Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке BooksCafe.Net
Все книги автора
Эта же книга в других форматах
Приятного чтения!
- СТИХИ
- * Я — подорожник ранам твоим. *
- * Шел первый век, немудрый век. *
- * Не прикованы лебеди тяжестью. *
- * Время тает, как снежинки на губах. *
- Ангелы
- * Ангел-хранитель — *
- * На кинопленках полустертых — *
- * Я в стихи свои вложить хотела *
- * Небо свинцовое, день неприметен *
- Светлячки
- 'Рубили рябину — '
- ВОЛЧЬИ СТИХИ
- Берегиня
- Русь волчья
- Лик Богоматери «Державная»
- Государыне Александре
- Царевне Ольге в день рождения
- Царевне Татьяне
- Царевне Марии
- Царевне Анастасии
- Царевичу Алексею
- Ольгины ангелы
- Гибель Григория
- Борис и Глеб
- Над озером
- Звонарь
- ИКОНОПИСЦЫ
- Ван Гог
- Из сборника
- * Девочка рисует на асфальте солнце. *
- Время
- * Как детский кораблик наивный, бумажный, *
- Фонарь
- Эвридика
- * Клавиша магнитофона, *
- Памяти ушедших артистов
- Из сборника
- * Помнишь наших берез лебединую стаю… *
- * То по белому снегу, *
- На виноградниках
- * Снег у земли забирает всю боль. *
- * Почтовый ящик — золотая голубятня *
- * Поминальный день — совесть живых. *
- * Я бессмертна — мне помин не нужен. *
- Фавн
- Лунный олень
- Яблони
- * Ты зажги свечу *
- * Ты молилась, Россия *
- * Там, где ночь с зарей червонною встречается, *
- Из сборника
- ПОЭМА О МУЗЫКЕ
- Стихи
- * Ожидание мое в доме теплится лучиною. *
- ' А мне сегодня рысь ладонь лизнула!'
- Москве
- * Здесь топь. Здесь хохочет трясина. *
- * В небе Гончий пес *
- * Белый город над черной рекой, *
- Шиповник
- Баллада о фениксе
- * Злое чудо в середине зимы — *
- * Дни скользят — песок янтарный, *
- * Погасли белые звезды — *
- * У людей одно слыхала я — *
- * Может, я жестокая. Прости. *
- * Жди меня по ту сторону черной реки, *
- * Благодарю, Господь. Ты дал мне эту боль *
- Песенка сумасшедшего
- Ожугу
- * Мне не уйти. Веселой травли пляска. *
- * Чуяла — были крылья! *
- * У кошки девять жизней, а у волчицы — тридцать. *
- * Господень лик — в земле, Им сотворенной *
- * Вы травили собаками — *
- * Не раньте поэтов, пока они живы, *
- * Господи, прости самоубийцу *
- * Сгодятся мои стихи, *
- Следопыт
- Твоя Мадонна
- Октай
- * Собираю в котомку все дары усталого дня: *
- * Заря тонула в озере Октай. *
- Боровск
- * Горем чужим, будто черствым ломтем, *
- * Мертвые колокола *
- * Наплодила стихов, *
- * Над крестом ржавый ковш луны. *
- Оберег
- Этюд 1918 года
- * Я прожду тебя ровно три тысячи дней. *
- 'Я взвыла на алом снегу'
- Льюис Кэрролл
- * Письмо под Рождество. Прохладно-вежливо. *
- Город Забытых Поэтов
- Друзьям дальнобойщикам
- Искатели солнца
- Дочерние стихи
- Серебро и чернь
- ЗВЕЗДНЫЙ ГОСТЬ
- Бакинская тетрадь
- Из книги
- * Заплети мне косу, китежанин. *
- * Ночью бродишь по дому, не спишь. *
- * Над волчьими оврагами *
- * Свей мне, княже, полынный венок. *
- * Вошла и промолвила: Здравствуй, сестра. *
- * Стала с проседью — волчья масть! *
- * Вот я пришла. Что поздняя, прости. *
- * Песню слагаешь — для птиц и для сосен, *
- * В поющих соснах встретимся с тобой, *
- * Ты зимою всегда одинок. *
- * Обрывы и горы — смертельные корчи Земли *
- Из книги
- ПРАВОСЛАВНЫЙ КАЛЕНДАРЬ
- Мария Египетская
- Матронушке
- Рождество Пресвятой Богородицы
- Введение во храм Пресвятой Богородицы
- Покров Пресвятой Богородицы
- Вера, Надежда, Любовь
- Касьян
- Троица
- Сошествие Духа на Апостолов
- Поминальный день
- Лик Богоматери «Взыскание погибших»
- Лик Богоматери «Донская»
- Лик Богоматери «Семистрельная»
- Лик Богоматери «Спорительница хлебов»
- Лик Богоматери «Аз с вами»
- Лик Богоматери «Державная»
- Успение Пресвятой Богородицы
- На праздник иконы Божией Матери «Знамение»
- Лик Богоматери «Почаевская»
- Иверская
- День Иова Многострадального
- * Всё по знаку Божьему, по слову, *
- Вербное воскресенье
- * Он шел в венке седой полыни горной, *
- Иоанн Креститель
- Китеж
- * В запрокинутый колокол *
- Жар-птица
- ВЕНОК ПАМЯТИ
- ВОЛК И ЕГЕРЬ
- РАННИЕ СТИХИ [5]
- СОЛДАТКА
- РУСЬ КОЛОКОЛЬНАЯ
- Баллада о двух кораблях
- Стихи из книги
- Папоротник
- Полынь
- Спорыш
- Разрыв-трава
- Клевер
- Чабрец
- Подснежник
- Сирень
- Рожь
- Материнка
- Шиповник
- Зверобой (Заворожи-кровь)
- Подсолнух
- Одолень-трава
- Гроздь рябины
- Вербена
- Барвинок
- Горец змеиный
- Медуница (Жалость-трава)
- Ночная фиалка
- Страстоцвет
- Сон-трава
- Лесной колокольчик
- Камнеломка
- Оленья трава
- Любисток
- Повилика
- Птичья слепота
- Золототысячник
- Белена
- Зимовка[6]
- Мандрагора
- Перекатиполе
- Лебеда
- Живокость
- Девясил
- Калина
- Мелисса
- Крапива глухая
- Песнь моя — Травник
- Терновник
- Ромашка
- Черемуха
- Омела
- Голубика
- Канны
- Маки
- Кричащие цветы
- Молитва подорожника
- Верую в Лик Твой[7]
- Ирисы
- Лесной янтарь
- Алтей
- Лихоцвет
- Евшан-зелье
- Звездчатка
- Купина
- Трилистник белый
- Буквица
- Петров кнут
- Пшеница
- Сорная трава
- Чертополох
- «Душа персиянки» — речная лилия
- Волчье лыко
- Одуванчики
- Крапива
- ДЛЯ ДЕТЕЙ
- ПЕРЕВОДЫ
- Ян Болеслав Ожуг
- Бронислава Вайс (Папуша)
- СЛОВО О ПОЛКУ ИГОРЕВЕ
- Иоганн Вольфганг Гете
- Лина Костенко
- * Неужто вправду женщине необходимо мужество? *
- * Я с детских лет деревьями любима. *
- * В сотах стерни нет больше меда солнца. *
- * На юг не полетит журавлик из фанеры. *
- * Шиповник трудно отдает плоды. *
- * Я вышла в сад. Он худ и почернел, *
- * Умело осень вышивает клены *
- * Те, кто рождаются раз в столетье, *
- * Любовь моя! Вот я перед тобою, *
- * На старых фото молодые все. *
- * Настанет день, обременен плодами. *
- * Мы наследники разграбленных кладов, *
- * Бредет старушка тихо по дороге. *
- Finita la tragedia
- Тиниэль
- Николай Шамрай
- Nika Turbina
- Sergej Jesienin
- POLSKIE WIERSZE
- ПРОЗА
- Сноски
В.О.
Я — подорожник ранам твоим.
В острых каменьях твоя дорога.
Тихой молитвой будешь храним
И материнской моей тревогой.
Все твое горе — в жилах моих,
Все твои беды взяла на плечи.
Как осторожно надежда лечит.
Я — подорожник ранам твоим.
Шел первый век, немудрый век.
И исцелял Христос калек,
и знал, что будет подлый суд,
и среди всех они придут,
и, отводя прозревший взгляд,
Варавву отпустить велят.
Не прикованы лебеди тяжестью.
Меня срежут, а ты лети.
Видишь, берег встречает княжеский,
будет счастье на светлом пути.
Небо плачет лебяжьей былью
о подруге и меткой стреле —
распластались сусальные крылья
по осенней стылой земле.
Одинокий мой, черный лебедь,
долети до святых берегов.
Ты не бойся любить и верить
и моей не терзайся судьбой.
Видишь, осень нам путь озарила
поминальным огнем рябин.
Я тебе отдала все силы.
Ты теперь долетишь один.
Время тает, как снежинки на губах.
По листкам календаря крадется страх —
оттого, что удержать нельзя дней…
Скоро жизнь обратится в талый снег.
Вам лишь бы чинный, непорочный,
чтоб лик, как на открытках, бел…
Есть ангелы в обличьи волчьем,
они выходят под прицел.
Есть ангелы, чьи крылья рваны
и ризы волоклись в грязи.
У них сердца — сплошные раны.
Они приходят нас спасти.
С нервным искаженным ликом…
Есть ангелы в обличьи диком,
они выходят под прицел.
Памяти маленького ангела
Ангел-хранитель —
Это кровинка боли.
Тот, кто землю покинул,
Кого мы сберечь не сумели.
Криком по рваным нервам…
Но я тебя не покину.
Ангелом твоим буду,
Горькой нежностью лебединой.
Живи за меня, слышишь!
Через твое зренье,
Через твои руки,
Через твое сердце
Беру недожитое мною.
Живи за меня, слышишь,
Прости, что так рано к Богу.
Ангел-хранитель —
это кровинка боли.
На кинопленках полустертых —
Торжественные двойники
Давно ушедших в смерть актеров.
Слова и жесты их легки.
Они воскресли на экране.
Проходит время мимо них.
Они чужую жизнь играют,
Еще в беспечности живых.
Петру и Людмиле Киреевым
Я в стихи свои вложить хотела
солнца луч и капельку тепла.
Только строки полны болью белой,
как пригоршни битого стекла.
Лучше слушай: солнцу верить просто.
Старый ангел в городе живет.
Он, чудак, стоит на перекрестке
и улыбки людям раздает.
Разве камней черных не бросали?
Приглядеться — крылья в шрамах сплошь.
Только вот таишь свои печали
и улыбки людям раздаешь.
Не утешат мои злые песни,
как людскую утолить беду?
Помощи моей живой поверьте:
через бездны руки протяну.
Небо свинцовое, день неприметен,
Город под тусклым дождем.
Хмельною горечью тянет с заклетен.
Знаешь, за скорбь воздается добром.
Свет выправляет горбатые души.
Да, к сожаленью, не всем.
В облике нищей старухи-кликуши
Бродит Господь по дворам.
Светлячки до рассвета живут,
Днем они никому не нужны.
Они падаю утром в траву,
Как невзрачные хлопья золы.
Их на помощь зовут, когда ночь
Душит город свинцовым кольцом —
Пусть пытаются тьму превозмочь
Неразменным своим серебром.
Очень вежливо день объяснит,
Что не нужен их маленький свет,
Эти искры нельзя разменять
На пригоршню насущных монет.
Как погасшие звезды, в траву
Неживые ложатся огни.
Светлячки до рассвета живут,
Днем они никому не нужны.
Рубили рябину —
святую жар-птицу
губили!
Рябиновой кровью
ладони и лица
багрили.
Над плотью девичьей
топор ненасытный оскален.
Ах, крылья жар-птичьи
всем взмахом за небо хватались!
Кровавые слезы —
живые целебные зерна
в печальную землю
рябина роняла покорно.
Весенняя песня
пробудит царевну лебяжью,
и верьте — воскреснет
рябина на склоне овражном.
Здесь крепкие корни
с землей разлучиться не могут.
И теплые зерна
сердечком потянутся к Богу.
Небо — в цвет шерсти волчьей —
Над лесом склонилось молча.
И ярче страшного пламени
По ветру бьется кумач,
Обрывки людского знамени.
Небо — как волчий плач.
Волчица мечется. Страшны — флаги.
Охотник целится на левом фланге.
Рванись, волчица,
в мнимый просвет!
И снег обретает флажковый цвет…
На тающем снегу следов не запутал,
Зачуяв весну —
Когда под белым февральским солнцем
Прицел блеснул.
Как соучастники привычной расправы,
В проталинах лежали поля.
Снег разошелся водою алой.
И пахла весной,
первый день весною пахла земля.
А люди жалеют, как правило, тех,
Кто белый о жизнь не запачкали мех.
Пусть мне по заслугам слепая пальба,
Но в волчьих глазах вековая мольба,
Запекшийся крик: и меня пожалей,
Прости — как умею живу на земле.
Но тысячи ружей ощерились вслед,
И алою рутой подернулся след.
Убили подругу.
Бежал по багровому следу,
А после заплакал на белый осколок луны.
Бог хищником создал. Но этой вражды ты не ведал,
Своей и ее пред людьми ты не ведал вины.
А завтра уж вышел по хрупкому первому снегу
Навстречу охотнику — сбыть ненавистную жизнь.
И звук оглушил, и качнулось поблекшее небо,
Две пули в груди не больнее утраты зажглись.
Но жил. А стрелявший промолвил, справляясь с зевотой,
Лишь искоса глянув на снег, запылавший в крови:
«А знаешь, волчишка — сейчас добивать неохота.
Такое твое уж звериное счастье — живи».
Ночь долгой была. А в предутреннем дымном тумане
Волк всё позабыл и, как будто смиряясь, затих.
И снится, что лижет волчица горячие раны,
И выжить велит, и людей завещает простить.
Теплая луна над логовом,
Дремлют тропы вечные.
Не бывало в мире Боговом
Хищника без нежности.
Сама волчица, исчадье ночей,
Светлой страсти исполнена ныне —
Ибо к мягким соскам ее
Припали щенки смешные.
Благодать звериного лика.
Лунный взгляд смежая, она
Не прирожденной сутью дикой —
Женской кротостью озарена.
Прицел ожидает где-нибудь,
А порою берут и в логове.
Не было, отроду не было
Честности в мире Боговом.
В волчью стаю уйду.
По следам, запорошенным стужей.
Ночью снег, как стекло, беззащитные лапы режет.
Что бродить средь людей со своею ненужной
И такою упрямой, почти что ослепшей надеждой.
В волчью стаю уйду.
И приму волчий кровный закон.
На звериной тропе свое сердце живое
Под бессмертный шиповник тихонько зарою —
До лучших времен.
В волчью стаю уйду…
В. О.
Судорогой искаженный лик…
Кто к тебе сумеет приклониться,
Кто отпустит боль твою, как птицу,
Бьющуюся в сердце, как в силке?
Я незваной о тебе молюсь,
Изгораю свечкою упрямой.
Перекрестки распинают Русь
Между кабаком и белым храмом.
Да мне все равно, дьявол ты иль святой,
Для меня ты — навеки родной.
Не с белой свечою — с горькой лучиной
Встречать выхожу…
Я знаю все, что было на рваных твоих дорогах —
Дух, да зарево, да блуд на крови.
И я вымолю прощенье тебе у Бога
Чистой болью своей любви.
Город застыл, как жадная плаха.
Больно, больно ранят ласки неживые.
Засмеялся дико, да рванул рубаху —
Раны ножевые.
Под луною черны — раны ножевые.
Я у земли-матушки зелье попрошу,
Да на белой зореньке раны залечу.
Только ни у лекарей нет, ни у земли
Зелья сокровенного — душу исцелить.
Да мне все равно, дьявол ты иль святой,
Для меня ты — что сын родной.
Тот город бездной сотворенный
И корчится в бреду…
Я отыщу твой дом бессонный,
Сквозь тьму, сквозь бред — приду.
И с лика города сотрется
Угар больных ночей.
Там в темноте зажгутся звезды
В ответ твоей свече.
К сероглазому мальчику нежность
Беспробудной, берложной души твоей…
Там сивилла — зима косматая
В беззащитные окна глядит.
Этот блеск декораций подгнивших —
Русь престольная — крыс возня, —
не поймет сероглазый мальчик.
Успокой беззащитную кровушку.
А мое окно грустью теплится,
только слепнет свет на снегу.
Сероглазого мальчика сыном
мое сердце зовет.
И тоскою по колыбели
я пою в холодном дому.
Приходи. Я поведаю тайну.
Сохранит тебя, обережет —
наш родимый, еще не рожденный,
о котором молю Богородицу…
- Грешна, отче, грешна я:
уберечь не сумела.
Как сыночка русого
не сберегшая мать…
- Не раскаешься, раба Божия:
без венца, без причастия
любишь смутьяна, срамника
с речами безумными.
- Да что же стали любовь
в лохмотья греха рядить.
В ней одной избавление,
в ней одной и причастие.
А венец нам — солнце Божие.
Грешна, отче, грешна я.
6. Гибель Распутина
Зацепиться б за синий лед,
удержать лютой жизни покровы.
Да резво целятся — кто добьет,
словно псы, ошалели от крови.
Я босая бегу к тебе,
я кричу над обрывом ночи.
Вьюга, ведьма в черном платке,
на перекрестке стоит, хохочет.
И воет Россия, точно волк у ворот покинутой деревни…Из пророчеств Григория Распутина
Не отрекусь от волчьей стаи,
не отрекусь.
В ней застится и убегает
неприрученная, святая,
моя поруганная Русь.
Хрипят на рыжий месяц волки,
искрится снег на серых холках.
Мы все запомнили осколки
людского злобного свинца.
Не отрекусь от волчьей стаи,
не отведу мишень живая —
терново-звездного венца.
Стонала Русь в зверином лике,
свинцовый путь себе пророча.
Два карих взгляда мой и волчий —
скрестились на обрыве диком.
Да лучше к лютым зверям уйти,
лучше издохнуть в волчьем яру,
чем шутом сумасшедшим корчиться
на людском кровавом пиру.
Бродит в выжженных городах
серая стая.
На оскаленных площадях
волчьи свадьбы.
Век черный! Не дай Бог прозреть
судьбою державы.
…Рассвет. На оконном стекле
семь капель кровавых.
Больше кровь не заговорить.
Вижу сны как огонь золотые
и расстрелянный детский лик
над пустыми степями России.
Ты воскреснешь, Русь,
как Господь воскрес.
Ты воскреснешь, Русь,
и погибнет бес —
он вошел в народ,
он вошел в вельмож,
проплясал по площадям свинцовый дождь.
Там за волчьей мглой
щедрый свет небес…
Ты воскреснешь, Русь,
как Господь воскрес.
Когда Россию бросили иуды
безбожникам, как падаль псам,
где некому судить — Господь рассудит,
и власть передается небесам.
Шатается пустой престол великой
и одержимой демоном страны…
Тогда и проявилась на Руси
печаль и строгость царственного лика.
Россию, что в безумьи бьется,
слепая без поводыря,
прими, Небесная Царица,
из рук последнего Царя.
