати и на Газимур и Шилку. Не жалеть время на беседы с людьми…
— Ладно, езжай! Десяток суток хватят?
— Мало, наверное. Дело покажет.
— Конь как?
— Досталось ему. На передние жалуется. Дорога очень жесткая была. Хороший массаж сделал. Может, придется перековать.
— Коновода берешь?
— Нет! Реки опасные стали. Мало ли в пути… И скорость не та.
4
На следующий день я и выехал. Только не в верховья Урова, как наметили и где работа оставалась только обозначенной. Совсем на другую сторону меня направили — в Берню, на Чирень и Будюмкан. Должно, эта анонимка такой переполох в крае подняла! Шифровка ночью пришла: «По заслуживающим доверия источникам», — и дальше, почти точно, как в той анонимке. И меня туда персонально, без права выезда.
Бегу к Чеснокову:
— Напутали! Названия сел путают. Мы ищем в Усть-Берне, вообще в верховьях Урова, и кое-что уже прощупывается там, а тут Берня сказано. Это ж черт знает где. И зона не наша. На анонимку клюнули…
— Не тарахти! Я тоже так вначале думал. Разобрался потом. Тут же название еще Чирень и Будюмкан. Они все в том краю.
— Может, и так. Может, там свое и на Урове свое. А если общее, то мы ближе к истине на Урове. Там и искать надо! Может, разрешат в Берню Васильева направить? Я бы начатое на Урове заканчивал…
— Говорил уже. Не прислушались. Приказали на Уров Васильева послать по мере надобности…
— Но в Урове я что-то уже делал?! А в Берне мы равные. Оба там ни хрена не знаем…
— Говорил. Тебе ехать надо, и послушай мой совет: не торопись с выводами! Не считай с ходу, что руководство ошибается. На Урове мы тоже не очень далеко вышли. Все может быть, понял? Времени у тебя много. Проверяй все хоть десять раз и уж, потом напиши! Ты как, через Урюпино?
— Нет, далеко будет. Сегодня до Лубнии и там прямо по тропе на Чирень. Завтра к вечеру буду на месте.
— Нарочных куда направлять? Где тебя искать?
— Пускай подождут в местном совете. Я их там сам найду.
Выехал, хотя ехать и не хотелось. Особенно смущало почти полное совпадение наименований населенных пунктов. Я в Усть-Берне искал и что-то уж нашел, а тут Берня сказано! Может, высокое начальство ввела заблуждение карта. На карте есть только Берня, станица. Усть-Берня — поселок, и на карте его нет. Или для телеграфа название сократили? Пронизывала тревожная и обидная мысль: а если нас одурачивают? Ту анонимку, как приманку, подбросили и на крючок ловят? Неужели попались? Все внимание на Берню, а мятеж вспыхнет в Усть-Берне?..
Ехал быстро, и к вечеру следующего дня в Берне представился уполномоченным окружкома по посеву. Это хороший зонт. Объясняет продолжительное пребывание в селе и оправдывает назойливость. Уполномоченный обязан все знать! Пограничник даже в такой роли не в диковинку в те годы.
Хотелось иметь некоторую свободу действий, и чтоб за мной табуном не ходили, не следили, я иду на некоторый риск:
— Плохо, казаки, к севу готовитесь. Даже железа не завезли.
— Это, позвольте, товарищ уполномоченный, железа по какой надобности?
— Как по какой? Пахать-сеять на конях будете. Ковать коней надо?
— Отродясь коней к посеву не ковали. Они ж не только себя — друг друга шипами покалечат…
Переглядываются казаки, ухмыляются. Вышло, кажется. За несмышленыша приняли и следить не будут. Не опасен для них такой, даже если бы что и намечалось…
За неполные сутки осмотрел и пересчитал коней. Много сотен их под навесами. Худые все, заморыши. На таких казаки не выступят. Две пары в хорошем теле — выездные председателя Совета и председателя правления артели.
Накоротке побеседовал с несколькими казаками и уже к вечеру настрочил донесение. Написал немного, но заносчиво: никто из посторонних сюда не приезжал, никаких повстанческих ячеек тут не создавал. Все это — брехня! И делать тут этим агентам нечего! Одна только и есть опасность — развал колхоза и провал всей посевной кампании. Добавил, что и мне тут делать нечего, на Уров просился, где осталась незаконченной работа.
Ответ получил через десять дней. Удивлялось руководство, как я решился на такие выводы и обобщения, ничего толком не изучив? И насчет колхоза хорошо указали, доходчиво: кто мешает мне помочь этому колхозу, раз я все его слабости так хорошо с ходу выявил? Сухо и жестко требовали работы, а не языкоблудия.
Не скажу, чтобы напрасно обидели. Могли бы написать и более наваристо. А ведь еще и Чесноков предупреждал: не торопись, дорогой, с выводами!