«Чувствую себя матерью всей России и
всего русского народа…»
из письма Государыни Александры
В материнской молитве
ты стояла как в праведной битве —
за родимых детей
и за кровную Русь,
а она предавала,
ложью в очи плевала,
материнское сердце
Русь штыками пронзала…
Голубица, подруга, сестра!..
Со слезами, милая, встану я
на колени в холодный снег,
и на белом цветами алыми
расцвечу твой праздничный день.
Лебединое небо склонилось,
сберегло молитву и крик.
И над дикой степью России
убиенной юности лик.
Раненые солдаты
звали тебя сестрицей,
воины страшной Отчизны
просили за них молиться.
Не нужен венец жемчужный
царевне в косынке серой.
Твои сильные, добрые руки
бинтуют с любовью и верой.
Забытые ноты Шопена
на черном фортепиано,
как птичьи следы на снегу.
Тебе некогда плакать, Татьяна,
тебя ждут воспаленные раны,
твои сильные, добрые руки
искалеченных берегут…
Не поблекли, не постарели
ливадийские акварели,
опаленные бедой.
Напоенное солнцем поле,
и церквушки крест золотой…
За кровавым пологом боли —
лик художницы молодой.
Девочки русые!..
Рана сквозит
в темном волчицыном сердце Руси.
Народ ее, яко потомков убийц,
Боже, прости и спаси.
Мама, мне снились ангелы,
наверное, это к радости,
большой-пребольшой радости,
как в снежный день Рождества.
Их крылья солнцем пронизаны,
их смех — бубенцы хрустальные,
а глаза у ангелов грустные —
наверное, им жалко людей.
Они меня звали, мама,
с собой во дворец небесный,
мне с ними там на рассвете
прекрасный бал открывать.
Помолись, Русь острожная,
о болящем царевиче,
твою муку приемлющем
на поникшие плечики.
Русь, как зоркая хищница,
близость казни почуяла,
нивы русские выжнутся
окаянными пулями.
Помолись о царевиче.
Не с тобою, лукавою,
ему праведно царствовать —
править горней державою.
Мученицу Русь не оставили
Акварельные диво-ангелы,
Византийские лики древние,
Нарисованные царевною.
Крылья белые — кровью пятнаны.
Над Россией плакали ангелы.
Над державой, безумьем выжженной —
Снежно-белые, огне-рыжие,
Словно лебеди — грусть пречистая,
Словно лебеди над Непрядвою,
Возносились Ольгины ангелы.
А когда заявились с обыском,
Рылись с хохотом в письмах девичьих
Да плевались махоркой желчною —
Во дворцовом камине таяли,
Отданы огню на заклание,
Беззащитные Ольгины ангелы.
Кровоточили, пеплом свилися.
В небо дикое возносилися.
А России уже не дышится,
Рвет ее вороньё жестокое.
В небе траурном — стая белая,
И молитвы святые слышатся
Вперемешку с лебяжьим клекотом.
Но вдогонку ружья оскалятся,
В снег кровавый ангелы свалятся.
Не летайте в Россию, лебеди —
Срежет пуля над невским берегом.
Время всё рассудило, расставило,
Боль с надеждою нам оставило.
И летят лебединой стаею
Над моей страной покаянною
Акварельные диво-ангелы,
Лучезарные Ольгины ангелы.
Убиенной царевны ангелы.
По хрустящему снежку — тропы волчьи,
И над городом месяц — зазубренный нож.
Город, как разбойник, в спину мне хохочет,
Да так, что бросает в дрожь.
А за мною гибель, слышь, крадется, стерва.
Ну-ка, поиграю с ней нынче на снегу —
Может, обману ее, коль не сорвутся нервы,
И дерзким смехом брошу опять в глаза врагу.
Ну а если сгину в роковом бессильи,
Упаду, зароюсь в кровяном снегу —
Так хоть ненадолго заслоню Россию…
Хоть на два годочка… Больше — не могу…
Яды приготовлены, вычищены ружья,
Мне теперь, как зверю, некуда уйти.
Как моя любимая, будет плакать стужа
В ледяных разломах
До слепой зари.
Эх и просторна ты, Русь-матушка,
и звенит в мечах булатных удалая сила.
Да не знать, кому ты, подлая, дашь княжество,
а кому — во чистом поле могилу.
Выехали братья в поле дикое,
а над ними — только небо да колокол,
а за ними смотрит Русь великая,
цену жизни мерит желтым золотом.
Говорит Борис брату-отроку:
княжить в городах — что на веслах плыть,
мне, должно быть, силы не хватит, брат,
сил не хватит, да и не по сердцу.
А под Глебом, младшим, споткнулся конь
рыжей масти с лютым отсветом в кровь.
И ответил Глеб: все державы земли
на огне замешены, на крови.
Через поле дикое едут княжичи,
и горит над ними солнце червленое,
а про них наточены мечи вражии,
и в ликах братьев вещая грусть иконная.
На Руси своей юродствуем…
Сцепи зубы да терпи.
Где-то крик коней испуганных
ветер носит по степи.
Видел, видел берег — княжеский
неразделенный завет.
Смертная печать не вражеский,
а родной скрепляет след.
Пепелище горько хмурится,
чуть змеится теплый дым.
Рыжий шут рассвет целуется
с отражением своим.
Тоску волчью нынче праздную!
А придет заря — очнусь
свою дочку неразумную
крестить — стареющую Русь…
Константину Сараджеву
В этом мире глухих
медный колокол — мой поводырь,
музыка — моя кровь.
Нервы, как синие жилы, в смертный узел скрутив,
я исповедуюсь криком колоколов.
Господи, Ты слышишь, Господи,
чернь да рвань собралась на площади,
снова целят колом осиновым
в Божьего Сына.
Господи, услышь, Господи,
пощади лихой народ, пощади.
Медь бессмертную просыплет звон
на затоптанной площади.
Нет спасенья тому, кто пригубил Истины!
Мне за всех доведется выстрадать
вещим колоколом Твоим.
Разве вы не видите?
Музыка расцветает
золотым, огненным, рыжим,
рассыпается осколками радуги.
Это ж впору ослепнуть тому,
кто так близко увидел сияние.
Я хочу в жизни совсем немного:
чтоб у всех были светлые лица,
чтобы жаждущие могли добра,
как воды ключевой, напиться.
Нынче крикнул зверем раненым
чуткий медный исполин.
Видишь, храмы обезглавлены,
звоны сброшены с вершин.
Верю, что воскреснет звонница,
щедрый колокол не ржавеет,
и еще придет, поклонится
покаянная держава.
Не казните Благовещенский
медноликий грустный колокол.
Я ударю в звоны Китежа,
ради праздника престольного.
Я ударю в звоны крепкие —
разольется ясно озеро,
сберегу от злобы вражеской
Благовещенский грустный колокол.
Расплескался набат над землей,
над сиреневою зарей.
Я звонарь — я апостол и шут,
неприкаянный снова
между просинью неба
и плахой сосновой.
Ну-ка, ангел, лады мне настрой!
Я за этот хмельной, трепетный звон
расплатился судьбой.
За собою чую вину —
незван лезу к престолу Божьему.
Переплавлю в заветный звук
всю нажитую боль острожную.
Сам себя сожгу в яром звоне —
лишь бы только достиг небес!..
Раскачай канат,
отпусти-ка в стынь,
заревой набат
горек, что полынь,
колокольный стон —
в нем века горят,
журавлиный клич,
золотой набат…
Кличет колокол
к покаянию.
Горло звонаря
небом ранено!
Я хочу в жизни совсем немного:
чтоб у всех были светлые лица,
чтобы жаждущие могли добра,
как воды ключевой, напиться.
Рукотворный, престольный,
неразумный мой град
торжеством колокольным,
как пожаром, объят.
Рвется музыка-птица
в белый горний чертог.
Я в том звоне бессмертном
свою жизнь прожег.
Сердце людское тоже
чуткий колокол Божий.
Родился не в добрый час, с Божьей меткой,
полоснула неспроста боль по нервам.
Раскатился ярый звон по глухим переулкам,
по Руси моей нищей, каторжной,
по Руси моей злато-огненной.
Словно горсть серебра с неба брошу вам,
то ль озлобленным, то ль юродивым.
Если бродит за душой серый страх,
если голос мой живой в кандалах,
белым огнем, мой колокол,
жги темноту горькую…
Я и сам сгорю до кости
и воскресну с пасхальной зарей.
Божьим колоколом должен спасти
черный век нераскаянный мой.
Лебединые крики
солнце затмили.
Синевы зачерпнули
хрупкие крылья.
Лебедь жизнью платит
за свою бессмертную песню.
И с земли отозвался колокол
птице, плачущей в поднебесьи.
Христос воскрес! — Ликуют звоны.
Нерукотворною иконой
зажглась пасхальная заря
рукою слабой звонаря.
Вгляделся в лики белых яблонь,
и болью музыка зажглась —
всё стало как в тот день и час,
когда Спаситель шел по травам.
На пытку шел, на клевету,
толпе раздав души осколки,
и взглядом загнанного волка
с креста впивался в высоту…
Но знал: Любовь сильнее смерти,
но знал: Любовь сильнее жизни,
Любовь вернет ему дыханье,
гробницы темень разобьет.
Сонный город всполошил мой колокол,
И прокляли люди звонаря.
Но согрела жизнь мою недолгую
Божия пречистая заря.
Голос мой стреноженный, повязанный,
Боже, узы страха разреши —
Сколько мною истины не сказано
И сгорело в пламени души.
Музыка моя, нам нужен колокол,
Как слепому нужен поводырь.
Как молитвой, звоном чистым, вольным
Озарился белый монастырь.
Чтобы спать не мешал я людям,
Перережьте слабое горло,
Перережьте под куполом храма
Жилы моего колокола.
Сонный город всполошил мой колокол,
И прокляли люди звонаря.
Но согрела жизнь мою недолгую
Божия пречистая заря.
Памяти Вадима Николаевича Михайлова
То ли в охре ладони, а то ли в крови…
Я пишу Божий лик первозданной Любви.
Кровит вполнеба лихая заря
Над пожарищем монастыря.
Птичьи крики да краски на белой стене.
Тихой поступью ангел подходит ко мне
И легко направляет горячую, нервную кисть —
На иконе пресветлые очи вполнеба зажглись.
Там, где огненный зверь
Проплясал, пожиная беду,
Ты поверь —
Новый храм на века возведут.
Заживут понемногу
Наши раны и раны сожженной земли,
И Любовь освятит ясный лик
Неубитого Бога.
То ли в охре ладони, а то ли в крови…
Я пишу Божий лик первозданной Любви.
У мальчонки синеглазого голос ломкий,
Неокрепшие руки в ссадинах-ранках.
Он бродил по городам с полинялой котомкой,
Улыбался людям светло и жалко.
И ревели площади: эй, дурачина!
А жалостливые бабы совали краюху.
И кричала в глазах его боль-кручина,
И сияла милость небесного Духа.
На груди медный крестик — от пота зелен,
А в котомке нищей — кисти да краски.
Он боялся городов с их злобным весельем.
Он хотел рассказать людям, что такое счастье.
А когда жил на небе глазастый месяц,
Уходил он в рощу, где кровили рябины,
Доставал тайком холсты-мешковины,
Чтобы воссиял на них Лик небесный.
И была на мальчонку как на зверя травля.
А он жить хотел, смиренный и дерзкий.
А потом позвали в храм семиглавый,
С мастерами писать бессмертные фрески.
Он прослави тех, кто делился с ним крохой.
Он не проклял тех, кто бросал камнями.
Тот малец неприкаянный звался Прохор,
Это имя летопись хранит, как знамя.
Огнекрылых ангелов создам —
Пусть они оберегают Русь,
Станут ярым воинством ее.
Бьется кисть, как раскаленный нерв.
На Руси рябинной да ржаной
Я незваный, я для всех чужой.
Мне Византии дальней золото,
Как горсть песка в глаза усталые…
Мои фрески взглядами когтить
Будут распинатели Христа,
Да не потускнеет Божий лик
От каленых стрел людской злобы.
По земле, израненной войной,
Богоматерь босиком бредет,
Ищет Свое кровное дитя…
Заслонить бы Землю от беды
Ликами, светлее чем заря.
Я могу так мало. Положить
Свою жизнь на огненный алтарь.
Хлыстом полосуют по небу
Хриплые крики воронов.
Поле расплавленным золотом
Льется безумцу под ноги.
Хлыстом полосует по сердцу
Жестокое слово ближнего.
Времени лютыми косами
Поле судьбы моей выжнется.
Краски возьму рассветные,
Чистые, раскаленные.
Лишь бы не исковеркали
Люди, бедой ослепленные…
Жажда жить прорастет сквозь асфальт,
Сквозь бездушье и злобу людскую.
Жажду жизни впишу на скрижаль
И палитрой зари короную.
Ты мой брат, сумасшедший цветок,
Опаляющий солнечным жаром,
Обернувшись в тоске на восток,
И сияя, как солнца огарок.
А со смертью бродил я вчера,
Рука об руку шли вдоль обрыва.
Она, кажется, рыжей была,
И мне пела утешно, призывно.
Еще будут больные холсты
Крест-накрест порезаны бритвой,
Еще будут убиты мечты
И растоптаны сны и молитвы.
Но сегодня мне хочется жить.
И пускай захлебнусь одиночеством.
Мой подсолнух о жизни кричит,
Как безумный оранжевый кочет.
С краской цвета огня,
Как с корявой клюкой,
Я брожу в этом мире слепых.
Спотыкается шаг.
Труден путь к небесам.
Никому здесь не нужен мой крик.
В незнакомой стране
Я гощу на земле,
Ибо Родина — Божьи поля.
И не рады мне здесь,
Камень в спину — как честь,
Угодил в давний шрам от крыла.
Ю.Р.
Зажги свечу, как вызов тьме, которой
Ты сам недавно присягал и лгал.
Благослови притихший зимний город,
Седые полуночные снега.
В незнамый час, торжественный и поздний,
Когда душа бессмертием полна,
Зажги свечу, как зажигают звезды.
И не печалься, что сгорит она…
Признаюсь — я живу на полотне,
Я в узкой раме — пленная, живая.
Чужих эпох надменный черный гнев
Проходит мимо, память обжигая.
В больную полночь ты меня писал,
В чужой стране, в безумии творенья.
И холст черты живые обретал,
Я обретала душу, плоть и зренье.
За окнами — фальшивый мир людской,
А в мастерской — забвенность благодати.
Я рождена любовью и тоской,
Во тьме твоих молитв и проклятий.
Мне — комнат тишь, и полутемных зал,
И горький дым безжалостных столетий.
Заплаканы старинные глаза
На рукотворном и немом портрете.
Художник сгинул в низости веков,
А я осталась — горькая сивилла,
Не смея сбросить золото оков.
А я была живая, я любила!
Меня теперь чужие берегли,
Холодные и потные ладони.
Как шлюху, выставляли на торги,
И тут же мне молились, как мадонне.
Я пленницей живу на полотне,
Подальше сердце спрятала живое.
Я жду пресветлой гибели в огне,
Жду варвара, который — упокоит.
Мы связаны неразрывно. Ты — Мастер. Мученик и безумный, как любой гений. А я — Муза… Я только выцветший портрет.
Приходи на девятый день.
Адрес мой: от калитки направо,
уголок, где ржавеет ограда,
и от старого клена тень.
Приходи на девятый день.
Мне не надо вина и хлеба.
Как счастливый билет на небо,
принеси для меня сирень.
Тиниэль, старшей сестре и ближайшему другу
Царица Осень сыновей троих взрастила.
Сентябрь, младший — ласковый и светлый,
Он весел нравом и душой отзывчив.
Октябрь — иной: задумчивый, усталый.
Он золотом на плащаницах дней рисует,
С той долей обреченности в судьбе,
Что каждому художнику дается.
А старший сын — холодный и суровый.
Его судьба труднее всех.
И взгляд его — как нож.
Деревьев танец предосенний,
Волнений золотых.
Их выразительность движений —
Язык глухонемых.
Бредем дорогой одиночеств,
И опускаем взгляд —
Не ведая, что с нами молча
Деревья говорят.
Факелы осени, клочья огня.
Воин Октябрь седлает коня.
Смертные битвы в пляске дерев —
Дикие сабли, огненный гнев.
Первым ледком безнадежно звеня,
Воин Октябрь стреножит коня.
Стоптаны жатвы, людские поля.
Теплыми ранами дышит земля.
Живые листья подожгли
На черном тротуаре.
Они же бьются и кричат,
Как лошади в пожаре…
Гнедая, желтая листва…
Но крик никто не слышит.
Молчит убогий тротуар.
Дымится пепелище.
Опои меня звездной горечью,
Уложи меня спать, усталую.
Осень старится с каждой ноченькой.
Мокрых кленов метели алые.
Жизнь оплачут дожди нездешние.
Серебром потускневшим — заря.
Виноградники опустевшие:
Суламифь не встретит царя.
Осень листопадами шуршит.
Рыжий кот на рыжих листьях спит.
Все лучи последних теплых дней
В рыжей шерстке сохранит своей.
На родину души, в небо,
От жизни, впившейся черно —
Пустите, цепкие корни,
Пустите, рваные нервы.
Пустите, люди и звери,
Зори, травы и плахи —
Туда, где можно верить,
Туда, где не будет страха…
В пещере ночи зреет искра дня,
И теплит жизнь в холодной тьме незрячей.
А я, как дикий зверь, боюсь огня,
Но вынести должна его, иначе
Ослепнут люди, света не дождав,
А ночь творит беду и беззаконье.
Иду к чужим,
И стих мой, как звезда,
Горит сквозь обожженные ладони.
(сборник составляют стихи преимущественно 2000–2002 гг)
Анечке
Девочка рисует на асфальте солнце.
Желтый мел упрямый крошится в руках.
Этот день осенний нам не улыбнется.
Небо в рваных тучах, сизых облаках.
Девочка рисует на асфальте солнце,
Чтоб согреть надежду, веру и мечту.
Может быть, рисунок детский не сотрется,
И не сгинут судьбы наши в темноту…
Дж. И.
В стареньких часиках спряталось Время,
Как невидимка — маленький гном.
В полночь неслышно гномик выходит
и потихоньку обходит дом.
В синем плаще, в бесшумных сапожках.
Он с неба снимает фонарик луны,
К людям подходит гном осторожно,
Чтоб не спугнуть наши сны.
Светит, мигает волшебный фонарик,
Хитро смеется гном в кулачок.
За ночь он взрослым сединок прибавит,
А малышам прибавит росток.
Но уже годы… На сердце осень.
Маленький гномик, скажи наконец,
Молодость нашу куда ты уносишь?
Может быть, прячешь в часы, как в ларец?
Я не сержусь на тебя… Только, знаешь,
Гномик, ты лучше чуть-чуть отдохни,
Ты погаси свой белый фонарик,
Повремени, повремени…
В стареньких часиках прячется Время,
Как невидимка — маленький гном.
В полночь неслышно гномик выходит
И потихоньку обходит дом.
В.О.
Как детский кораблик наивный, бумажный,
по синему озеру месяц плывет.
Небесное озеро манит и дразнит.
Но хрупкий кораблик ко дну не пойдет.
Я детство твое, капитан синеглазый,
наощупь нашла по утраченным дням.
Я там. Я — твоя запоздалая сказка,
чтоб первые слёзы унять.
Фонарь — как отражение луны,
Той, полукруглой, в дымном ореоле.
Глядит в окно. Душа его в неволе.
И тусклый луч скользит в чужие сны.
Вот в доме, на окраине ночной,
Погасли окна. Подступает стужа.
Фонарь невзрачный, старый, неуклюжий,
И так смешно, что бредит он луной,
Пленен ее мерцанием и высью,
Что он надежду детскую хранит…
С ночных небес насмешливо глядит
Прищуренное око хищной рыси.
Колдует снежной тайною январь.
Снег ласкового света не остудит.
А люди и не смотрят на фонарь,
И не поймут — на то они и люди.
И лишь фонарщик, нищий старичок,
Придет и скажет ласково, как сыну:
«грусть, понимаю… Потерпи, дружок.
Тебе любовь волшебная дана,
Мой бессловесный, мой несчастный мальчик:
Фонарь погаснет, и умрет фонарщик,
А в небесах останется луна».
Памяти Анны Герман
Надеждою разорванная ночь…
Поднебесье горстью зачерпну.
Жить хочу! Помилуй. Жить хочу… —
Как сквозь камни бьется ручеек.
Только голос мой обманет смерть.
Ясными рассветами — вернусь.
На моих нескошенных полях
Голубые звезды васильков
Будут расцветать среди зимы.
Памяти Анны Герман
Клавиша магнитофона,
словно пароль в бессмертье.
И оживает голос,
Которого нет на свете.
И оживают губы,
Которых нет полстолетья.
Музыка смерти не знает.
Настежь людские окна!
Это душа родная
Бьется в магнитофоне.
Даже как будто слышно,
Как стучится живое сердце.
Выстраданный твой голос —
Это пароль в бессмертье.
На кинопленках полустертых —
Торжественные двойники
Давно ушедших в смерть актеров.
Слова и жесты их легки.
Они воскресли на экране.
Проходит время мимо них.
Они чужую жизнь играют,
Еще в беспечности живых.
Помнишь наших берез лебединую стаю…
Там рождалась Любовь святая,
восприемницами березы
от судьбы защищали грозной.
В зимней стуже — царевны
заколдованные,
в осень горькую — ближе нам
чем сестры кровные.
Нас березки мирили,
забирали печали,
нас березки весной повенчали.
А когда уходить мне приходится
последней тропой одиночества,
я умоляю, чтоб тебя берегли
Матерь Богородица
и дух березовой рощи.
То по белому снегу,
то по черному полю —
задыхалась от бега
и не чуяла боли.
Догоняла Жар-птицу,
что зовется судьбою —
то по снегу босая,
то по дикому полю.
Опаляя ладони,
я Жар-птицу держала,
лебединою песней
хмурый мир озаряла.
Ничего не умею,
кроме песни и света.
Годы бросила в землю,
да взошли пустоцветом.
Не верю гибели и боли
И не хочу любых наград,
Когда беру с твоей ладони
Морозом битый виноград.
Пусть иней ощущают губы,
Как первый грех и первый крик…
Беда ушла. И наши судьбы —
Как нерастраченный родник.
Снег у земли забирает всю боль.
Видишь, земля открывает ладонь
с горькими шрамами бед и обид.
Слышишь, земля безмолвно кричит.
И не залижет течение лет
первой утраты запекшийся след.
Светлым покровом, тихой мольбой
снег у земли забирает всю боль.
Не потревожит, не будет как грех —
ласковый снег уйдет на заре
в черную речку талой водой,
смолкнет на дне падучей звездой.
Почтовый ящик — золотая голубятня,
ждет добрых писем — белых голубей.
От вашей весточки теплеет сердце
наперекор упрямице-судьбе.
Пишите письма, пишите,
близких тепла не лишите!
Как нам бывает горько,
когда родному человеку долго, долго
всё некогда письмо написать,
и вот наконец соберешься,
отпускаешь белый конвертик,
а он возвращается
с пометкой: адресат
больше не проживает
на этом свете…
Пишите письма, пишите скорее!
Умчались годы в небо голубиной стаей,
а ястреб-одиночество, как тать.
Почтовый ящик — золотая голубятня,
молюсь о том, чтоб ей не пустовать.
Поминальный день — совесть живых.
Холм как в слезах — в цветах полевых.
Забери меня к себе, забери,
в свой пресветлый край позови.
Ничего мне не надобно от живых.
Будет праздник мой в цветах полевых.
Забери меня к себе, забери.
На кладбище нынче пахнет свежескошенной травой,
ясный белый день целуется с черною землей.
Душу мою горькую в мире упокой.
Я бессмертна — мне помин не нужен.
Я жива в твоих рассветных снах.
В старом доме, где хозяйкой — стужа,
Облик свой оставлю зеркалам.
Я с тобой остаться обещала,
Будут дни трудны или светлы.
Мой родной, не плачь: она солгала,
На могиле горькая полынь.
Я с тобой, когда черны печали,
Я утешу, когда в сердце боль кричит.
Нас с тобою жизнь повенчала,
Значит, смерть не в силах разлучить.
Приснился фавн. Раненый фавн в чащобе.
На дикие травы упал, настигнутый чьей-то злобой.
И крик его замер в лесу, как эхо на дне колодца.
Сквозь тиару ветвей хохотало слепое солнце.
Весенний упругий бег перечеркнут стрелою тонкой.
У фавна был взгляд — обиженного ребенка.
Я тоже, чужая всем, в какой-то хмельной тревоге
бежала на зов лесной, забыв людские дороги…
До рассвета фонари не спят
да луна бледно-желтая.
До рассвета города говорят
с памятью тяжелою.
Заколдованный мой город ждет.
На луне живет олень ласковый.
Нынче он тихонько наземь сойдет —
неубитою в душе сказкою.
Пляшет ночь на городском асфальте,
по земле скользят косые тени.
Не стреляйте, люди, не стреляйте,
не стреляйте в лунного оленя!
Пробежит по городской темени,
в окна заглянет бессонные, поздние.
По дорогам, запорошенным временем,
прозвенит олень подковами звездными.
Берегись, олень заколдованный!
Будут целить в тело шелково-белое
люди взглядами своими свинцовыми,
зависти да клеветы стрелами.
Пляшет жизнь на городском асфальте,
по земле скользят косые тени.
Не стреляйте, люди, не стреляйте,
не стреляйте в лунного оленя!
Прорастают яблони на слезах России.
Девочки-послушницы, ноженьки босые!
Над седыми реками, да по селам нищим
расцветают яблони, снегопада чище.
А земля не добрая — камень, горький щебень.
Вырастают яблони — ветви тонут в небе.
В праздник Благовещенья, в Воскресенье Божье
яблони затеплили свет на бездорожье.
Наши судьбы хрупкие и мечты святые
охраняют яблони — ангелы России.
Ты зажги свечу
за порогом дня,
неоплаканную
помяни меня.
Ты зажги свечу
от лампады звезд,
ветвь черемухи ласковой
принеси на погост.
Точно белые голуби —
не удержишь в руках,
осыпает черемуха
тихий плач в лепестках.
Ты зажги свечу
да спроси потихоньку — как встречена
светлоглазым ангелом
над обрывом Вечности…
Ты молилась, Россия,
за предавших тебя,
яко блудного сына
палача возлюбя…
Там, где ночь с зарей червонною встречается,
белый лебедь с черной лебедью венчается.
Ясно небо загляделось в темень озера,
ясно небо раскололось злыми грозами.
Льется колокольный звон, печалится,
белый лебедь с черной лебедью венчается.
Солнце огненным крылом освятит озеро.
Вечность нас простила да не бросила.
С жизнью темной, судьбой лютой разлучаемся.
Белый лебедь с черной лебедью венчается.
В.О.
За век наш с черной злобой и равнодушьем ржавым
Лишь голосом Поэта оправдана держава.
Молилась вся Россия за своего Пророка —
Спасти, отвоевать у гибельного рока.
И огоньки свечей в церквах тянулись к Богу,
Чтоб рассказать о том, чья всех трудней дорога.
Молилась вся Россия за своего Пророка…
Ты открыл мне слепые глаза.
И моя проступает судьба
на холсте твоем ветхом и вещем…
Босиком, как в горячем бреду,
побегу через дикие улицы,
из смертельного неба сойду —
притворюсь кареглазой натурщицей.
Ночь качнется в окнах. Я тебе
тайною жемчужною откроюсь —
ибо мне дороже всех небес
голос твой, надломленный, как осень.
Неприкаянно касается ладонь.
Я тебя, мой Творец, не постигла…
…Только сына не тронь.
Защити, чтоб его не казнили.
Я буду шутом при твоих площадях.
Я снова распята на черных гвоздях
за Слово твое, за бессмертную песню.
Но завтра с тобою воскресну.
Пусть нынче злорадно рычанье молвы
и смех самозваной княгини —
никто не изменит нам Божьей судьбы
и клятвы из сердца не вынет.
Когда солнце во тьму сойдет,
И луна обратится в кровь,
Пусть держава времен падет —
Уцелеет одна любовь.
Я приду в разоренный дом
Босиком по осколкам дней.
Искажен безумьем твой лик,
Да роднее на свете нет.
Мое солнце ушло во тьму,
Лунный свет превратился в нож.
Не нужна я в твоем дому,
Только преданней не найдешь.
Я ли тебя выносила из боя,
Страшные раны лечила твои,
Ты ль колдуном хлопотал надо мною,
Когда я металась в бреду до зари —
Тысячи раз спасены мы друг другом
На бесконечной дороге веков.
Вот отчего иногда нам с тобою
Дивно и страшно бывает вдвоем.
В.О.
Музыка древнее черных скал,
Вековых морей и звезд бессонных.
Музыки избранник не искал,
Но она искала посвященных.
Безнадежность нот — в тревожном сне
Никогда не жившего Орфея…
Ибо мира музыка древней,
Даже Бога, может быть, древнее.
По сути музыка — Господень крик.
Но лишь иконы возникают сами
В молитвами согретом древнем храме.
Словам и нотам нужен проводник —
Что примет, по предвечному закону,
Молясь распятья искупительной звезде,
И эшафот ночей, безумьем раскаленных,
И отречение людей.
Гений под маской безвестья
Скрывается от толпы…
- Лежбище спутавшей след судьбы
Кажется Божьей местью…
Отравителем не был Сальери,
Устная летопись лжет.
На столетья сплетням поверил
На интриги падкий народ.
В черных рамках безвестья — ноты,
В них не зависть, а тайное горе:
Словно дьяволу, душу продал
Осуждающей, лживой Истории.
Дар его — роковая потеря,
А душа — неприкаянна в небе.
Отравителем не был Сальери,
Бог и музыка знают, что не был.
Когда позволил чувствам быть стихами,
Стало трудно и светло.
Бумагу прожигало строчек пламя,
А иначе — душу бы сожгло.
Как в зареве небесного пожара,
Как на жестоком времени ветру,
Кричала птицей раненой гитара,
Натягивая звонко нервы струн.
…А эпоха молчаньем ответила —
Потому что понять не смогла.
Гордой России пасынок вольный,
Путь твой — долгий и вещий.
Любить две страны — так же трудно и больно,
Как всею душой любить двух женщин.
Клялся, что небо — души обитель,
Струн и ран.
Выткала странствий долгие нити
Печаль двух стран.
Зачем на усталую душу
Ты принял вселенскую боль,
Эпохи молчанье нарушив
Своей бунтовщицкой судьбой?
За всех непрощенных страдаешь,
За всех, кто погиб и воскрес,
Приемля священную тяжесть
Безумных и гневных небес.
Как лезвие, разъяла — тишины
Предвечную тяжелую завесу,
Рожденная мятежной и небесной,
Вонзясь в избранниковы сны.
Мерцаньем звезд в испуганной горсти,
Божественных, встревоженных и жгучих,
Она ласкает и истомно мучит,
И хочет мир беспомощный спасти.
И кажется еще с незнамых пор —
Бессмертием единым заклейменной,
Затейливой старинною колонной,
Держащейся без видимых опор.
Над бездною загадочной и зыбкой
Вела печаль, похожая на скрипку,
В сияньи умирающего солнца.
Казалось — тень какая-то шальная,
Что всё о нас немыслимое знает,
За нами ясною тропой крадется.
Рыдала нежность в колокольных звуках,
И пела черноглазая разлука,
И осени шли первые аккорды…
Я знала Память и другой — гитарной,
Приученной, полукустарной,
Но столь же горькою и гордой.
И нервных пальцев дрожь на струнах острых,
И голос был надломленным, как осень
В своей поре последней…
Ожидание мое в доме теплится лучиною.
Только снова тишина, снова зябких пальцев дрожь.
А на мостовой метель русской тройкой опрокинулась,
темнота накрыла день, и дороги не найдешь.
К перекрестку черных лет,
белым забытьем укрытому,
выйду в волчью темноту, выйду странника встречать.
Неприкаянный, родной… Ты мой сын, неуберега мой.
Дай мне путь твой осветить, как тревожная свеча.
Куролесит нам судьба, ворожейка неумелая,
над обрывом раскидав годы дикие в бреду.
Над твоею темнотой изгорю свечою белою,
рвется сердце — я мольбой гибель отведу.
А мне сегодня рысь ладонь лизнула!
В ночном лесу, что снегом заколдован.
Свидетель нашей дружбы зоркий месяц
и звезды ясноокие над чащей.
Но сердце сжалось безысходной болью:
в чащобе, куда след уводит рысий,
я так боюсь услышать злобный выстрел,
я так боюсь увидеть снег в крови.
Хотите, люди — встану на колени,
хотите, люди — повалюсь вам в ноги,
хотите, люди — буду зверем плакать:
не троньте рысь — она моя сестра.
Не троньте лань с детенышем под сердцем.
Не троньте белку, рыжую резвушку.
Не троньте непокорной волчьей стаи.
Не бейте, люди, ни зверей, ни птиц.
Сломайте, люди, злые ваши ружья!
Смягчите, люди, злые ваши души!
Учитесь жить с землей Господней в мире,
не убивать ее, а сохранять.
Куполами да пепелищами —
Разлеглась несытой змеищею.
Ты меня, смеясь, вызываешь на бой,
Да не силой мериться, а судьбой.
Ну-ка, кто кому переломит хребет —
Ты ли мне, Москва, али я тебе.
Ты убьешь и забудешь.
А позовешь, так солжешь.
А пришла б я с миром — мне в спину нож.
Ты видала немало юродивых,
тварь-Москва.
Загоняла им в сердце жгучей дробью
злые слова.
А потом, фальшивая, каялась
в золоченых церквах.
Я иду последней дорогою,
пересмеяна и неправа.
Я последняя из твоих юродивых,
тварь-Москва.
Здесь топь. Здесь хохочет трясина.
А в льдистом тумане вдали
искрятся тоской журавлиной,
дрожат золотые огни.
Души повинуясь закону,
безумно, не ведая троп,
бросаюсь за искрой в погоню,
в житейскую жгучую топь.
От этих огней не согреться.
Но нам-то, пожалуй, видней —
мы с искрою Вечности в сердце
бросаемся в грязь площадей.
Я бездарь у жизни учиться,
один мне обычай знаком —
по теплому следу Жар-птицы
бежать дурноватым щенком.
Где небо сливается с тиной,
где нет уже Божьей земли —
искрятся тоской журавлиной
блуждающие огни.
В небе Гончий пес
Хриплым лаем захлебнулся.
Над домом моим,
над Русью —
волчьи тропы звезд.
Егеря трубят.
Беспощадна, до восхода
В небесах идет охота.
Август. Звездопад.
Белый город над черной рекой,
где невиданный свет и покой.
Здесь нет страха, обиды и лжи.
Бела яблоня сад сторожит.
Этот город небесный хорош,
да к нему через муки идешь.
Царапнется в руку шиповник,
Как будто бы просит: живи.
Напомнит — ты к жизни прикован
Молитвенной силой любви.
И битые стужею ветви
Несмело протянет к тебе
Шиповник — попутчик верный
В людской непростой судьбе.
Пускай наша участь жестока —
Судьба всегда западня.
Шиповник у сумрачных окон
Тебе напомнит меня.
Когда от памяти больно —
Как ангел погибшей любви,
Царапнется в сердце шиповник,
Как будто бы просит: живи.
Светлый феникс над чужой землей.
Плачет феникс над своей судьбой.
Горьки слезы в жемчуг обернет.
С горлом перерезанным поет.
Люди ходят слушать песню ту,
Ищут свою веру и мечту.
И сбирают ясны жемчуга
На смертельных выжженных лугах.
Кто о том прослышали молву —
Подойдут, натянут тетиву,
Целят стрелы фениксу в глаза,
Чтоб крупнее падала слеза.
И сбирают ясны жемчуга
На смертельных выжженных лугах.
Злое чудо в середине зимы —
как свеча среди бушующей тьмы —
сумасшедшая трава на снегу,
перед небом непреклонным в долгу,
что хоть день один дано ей прожить,
все привычные разъяв рубежи.
К ночи инеем укрылась седым,
отгорела и истлела, как дым.
Дни скользят — песок янтарный,
прочь — сквозь сцепленные кисти.
Так, тщетою календарной —
разбазариванье жизни.
Не удержишь, не упросишь!
Колос не успеет вызреть,
как уже седая осень.
Погасли белые звезды —
Осыпались мертвым снегом
Над той последней дорогой,
Чернеющей и кривою,
Где пьяный фонарь тускнеет,
Забытый почти под утро,
И важные птицы косятся
Пронзительными глазами.
У людей одно слыхала я —
«Ты чужая, ты незванка, ты — ничья».
Без наркоза крылья резала сама,
Чтоб людские приняли дома.
Только крылья вырастали всё равно —
Парусами полоскались за спиной
И, как плети, били по плечам.
Я смирялась, я клялась молчать.
Снова к материнскому крыльцу…
Полоснет лишь холод по лицу.
Умоляю — не чужая я,
Я молитва и беда твоя…
Может, я жестокая. Прости.
Меж людьми живу я зверем — может быть.
Но взгляд собаки или кошки брошенной
Душу мне пронзает до кости.
Рубил ее он над ручьем,
еще не замерз поток…Ян Болеслав Ожуг
Жди меня по ту сторону черной реки,
Когда двери запрут на большие замки
Все, кого я любила на этой земле,
Без защиты оставят в хохочущей мгле.
Жди меня по ту сторону черной реки,
Когда станут клубиться больные стихи.
Хлынул свет, и паромщик единственный ждет,
Под накидкою серой скрывая лицо.
Отрывая от жизни, ударит весло…
Жди меня по ту сторону черной реки,
Где земля помнит корни убитой ольхи.
Благодарю, Господь. Ты дал мне эту боль,
Чтоб с сердца моего содрать окаменелость,
Чтоб вновь оно за всех страдальцев изболелось
И вновь отозвалось на вечную любовь.
Вольному — воля, безумному — степь.