Не отлеживался я в ожидании ответа и был сейчас куда более осведомлен. Встречался с десятками казаков, и мне помогал многочисленный актив станицы. По большой окружности были осмотрены все зимовья, шалаши, отдаленные поля, имеющие какие-либо постройки для жилья, и подступы к станице. По ночам патрулировали дороги и выставляли слухачей — не лают ли где собаки, не скрипят ли двери пли калитки? Ничего не обнаружилось. Всюду тишина.
Второе донесение послал более серьезное. Показал объем проведенной работы и мои план действий на ближайшее время. Не скрывал, что никакой опасности здесь не вижу, но и на Уров тоже не просился. Кто бы меня теперь туда послал, ветрогона такого.
Но я в разрешении теперь и не нуждался. Кое-что надумал.
В станице я один, без надзора, и мои выезды в тайгу руководство не ограничивало. До Усть-Берни и обратно мне хватит трех суток: За такое малое время мое начальство сюда не успеет и местные товарищи искать не будут — мало ли почему в тайге задержался! И объяснение нашел первосортное, если бы даже в Усть-Берне со своими встретился: отдаленные зимовья проверял, в темноте сбился с направления и чуть было не погиб. Двое суток в тайге плутал и по следу случайного охотника добрался сюда. Если не поверят, так пускай проверяют. В тайге не такое случается!
Так все почти и получилось, по моей легенде. Сбился с направления и только в следующую ночь зашел к Максиму Петровичу.
— Нету Максима. С казаками в карты, должно, играет. — Это мне его жена, моложавая еще казачка, сказала.
Максим Петрович — и в карты в такой поздний час! Не верилось, но уточнять не стал.
Усталость одолела, и я уснул на покрытой попоной лавке у стены. Проснулся внезапно, как от удара. При тусклом свете коптилки различил силуэт Максима Петровича, с топором и бруском в руках, сидевшего у моих ног. Я не испугался, я его вообще не опасался. Если он и враг, то солидный и сонного у себя дома не ударит. Не позволит себе такое! Уставший я был очень и даже толком не проснулся.
— Что не спите, Максим Петрович?
— Сон что-то не идет. Топор вот проверяю. Обещал тут соседке-солдатке с утра кабана освежевать… и поговорить бы надо, Михалыч…
— Может, утром поговорим, Максим Петрович?
И тут же, погружаясь в тяжелый сон, еле уловил:
— Можно и утром, Михалыч…
Недолго я спал, час или два, но проспал то, что мне давалось. Утром Максим Петрович меня избегал. С глазу на глаз не оставался. Днем, когда я отлучился в поселок, он вовсе исчез.
— Казаки приходили, и Максим с ними в тайгу подался… с мясом у нас худо. — Это опять его жена.
Врет, вижу, и еще не умеет. Не в мясе дело! Без свежины соседка бы Максима Петровича не отпустила. Да и сам он в достатке жил. Богатым его не назовешь, бедным — тоже. Доха его тут висела, тяжелая, праздничная, видать. Нету ее сейчас. В такой дохе он в тайгу не поехал. И кошевки нету. Так в тайгу не выезжают. Туда верхами, чтоб и по звериному следу пробиваться…
Теперь все стало ясным. Колебался Максим Петрович ночью, маялся. Какое-то решение ему принимать надо было, и он, может быть, понимания искал и поддержки. Что-то сказать хотел, а я ему:
— Может, утром, Максим Петрович…
Переболело у него, пока я отлеживался, и он другое решение принял. Какое, о чем?
В Берню вернулся тем же путем, впрямую только, за один хороший переход. О своей самовольной поездке никому не сообщил. О многом бы сказать надо было и многое на себя принять. На это многое меня не хватало…
Оставалось последнее — настойчиво добиваться перевода на Уров. И я начал писать просьбу за просьбой. Писал так много, что мне перестали отвечать. Надоел всем, видать, и особенно-то там во мне не нуждались.
Время шло, и когда до Первомая осталось несколько дней и в Берне все было спокойно, я, самолично выехал на место постоянной службы. Доложу, думал, моему начальнику. Все ему расскажу. Чесноков умный человек и смелый. Не испугается и не может он меня не понять. Коня у него спрошу, если своего обезножу в такой езде. Попрошу пограничников и махну на Уров. Если там ничего не произойдет — по знакомой мне тропе вернусь в Берню и буду сидеть в станице хоть до второго пришествия. Кто знает, думалось мне, может, я еще и успею сказать: «Под ноги, товарищи казаки, под ноги!»
Ехал очень быстро. Гнал коня, как никогда себе не позволял. Не щадил и себя. Часто бежал рядом с конем, и все подъемы и спуски пешком. К утру проехал половину пути, километров семьдесят. Конь хотя немного и устал, но бежал еще охотно. Знал я его и верил. Одну остановку, думал, сделаю у Сахарной головки — так одно место там называлось, — накормлю коня и там уж безостановочно до места.
И тут Горох захромал на переднюю. Слегка вначале, а потом все больше и больше. Осмотрел ногу и сразу ничего не заметил. Подкова на месте, стрелка не помята, копыта и бабки холодные. Понял потом — лопатка, плечевые сухожилия. Боже мой, как допустил такое! Теперь уж только шагом. Я впереди и конь за мной. Как трудны эти километры для уставшего человека и обезноженного коня! Успокаиваю Гороха:
— Ничего, друг Горох, не робей! Не оставлю я тебя в тайге, понял? Мы еще повоюем, Горох, рубанем…
Только поздно вечером, около полуночи, я встал перед моим начальником Он был встревожен и озадачен:
— Почему ты здесь? Что случилось? Отряд на проводе с Хабаровском. Ждут твоих сообщений… уточнено уже — начало в ночь на 1 Мая! Это ж сегодня…
— Саша, — только в семейном кругу я так называл моего начальника и друга, — ни хрена там не будет. Поверь мне, Саша! Не такой же я идиот, чтобы за месяц не разобраться. Одурачили нас, приманку тогда подбросили и на крючок наши попали. На Уров мне надо, Саша…
— Отряд Уров взял на себя…
— Врут они! Ничего там отряд не делал. Был я там…
— Ты оттуда сейчас? Не из Берни разве?
— Говорю… я там бывал. Туда верных людей посылал… Там все может быть. Дай мне поспать часа два и коня своего дай. Гороха я обезножил. И пограничников звена три мне дай. На верховья Урова поеду. Может, еще успею. Оттуда я один в Берню переберусь. Тропа там есть, я ее знаю…
Понял меня мой начальник и — поверил. Пожалел даже, наверное. Уж очень я был уставший и издерган.
— Ладно, иди спи! Сделаем, как говоришь. Моего коня бери, и пограничников дам. Будем считать, что ты из Берни никуда не выезжал. В тайгу разве только… На худой конец выдумаем легенду, выкрутимся…
— Не будет там ничего…
— Ладно, иди спи. Самойленко группу подготовит и тебе позвонит.
Хотел просить, чтобы Чесноков мне еще и Сашу Самойленко дал, но не решился. Знал я, не даст он его, и я бы не дал. Нужен он тут, в особенности в такое тревожное время. Красноармейцем поступил к нам этот рыжеватый ачинский сибиряк с мальчишескими веснушками.
Настойчивостью и трудом за пару лет Самойленко вырос в деятельного и умелого оперативника-следственника с большой пробивной силой. Его любили все. Товарищи и старшие по службе верили в него, и на этом — основа любви к нему и дружбы. Товарища и брата в нем нашли наши женщины и он был для всех и братом, и другом. Конечно, женщины его и эксплуатировали. Узнав, например, что Самойленко в районный центр собирается, довольно отдаленный, женщины тут как тут:
— Саша, милый, соски привези моему малышу, которые для молока, и таких…
— Знаю! Сам сосал.
— Мне резинки, Саша. Дамские проси. Знают они…
— Сам знаю. Второй год вожу…
В ту ночь, на первое мая 1931 года, я уснул спокойно. И не только из-за усталости. Знал я: раз подготовку людей и коней поручили Самойленко, значит, все будет и правильно и вовремя…
Еще раз мы с ним встретились на западной границе. Я к себе его приглашал и обещал мигом оформить перевод, службу подходящую и продвижение. Не согласился Самойленко:
— Не настаивайте, прошу вас. Я ваш ученик и мыслю вашими категориями. Сейчас хочу свои силы попробовать в иной среде. Может, после когда-либо…
В сорок первом встречались довольно часто. Самойленко учился в Москве, и по воскресеньям приезжал ко мне в Кусково. Он забавно рассказывал, как его приняли в это учебное заведение, доступное далеко не всем желающим.
— Вы же знаете, в образовании у меня довольно большой недобор и на том нужном языке я и плакать не умею. Понимал — отчислят и по утрам искал в списке отчисленных свою фамилию…
— Ну, и как же?
— Не догадываетесь? Посмотрите на меня хорошенько! Ничего не замечаете?
— Ничего, будто…
— Вот в том-то и дело! И все так! Только сопливые девчонки еще в школе эту мою благодать заметили, рыжим называли, а мои брови поросячьими. В них-то и вся сила оказалась. Дошло?
— Признаться, не очень.
— Это ж так просто. Когда меня пригласили в приемную комиссию, ее председатель поднялся со стула, обошел вокруг меня, осмотрел со всех сторон и пришел в неописуемый восторг:
— Принять! Без всяких оговорок принять…
— У него, видите ли, образование…
— Наплевать! Мы же школа, научим! Вы только посмотрите на цвет его волос и бровей! Во всей Германии нет ни одного мужчины, так похожего на истинного немца, как этот старший лейтенант. А уши, обратите внимание, оттопырены как раз в норму…
Так меня приняли в школу, — и ничего. Не отстаю в учебе.
После войны я долго разыскивал Сашу Самойленко. Написал немало заявлений и писем, но мне не ответили. Нашли, что раз я никем не прихожусь разыскиваемому, как и он мне, значит, я просто любопытствующий, которых всегда хватает.
Чеснокову, — он уже давно был генералом, — ответили: погиб Самойленко осенью сорок первого в районе Старой Руссы.
Могли бы встретиться там, но не довелось.