Ну а кто же безумный? Тот, кто в боли ослеп.
Я потерял человеческий лик.
Я понимаю звериный язык.
Вам и прозрение — бред, дребедень.
Вольному — воля, безумный — мишень.
Вольному — воля,
Безумному — поле,
Ржи вдоль обрыва
Золотая грива…
Ты уходишь по талому снегу,
За тобою чернеет весна.
И без спросу идут по следу
Боль и слава — доля одна.
Нацелилась зоркая Вечность
Сотней змеиных жал.
А сочувствия человечьего
Не познаешь, как Бог не познал.
Знаешь, стихи — как вороны,
Свежую чуют беду.
Знаешь, стихи — как лебеди,
К дальнему свету ведут…
Мне не уйти. Веселой травли пляска.
Гадай, охотник, на каприз судьбы.
И на снегу, как веер карт цыганских,
И зверя и псаря легли следы.
Гадай. Сегодня снег — червонной масти.
И черной масти — дула зоркий глаз.
Тебе на круги выпадает счастье.
Бубновый выстрел обрывает связь.
Чуяла — были крылья!
Рыжие, цвета пламени.
Дни мои светом плавили,
Плечи нестерпимо жгли.
Чуяла — были крылья!
Кого полетом прогневала?
Багряной ризой разорванной
Волочатся в ржавой пыли.
На белом карнизе узком
Встречаю рыжее утро.
Лишь маленький шаг вперед —
И в трещинах мостовая,
Судьба моя ножевая.
Или как прежде звонкий,
Чистый верну полет.
У кошки девять жизней, а у волчицы — тридцать.
Ничем не защитится, бегущая на выстрел.
И меченая пулей, я снова выживаю,
Тревожа наст февральский, опять бегу по краю…
Живучая, зверюга! — загонщики кривились
И приближали гибель, как жалость или милость.
Господень лик — в земле, Им сотворенной.
Боярышник горит — святой алтарь.
Что ангелы, березоньки и клены
Прославили Тебя, Небесный Царь.
Мои леса в нерукотворных фресках.
Здесь пала на колени и молюсь.
Как близок к нам теперь престол небесный,
И храм единый — золотая Русь.
Вы травили собаками —
Но собаки лизали мне руки.
Расстреливали мишень,
Но осиновые тонкие стрелы
Пели музыкой дивной
О любви и немеркнущей муке,
Пели музыкой дивной, вонзаясь мне в сердце.
Вы травили собаками —
Но собаки лизали мне руки…
Не раньте поэтов, пока они живы,
пока не ушли в журавлиную высь
дорогой увечий и шагом с обрыва,
и преданы казни проклятой молвы.
Не лезьте нам в раны, как черные черви,
глодать чуть присохшую кровь.
Не раньте поэтов — сожженные нервы.
Пока еще живы — не тронь!
Мы все под прицелом. И путь нам отмерен,
никто не прибавит ни шагу, ни дня.
Не раньте поэтов. Ну, ради бессмертья.
Не топчите до срока златого огня.
Жизнь знает. И срежет сама.
Господи, прости самоубийцу,
искажающего Твой завет.
За такого некому молиться,
жалости и оправданий нет.
Господи, прости самоубийцу,
эти крылья, срезанные с плеч.
Жгучее раскаянье струится
в отблеске церковных светлых свеч.
И за слабость смертного исхода,
и за весь незавершенный путь
помолиться встану до восхода, —
как свинец вражды впивался в грудь.
Господи, прости самоубийцу,
как Твое заблудшее дитя.
За такого некому молиться
на людских разорванных путях.
В изуродованных болью лицах
теплится еще предивный свет.
Господи, прости самоубийцу,
искажающего Твой завет.
Сгодятся мои стихи,
пойдут на растопку печи.
Огонь златым волком степным
набросится на добычу.
Какой же еще с них прок? —
Латать в людских душах раны…
Мой дикий, зоркий мирок
кажется вам обманом.
Чужого от бездны спасти —
свой белый день покалечу!..
Сгодятся мои стихи,
пойдут на растопку печи.
Другу Евгению
Кровью по снегу — повесть волчицы
юный и смелый читал следопыт.
На золотой мальчишьей реснице
первою болью слезинка дрожит.
Милый, не бойся, жизнь наша — травля,
тысячи ружей над дикой тропой.
Ребенок мечтает: злобу исправлю,
мир наряжу в добро и любовь.
Не пугайся — от касанья пули
наискось — охотники зорки! —
сивого тумана зачерпнули
темные горячие виски.
Помнишь, были солнечные крылья,
ореол мадоний за плечом.
Эти крылья прожжены навылет…
Нипочем, родимый, нипочем.
Я как прежде, я тебе родная.
Ты прости, что загубила лик
и что душу плохо сохраняю…
Я воскресну, если повелишь.
Прибегу к лесному озеру
Крикнуть про свою беду.
За кровавыми осинами
Скит разрушенный найду.
Там, где странник Богородице
Свечку желтую зажег,
Травы горестные клонятся,
И в чащобе нет дорог.
Волчьи тропы сокровенные
И таежная звезда —
Там, где нас судьба приметила,
Породнила навсегда.
Где рассветы негасимые
Повстречали мы вдвоем —
Ту часовню, лебедь белую,
Добивали топором.
Где-то пляшет с дьявольским оскалом
Жуткий век на пепле и крови.
А березы здешние, как свечи,
Светят в память той земной любви.
Наташе Вергун
Собираю в котомку все дары усталого дня:
чье-то доброе слово, затертое, будто монетка,
нежность кошки бродячей, что другом избрала меня,
и зацветшей сирени несмелую первую ветку.
Всё запомню, что дарят последние дни.
Ни о чем на земле не жалею.
Тонкий месяц, похожий на ангельский нимб,
я заметила нынче впервые.
Заря тонула в озере Октай.
Седые волки приходили к келье,
с моей ладони брали теплый хлеб,
как доброе, безхитростное зелье.
Клянусь, что страха не было в глазах
янтарных волчьих, ни в девичьих серых.
А был покой, и светлая слеза,
и благодать прощения и веры.
Спускалась к речке молодой.
В моем ведре заря умылась.
И расплескалась Божья милость
студеной чистою водой.
Здесь изб бревенчатых ряды,
как декорации, убоги,
глядят на новую дорогу
и века черного следы.
Как сотню лет тому назад,
калитка всхлипнет, крикнет кочет,
и Русь, восстав от страшной ночи,
откроет светлые глаза.
Солнце вышло на проталины,
с горки желтая вода.
Злого города дыхание
не доносится сюда.
Здесь и времени не плачется,
потеряемся в веках.
За ворота вышли старицы
в теплых, с маками платках.
Тихи улицы сутулые,
пляшет солнце по дворам.
За еловым древним сумраком
рвется к небу белый храм.
Горем чужим, будто черствым ломтем,
давятся люди, царапая горло.
Думают, купят такой добротой
место в Раю, как гостиница, теплом.
Очи, как раны, ладонью зажму —
упаси Господи плакать при людях.
Не приютилась я в вашем дому.
Простите, милые, вы мне не судьи.
Константину Сараджеву
Мертвые колокола
повешены на звонницах высоких,
как мученики
с вырванными языками.
Кто отнял у них голос?
Настанет белая заря,
когда они заговорят.
Они воскреснут,
тишину пронзит набат,
и перед ними ниц падут немые города.
В полете звоны радужные птицы,
ночь опалят свтым огнем.
И обреченных просветлеют лица.
Прольется благовест,
как солнечный янтарь.
Когдав в оглохший мир придет Звонарь…
Наплодила стихов,
Как бродячих щенков.
Они тычутся людям
В сердца и в ладони.
Кто-то мимо пройдет,
Кто-то в дом свой возьмет,
Кто-то бранью и камнями гонит,
Говоря, что добрей
Утопить их в ведре.
Над крестом ржавый ковш луны.
Волчий крик вдали за погостом.
Оправданье моей вины
Оказалось до боли просто.
Мне не горько уйти одной.
Лишь у Бога прощенья просила.
Мне не страшно в земле родной,
Под шиповником огнекрылым.
Просто жизнь мне была как смерть.
А теперь умерла — воскресла.
Покореженный ковш луны
Проливается светом небесным.
Друиду
Стихами твоими, как красными нитками,
Латаю души моей лютую рвань.
Ищу палисад с потемневшей калиткою,
Где любящий кто-то дождется меня.
Дождется, простит мне и нервы колючие,
И режущий горло полуночный крик.
Там буду кому-то желанной и лучшею.
Там в горнице — Божий немеркнущий лик.
Когда тугие стрелы запоют,
О злой моей погибели звеня,
Поверьте — клены рыжие придут,
Срываясь болью с мощного корня.
Они придут и защитят меня.
Когда мишень приметную всерьез
Жизнь начертает на моей груди,
Меня обступит хоровод берез,
От человечьей злобы защитит.
Придут меня утешить и спасти
Лесная птица и бродячий пес.
По деревне горят иконы.
Так, что больно от дыма глазам.
Вдоль дороги шершавые клены
Кровоточат, как образа.
Чуть светлей, между утром и ночью,
Неба дымный болезненный лик.
И шатаясь, как раненый кочет,
Из трактира плетется мужик.
Босиком, нараспашку рубаха.
В кабаке свою душу забыл.
За помин, верно, горькую пил.
А деревня притихла, как плаха.
Смотрит, в небе над ним хохочет
Окровавленной пастью заря.
Прохрипл мужичонка: Боже,
Упокой со святыми царя!..
А в ответ лишь ожглась крапива,
Испугавшись той пьяной мольбы,
Да брехнул чей-то пес лениво
От рассохшейся черной избы.
Я прожду тебя ровно три тысячи дней.
А потом я зверицей лесной обернусь.
И уйду за погост, за тропу нелюдей,
Где вскричала крестами погибшая Русь.
Нежный образ девичий меняю на клык,
И на шелест осины — человечий язык.
Я забуду дорогу к людскому жилью,
И ненужное сердце отдам воронью.
Только — так я пою в озаренной ночи
При сияньи луны — поминальной свечи,
Что ты станешь искать меня в чаще лесной,
Позабыв о привычной тревоге дневной.
Только поздно, родной.
Эти рощи — мой дом. Волчья стая — семья.
Я убила любовь. Я теперь не твоя.
Я взвыла на алом снегу.
Вам болью моей не согреться.
Вонзилась на волчьем бегу
горячая пуля под сердце.
Вам нечего даже прощать.
А всё ж вам, беспамятным, в лица
моя усмехнется душа
глазами убитой волчицы.
Я тебя позову в свое дикое детство,
Как в заросший крапивой заброшенный сад.
Будем жить через речку, почти по соседству.
Будем верить — от взрослых тайком — в чудеса.
Мне на плечи ложится вековая усталость.
Моя девочка-фея, мой друг и кумир,
Ты одна разгадала и сберечь попыталась
Заколдованный мой, опрокинутый мир+
Письмо под Рождество. Прохладно-вежливо.
Кто пишет — не понять. Чужая женщина,
Что музой маленькой была.
Осталась в сказке беззаветной.
Но Время вылакало полдень летний
И звонкий плеск упрямого весла.
Я мщу словам за одиночество.
Я в шутовской свой мир надежды поселил,
Дурацким колпаком от злобы мир укрыл.
Мне хохот в спину, хохот, как картечь,
Ведь главного не высказать и не сберечь.
Алиса, неужели я старик?..
Никем любим доселе не был,
Но в памяти твой детский лик
Хранил от времени и неба.
Письмо под Рождество. Прохладно-вежливо.
Кто пишет — не понять. Чужая женщина,
Что музой маленькой была.
Опять, я чувствую, кому-то там хохочется.
И снова мщу словам за одиночество.
И в колпаке дурацком мир мой корчится.
В Город Забытых Поэтов
осень пришла босая
и принесла с собою
пепел отцветших слов.
Город Забытых Поэтов —
он по соседству где-то
с Царством Брошенных Кукол
и Городом Детских Снов.
Тройка-осень. Ретивая поступь
золотых, красногривых коней.
Все окончилось странно и просто,
ни о чем на земле не жалей.
Кони ярые чуют погибель,
ибо Время — суровый ямщик.
Поразвеялась жизнь, аки небыль,
лишь безумный бубенчик кричит.
Тройка-осень уносит счастливцев.
Кто остались, те плачут и лгут.
Здесь подковами палые листья
задымились на первом снегу,
и в лазури звенят колокольцы…
Исчезающей тройке вослед
в маске горького злого пропойцы
смотрит в небо забытый поэт.
В этом городе серые стены,
но к жилищам подходят осины,
как танцовщицы древних племен.
Это город холодных рассветов,
это город забытых поэтов,
это город печальных сюжетов,
это город, нелепый, как сон.
Здесь проходят, как призраки, годы,
здесь седые смиренные воды
и надежды далекий маяк.
Этот город похож на Венецию,
лодки-птицы печали таят.
И, наверное, можно согреться
горько-алым вином забытья.
В Город Забытых Поэтов
приходят дожди-почтальоны,
приносят осенние письма
в конвертах златых и зеленых.
Кому-то письмо от Музы,
кому-то письмо от Смерти.
Скупа лишь Земная Слава
на вести в осенних конвертах.
Снова душевный простой разговор,
снова шумит добрый старый мотор,
а за окном деревушки мелькают.
Знаю, дорога — суровый отбор,
здесь не остался ни подлый, ни вор —
честных она выбирает.
Знаю, у трассы законы свои:
видишь беду — тормозни, помоги,
истина жизни простая.
Нас испытала дорогами Русь.
Здесь не остался ни слабый, ни трус —
сильных она выбирает.
А в городах что ни слово, то ложь,
а в городах продаются за грош.
В верстах безкрайних правду найдешь:
лучших камаз выбирает.
Все мы знаем, почем он фунт лиха
и почем шоферская верста.
Что ж, поедем за солнышком тихо.
Только с виду дорога проста.
Солнце мчится дугою над трассой,
словно знак, разрешающий гнать.
На чужих перекрестках опасных
оно будет, как друг, защищать.
Солнце, рыжая жар-птица,
просто в руки не дается,
впереди машины мчится,
в лобовое нам смеется.
Городов мы лишь видим обрывки
лоскутами окраин цветных.
Тучи хмурые чешут загривки
о дома, и нет радости в них.
Нас прозвали «Искатели солнца»,
одержимых мечтой для людей —
в затемненные болью оконца
бросить горсть огнекрылых лучей.
Рождает мать дитя, а не поэтаВ.О.
Словно у двери закрытого храма
В зимнем, слепом да неблизком краю —
У изболевшей души твоей, мама,
Калекой, чужой прихожанкой стою.
Может, невольно я варваром стала?
Держит за горло смертельная тьма.
Верно, когда я живая сгорала —
Выла, металась — и храм подожгла.
Поздно. Не смею молить о прощеньи.
Ты не откроешь для грешной врата.
И убегу нераскаянной тенью
Куда-то, где хищная ждет темнота.
Дочь — обломленная ветка.
Ранним цветом — белым хмелем,
Ранним цветом — тайной болью, —
Ветка для чужого дома.
Корни древа — память-горечь.
Листья-дни — обрывки жизни:
Отшумят и разлетятся…
Яблоня простит прощанье.
Дочь — отломленная ветка.
Мама,
мученица моя мама!
Верно, дитяти твоему
кто-то подменил душу:
мою вынул,
а вложил Каинову.
Прости меня!
Наша горькая вражда —
Спор серпа с травою дикой.
От жестоких слов твоих
Рухну мертвой повиликой.
Не на равных этот бой.
Не чужие мы с тобой.
Поле в росах, как в крови,
У травинок рвутся жилы.
Не прошу твоей любви —
Я ее не заслужила.
Ночь подходит. Кончен спор.
Травы горькие — в костер.
Душа распахнута, как горница,
где много лет никто не жил.
Лишь рыжий месяц, друг бессонницы,
в окно разбитое светил.
Да яблоня, морозом битая,
молилась хрипло у стены…
Душа моя, изба раскрытая,
приют пустынной тишины.
Придет Хозяйка, Дева тихая,
очаг застылый разожжет
и вековую пыль усталости
с иконы бережно сотрет.
Сквозь хрупкий мир иное брезжит,
что ведать людям не к добру.
Я видел, как на кольцах режут
узоры, чернь по серебру.
Я здесь скиталец, Божий странник,
мне режет плечи память крыл,
когда перо бумагу ранит
и проступает кровь чернил.
Я расскажу вам поднебесье,
иной чертог, желанный мир.
Пусть душу, серебра чудесней,
клеймит безумьем ювелир.
Уйду, осмеянный живыми.
Но в Судный, покаянный день
я разгадаю знак и имя
на грозном ангельском щите.
Первая заря
упадет в поля,
заметает путь
вьюгой снежною.
Это — страсть моя,
тяга зверева,
нелюбовь моя,
участь грешная.
Другая заря
упадет в поля,
птицей дикою
в потемь затужит —
это боль моя,
нелюбовь моя,
заколдованный, с нею век прожил.
Третья зоренька
на снега падет
и укажет путь,
горе отведет.
Это — тайная, долгожданная,
та единая необманная,
что в чаду людском
стала мне сестрой,
мне пропащему
стала свет-зарей,
от нее судьба
светом полнится,
за меня она
у престола дня —
на колени в снег —
слезно молится.
Я принесла Вам нынче на заре
лукошко яблок
и свою покорную, живую душу.
Я постучалась с этой ношей радостной
у белого, высокого крыльца.
Мне не стыдно моих скромных даров.
Яблоки были прекрасны.
Они пахли летом и солнцем,
соловьиным щебетом и звездопадом,
они доверчиво светились
в берестяном лукошке.
И не пахли ни чуточки
приближением осени.
А душа, как голубка,
льнула к Вашим мудрым рукам.
… Но Вам привезут из города
заграничные крупные, яркие яблоки.
И что Вам до моей души.
Здравствуй, кровный жеребец сказочный,
изумрудный, бирюзовый, лазурный,
но такой же смешной и доверчивый,
как стригунки рязанских лугов.
Сахаром новой песни
кормлю жеребенка с рук,
слушаю напевное ржанье.
А люди везде одинаковы —
то дерутся, то воют с тоски.
К ним нейди с добротой и правдою:
что ни слово, то щерят клыки.
Я пришел не гостем желанным к ним
на изломе земного дня.
Я пришел сюда вечным странником —
оседлать морского коня.
Унеси меня, жеребец-Каспий,
без уздечки, без стремени,
далеко-далеко,
туда, где не заходит солнце,
туда, где не лгут и не предают…
Когда блеснет месяц — разбойничий нож,
я выйду разбойником в потемь дорог.
Я душу как ханское злато берёг
и брошу бродяге, как нищенский грош.
Весь шелк этой ночи персидских долин
изрежу ножом моих песен больных…
Мне легко бросать на ветер злато,
как береза осыпает листья.
Здесь я буду званым и богатым —
как пророк — не для своей отчизны.
Мне легко бросать на вешний ветер
все слова, что не сберег я для одной…
Как моя непрожитая песня,
горло жжет восточное вино.
Цыганки и отрока руки сплелись:
пылающий клен и седой кипарис.