Я только уснул, кажется, как продолжительный и резкий телефонный звонок поднял с постели.
— Что? Утро уже? Коня подали? Ты, Саша?
— Тревога, товарищ начальник. По заставам команда «К бою».
«К бою»? Не «в ружье» даже? Значит, что-то опасное очень и серьезное. Прибегаю. Мне близко. Через дорогу только и маленький манеж. Чесноков меня опередил или, скорее всего, он тут ночь и провел за столом, у телефона.
— Сергиенко доложил из Нижней Вереи: в сторону Ильи замечена перестрелка из большого числа винтовок и были слышны взрывы ручных гранат. Телефон с Ильинским постом не работает. Сергиенко на лучших конях выехал на выручку. Ты займись с оперативной. Я буду у телефона.
— Коля, — кричу я Васильеву. — Подними группы содействия на прииске, в Мальках и Закамнем. Следи, чтобы командиры групп непременно сидели у телефонов и дежурные тоже. Я занят с заставами.
Разрабатываем план. Без суетливости и молча.
В действие предполагаем включить четыре пограничных заставы. Крайняя — восточная — занимает не только свой участок, но и полностью участок соседней. Наличный состав освободившейся заставы поступает в распоряжение сформированного отряда.
То же самое осуществляют третья и четвертая заставы. Таким образом и набрался небольшой кавалерийский подвижной отряд. Скромный по числу всадников, но ведь это пограничники!
Всем скорость максимально допускаемая — один крест. Это означает, как можно быстрее, но сохранить коней.
Мучительно медленно проходит время, и напряженность все нарастает. В Илье только временный пост и малочисленный. И здание временное, стены не укреплены от пуль, нет окопов и скрытых выходов. Командует этим постом младший командир срочной службы, не обстрелянный. Далеко нам до Ильи, часов шесть-восемь на лучших конях. Значит, мы Илье не поможем. Сергиенко ближе, часа два всего, если пожертвовать конями. Но и два часа — это 120 минут боя! И как погубить коней! Теперь надо и на это идти. Граница там открытая, и гибнут люди.
Вызывает Чесноков, всех бегом. Налаживается связь с Ильинским постом:
— Илья? Это Илья? Кто разговаривает? Назовите фамилию, имя и откуда родом?
— Понял! Узнал. Большая банда напала? Отбились и потерь не имеете? Молодцы! Обнимаю, благодарю!
— Куда ушла банда? В наш тыл или через границу в сторону Урова? Понял!
— Убитого оставили? Немедленно позвать местных казаков для опознания трупа… Были уже? Кто? Убитый Пичугин Максим Петрович из Усть-Берни? Да, понял, понимаю…
Чувствую, как краснею и горят уши. Все теперь так ясно, обидно и унизительно… Многое знает и мой начальник. Вида только не подает. Не знает он только, как я этого Пичугина упустил. И никогда не узнает, потому что я ему этого не скажу. Не из-за страха. Хуже — из-за стыда.
Встать бы мне надо было в ту ночь! Рассказал бы он мне тогда или в разговоре — правду бы уловил. Или опасность хотя бы. А я ему:
— Может, утром, Максим Петрович…
И днем, когда он исчез, еще не поздно было. Приехать бы сюда надо было и настоять на аресте! На Урове переполох поднять и не наших, неверных выявлять в шумихе.
Правда, мало я тогда еще знал. Решимости было еще меньше…
Тут же меня назначили командиром сформированного отряда, и первый, самый общий приказ: «Немедленно выступать вверх по Урову. Насесть на след банды, неустанно преследовать и уничтожать. Не допускать истребления бандой советских людей и ее прорыва в Китай».
Провожая, мой начальник обнял меня:
— Действуй, дорогой, по обстоятельствам. Там тебе виднее. Первое донесение вышли из Ассимуни. В дальнейшем ежедневно — мне или в штаб отряда, куда ближе…
5
По выезде из станицы, на открытой поскотине — малый привал. Обычно это для проверки седловки и вьюков делается, а тут еще и особенное назначение — информация личного состава об обстановке.
На Ильинский пост напала неизвестная банда. Пост отбился и потерь не имеет. Банда удалилась в сторону верховьев Урова. По-видимому, в ее составе часть местных казаков из уровских селений. Наша задача — преследовать банду и уничтожить ее, не допуская убийств советских людей. Фронт внутренний. Поэтому никому никакого доверия и никакого открытого недоверия. Всюду сдержанность и молчаливость. Переходы будут большие. Следите за потниками и вьюками, подковами…
Да, фронт внутренний, и даже такой информации в населенном пункте или в лесу давать нельзя было. Могут подслушать, а в тайге еще и обстреляют с малых дистанций.
Переправа через Уров была трудным и опасным делом. Вода поднялась на метр и вышла на лед, образуя как бы вторую реку над льдом. О проезде через Лысую гору не могло быть и речи. По таким тропам конные группы не пройдут, и любой вражеский болван там бы всех перещелкал. Иного выхода не было, и решаюсь на переправу бродом, группами. Реку преодолели благополучно. Тут же, за последними конями, лед поднялся и на Урове начался ледоход.
К наступлению темноты достигли Горячих ключей, еще одного из чудес Забайкалья. Горячие ключи — настоящее озеро на склоне довольно высокой отлогой сопки. Вода в нем горячая и, как говорили, в высшей степени целебная. Съезжаются сюда к лету больные. Много их, десятки или сотни наберется. Разные у них хвори людские: у кого туберкулез, кто желудком мается, на ломоту жалуется, или — женские. И все сюда, надолго. На все лето. Отроет лечащийся себе яму-ванну у берега, подходящую по размерам, и сидит в ней часами и днями, лишь изредка обновляя воду. И так все лето.
Кому-то польза от такого лечения. Иначе бы слава об этих водах не распространялась. А слава эта велика, и вера в целебные свойства этой воды непоколебима. Как-то в зимнюю пору на тропе встретил казака. Из Марьина он был, и мы немного знали друг друга. Слезли с коней и закурили.
— За водой поехал с двумя четвертями. Моей бабе бревнам ногу переломило, и эта вода на примочки пользительная…
С полуночи, с большими предосторожностями, с тыловой стороны вошли в поселок Ассимуни. Казаков дома не оказалось. Казачки одни, малые дети и старики. Казачки злые. Шипят как гадюки и повода для ссоры ищут:
— Сказано тебе — нету казаков! Под подолом не держим. Аль показать тебе надо?
— Благодарствую! Нужды в этом нет.
— Не хочешь? А, может, я как раз тебе показать хочу. На, погляди! — И, нагибаясь, поднимает юбку.
Попов прибежал. Он помощником по политчасти был, и уже весь поселок облазил:
— Ты тут что-нибудь понимаешь? Казаков увели…
Пока я только одного Попова понимал. Ему политдонесение послать надо, и потому в нем такая резвость родилась.
— Повремени малость! Охрана выставлена, оборона организована и нашли коням укрытие от пуль. Разведка тоже вышла в Талакан. Людей сейчас накормим и будем писать каждый свое. Ты политдонесение, а я — боевое и разведсводку.
Сели мы с ним у мерцающей коптилки. Сидим и курим. Ничего не пишем. Я на свой палец смотрю и Попову его показываю. Попов головой мотает. Значит, с пальца высасывать не хочет. На потолок потом показываю и на палец тоже. Он опять головой мотает. Значит, и комбинированно, с потолка и пальца, тоже не хочет. И я не хочу и не могу. Конечно, Попов лицо ответственное, но, на худой конец, он может ссылаться на мои ошибки. Мне ссылаться не на кого. Обстановку изучать надо, а она как старая высохшая коза. Ничего не выдоишь!
Но вот первое донесение от разведки из поселка Талакан. И там казаков дома не оказалось. Приехала туда мятежная группа, со взвод примерно, из Усть-Берни и Алашери. Подняли казаков по тревоге и увели. Несколько местных жителей встретили эту группу на конях, с винтовками и шашками. Видно, все сговорено было заранее. Насилий не было, колхоз не разгромлен и семенной фонд в сохранности.
Маловато этих сведений, и мы анализируем то, что знаем.
Выступили казаки четырех поселков: Ассимуни, Талакана, Алашери и Усть-Берни. Строевых казаков в них от силы полтораста. Добавим еще пару десятков стариков и подростков и, допустим, десяток главарей из Китая. Может быть, еще беглых столько же. Всего никак не более двухсот человек.
Политические лозунги либо не выставлены, либо нам выявить их пока не удалось.
Вооружение достаточное. Винтовки у казаков остались еще от времен Дальневосточной республики, а патроны по семь копеек за штуку «Охотсоюз» доставлял в неограниченном количестве в любой поселок. Гранат тоже много. Хранились они в тайниках и доставлялись из Китая, как и, возможно, ручные пулеметы.
Лошади хорошие, в теле и выносливы.
Казаки — охотники, и тайгу знают до больших глубин, измеряемых сотнями километров.
Возникали недоуменные вопросы. Почему не было насилий? Почему не разгромлены колхозы?
Прямого ответа на эти вопросы мы не имели и пришли к выводу, что до нападения на Ильинский пост истреблять актив и громить колхозы мятежники боялись. Как бы мы об этом не узнали! Отложили на более позднее время.
Но нам ничего не известно, что произошло с ватагой после неудачи в Илье.
На Ильинский пограничный пост напали, по-видимому, вследствие ряда причин. Чтобы связать всех в банде страхом наказания за общее злодеяние. Успешным налетом на пограничный пост поднять «боевой дух» тех, которые колебались. Знали они, что в Илье малочисленный временный пост, но его разгром можно бы выдать за разгром целой заставы, и это свидетельствовало бы о большом размахе повстанчества.
После неудачи в Илье положение осложнялось. Главари вынуждены будут принимать самые срочные меры к укреплению спаянности ватаги, и теперь надо опасаться убийства и бывших комбедовцев, даже из числа таких, которые по ошибке или из-за страха присоединились к банде.