Что книгу судьбы, читает ладонь:
«Всю правду скажу, мой яхонт-рубин!
Нездешней страны ты первенец сын,
в потемках несешь священный огонь.
Ты ранен тоской и кличешь убийц.
Под горло ножа — как счастья просил!
Ты здесь невредим. Убьют на Руси.
Но смертью тебе не кончится жизнь.
В словах будешь жить,
в сердцах будешь жить —
безсмертной души
псарям не добыть!
Небесной страны ты сыщешь ключи…»
Монеты не взяв, исчезла в ночи…
Я лесную Россию увидел во сне.
На востоке — тоскую по Лунной Княжне!
Полюбил я печалью иную страну,
как земную юдоль, как чужую жену.
Ночь изрезал ножом моих песен больных —
оттого, что судьбы моей нет средь живых.
Я лебяжью царевну искал на земле —
в меня смехом швыряли, как в юродов-калек.
Я нездешнюю лиру безответно искал,
вам на дудках пастушьих песни неба сыграл.
И тоскую по той, что другим суждена,
что еще не была на Руси рождена…
В юность твою я незваной пришла.
Точно по краешку жизни прошла.
Точно по краю ущелья прошла.
Время — седая зола.
Замерла ночь на гитарной струне.
Древний Баку улыбается мне.
Дымный закат догорел в тишине.
Каспий вздыхает во сне.
Мальчик-волчонок — пронзительный взгляд —
этой тропой шел полвека назад.
Помнят деревья, и камни не спят,
помнит бакинский закат.
Город, печальный и мудрый старик,
помнишь ты ломкого голоса крик,
парня с гитарой таинственный лик,
помнишь бессмертия миг.
Диляре Юсуфовой
Голос свой я оставила скалам,
песню вечную эхо лелеет.
Я прибрежною пеною стала —
Лорелея, твоя Лорелея.
Слушать песни немногие станут,
всем монетные звоны важнее.
Я оставила лик свой туману —
Лорелея, твоя Лорелея.
Были песни — как кровушка горлом,
об ушедших скорбя и жалея.
Но все беды с души твоей стерла
Лорелея, твоя Лорелея.
Нелегко быть любовью Поэта.
Я живая — не муза, не фея.
Я оставила душу рассвету —
Лорелея, твоя Лорелея.
Луч рассвета крадется по скалам,
где я шла, оглянуться не смея.
Я бессмертною нежностью стала —
Лорелея, твоя Лорелея.
Там далёко виднеется парус —
зов надежды, что солнца яснее.
Я в святой твоей песне останусь.
Лорелея. Твоя Лорелея.
Восточный город, как скрижаль.
Душа обветрена.
Приметой родовой — печаль
тебе начертана.
Повеет горечь между строк —
дыханье Каспия.
Запомни — здесь и твой исток,
дитя славянское.
Господь над всеми суд вершит,
единый праведный…
Здесь родина твоей души
и церковь прадеда.
Здесь в пустыне ветренной и древней
проходил, отринутый людьми,
свойственником птицам и деревьям,
царственным бродягой — Низами.
И как русский сказочник, не каясь,
созидал мечтою корабли,
обещал любимой алый парус.
Алый парус распускался — нар-гюли[1].
Пусть века, что лепестки, слетели.
Кто погибнет юным — вечно юн.
Вечность помнит, как прекрасной Лейле
роковую песнь сложил Меджнун[2].
Милая Русь, баджи[3]!
Были одной землей,
жили одной судьбой.
Не поддавайся лжи,
не воздвигай межи.
Россия, Господня дочь,
Кавказ ли не Божий сын?
Ты слышишь — не сотни верст,
а лишь протянуть ладонь —
от алых моих гранат
до кровных твоих рябин,
от гордых каспийских волн
до золота русской ржи.
О Русь, родства не предашь!
Нам на двоих судьба.
Верный Кавказ, кардаш[4],
на языке своем,
как горный поток, седом,
молится за тебя.
Булату
Твоя гитара не по росту,
как в лихолетье — отчий меч.
Судьба певцов — за свет бороться,
святое знамя уберечь.
Что, разве грозное оружье
напев отрадный и простой?
Да — против власти равнодушья
и дней, забитых суетой.
Вот знак: дитя зовет со сцены
к надежде, правде и добру!
Как в старину в седле военном,
едва подрос — в святом бою.
Два солнца восходят на сером пляже:
одно из моря, другое из платья…
Литургию пульса танцуй, Ревекка.В.О.
Танцевала босая на кромке рассветного моря.
Я скользила смеясь, чтоб ни крыльев, ни ран не заметил.
Мы тогда были оба моложе на целое горе.
Мы с тобой заблудились в чужих и надменных столетьях.
Помнишь, хрупкий корабль напоролся на острые скалы.
Да вот море смеялось и нас сохранило живыми.
Чужеземная дева на кромке зари танцевала
и безсмертный художник плясунье придумывал имя.
Были счастливы двое, ни лютой судьбы не заметив,
ни, что после крушенья кровили ладони и губы.
Для Поэта плясала Ревекка на кромке безсмертья.
И заря возносилась — любви первородное чудо.
И в страсти завета
в звериной тоске
сорвешь первоцветы
на рыжем песке.
Уходим далече
по кромке воды.
А море залижет,
как ранки, следы.
Как кнутом, поблекший берег
полоснул прибой.
Запиши любовь в потери,
уходи к другой.
Ну, а вдруг вопьется в душу
прежняя тоска —
приходи сюда послушать
песню рыбака:
как царевна танцевала
в пламени зари,
и просвечивали алым
девы янтари,
как потом у синей кромки
потерялся след…
И сорвется голос ломкий
на чужой судьбе.
Пусть рыбак, тяжелый с хмелю,
врет, что видел сам,
как русалка подплывала
к рыжим берегам.
Будто с кем она прощалась
иль кого ждала…
Только песня и осталась.
Клочья пены. Мгла.
Если вдруг вопьется в душу
прежняя тоска —
приходи сюда послушать
песню рыбака.
А волна, как шут кривляясь,
хохоча со зла,
янтари с моих запястий
к скалам принесла.
Заря над морем — в память о любви
возносится непрочный алый парус.
А нам двоим одна судьба досталась —
чужие дни и счастье на крови.
Заплети мне косу, китежанин.
Туго заплетешь, как приворожишь.
Я тебе приблудная, чужая,
Ну так что же.
Отблески свечей на стенах плачут,
Как на соснах терпкая живица.
Сумерки торжественные прячут
Наши лица.
Ты не первый день тревогой ранен.
Заплети мне косу, китежанин…
В новом доме ладно ли обжились?
Жди меня к зиме, чудную гостью.
Китежские звоны мне приснились
На погосте.
Ночью бродишь по дому, не спишь.
Луч лампадки на древней иконе.
В сивом ельнике ветер, как сыч,
до рассвета хохочет и стонет.
Дикий взгляд в заоконную тьму.
Звук шагов по глухим половицам.
Ты не спишь в неприютном дому,
чтобы прежняя боль не приснилась.
Я с тобой. Я роднее сестры.
Верить жизни и нынче не поздно.
Ночь в оконце бросает дары —
цвет черемух — падучие звезды.
Расскажи мне тревогу и грусть,
от которой до свету не спится.
Тебе снится погибшая Русь,
но поверь мне — она возродится.
Дай возьму твои скорби. Глядишь —
боль растает, как льдинка в ладони.
В сивом ельнике ветер, как сыч,
до рассвета хохочет и стонет.
Над волчьими оврагами
встает заря российская.
Умолкла песня лебедя,
а ворон — голосистее.
Встает заря раздольная,
пятнает небо кровушкой,
подпалит землю пламенем
бедовая головушка.
Полынь-трава на займище
с крапивой перекликнется,
полынь — судьбина русская,
полынь — трава-могильница.
У ночи крылья черные
лучиной солнца спалены.
Умолкнут злые вороны —
встает заря венчальная
над храмами бессмертными,
над темными обрывами,
молитвой покаянною
звучит заря российская.
Свей мне, княже, полынный венок.
Поцелуй меня в губы пропаще.
Уведи с человечьих дорог,
укради меня в черную чащу!
Ветхой звонницы колокола.
Волчий оклик в глуши за яругой.
Я чужою невестой была —
стала верной твоею супругой.
Если хочешь, умру для людей —
я к изгнанничьей доле готова.
Уведи меня в ночь…
Мне не надобно царства земного.
Вошла и промолвила: Здравствуй, сестра.
Прости, что недобрую весть принесла.
И колокол вскрикнул тревожный вдали,
когда поклонилась я ей до земли.
А в белые окна ломилась сирень,
да где-то закат воспаленный горел.
Не время судить — не гони со двора.
Мы, верно, похожи с тобою, сестра:
любил он таких — чтобы косы как смоль,
а в сердце и в голосе вещая боль,
чтоб знали наречье озер и дерев,
земные ключи, заговорный напев.
Одной лишь тебе я поведать смогу —
как сдался град Китеж лихому врагу,
как предали князя бездушной толпой,
как он в одиночку боролся с судьбой…
Вот разве что тайны последних минут
не знает никто, и не слушай — солгут.
Где отдан шакалам таинственный град,
там рыжие сосны от боли хрипят.
Прости, что недобрую весть принесла.
Прости, что беду отвести не смогла.
Померкла от боли у окон сирень,
откликнулась в ельнике волчья свирель.
Взгляд Лунной княжны полоснул, как ножом.
Ответила: — Вижу тебя под венцом.
Надень жемчуга и лебяжью фату,
иди, поклонившись святому Кресту,
далекой дорогой иди, не скорбя,
неужто не слышишь — князь кличет тебя.
Стала с проседью — волчья масть!
Не поглянусь тебе такою.
Отлюбилась, наверно, князь,
даже взгляду теперь не стою.
Отлюбилась, наверно, князь,
больше нет ни красы, ни силы.
Разве — спросишь, горько смеясь,
под какой метелью бродила.
Бедовали одной бедой,
там и выцвели косы русы.
Разве мне не скорбеть с тобой
над загубленной дурой-Русью?
Но — склонился ко мне, как брат,
ничего не молвишь, не спросишь,
а срываешь мой ветхий плат
и целуешь волчиную проседь.
Вот я пришла. Что поздняя, прости.
И что не та, какой любил и знаешь,
что горе душу выжгло до кости…
Но ты меня ни в чем не упрекаешь.
В печальных и изломанных чертах
глядишь работу Феофана Грека,
во мне, пришедшей через боль и страх —
лик Русской Музы, что искал полвека…
.
Песню слагаешь — для птиц и для сосен,
вечную песню реке и заре.
Старой рябине, заплаканной в осень,
солнце рисуешь на мертвой коре.
Вечная песня — то в древе, то в Слове.
Да приучился народ к глухоте.
Храма нездешнего странная повесть —
тайная вязь на грядущем кресте…
В поющих соснах встретимся с тобой,
как в час венчанья, ласково и просто.
Перед рассветом близко будут звезды,
что кажется, дотронешься рукой.
В поющих соснах встретимся с тобой,
как будто горе силою железной
не повело обоих нас над бездной,
не посмеялось дерзкою судьбой.
В поющих соснах встретимся с тобой.
И будет древний дом похож на скит,
не знающий беды, почти как прежний,
где не смолкают песня и надежда,
святая Русь детей своих хранит.
Твой дом всегда похож на мудрый скит.
В поющих соснах встретимся с тобой,
слагая жизнь с нетронутой страницы.
Над лесом лишь плат неба голубой.
Так далеко, что не найдут убийцы,
в поющих соснах встретимся с тобой.
Ты зимою всегда одинок.
Лишь волхвует невестою вьюга
да, как вещий царевичев волк,
снег ласкается к мудрому другу.
Я приду к тебе жданной княжной,
я пройду осторожно над бездной.
Погляди — не метель над судьбой,
а лебяжья венчальная песня.
Кате Григорьевой
Обрывы и горы — смертельные корчи Земли
Шиповником диким опять по весне зацвели,
А в осень шиповник в горсти у дубравы кровит.
Неловкого шага такая тропа не простит.
Но выбрали мы — над обрывом пройти до конца.
Пусть ветер оближет горячие слезы с лица.
Здесь птицы вьют гнезда над самою бездной лихой,
И держат деревья корнями обрыв вековой.
Идем за звездой нашей огненно-рыже-хмельной.
На тропах волчиных еще не отцвел зверобой.
Посвящается Фотине Никольской,
Светлому другу и дивной православной песеннице.
От избытка сердца говорят уста.Евангелие.
В день Марии Египетской
синеглазое небо
светит праведной синью
над болящей Россией.
Расплела огневые да шелковые косы,
лебединое тело отдала в поруганье…
Покаяния светом ты поранила сердце.
Очи слепли в пустыне,
и ступала босая
по горячим и колким равнодушным пескам…
А молитвам пречистым открывается небо.
Ты спасала Египет
от вражды и раздора,
от беды и укора,
ты спасала Египет,
нынче Русь защити.
В день Марии Египетской
синеглазое небо
светит праведной синью
над болящей Россией.
(праздник 14 апреля\ст.1 апреля)
Родник небесной доброты,
Дух Света, болью озаренный.
Меж херувимов и святых —
земная матушка Матрона.
Молитвенно жалела всех,
скорбящих, грешных и болезных,
оплакала наш лютый грех,
и защитила нас от бездны.
В кромешной тьме познала свет,
и в слепоте Господне зренье,
в начале окаянных лет
несла надежду и спасенье.
Не караваи, не цветы,
а ношу бед к ней люди приносили.
Родник небесной доброты
любовью осиял Россию.
(праздник 2 мая\ст. 19 апреля)
Высь умыта в слезах рассвета,
как лучина, заря зажглась.
На окраине Назарета
девочка родилась.
Тихо пела и плакала Анна,
над ее колыбелькой склонясь.
Доля женская болью зачата,
женской болью рождается жизнь.
Увидала над доченькой Анна
Божий светлый и страшный венец,
оттого так пела и плакала
и молилась, склоняясь над ней.
Суждено ей быть Матерью Света,
безгреховно, безбольно родить,
и больную людскую планету
от безумия зла защитить.
Новорожденная дремала,
в небеленый завернута лен,
и незримый печальный ангел
охранял младенческий сон.
(праздник 21 сентября\ст. 8 сентября)
У храма калеки толпились,
горланили, клянчили милость.
Озябший маленький город
укутала снежная риза.
Двенадцать высоких ступеней,
почти что в Господень чертог,
малютка легко одолела —
ей ангел печальный помог.
(праздник 4 декабря\ст. 21 ноября)
О Непорочная Невеста,
Ты помоги земной любви,
раскинь покров лучей небесных,
от одиночества избави.
Над горем наших косных дней,
над Русью волчьей, покаянной,
над всякой болестью и раной —
покровы милости Твоей.
Трясина черных мутных лет
тянула нас в слепую бездну.
Покрова негасимый свет
прольется — две души воскреснут.
О Непорочная Невеста,
Ты помоги земной любви,
раскинь покров лучей небесных,
венчание благослови.
(праздник 14 октября\ст. 1 октября)
Когда лютой бездны ножи остры,
жизнь не раз берет на излом.
Да пребудут с нами три сестры —
Вера, Надежда, Любовь.
Имена их просты. Они нас берегут,
избавляя от вражьих оков.
В тяжкий день сердца наши обретут
Веру, Надежду, Любовь.
Над обрывом шли,
а они спасли —
Вера, Надежда, Любовь.
(праздник 30 сентября\ст. 17 сентября)
Господь небесные угодья —
дни года светлые — делил.
К Его престолу грозовому
сходились все Его святые,
все мученики-терпеливцы,
целители, иконописцы,
и каждый праздник получал.
Пришел Касьян, стяжавший горе,
слова такие говорил:
«Держусь, держусь за жизнь — зубами,
как волк, стрельбою окруженный,
к своей отчаянной молитве
не подпуская никого.
Добро твори поосторожней:
иные тут же обернутся
и бросят злобный черный камень,
и плюнут в душу, как в родник.
На этой каменной дороге
так много раз я больно падал,
теперь я злее и умней.»
На это Бог ему ответил:
«За то, что вера в твоем сердце
с озлобленностью пополам,
тебе надел остался малый —
тебе смешной денек короткий
один в четыре года дам».
(праздник 29 февраля, в високосный год)
Горбятся бревенчатые избы,
как на просторной паперти калеки.
Благодати солнечная риза
оберегает Божии деревни.
На большак с зарей выходят трое —
Сын, Отец и Дух Животворящий.
Устланы приветливые сени
зверобоем, богородской травкой,
дикой мятой, клевером душистым —
хмельный запах растревожил душу.
И взирают ласково иконы,
окруженные венцом зеленым.
Светят грозди зреющей рябины,
будто капельки пречистой крови.
Нынче сам Господь идет по селам,
опирается на звездный посох,
не приминает травок придорожных,
и заходит во дворы людские —
то ли добрым странником убогим,
то ли Духом ясным и незримым.
(праздник переходящий)
Огонь сорвался с неба грозного
и рыжей тенью замер на плечах.
«Идите по больной земле, апостолы,
свет правды зажигайте в городах.
Удобные мишени сотворенные —
тем легче целить, чем душа твоя светлей.
Но Божьей силой будете спасенные
и невредимые под злобой стрел.
Не повредит ни пуля вам, ни яд,
ни лезвие ножа — по рукоять.
А только липкая, как яд змеиный, клевета —
псам-палачам не заградить уста.
Они призвать погибели не смели,
хоть восемь пуль вонзят в живое тело,
не побежденное лукавой
в вино подмешанной отравой.
Так стало и так будет в век любой,
когда придет в людские города
Избранник Мой.»
Огонь сорвался с неба грозного
и рыжей тенью замер на плечах.
Идите по больной земле, апостолы,
свет правды зажигайте в городах.
Поминальный день — совесть живых.
Холм как в слезах, в цветах полевых.
Забери меня к себе, забери,
в свой пресветлый край позови.
Мертвых нет перед Богом,
камень отвален от гроба.
Береги, Господи, в Царстве Твоем
тех, кого мы не сумели сберечь…
Многоскорбная Матерь,
зажги нам лучину во мраке,
зажигаешь созвездья терпеливой и щедрой рукой.
Беды душу мне рвут, как цепные собаки.
Пусть две чистых слезинки упадут пред Тобой.
Всем, кто предан на гибель, кто в бездне, в остроге,
чьи обуглились судьбы, покаянья не зная,
Ты поможешь, и выведешь к светлой дороге,
матерински любя и прощая.
(праздник 18 февраля\ст. 5 февраля)
Запеклись губы молчанием,
позабывшие бессильное слово,
выплакала глаза-жемчужины
в океан горя людского.
Терпеливая Матерь земная,
Божьей силы хрупкий причал,
чистым светом боли сгорает,
как темного воска свеча.
(праздник 1 сентября\ст. 19 августа)
Копья глухо вонзились в живую грудь.
Стояла покорной мишенью.
Сорвался крик с кровоточащих губ —
благословенье стрелкам и прощенье.
Помилуй, Заступница, и спаси,
подходим молиться.
Копья сквозят в беззащитной груди
ныне и присно.