— Значит…
— Нельзя давать им покоя. Надо…
— Ну и голова у тебя, дорогой! Только не по чину досталась. Я тоже именно об этом думал, товарищ Попов. Самое бесчеловечное сейчас — половинчатость и медлительность. Будем неотступно преследовать до последнего издыхания. Ни минуты покоя. Но и этого мало. Давай попробуем и слово. Напишем воззвание к казакам, в тайге налепим их и всюду на стенах общественных зданий!
Попов согласился, и мы сочинили примерно такое обращение:
Товарищи казаки!
Кто вам говорил, что вы против Советской власти? Вранье это и чепуха. Какие же вы враги трудового народа? Ошиблись вы, и за эту ошибку мы вас наказывать не будем. И за Илью не накажем. Ничего у вас там не вышло, и мы потерь не имели. Вернитесь домой! Пахать и сеять пора. Коней сдавайте, где брали, и оружие нам сдавайте! Беритесь за посевные работы. Никакого наказания вам не будет.
Людей только не обижайте и не троньте общественного добра!
Вернитесь домой, казаки! Побаловались и будет!
Обсудили с Поповым наше творение и крупно подписали. Знай наших!
Я настолько гордился этим нашим обращением, что копию его приложил к боевому донесению. Через несколько дней получил новый боевой приказ и оценку моих боевых действий. Вообще-то все одобрили, но я был немало удивлен, узнав, что правом наказывать или амнистировать я вовсе не наделен. Оказывается, такое право принадлежит только самой что ни есть верховной власти. Особенно не ругали, больше добродушно ухмылялись…
— Попов! Ты это читал?
— Специально послали. Не поленились… А что им еще с нами, болванами, делать!
Хорошо мне с Поповым. Толковый человек и деловой! На вид только тихоня.
Напав на след ватаги, начали яростное преследование. Издали щекотали нервы пулеметами и при малейшей возможности бросались на рубку. Мятежники боя не принимали и, меняя лошадей, уходили в глубь тайги. Заводные кони у них были, и в этом их преимущество. Хотя наши кони лучше казачьих, но они выбивались из сил. Потников сушить некогда было, и появились потертости.
Попов предлагал дневку. Иначе коней погубим.
— Нет! Никакой дневки. Упустим — где потом найдем? Помет смотрел? Овсом уже не кормят!
— Вымотают, чтоб потом напасть…
— Нет, не до нападения им. Неудача в Илье и потеря командира выбили их из колеи. Банда какого-то выхода ищет или чего-то ждет. Что она может ждать? Либо прибытия больших новых сил, либо примирения с нами. На новые силы у них уверенности нет, но на примирение надеются. Потому они и избегают столкновения с нами, избегают появляться в населенных пунктах, и за десяток дней уже не было ни одного акта насилия…
— Значит…
— Преследовать, товарищ Попов. Ни минуты им покоя!
Так мы и делали. Но «воевали» и наши обращения. Попов за ними следил и однажды сообщил:
— Воззвания все сняты. Не рвут их, а аккуратно снимают.
А вот и первая ласточка, казачище огромного роста с лихими усами. Встречал я его, когда тот за пропуском на охоту в Китае приходил. Талаканскнй, не то Илларион, не то Илларионович. Хороший он хозяин, говорили, и охотник что надо. Плут только несусветный и рука у него с клеем. Прилипает к ней чужое добро.
— По этой бумажке я, значится. Из тайги сдаваться пришел. Коня под навес поставил колхозный. Подковы снял… шашка вот…
— Винтовка где? Патроны и гранаты?
— Не было у меня. Обещали, когда Илью возьмем.
— Вон отсюда! Иди откуда пришел! Сказано было — с оружием! Ну, пошел!
Вернулся через час. Винтовку принес, патроны и две гранаты. Японские, с фитильным шнуром для бросания.
— Извиняюсь, начальник. Ошибка вышла. За поскотиной ховал… Может, думаю, еще сбежать придется… Запал один затерялся. В земле, может…
— Убивал?
— Что вы, начальник, отродясь смертоубийством не занимался…
— Грабил? Чужое добро к руке прилипало? В сумах что?
— Наговорили, начальник, завидуют которые…
— Ну, тогда — пошел!
— Это, позвольте, куда же мне теперича?
— Что, дом свой забыл? И чтоб с утра на работу!
Пошли потом десятки за десятками. И всем одинаково — оружие положи, коня сдай и с утра на работу. Никаких допросов или уточнений — ничего!
Однажды в тайге к нам подъехала казачка из Ассимуни, молодая и бойкая:
— Казаки вернулись. Дома все, и коней вернули. Оружие при казаках. Сдавать его некому, и чтоб слово им какое сказали… Самим им неловко и опасаются которые. Вот меня послали.
— Ты бы и приняла у них винтовки.
— Не можно, начальник, чтобы баба у казака оружие отбирала. Запутались они и виноватые, но так обижать казаков негоже…
— Ладно, убедила. Сложить оружие в поселковом Совете. Записать, кто и что сдал. Приедем и проверим. И чтобы охрана была. С утра все на работу. Никакого слова им больше не будет! Поняла?
— Как не понять! Все поняла…
Попов, видать, не сразу меня понял.
— Поеду к ним, поговорю.
— На черта это! Все они великолепно понимают. Боятся, конечно. Но пусть и помучаются в неизвестности. И такое наше к ним пренебрежение тоже немалое наказание…
Долго и тщательно подготовленный мятеж провалился, не нанеся нам заметного вреда. Все казаки вернулись в свои поселки. Убито два человека. Пичугин Максим Петрович, главарь этой ватаги, был убит при нападении на Ильинский пост, и нелепо, от случайного выстрела, погиб молодой казак Закаменского поселка, активно помогавший нам.
Пять человек остались в тайге.
Казаки дружно приступили к полевым работам. Пограничников отозвали. С ними уехал и Попов. Меня оставили только с тремя бойцами, чтоб вернуть из тайги оставшихся там последних беглецов. Они не более других были преступные. Более пугливые только, из таких, которые боятся скрипу пароконной повозки. Задание самое простое: отыскать их и сказать, чтобы домой шли. Тут бы и мы пошли. Они к себе, и мы к себе.
За это задание я взялся с большой охотой, усматривая в нем практическое проявление той борьбы за человека в беде, о которой писал полпред Дерибас.
Чтобы этих беглецов не пугать форменной одеждой, мы под казаков снарядились и малозаметное оружие — автоматы «томсон» — спрятали под малахаи. Такие автоматы в малом количестве нам достались от заморских купцов, в тяжелые годы вторгшихся в наши северо-восточные владения.
С неделю по тайге ходили, но беглецов не нашли. Пять человек в тайге, что иголка в скирде соломы! Может быть, на большие глубины подались.
В поселке Алашери, куда мы пришли за продуктами, нас ожидал приказ вернуться на место службы. Мы были без коней. Решили добираться по Урову.
Вода еще высокая и быстрая в такое время. За двадцатку купили старый бат — лодку, выдолбленную из бревна, — сооружение верткое и не в меру коварное. Но я в таком плавании себя считал знатоком и предупредил моих пограничников:
— Автоматы к поясу пристегните надежно, чтоб, когда будете пузыри пускать — не утопить в отдельности. На самое дно садитесь и за борта не держаться.
— Знаем, товарищ начальник!
Все шло хорошо. До самых Кудеинских приисков проплыли быстро. Слыхал я одним ухом, что отводный канал готовили, чтобы отвести воду и разработать старое русло реки. Готов ли тот канал и откуда берет свое начало — не интересовался. Потом о нем и забыл вовсе. Тут вспомнил — посмотреть бы! Может, по тому каналу на бату и плавать нельзя? Может, на руках надо местами, либо волоком? Только подумал об этом, как подхватило течением и понесло прямо на пешеходный мост, перекинутый через канал и одним своим концом низко висевший над уровнем воды.
Нос бата я успел направить под высокую часть моста, но сам кубарем вылетел в воду. Боли, конечно, не ощущал. Такие мосты из мягкой породы делаются и вода речная, известно, тоже мягкая. Холодная только очень. Плавал я хорошо, вскоре оказался под берегом. Не на берегу или у берега, а именно под берегом, в безопасности и в ловушке.
Вода подмыла откосы канала, и сверху к воде опустился слой чернозема; переплетенный корнями, и висел он отвесно, как ковер. Под такой «ковер» я и угодил. Воздух там был, и за корни держаться можно было. Только темно и вообще убежище мрачное.
Спустя некоторое время, с час, может быть, улавливаю людские голоса. Меня, наверное, ищут. Но они прошли другим берегом и моего попискивания не слыхали. Выбираться надо было самому, пока окончательно не остыл, и пришлось ужом пролезать под этот чертов ковер. Все получалось хорошо. Автомат только мешал, болтаясь между ног. Тоже мне техника, импортная уродина!
На поляне, в километре ниже по течению, застал моих пограничников и с ними несколько гражданских лиц с баграми. Без шлемов, мокрые и подавленные. Моему появлению обрадовались необычайно:
— Значит, вы не совсем утопли, товарищ начальник?
— И я так думаю. А бат где?
— Нету бата! Когда вас из него выбросило, мы бат остановить хотели — но он перекинулся и дальше пошел без нас. На Аргуни уж, наверное… А людей позвали, чтобы баграми шукать у кустов, или, может, где труп появится…
— На заставу побежать хотели, чтоб искали тоже… Но как там скажешь, что начальника почти у самого дома утопили…
Ближайшее селение — Кудеинский прииск. Но туда надо было бежать назад. До Мальков немного подальше, но — к дому. И мы побежали в Мальки.
Повезло! Суббота оказалась, банный день. Крепко попарились и высушились. Ночью приехали в Усть-Уров. Здоровые, счастливые и хмельные. По такому поводу кто же от доброй чарки отвернется.