Умягчи злобные сердца, Кроткая…
(праздник 26 августа\ст. 13 августа)
Жестокое время — в разрухе лежала земля,
лишь сорные травы взошли на погибших полях.
И плакала баба, и выла, как зверь на зарю:
«Родимый убит, как детей семерых прокормлю?..»
На небе Мать Божья услышала эти мольбы
и бросила наземь пшеницы златые снопы.
Отныне проси перед дивной иконой
о щедрости нивы, о крепости дома.
(праздник 28 октября\ст. 15 октября)
Я с вами навеки —
материнским покровом,
заступлением щедрым.
Ран коснусь осторожно,
как сестра милосердья…
Не предам, не покину
никого из живущих.
Мое сердце — вполнеба,
всем в нем жалости хватит.
Когда Россию бросили иуды
безбожникам, как падаль псам,
где некому судить — Господь рассудит,
и власть передается небесам.
Шатается пустой престол великой
и одержимой демоном страны…
Тогда и проявилась на Руси
печаль и строгость царственного лика.
Россию, что в безумьи бьется,
слепая без поводыря,
прими, Небесная Царица,
из рук последнего Царя.
(празднуется 15 марта\ст. 2 марта — в день отречения Государя Николая от престола проявилась эта икона Богородицы)
Смерть — это самая горькая ложь.
Белая лодка дрожит у причала.
В мире, где правят обида и грош,
как я за долгие годы устала.
Вспомню к полуночи всё наяву,
годы, как голуби, стаей слетятся.
Дивные роды в студеном хлеву,
звездные ясли.
Женские будни — хлебы да очаг.
Плотника взгляд, равнодушно-остылый,
словно чужою была и немилой.
Так и горела душа, как свеча.
Не оглянулась — седая коса.
Белое утро со мною в слезах.
Времени реку переплыву
в березовом легком челне.
Там далеко, на другом берегу,
сын улыбается мне…
(праздник 28 августа\ст. 15 августа)
В день иконы Божьей Матери
мать земная родилась.
День пресветлым снегом зарешечен.
Материнство примешь ты как крест…
Только вьюга белая окрест
да иконка слёзно мироточит.
(праздник 10 декабря\ст. 27 ноября)
Ризы Твои — как рождественский снег.
Милость Твоя над обрывом спасает.
В храме разбитом на холод камней
светлая Дева ступила босая.
Вспыхнул слезинкой чистый родник.
Камень злобЫ — Ее кротостью сломан.
И потемнел нестареющий лик
от сострадания горю людскому…
(праздник 5 августа\ст. 21 июля)
Богородица открыла реки,
пробудила землю ото сна.
Утешеньем нищим и калекам
будь, благословенная весна.
Солнце золотится в теплых пашнях,
жизнь талым убежит ручьем.
Знаешь, мне теперь почти не страшно
жить, не сожалея ни о чем.
Как высокую калитку рая,
горнюю утешную страну,
Иверская Матерь открывает
щедрую последнюю весну.
(праздник 21 апреля\ст. 8 апреля)
(праздник 6 августа\ст. 24 июля)
Всё отнимется,
в бездну кинется.
Если не озлобишься, Богом примешься.
Когда царство псами расхищено,
были праведны — нынче нищие,
и душа сама,
как худая сума,
утешения в мире ищет.
Через горе прозреешь свет.
Всё по знаку Божьему, по слову,
усмехнется ветхий календарь:
в день многострадального Иова
родился многострадальный царь.
(праздник 19 мая\ст. 6 мая)
Пушистыми огоньками
тянутся к Божьему небу
такие родные, наивные,
заплаканные вербы.
Вербное воскресенье
в слезах, как в ризах.
Русь моя вербная,
лебедь белая,
гордостью ранена,
правдой оставлена.
Русь моя вербная,
битая, нищая,
псами затравлена,
но не оставлена Богом всевидящим.
Русь покаянная — много простится ей.
Вербы зажгли огонечки пушистые…
Он шел в венке седой полыни горной,
усталый кроткий юноша Иисус.
Стучался долго в запертые двери.
Иерусалим роптал. Спала в веригах Русь.
Как солнце, Он вошел в ворота храма,
и кланялся ликующе народ,
толпа одежды под ноги бросала
Тому, Кого через три дня распнет.
Ты одинок. Только звездный венец и пустыня.
Крестный, приют давший Божьему Сыну.
В хвойный излом, в ворожбу зверобоя, полыни
Вещее слово вплетешь.
Видишь толпу — черный грех и остуду,
Всех, кто со скуки затребовал чуда.
Ищешь апостолов, да не найдешь.
Молчал пустынник у огня святого,
Огонь взлетал и бился птицей рыжей.
А он знал Вечность, знал Господне слово,
Которого никто не смог услышать.
Он шел по городам, посланник Божий,
О всех печаль на сердце собирая,
Он нашей болью жизнь свою тревожил!
Мечтал земле вернуть обличье рая.
Скорбел о том, что синеглазый крестник
У неба отнят, запертый в гробнице —
Но есть еще надежда, что воскреснет.
А у людей бездушие на лицах.
Молчит пустынник, а огонь стал пеплом.
Уйдет он, когда зорька заалеет,
В чертог Господень. Но не знает небо,
Как без него земля осиротеет.
Вот и осень в слепые оконца тычется
Мордой рыжею.
Небо станет седое и очи выплачет —
Плач по Китежу.
Вдоль приметной тропки листва падучая —
Плач по Китежу.
В дальнем клекоте реки — боль горючая,
Плач по Китежу.
Что ж ты сделала, Россия моя,
Полоумная да одержимая!
Колокольный крик летит во все края —
Плач по Китежу.
Поднялся чужой на звонницу,
да рванул веревки семижильные,
а в ответ ни звука не доносится —
колокольный звон погубили.
Вдруг раздался меж сосен
вместо благовеста — хрип,
лютый плач да звериный рык,
черный ветер горе разносит.
По создателю плачет колокол!
Не зовите мастера-кузнеца.
Не звучит в руках убийцы колокол,
не поет в руках подлеца.
Там на лихой тропе
Полночь печаль таит.
Что там во мгле — метель
Или шаги твои?..
Ах, как притихли — ждут —
Старые терема!
Мечется как в бреду
Китежская зима.
Я побегу на зов,
Перешагну порог —
Тот, за которым — смерть,
Тот, за которым — Бог.
Что там во мгле — метель
Или шаги твои?
Я не останусь здесь —
В небесный Китеж возьми.
В запрокинутый колокол
зори седые звонят.
Оставайся нетронутым,
заживо сгубленный град!
Утешением горьким лег снежный покров —
не видать тем снегам ни людских, ни звериных следов.
Не войти, не войти в заколдованный град никому,
тишины не спугнуть, не затеплить свечи в терему.
Свято место отдать небесам и векам…
Оставайся нетронутым,
русский таинственный храм.
Изловили Жар-птицу. Что ж.
Будет зерна клевать из плошки,
будет слушать срамную ложь
и доход давать понемножку:
будем злато брать за показ —
шутовской оброк балаганный.
Потускнел дивный свет — пускай,
подмалюем, закрасим раны.
Клетка заперта в семь ключей,
и небесный напев стреножен…
Вы забыли, что Свет — ничей,
а точнее — Русский и Божий.
Будет день, когда сполыхнет
заревая вещая птица
и безсмертным огнем сожжет
вашу тьму и ваши темницы!
Кровь на снег — стихи в тетрадке…
За плечом молчит судьба.
В детском теле птицей в клетке
бьется древняя душа.
Разорвется чудо-пряжа,
вся из радужных лучей.
Ты пройдешь по кромке жизни —
заколдованной, ничьей.
Только окна, очи в небо,
будут помнить птичью стать.
Да навек нетленной душу
сбережет твоя тетрадь.
Оставив солнечный покос,
уйду в небесную Россию…
Души не приютит погост,
и смерть сама теряет силу.
Твой дом у сгорбленной ольхи
чужие зимы разоряют.
А южный ветер повторяет
твои нетленные стихи.
Принимаешь на себя печали
и выходишь в маске шутовской…
Смехотворцы призваны — врачами
в мир больной, озлобленный людской.
И пускай никто не замечает,
что под маской смеха рвется крик…
Умирают странно, не прощаясь
те, кто радость всем дарить привык.
Все мы странники у отчизны.
Все мы пасынки здешней жизни.
У поэта слова — клюка:
вдаль идешь, как старец незрячий,
беззащитной души не прячешь,
и тропа к небесам легка.
Не успели мы, не допели.
У кого-то нервы сгорели,
кто-то отдал судьбу на слом.
Но уходим одной дорогой,
не в могилы — а прямо к Богу
возвращаемся в отчий дом.
Спи, мой земляк по крови
и по небесной кисти.
Смерть одиночек ловит —
жизнь коротка, как выстрел.
Мы на земле гостили,
чтоб Красоту постигнуть.
Чтоб в нашем веке люди
без Красоты не ослепли,
солнце несли в ладонях.
Слышишь — тужат над степью
птицы твои резные,
и оборвали привязь
огненной охры кони…
(По мотивам басни И. Крылова «Волк и ягненок»)
Волк к чистому ручью пришел воды попить.
Явился егерь тут с ружья железной пастью
и принялся, своей доволен властью,
над волком суд и следствие чинить.
«Вот первая вина, что за тобой известна:
когда так страшно в ночь ты воешь на луну,
терзаюсь до зари и глаз я не сомкну».
Волк отвечал: «В лесу пою я волчьи песни,
их отзвук услыхать нельзя в твоем дому». —
- «Ты смеешь мне дерзить! Ты ищешь оправданья!
Нет правды ввек тебе и роду твоему,
ни милости вовек вам нет, ни состраданья.
Все знают о волках прескверную молву.
Ты у меня в хлеву овцу задрал намедни!» —
- «Да я за десять верст не подходил к деревне.
Я волчьим ремеслом в чащобе проживу.
Я пуще жизни чту звериную свободу.» —
- «Ну, коль не ты овцу зарезал, так твой брат,
иль серый твой отец, иль кум, иль сват,
ну, кто-нибудь из волчьей проклятой породы». —
- «Так я чем виноват?» — «Зверь из зверей, умолкни!
Досуг мне разбирать весь грех твой и порок.
Ты виноват уж тем, что ты родился волком». —
Промолвил — и спустил безжалостный курок.
1997
Если б крылья я имела —
ни на что б не оглянулась,
на край света б полетела,
никогда бы не вернулась!
Поселилась бы одна,
чтоб никто меня не знал.
Вольный ветер бы развеял
память прежних лет.
Ни на что б не оглянулась!
Только крыльев нет…
около 1997
Скрипнула калитка —
может, гость идет?
Нет — холодный ветер,
пустоту несет.
Кто сюда заглянет,
вспомнит обо мне?
Разве только странник
на гнедом коне.
Он воды напьется,
напоит коня,
и в страну далекую
заберет меня.
1998
Я мало писала писем
тем, кто так дорог мне…
Хотела по жизни быстро
промчаться на лютом коне.
Теперь оглянусь — и что же,
даже памяти нет.
И путь назад невозможен —
вьюга заносит след.
около 1997
Осень пришла снова…
Неотвратимо — веками
ступала она неслышно
под музыку скрипача-дождя.
Люди рождались и умирали,
менялись судьбы народов,
города от войны горели
и заново возводились,
а осень неслышно ступала
в легком шелку листопада.
Минуют тысячелетья,
а осень будет всё та же
и тот же печальный дождь.
1996
Девушка бродила по лесу,
собирала травы вещие,
были ивы ей подругами,
а березоньки сестрицами.
Взяв краюху хлеба из дому,
с рук кормила волка серого,
обнимала шею звереву,
волк за нею часто следовал.
Для людей она чужой была,
нежеланная пришла на свет,
знала языки звериные,
птичьи, травьи и древесные.
Танцевала под дождем босой,
всё слагала песни тихие.
Дождь ее невестой величал,
одевал в парчу прозрачную,
в русы косы жемчуга вплетал.
Убегала ночью к реченьке,
да с луной шепталась, странная.
Повстречал ее заезжий юноша
на опушке леса шумного, старинного.
И тогда любовь она изведала,
до зари шепталась с черным соколом,
ласковое сердце отдала ему.
Но за то, что мать прогневала,
обернулась ивой девушка,
загляделась в речку быструю…
Тайным чарам срок три года был.
На исходе года третьего
воротился странник-юноша.
Он срубить задумал ивушку,
тайны колдовства не ведая.
И когда топор свершил судьбу,
ива снова стала девою,
застонала, в травы падая…
Чабрецом, полынью горькою
да березками оплакана.
Плакал дождь, с небес сорвавшись вдруг.
Выл печально желтоглазый волк.
Только матушка не плакала.
1996 или 1997
Цветок не рви ты на лугу напрасно.
Гляди, как он на воле среди трав
доверчив и прекрасен.
Но жадная рука его сорвет —
он, не дожив, в небытие уйдет.
1996–1997
И сквозь молчанье облаков
прощенья, весточки без слов
земля, притихнув, ожидала…
Прорвав тугую сеть веков,
слеза Господняя упала.
около 1997
Обними меня, дождь,
защити меня, дождь!
Одолела меня
боль, обида и ложь.
Огради меня, дождь,
от людских горьких дел
нерушимой стеной,
серебром твоих стрел.
Мы ведь крови одной,
мы ведь песни одной.
Огради меня, дождь,
серебристой стеной.
около 1998–1999
Я смешной полевой цветок,
на полезной ниве сорняк.
я на свет незваной пришла
и несу вам такой пустяк —
заревые цветы между строк,
васильковые два крыла.
Памяти моей прабабушки Зинаиды
В теплой нашей памяти жива,
смотрит с фото ласково и мудро
Зинаида, Зиночка, голубка,
добрая прабабушка моя.
Проводила мужа на войну,
и слезинка пряталась в ресницах.
Может быть, предвидела: навек.
Оставалось верить и молиться.
А весна несла не голубень —
бомбами изорванное небо.
Даже плакать некогда тебе —
четверо детишек просят хлеба.
Повенчались — звезды закружились,
всех была счастливей на земле!
Но гнездо непрочно свили
на краю военных страшных лет…
Дети вспомнят через много лет
бедный хлеб родительского крова,
рыжей масти смирную корову,
взрывами разбуженный рассвет.
Матери тревожное чело
и белей черемухи косынку,
и как, вздрогнув, уронила кринку,
когда немцы ворвались в село.
1998
Прозвучала в майской тишине
весть желанная: конец войне!
Больше уж не будут убивать,
вдовы над конвертами рыдать,
враг поля родимые топтать!
Поровну — надежда и тревога…
Ждешь… И проглядела синий взор
на крутую пыльную дорогу,
по которой целый полк прошел.
Возвратились все друзья Кирилла,
всех соседок братья и мужья…
Он один не шел… И затужила,
и развеял ветер плач твой тихий
по степным сединам ковыля.
Мастеру — последнему Русскому Зодчему
Владимиру Оксиковскому, поэту и пророку Руси
Константину Сараджеву, великому звонарю земли Русской
Новорожденную Русь
спеленали ясны зори
на святой земле,
на просторе.
У державы должна быть душа,
у нее должен быть голос.
Небеса благовестит заря,
от земли прорастает колос.
Еще не было ни царств, ни имен,
еще не было ни войн, ни врагов.
Было слово Бога.
А прежде слов
была музыка Божья —
звон.
Колокол — незримый меч,
славный витязь поднебесный.
Грянет бой с багровым бесом —
будет ярый звон греметь.
От напасти защитит,
мрак сожжет огнем рассвета,
сохранит от лихолетья.
Колокол — незримый щит.
Сердце — маленький колокол —
бьется в каждом живом создании.
Вот один из ключей серебряных
к тайне великой.
Колокол — большое сердце —
бьется на каждой звоннице.
Скорбит и ликует,
молится и верит в добро,
зажигает пречистый свет
в горнице души.
Оттого что колокол — сердце.
Как пришла беда,
чумовая хворь —
мудрый князь велел,
чтоб по храмам всем
благовестили сорок зорь.
Сорок дней трезвон,
пресвятой канон.
Сорок белых зорь
славят лепоту.
Сорок алых зорь
звонари в поту.
Сорок ясных дней
воспевают свет.
Сорок злых ночей
отступает смерть.
Боже, исцели!
До краев земли
щедрый звон разлит.
И уходит хворь,
подобрав подол,
за крутой овраг,
за дремучий мрак.
Трясовица, сгинь.
Благовест. Аминь.
Как над Угличем вставала заря,
было небо в облаках расписных,
что заморский драгоценный ларец.
Это небо возносило венец
над царевичем веселым, младым.
А судьба его вилась уж как дым,
изгорала жизнь свечой восковой.
То не алые цветы —
кровь на мостовой!
Свет-царевич — ровно голубь в силках,
в синем взгляде догорает тоска.
Он запутался в чужой подлой лжи,
грудью белою упал на ножи!
А заря над ним
ангельский венец вознесла…
Бейте в сполохи-колокола!
Увела царевича
смерть-царевна.
Плакал колокол,
рокотал гневно.
Душу голубиную
в небо ясное провожал,
а народ на площади
криком созывал…
Убийцы по кровавому следУ
скулят как псы и всем грозят расправой.
Казните колокол — он прокричал беду.
Казните ночь — она надела траур.
Казните солнце: следующим днем
оно закрыло болью лик пресветлый
и не сияло светом и огнем,
а стало сивым погребальным пеплом.
Мы острожной дорогой идем сквозь чащобу и топь,
волоча на плечах стопудовую гирю.
Мы молчим, но многих берет оторопь:
что-то сломано в непутевом мире!
Тот, кого мы тащим на плечах — тоже каторжник,
самому не дойти до тюрьмы, хоть он не калека.
Эх, каких только нету глупых и диких чудес:
этот ссыльный — колокол с душой человека.
А может, и не человека, а ангела…
Нас сорок братьев, ссыльных. Мы делим хлеб и ночлег.
А когда от конвоя тайком раздобудется водка,
мы ее делим, как горькое горе, на всех.
И колоколу тоже — в безъязыкую глотку.
Древле половец и варяг,
лютый варвар, безбожный враг,
Русь топча погибелью страшной,
осадили черных коней,
попритихли в злобе своей
пред сосновой храмовой башней.
Их вожак прохрипел: не сметь!
Свой кистень уронила смерть.
И, что реки мутные, вспять
откатилась степная рать,
в свят ковчег не посмели внити.
Русь сберег нерушимый Храм,
величавый, как белый витязь.
По рождению — русский князь,
а по сердцу — безумный хищник,
перегнул, как блудницу, власть,
и, кровавым смехом давясь,
по Руси заплаканной рыщет.
Вздрогни, колокол вечевой,
воин Света, Божий глашатай,
несказанный, дивный, крылатый!
Крикни, колокол вечевой
на сосновой храмовой башне —
Русь святую скликай на бой,
озари вековую чащу!
Древний колокол вестовой,
изойди, яко кровью, звоном!
А не то — обезглавят Русь,
сапогами пойдут по иконам.
Мастер Зодчий ударил в колокол,
как врага ударяют в грудь.
Русь, не стань безчестной невольницей!