Операция завершается докладом об ее окончании. Такой доклад командование требовало и от меня. Но я чекистско-войсковыми операциями раньше не руководил самостоятельно и таких докладов не только не писал — я их никогда и не видывал! Составить такой доклад, следовательно, я не умел.
Мой начальник помог бы, но ему отпуск по графику дали. И я не хотел, чтобы он задержался — за ним в отпуск моя очередь.
Сидел и писал этот отчет между множеством других дел, более важных уже хотя бы тем, что они были делами сегодняшнего дня, а события в верховье Урова — день вчерашний. Хотя мой доклад и приняли, но еще через пару лет уже другой начальник и более высокого ранга за этот доклад меня отхлестал:
— В архиве роюсь, нити ищу. Ваши писания мне тоже попались. Недоволен я вами, товарищ Петров, недоволен! Какой материал вы погубили! Изюминки в них нет, понимаете — и з ю м и н к и!
Писалось, действительно, тяжело. Сама сущность однословно не давалась. Назвать бы кулацким мятежом, и был бы готов остов всей конструкции. Но не мог я так, даже ради той изюминки не мог.
Там, на Урове, все переплелось. Было кулацкое и, как всюду, в эсеровской упаковке. Троцкистское было, знакомое давно. Они, троцкисты, подносили антисоветские «идеи», выработанные более могущественными силами, и лишь наклеивали на них свой товарный знак. Это они силились показать советскую деревню, поддерживаемую могущественным пролетарским государством, как скопище рыбачьих лодок, и потом внушали доверчивым людям:
— Из этих лодок нельзя построить морского корабля!
Броско получалось. Может быть, и красиво. И — ложно!
Японское тоже было, шпионское и императорское.
Но все это лишь одна сторона событий, одна сила. Более подготовленная вначале и более активная, но — не единственная!
Была и другая сторона, другая сила, и в таком сложном переплетении я ее встретил впервые. Сила эта — пассивная вначале, а затем казаки все более активно сопротивлялись планам вражеского руководства. В какой-то мере казаки были застигнуты врасплох новым в селах и тем, что взамен этого нового сулили. Старое было еще дорогое, понятное, и казаки уступили уговорам. Они даже участвовали в нападении на Ильинский пограничный пост, хотя — это надо признать — особого усердия в схватке с пограничниками не проявляли.
Опомнились они потом. Не допускали убийств и грабежей и мучительно искали путей возврата. Тут подоспели мы, и наше преследование и наше «Обращение к казакам» завершили дело.
Как-то, позже уже, Попов говорил:
— Как это все сложно! Не просто революция и ее враги, не просто — «кто не с нами, тот против нас».
— Сложно, говоришь? И мне сложно, очень…
Мятеж на Урове подготавливался давно, и еще тогда Максима Петровича намечали в подставные руководители. В подставные, не больше. Он обладал такими личными качествами, которых начисто были лишены организаторы антисоветских авантюр — смелостью, волей и имел честное имя. Вначале удалось поссорить его с органами власти и якобы от их имени нанести ему удар по самому уязвимому месту — по боевой славе этого партизанского сотника. Проживая по отдаленным зимовьям, эмиссары белых центров месяцами обрабатывали его посулами, уговорами и угрозой. Им же, используя связи в советских сферах, удалось направить наши усилия по ложному следу.
Справедливость требует сказать, что именно Максим Петрович не допустил убийств и грабежей в первый день выступления, какой при мятежах обычно бывает наиболее кровавым.
— Казак я и я с казаками. Обижать их не позволю. А что же получается, граждане хорошие, если казак на казака пойдет?
Может быть, подлинные организаторы в тот день особенно сильно на убийствах и не настаивали, не торопили:
— Пусть ватагу на Илью поведет. Тут его заменить некому, Но когда его руки в крови будут, нашим станет, или мы его к ногтю.
Так бы, конечно, и получилось. Дальнейшее падение прервала смерть, рикошетная пуля и граната пограничника. Ватага осталась без командира, и после неудачи в Илье «высокие представители» скрылись в притонах Харбина и Шанхая. Дело — полагали они — было сделано.
Изловить истинных руководителей мятежа нам не удалось. И все же главное было сделано и нами. Мы встали между казаками и их врагами и не допустили истребления советских людей. Не воплотились в действительность зловещие планы врагов о подведении советских людей под удары наших же карательных органов. По событиям на Урове никого не вызывали, не допрашивали и не преследовали.
Об этих событиях писалось в журнале «Огонек» в 1933 году. Рассказ ли был или очерк, сейчас уже не помню. Название память сохранила — «Ильинский пост».
Кто бы мог тогда представить, что пройдут годы и тихая Дубровка станет одним из самых кровавых «пятачков» на огромном советско-германском фронте и что она будет играть роль решающего фактора при прорыве вражеского окружения в направлении на станцию Мга?
Ежегодно, в первое воскресенье сентября, участники боев на Дубровском пятачке и многие ленинградские писатели выезжают туда, вспоминают павших и радуются встрече.
Многих им еще встреч, очень многих!
В настоящее время Карл Иванович Ниемеля — персональный пенсионер, проживает в Петрозаводске.