Храм, добычей врага не будь!
Застонал царь-лес, сосны ожили,
расплескалось во звонах небо.
Русь родимая, правда Божия,
не ломайся краюхой хлеба!
Не ломайся краюхой стыдною
за деньгу, за пятак иудин.
Палачи святыни не видели,
они мерят, сколь верст тут будет.
Этих сполохов враг хоронится,
этот звон обратился в пламя.
Лебедица, белая звонница,
заслоняла Волхва крылами…
Убили Царя — лебедя белого,
с ним лебедушку и пятерых лебедят.
А колокола дерзкие, смелые
на всю страну об этом кричат.
Затянулась гульба егерей шалых:
ну-ка, царскую Русь — до кости, дотла!
Всё что нам вместо совести — спать мешало!
Храмы сжечь, разбить колокола.
«-Брат, держись!
- За что? — Да хоть за ветер…»
У рабочих вместо лиц слепая мгла.
Я подслушал — говорили на рассвете,
с башен падая крутых, колокола.
«-Брат, держись. Звонарь подаст нам руку.
- Врешь, вчера убили звонаря.»
И глядеть боялась на ту муку
в волчьей боли тусклая заря.
Горевала лебедушка-колокол
на вершине казненной звонницы:
мне бы падать хоть в землю вольную,
на пречистом лугу упокоиться!
Горевала лебедушка-колокол:
мне упасть, умереть не страшно.
Лишь одно до озноба горестно —
что бетон и асфальт под башней.
Мне бы в травы упасть высокие,
мне б в седую полынь с крапивою,
чтоб омыли земными соками
тело медное, в кровь разбитое.
Оторвут от небесной просини,
как от корня траву живучую.
Горьки травы в изломе осени.
Мне бы в землю слезой горючею.
Мне бы в травы звездй падучею.
По полям бежит,
аки вражья рать,
злой дурман-трава,
лихоцвет-трава,
черный смех-трава —
сколько хватит глаз,
до самОй межи.
Нива русская
в забытьи лежит,
ни овса ни ржи
не видать.
Там, где колокол-богатырь упал,
звоном изошел,
раскололся оземь —
там и землю ворог лихой стоптал,
лес стоит что крик,
и поля что слезы.
Русь безбожная,
Русь беззвездная,
покаяние
прими позднее,
Русь, детей своих
смилуйся, прости,
зарю новую возвести.
выйдет сеятель
да с зерном в горсти.
Рать колючая
сгинет ровно сон,
встанет рожь могучая
ниве на поклон.
Сполыхнет лазоревый звон…
На Руси колокола воскресли,
озаряют Божью землю новой песней.
И восходит истинное Слово,
позднею звездой в венце терновом.
Благовесты-изгнанники
в отчий край воротились.
Все, чьи судьбы изранены,
шепчут: Божия милость…
Божий вестник, что сзывает люд
на молитву, иль на брань, на вече,
развяжи от многолетних пут
тягость жизни — сердце человечье.
Медный ангел говорит с людьми,
кличет, бьется, напрягая жилы.
Боль уйми и грех с души сними,
колокольный зов тысячекрылый.
Вновь толпа на площади, как встарь.
В маленьком окне высокой башни
как в пожаре, мечется звонарь,
лик его преображен и страшен.
Всякого коснется вещий зов
и затеплит души — Божьи свечи,
и развяжет чистою слезой
тягость жизни — сердце человечье.
Колокола
Русь отмолили —
из бездны вывели,
у тьмы похитили,
слезами-серебром омыли.
Покаянные да печальные,
как небесных ласточек крики,
отмолили звоны, отзвучали
таинством в Служении великом.
Ныне звоны на заре встают — венчальные,
с Божьим голосом и Божьим ликом.
У берега дрожали два челна,
казались птицами, готовыми к полету.
Лесной реки таинственную зелень
заря преображала в смоль и кровь.
И был один корабль белее снега,
белей берез на солнечной поляне,
светлей улыбки ласковой любви.
Но сплошь в узорах огневых и алых.
То гроздьями целительной калины
и вышивкой на русском рушнике
они казались,
то бедой грозили.
Как лебедь раненый, тужил корабль.
и был второй корабль чернее ночи,
черней пожарища, чернее шали вдовьей,
чернее горя.
Подойдя поближе,
я разглядела, что второй корабль
узорами расписан золотыми.
Но так они на черноте смотрелись
надменно, жутко и почти злорадно,
как золото, добытое неправдой,
как золото, принесшее беду…
В урочный час ты ждал на берегу,
Храмостроитель строгий и усталый.
Ударил колокол протяжно, грозно.
И ты сказал: взгляни на два челна.
Один из них — судьба святой Руси,
который — выбрать мы должны с тобою.
Но поспеши: сейчас враги ворвутся.
Ты видишь, отблеск факелов багровых
уже плывет по медленной воде.
Ты слышишь, бьется колокол, как сердце,
которое готово разорваться.
И мы ушли вдвоем на корабле.
И мы ушли, оставив на погибель
трудом и светом созданное царство,
все храмы, и цветы лесных полян.
Еще корабль не скрылся за излукой —
мы видели, как ворвались враги.
Мы видели, как по заветным травам,
что бережно, с любовью я сбирала,
промчались злые, тягостные кони.
Мы видели, как в Храме пировали
бесстыжею и подлою гурьбою,
как поглумились над твоей работой.
А вещий колокол умолк и треснул
и покатился с колокольни вниз,
как голова казненного на плахе.
Цветы и сосны исходили криком…
И мы ушли вдвоем на корабле.
Нам выбирать пришлось судьбу России.
Мы выбрали кроваво-белый челн —
пречистый свет, и кровь, и Воскресение.
А тьму и золото оставили врагам.
Ты молвил: Возродится Русский Храм!
Захватчики святыни не постигнут.
Пройдут слепые годы лютой боли,
чтоб возродиться смог безсмертный Храм.
И в этот самый горький, тайный час,
когда отчаянье когтило душу,
я ощутила и тебе призналась,
что дышит у меня дитя под сердцем.
В лесу тропинка умерла,
там темень да седой туман.
И папоротник там молчит,
как будто раненый титан.
Не торопись его судить.
Во мгле грехов — да Божий свет,
как свет упавших в чащу звезд.
Но знайте: мой цветок — огонь,
мучительный огонь в ночи.
Он до кости сожжет ладонь
тому, кто хочет приручить.
Горькая полынь,
боль из сердца вынь.
Там, где князь упал
со стрелой в груди,
горькая полынь
сердце бередит.
За тебя горю,
как во тьме свеча,
по следам твоим
побегу, крича…
Только ту стрелу
поздно вынимать.
Я земле больной
молча поклонюсь,
горькою травой
в полночь обернусь,
во глухой степи,
там, где волчий стон,
где не слышен свят
колокольный звон —
горькая полынь
на заре болит,
горькая полынь
память сохранит.
Спорыш — трава памяти безгрешных (детей)
Зиму зимовать,
горе вековать,
обожженные бедой травы клонятся.
Солнечный твой смех,
первые шаги
сохранит спорыш за околицей.
Как же я звала,
да не сберегла,
удержала бы, да руки разжались.
Вся земля была
в дар тебе дана,
да милее небеса оказались.
На лугах ищу разрыв-траву.
Подняла упавшую звезду —
что осколок врезался в ладонь,
на пречистых травах кровь.
Я не буду для тебя чужой,
я не стану для тебя бедой.
Губы обожгу разрыв-травой.
Никому не сотворила зла.
В полночь к черну омуту пришла —
утро не найдет следов.
Молчал янычар над степью,
первая рана жгла.
И горьким дымком тянуло
с разрушенного села.
А он всё сжимал в ладони
клевера крестик простой.
Как будто вспомнил и понял,
что стало с его судьбой.
Как клевер, был пересажен
на камень чужих дорог…
Его ведь в купели крестили
в той церкви, что утром сжег.
Молчал и себе не верил,
от боли будто ослеп.
Не приживается клевер
никогда на чужой земле.
Шла Богородица по полю,
несла ключи в подоле,
да отдала людям вольницу,
ключи от небесной горницы —
чабрец зацветет на зорюшке,
людское излечит горюшко.
Хрупким ростком
лед разобью,
жестокий лед
бед и обид.
Талой водой
горе сойдет
с гор и долин,
с жизни твоей.
Хрупкий цветок
кинжала сильней —
лед разобьет,
растопит снег
сердца теплом,
силой любви.
Когда оживает надежда,
глядит ясноглазый день,
все улицы пенной речкой
захлестывает сирень.
И травы на пепелищах,
и старый уходит страх,
и кто-то наивный ищет
звезду о пяти лепестках.
На полях чужих
васильки во ржи,
белокрылый аист над землей кружит.
И на поле моем рожь колосится,
и земная радость нам снится.
А когда дозреет рожь-матушка
и тяжелой к земле склонится —
дитя наше на свет родится.
Молитва матери — сильнее гибели.
Мать свет затеплила в далекой горнице,
почти ослепшая от лютой полночи —
а сын твой на земле не ждал уж помощи.
Слова отчаянья с мольбой-надеждою
пусть обратит заря в цветы заветные.
У края пропасти — последней помощью…
Молитва матери — сильнее гибели.
Царапнется в руку шиповник,
как будто бы просит: живи.
Напомнит — ты к жизни прикован
молитвенной силой любви.
И битые стужею ветви
несмело протянет к тебе
шиповник — попутчик верный
в людской непростой судьбе.
Пускай наша участь жестока,
судьба всегда западня.
Шиповник у сумрачных окон
тебе напомнит меня.
Когда от памяти больно —
как ангел погибшей любви,
царапнется в сердце шиповник,
как будто бы просит: живи.
На звериной тропе следы,
отсвет в кровь.
Милосердны встали цветы —
зверобой.
Раны на теле зверя
залижет заря.
Лютую злобу людскую
примет земля.
Кто на живое зарится,
прицел раскален злобой…
Детской ладошкой застится
солнечный зверобой.
Рану — зверя ли, воина —
травы заговорят.
Без меры палящей боли
принимает земля.
Раскрой ладони, солнечный цветок,
и покажи мне путь туда, где солнце,
где у людей закон не так жесток,
где Каину спасение дается.
Я много лет иду из темноты
и верю в горний свет, и верю в чудо.
Подсолнух милый, древний страж зари,
не предавай, как предавали люди.
Если в окнах твоих темно,
если в доме твоем беда —
на слепом снегу под окном
расцветет одолень-трава.
Земля-матушка, отпусти
расцвести и сгореть не в срок
на каменьях людских дорог,
нераскаянного спасти.
Помогу отвести беду,
научу одолеть судьбу.
Дам ключи от семи замков,
от семи твоих лютых бед.
Сам себе, как Каин, чужой.
Сильный был, да ранен душой.
Не тужи, молодой король.
Успокою тревогу-боль,
отведу людскую злобУ —
изойду мольбой на снегу.
Отойди от бездны, душа жива!
Щит и меч тебе — одолень-трава.
Я тебя от ночи уберегу,
силу всю отдам — одолей судьбу.
Не жалей, что было, да вперед смотри.
Кровью в небеса — первый луч зари.
Оглянешься теперь, а цветка уж нет,
только крестик на снегу, ровно птичий след.
Над дальним яром
горькая, поздняя
сердце пронзает
рябина к осени.
Алою нитью —
грусть журавлиная…
Похороните
в бусах рябиновых!
Есть в лугах трава —
будто волчий след.
Про нее молва,
что хранит от бед.
От людской злобЫ,
от лихой судьбы,
от шальной стрелы.
Только нет травы,
силы нет земной —
душу мне сберечь
от себя самой.
Не свернуть с пути,
с каждым днем больней
вдоль обрыва гнать
золотых коней…
У цветка поминального ласковый взгляд.
Зацепился за жизнь, а корни дрожат
там, где в жилах земли бродит темная боль,
где окончились счеты с упрямой судьбой.
Я к цветку припадаю с безумной мольбой:
забери меня в черную землю с собой,
отпусти меня в дикое небо — домой.
На земле неприютно, нет мне дальше пути,
те, кого я любила, у корней твоих спят.
За оградой суровой меня приюти…
У цветка поминального ласковый взгляд.
За жизнь непокорно,
правы ль, не правы,
цепляются корни
змеиной травы.
Я гадина людям,
змеища и тварь,
так хлещут, чтоб хлынула
кровь-киноварь.
Но я выживаю,
палима молвой.
Приду я лечиться
змеиной травой.
И гибкая змейка с отливом в медь
вкруг рук обовьется,
в глаза мои взглядом вопьется
и шепчет: не дай умереть
живой и кричащей душе своей.
Ведь Бог прощает и зверей, и змей.
Но я не змея.
Не встану с колен у подножья креста.
Я зла никому не желаю, дорога моя проста.
Я не предатель — душа чиста.
От ненависти,
от горькой молвы
поможет ли — шелест змеиной травы?
Куда ни одна не доходит тропа —
там раненый ангел на травы упал.
Под сердцем осколок людского свинца.
Расколотым куполом — небеса.
Но беда забудется, простится.
Силой жизни, тайною земной
там, где крылья стали тихою землей,
ласковая встала медуница.
Цветы ночные
боятся солнца,
и слепнут в полдень.
Они таятся
от чьих-то жадных,
бесстыжих взглядов.
Ключи земные —
июньской ночью
пречистым звездам
они открыты.
Но гнутся болью
к земле холодной
под тяжкой ношей
клеветы, раздора —
«цветут, мол, ночью,
значит, от беса»…
Вот так же люди
смешать сумели
любви святыню
с грехом звериным.
Ключи земные —
они открыты
тому, кто любит,
тому, кто верит.
Страстоцвет — библейский цветок; по одному из преданий, посвящен Магдалине
Цветами, как криком,
исходит земля…
Сын Божий воскреснет,
прольется заря.
Ты грешную помнишь,
упавшую ниц…
Любовь сильнее
гробовых темниц.
Прошло косы острие
по сердцу, по нервам вен.
Плоть, срезанную живьем,
косивший не пожалел.
Душистая сон-трава
роняет свои покрова —
как взгляд пресветлый потух…
Какую нежность таит
пьянящий, чуть сладкий дух.
Роса — что капля крови
у губ, жарчее огня…
Я помню, как сон-трава
ласкалась ко мне на заре,
все боли мои взяла,
отбросила в землю грех.
И лег туман, как покров
на плечи грустных лугов.
И озеро стлалось у ног,
не помня полночных тревог.
Рассвет мерцал, как алтарь…
Звоны Китежа
с луга ближнего
принесла заря лебединая.
Колокольный звон
роковых времен
сбереги, земля покаянная.
…Купола горят,
как святой алтарь.
Но хохочет враг у непрочных стен.
Дрогнул город-царь,
да не сдался в плен.
Расступись, земля! Озеро, нахлынь!
Над водой грустят ива да полынь…
…Колокольный звон, звон серебряный
подхватили цветы-колокольчики,
и печальный сказ из глубин земли
через все века оживить смогли…
К живым хочу.
К зовущим голосам
и теплым ласковым рукам.
Землей придавлена — молчу.
Упрямо пробиваю тьму,
и мерзлый лед,
и колкий дерн,
всю тяжесть каменной земли.
Здесь забывается, что жизнь
зачата на крови и лжи
и нас не ждет…
Сквозь сумраки древней чащи
рассвета купол горит.
Выходит олень светлоглазый
пригубить родник зари.
Но вздрогнули чуткие травы
и пронзенная болью земля.
В просвете рощи — лукавый
свинцовый прищур ружья.
Беги, олень озаренный,
туда, где рассвет далек,
туда, где тропы звериные
не встретят людских дорог.
След теплый его скрывая,
бросаясь в пасти борзым,
бьется трава живая,
горька в изломе, как дым…
Только раз уснуть на твоем плече,
а потом смотреть в лица палачей.
Только раз с тобою зари дождусь,
птицей раненой на снегу забьюсь.
Не на торжище. Да за любовь
отдала судьбу и живую кровь.
Не искала зелья, чтоб сбить с пути.
Это пламя-зелье — в моей груди.
До рассвета счастье, любовь права.
А потом обоих суди молва.
Только раз уснуть на твоем плече,
а потом смотреть в лица палачей.
И одной за каменною стеной
в горькой памяти говорить с тобой.
…А потом очнуться — да все забыть…
Снова повстречать — снова полюбить.
Душа утекает в землю —
как кровь в сухой песок.
Напрасно искрилось зелье
в изломах глухих дорог.
Ночь будет — травы иссушит,
не пересилить тьму.
Я открываю душу,
а вам она ни к чему.
Слова обернутся криком
и сгинут, как кровь в песок…
Погаснет зря повилика
в изломах глухих дорог.
А есть прокаженные травы,
их надо жечь от корней.
Вражда, недобрая слава
огня больней.
Припасть бы к земле с болью
от людской убийственной лжи.
Лишь горечь отравленной кровью
по ломким стеблям бежит.
Неправда, что слепнут птицы,
неправда, что яд в цветах.
За что ж на ваших лицах
отчаянье, злоба и страх…
Глядите — сама ослепла.
А руку подаст ли кто.
Простите…
В ответ — горсть пепла
сожженных клеветой цветов.
Для униженья придумано злато.
Потому и враждуют нищий с богатым.
Но есть лишь одна высшая проба:
когда за золото совесть не продал.
Ни много ни скудно: паромщику — грош.
А тыщи златые
с собой не возьмешь.
Волчьим глазом горит, страшна,
пересмешница-белена.
Я пред нею падала ниц
и просила убить убийц.
Боже, смилуйся, отведи,
чтоб не стала злобою боль в груди…
Может, Бог простит палачей.
Только быть священной земле — ничьей.
Русь проказой алой больна.
На полях ваших — белена.
У порогов ваших домов
не отцвесть во веки веков
черной горечи белены,
благодетели новой страны.
Господи, дай не сорваться до срока,
точно убитая ветром свеча…
Вьюга сибирская будет жестоко
беззащитные судьбы со снегом венчать.
Светом душа изгорит — как пред Богом,
как восковая свеча в алтаре.
Пусть от моей молитвы-тревоги
тают снега на заре.
Люди ответили: свет твой не нужен,
в землю ложись — ты живым не нужна.
Колкая вьюга выстудит душу…
А завтра утром наступит весна.
Мандрагоры корень на ущербной луне приворотную силу дает… человек забудет судьбу свою, оставит отца и мать и пойдет за тобою что слепой…Старинный травник
Не настигла б ночь — черный ястреб
золотую лебедь зари.
Что звезда упавшая наземь,
ворожбиный цветок горит.
Приклонись к земле, спрячься,
приворотная ложь!
Душу вольную не приворожишь,
а приворожишь — убьешь.
Нынче выйдет колдунья
на разлом четырех дорог —
не судите, люди,
пусть судит один лишь Бог.
Выйдет до свету
да станет звать:
«Забудь судьбу свою,
оставь отца и мать,
страстью гибельной приворожен,
позабудь со мною свет Божий».
Только страсть в ненависть обратится.
На лжи, на крови дом не строй — станет темницей.
Колдунья слышала голос Божий,
оттого и взгляд у нее как нож:
душу живую не приворожишь,
а приворожишь — убьешь.
Оттого приворотное зелье
навеки ушло в землю.
Слишком велик искус —
над чужою душой власть.
Сорок дней и ночей потешиться,
а потом обоим пропасть.
Перекатиполе —
гнев земли.
Материнской болью
корни сожжены.
видно, отреклась земля —
Ева от Каина.
Убегаю по полям
зверем неприкаянным.
Мишенью на стрельбище
стальных дождей.
Одно прибежище —
в костре у людей.
Ни раскаянье, ни ангел не спасет.
Перекатиполе.
Стынет лед.
Теплится душа живая подо льдом,
мне в волчью полночь снится,
что мать простит,
и позабытый дом
добрым светом озарится.
Мне б упасть на ее порог
покаянной белою птицей.
Лебеда на моей могиле —
как седые лебеди — взмах крыла.
Нераскаянною легла.
Но на небе меня простили:
никому не творила зла.
Лебеда струится тревожным шелком,
стылый ветер шепчет псалом.
Лебединую песню слушаю горько.
Лебедой прорастает — мое крыло.
К тебе вернется сила прежняя,
поломанное заживет.
В горячий камень боль уйдет,
в лесную нежиль.
Светом боль заговорить —
Божье чудо.
Ночь разломы забери.
У Иуды пусть болит,
у Иуды.
А к тебе вернется сила — в час зари.
И жизнь, что брошена с небес
в слякоть базарную,
как переломленный хребет,
срастить бы заново…
Выжить рвусь — из последних жил!
Да не девять — тридевять сил —
боли лютые усмирить,
гибель в жилушки не пустить.
Есть на дальних лугах былинка,
безымянной жизни кровинка —
докажи, девяти сил трава,
что не гибель, а жизнь права!
Мне б не девять — тридевять сил…
Все заповеди покорны любви.
Алые капли наземь падут.
Искры пожаров?
Жгучая кровь?..
Ягод каленых горсть.
Шепот калины в песню вплету.
Помнишь — когда-то — в древнем скиту —
вздрогнув, впервые встречаю
странника пристальный взгляд…
Милый! Не ты ли так ласково звал.
В темень ушла — обещала: вернусь…
В плаче калины — болящая Русь…
Мы успели израниться
о свое одиночество —
лишь тоска-лихоманница
в сердце зверем ворочалась.
Зачерпну полной горстью
родниковую стынь —
яко иней на солнце,
боль горючая, сгинь.
Рвется к небу мелисса,
как святая молитва —
от тоски лихорадной,
от бессонницы жадной,
от обиды жестокой
освободит, сбережет…
Ненависть — алый цвет,
Жгучий, болезный след —
всю на себя возьму.
Прощение — ясный свет —
вам за то подарю.
Отчаянье — черный цвет —
всю тягость себе возьму.
Пусть лучше вся боль — мне,
весь гнев человечий — мне.
Пусть будет родным светло:
одной мне гореть в огне.
Да будьте пред всеми правы,
но не судите ближнего.
Тоска глухой крапивы
в стихах моих горьких выжжется.
Ненависть — алый цвет,
жгучий, болезный след —
всю на себя возьму,
отчаянье — черный цвет —
всю тягость себе возьму.
Прощение — ясный свет —
вам за то подарю.
Травы Божии воскресли
в сокровенной моей песне.
Да упрямятся слова —
чем душа моя жива? —
слишком горько… Никнут травы,
в гневе темная дубрава:
Божий свет не донесла,
расплескала, разлила!
В чашу, что зовут судьбою,
примешала жгучей боли.
Белым выплакалась зорям —
рассказала свою долю.
Двое ранены судьбою,
но Любовь спасла обоих.
Божий свет не донесла —
пусть хоть наземь пролила,
встанут белые цветы,
и воскреснут все мечты…
Прости, знахарская, живая трава,
что горечь в словах.
Надежда — жива.
Каин и Авель
в землю легли оба —
ласковый ангел
и тот, чье клеймо — злоба.
Младшего принял райский рассвет.
Старший скитался тысячи лет.
Видишь — терновник над яром горит.
Дикий терновник сберут поутру
Каин и Авель.
Ласково шепчут цветы на ветру —
выткал их ангел.
Колкие ветви — страданья венец,
плач нераскаян.
Им завещал — ждал прощенья небес —
боль свою Каин.
Видишь — терновник над яром горит,
как восстающий из пламени скит…
Посули, ромашка, мне счастье долгое,
или сразу расскажи долю горькую.
Я вчера еще была — долгожданная,
а сегодня — прочь иди, нежеланная,
птицей отпустил меня на все стороны:
голубица, уходи в стаю воронов.
Посули, ромашка, мне счастье долгое,
или сразу расскажи долю горькую.
Облетают лепестки, слезы белые…
На его крыльце вновь стою несмелая.
Я вчера еще была — нежеланная,
а сегодня уж опять — долгожданная.
Забавляется моими черными косами
да смеется: думал, милая бросила.
Ох и трудный его нрав, переменчивый.
Жаль ромашки убивать — судьбы девичьи.
Не зажигайте, люди, ваши свечи,
когда черемуха в ночи цветет.
Она пречистым светом лечит,
в святом огне все наши боли жжет.
Черемуха — о, царственная милость —
к притихшим нашим окнам подошла.
Она шутя метелью притворилась
и пахнет юностью, белым-бела.
Не зажигайте, люди, ваши свечи
и хрупких шелковых не трогайте ветвей.
Как строгий терем, от любви светлее Вечность.
И от черемухи — еще светлей.
Не хочу быть дикой омелой,
быть уродом в людской судьбе.
На земле я жить не сумела,
лишь смогла коснуться небес.
Протянула руку — и небо
на ладонь мою, как птица, присело.
Но для вас это — смех и небыль.
Не хочу быть дикой омелой.
Лучше сгинуть метелью белой.
Не давалась в руки голубика,
так манила за собою по тропинке дикой —
нитью тонкою, неразорванной
уводила на далекую сторону.
Там за старой рощей — мое село,
не забыло, годы ждало.
Шепот слышу: не сгуби свой путь,
отчий порог не забудь.
Заплутала, аль незваной, нежданной идешь,
но по жилке-ниточке свой путь найдешь.
Кажется, сквозь годы уводила тропа.
Жизнь осталась — горькой ягодой на губах.
Жгучие канны — крик площадей.
Рыжий рассвет полоснул по нервам.
Расскажите мне сказку про алый цветок,
про то, как ангел заколдован в зверя.
Расскажите мне быль про тыщи пройденных дорог.
Про то, как рыцарь искал падающие звезды.
Но они сгорали, не долетая до земли.
А которые и долетали,
тотчас хватали купцы
и убивали, чтоб переплавить на монеты.
Жгучие канны далекого города.
Кто возвратит нам сожженные годы.
Только падшей звездой горит между строк
алый цветок.
Помяни меня маками ржавыми,
сонной одурью.
Над моей разоренной державой
хохочут вороны.
Комом в горле слова разорваны.
Много будет совести продано.
И в кострах иконные лики.
Сумасшедшая Русь безбожная,
кабацкая да острожная,
помяни меня маками дикими.
На каких хмель-зельях настояна
Русь — что из сердца тебя не вырву,
как загубленную молитву —
лучше вместе с тобою сгину.
Русь! Сто лет пройдет — ты поднимешься,
первородной силой наполнишься,
моей жизнью сполна оплачено
воскресенье твое пресветлое.
Русь юродивая да великая,
помяни меня маками дикими.
Говорят, высоко в горах,
где живут золотые ветра,
где никто не смутит высоты,
есть кричащие цветы.
Говорят о печальном чуде:
их увидишь — весь свет забудешь.
Над обрывами,
над гнездовьями темноты
заря рождает кричащие цветы.
Я пошла на их зов, принимая грех.
Срывалась, разбивалась —
карабкалась вверх.
Я такой цветок сорвала
и на землю принесла
на беду или, может, на счастье.
Горней правдой
хочу до людей докричаться.
Господи, помоги выправиться,
силушку собрать — выпрямиться,
когда в кровь душа моя стоптана,
вбита намертво в землю черную,
как гвоздями, конскими подковами,
когда и сама почти мертвая…
Ждет мою помощь раненый князь,
неужели ему пропасть?..
Уже тронула гибель пресветлый лик.
А во мне-то сил на один лишь крик.
Господи, пошли милости,
чтоб воину помочь выправиться.
Ему в лютую землю рано еще,
он и счастья-то видал — разве краешек…
Господи, пришла к Тебе звериною тропой.
Господи, пришла к Тебе с простреленной душой.
Верую в Лик Твой
честный и светлый,
верую в дивное
Твое воскресение.
Верую в доброе Твое слово,
отдавший жизнь
за нас, непутевых.
Верую в Лик Твой,
Нерукотворный Спас.
В безвременьи диком
даждь не пропасть.
Притворились ирисы
радужными птицами,
я одна умею их расслышать песню.
Дверь закрыта тяжкая
в мир, согретый сказками,
в добрый мир чудесный.
Как весна искрится —
сердце бредит птицами.
Люди-то жестоки,
лучше сторониться.
Тихо, по секрету
из осколков бреда
сочиню вам песню
о стране чудесной.
О любви пресветлой
и о вере в чудо
сочиню вам песню,
каяться не буду.
Как весна искрится —
сердце бредит птицами,
я за теми птицами плакала во сне.
Весна рассыплет ирисы —
обрывки моих дней.
Под сумрак ветвей
сбегу от людей.
Мой ласковый лес,
святой мой венец.
К шершавой коре
на белой заре
щекою прижмусь —
тоской захлебнусь.
Смола на коре
светлей янтаря,
в ней слезы дерев
под солнцем горят.
Рубец на коре,
на сердце рубец.
Кого ты пригрел,
мой ласковый лес,
люди подчас
платили тебе
бедой топора,
слепые в злобе.
Но клен милый рану
залижет смолой,
и сильным, как прежде,
предстанет весной.
Слеза на коре
светла, что янтарь,
в ней сила дерев —
примечено встарь.
И шепчется лес,
и выжить велит.
На ранах моих
янтарик горит.
Говорят, будто клад укажет алтей,
собирает золото у корней.
Земля от боли хрипит —
глубоко клады таит,
но золото на крови
Господь не благословит.
Припадаю к земле-страдалице,
мне за многих придется каяться.
Жизнь мерю лихими верстами,
озарен мой путь падучими звездами.
Упадет мое слово в землю —
прорастет травой богатырской,
крепкой помощью против боли.
А укажет ли клад, не знаю —
не затем живу и сгораю.
Век мой черный, мое лихолетье!
Кличет колокол, хлещет плетью
по юродивым площадям.
Но я Родины, кровью исшедшей,
не обижу и не предам.
Век мой, ангел с глазами Каина,
лихоцветом горит по окраинам.
Солнца лик занавешен теменью.
Лихолетье мое, безвременье.
Отгорит в огне пожаров лихо,
станет на Руси светло и тихо.
В белый полдень змеиных свадеб
вдоль обрыва брела не глядя.
Евшан-зелья венец мне дарован —
не грехом, а любовью кровной.
А душа моя не заплачет,
лишь беду вековую спрячет
под змеиный, под белый камень,
где мой крик обратится в пламень.
Над бездонным озером стыну
ненадломленным светлым крином,
в белый полдень змеиных свадеб
сердце с сердцем поладит.
Мне венцом будет евшан-зелье,
небо ясное — брачной постелью.
Божью заповедь не нарушу,
сберегла бессмертную душу.
Голубица, озари крылом
старый сад наш, мирный дом.
Ясным звездным осенИ крестом.
Голубица, сбереги сей дом,
звездною травою у крыльца
благослови первый шаг мальца.
Медно-алых цветов
негасимый покров.
Сокровенная купина
долей огненной крещена.
Красной зверицей Русь обернется…
Над пепелищами меркнет солнце.
Неопалима, ровно икона,
встанет в лучах благовеста-звона —
Русь воскресает, ей пламя — что злато,
снова крепка она и богата.
Как по лугу ступает княжна —
Неопалимая Купина.
Белый трилистник,
снежной зари осколок.
Белый трилистник,
знаешь, мой век недолог.
А на губах умирают бессмертные песни.
Милый трилистник,
я всё же хочу воскреснуть.
Белой зимой умирали мои стихи.
Сердце свое хоронила у старой ольхи.
Белым трилистником нынче взошли мои песни.
Но отчего-то мне страшно воскреснуть…
Жизнью своей,
силой добра
поделись —
с чужим, незнакомым,
с тем, кто у гибели на краю.
В чащах лесных неприметна трава,
да от корней оторвется своих,
чтоб ближнему в боли помочь.
В буквы Завета сложилась судьба:
не бойся душу открыть для добра.
Луч в бездну бросила
рождественская звезда.
Последний апостол
уходит пасти стада.
Притихла отара
в ложбинах выжженных солнцем гор.
И гаснет правда,
как забытый в степи костер.
И новый Избранник
ведет за собой людей —
ладони помнят
раскаленные иглы гвоздей.
Надеясь на ближнего,
плечом опереться хочется…
Но отрекаются трижды
до первого крика кочета.
У ночи в звериной полсти
новая взорвется звезда.
Последний апостол
уходит пасти стада.
Зерно умрет в земле —
чтоб жизнь дать ростку,
чтоб рваться к небесам
земному колоску.
Я от земных корней,
я дочь Руси моей.
Я в землю упаду —
чтоб прорастить звезду,
чтоб воскресить любовь,
убитую в снегах…
Чтоб светлый, поздний кров
наш уцелел в веках.
Видно, жизнь моя трава сорная,
трава горькая,
прогорела ненужной зорькою
и упала слезинкой
в землю черную.
Я ведь зла никому не делала!
Что ж цветы мои чистые белые
затоптали кони буланые,
мою душу, Любви причащенную,
обратили в тварь окаянную…
Ни в букеты и ни в венки
не влезает чертополох.В.О.
Зоркий цветок —
чертополох.
К иглам лихим — сердцем прижмусь.
Иглы твои — раны твои.
Не побоюсь
зоркий цветок в ладонях согреть.
Пусть на ладони выступит кровь —
алой слезой в землю уйдет.
К иглам лихим сердцем прижмусь.
Бог возлюбил
зоркий цветок
чертополох.
Милый, мне не надо шелка
чьей-то светлой лжи.
Мне самой с душою волка
под прицелом жить.
И в час, когда зарю на небе
зажигает Бог,
мне ближе всех цветов на свете
твой чертополох.
Река привольная,
Челны, что лебеди.
Не долетит мой плач
К родному берегу.
Кровавый лик зари
Глядится в зыбь реки.
Шелка туманные девичьи
Родной, сорви,
Как дикие цветы,
Что вянут на глазах.
И в таинство любви
Вплетутся боль и страх.
Княжну молодую персидской земли
С хмельною ватагой своей не дели!
С челна лебяжьего
Сойду, ненужная —
Реки добычею
Ко дну жемчужному.
Душа персиянская,
Любовь бессмертная — ,
Цветком русалочьим
Прибьется к берегу,
Свечой негаснущей
Над чернью омута.
От земных отрывают корней —
как смогу, дотянусь до небесных.
Волчью ягоду ночи черней,
горьку ягоду крови алей,
дивну ягоду снега белей
мать Россия взрастила над бездной.
Эти ветви над волчьей тропой —
как незваные души на свете,
все равно полны силой земной,
все равно в волчью сутемень светят.
Пахнут детством одуванчики,
луговые простецы.
Это солнца лебединого
неокрепшие птенцы.
Нехитра краса простая,
а душе от них светло.
Скоро встанут на крыло —
улетят лебяжьей стаей.
Не удержишь, не поймаешь —
детство ветром размело.
Дева пряла крапивную пряжу,
обереги святые лебяжьи.
То сказанье сокрыто в траве,
росы теплят целительный свет.
И крапива, от века лихая,
усмиряла зеленое пламя,
вдруг ласкалась к лесной госпоже
и боялась ей руки ожечь…
Клевер о четырех листках — счастливая примета.
А я — шестилистник видела!
Два листочка сплелись — как влюбленные.
И подумать боязно: сорвать, разнять…
Солнца луч на них задержался, ласковый.
Спасибо тебе, клевер придорожный, за подарок.
Спорыш цветет крохотными белыми звездочками, доверчивыми. Наклонись, разгляди. Не топчи.
Поздно цветет, в осень. Когда все травы уже седые и древние.
Почему горец, почему птичий? В деревнях всегда был спорышом. А еще лучше народное название, не всякому нынче известное: детский следок.
Зеленое воинство крапивы преграждает путь.
— Своя, своя.
Расступилась огонь-трава, спрятала злые жгучки. Прохожу в тишине, лишь чуть слышно листья шепчутся: своя, жданная.
Милой Анечке
Кот сидит возле подъезда,
кот воспитанный и честный.
Не бродячий кот-зазнайка —
здесь живет его хозяйка.
Ручку не достанет зверь…
Кто коту откроет дверь?
Полярной белой ночью
засыпает сладко
маленький белечек.
Льдина — как кроватка.
Снега он белее.
И мерзнуть не умеет.
Небо освещает
белый сон белька
северным сиянием
вместо ночника.
А когда зажжется
белый день опять —
белый медвежонок,
приходи играть!
Ёжик обиделся. Ёжик не рад,
что он ежонком на свет появился.
С ёжиком звери дружить не хотят:
ёжик, бедняга, колючим родился.
Сердце у ёжика доброе — что ж.
Игр он знает без счету — неважно.
Он виноват только в том, что он ёж.
Пусть же с ним водится, кто поотважней.
Милый малыш, это всё ничего,
ёжик, себя понапрасну не мучай.
Я захотела погладить его,
да не решалась. Уж больно колючий!
Неправда, погладить можно,
ласково и осторожно.
Он очень добрый, ёжик.
По улицам слоняется слоненок,
слонихи серой младшенький ребенок.
Он думает, наверно, что слоны
слоняться обязательно должны.
Скачет рыженькое чудо
в нашем парке у реки.
Я спросила: «Ты откуда?
Что за странные прыжки?»
Зверь ответил: «Здесь так мило,
парк просторен и красив.
А в Австралии родимой
летом жарко — нету сил.
Путешествовать нетрудно —
сумку я с собой ношу.
Вот теперь я в парке чудном
прыгаю, скачу, пляшу»,
Веселит теперь прохожих,
скачет в парке поутру
зверь пушистый и хороший —
австралийский кенгуру.
В зоопарке есть верблюд,
рыжий и большой.
Я его уже люблю
всей своей душой.
Очень добрые глаза.
На спине — подушки две.
Я б ему на голове
бантик повязал.
Я б погладил, приласкал,
шерсть расческой расчесал,
если б мама разрешила —
и домой его бы взял.
Близко я не становлюсь,
я топчусь на месте.
Я, конечно, не боюсь,
ну а плюнет если?
Декабрь снегом сыплет. Снова
приходит празднику черед.
В дома впуская молодого,
уходит тихо старый год.
Я знаю, он уйдет на север,
чтобы обратно не прийти.
Ему колючий зимний ветер
желает доброго пути.
Старик уходит потихоньку,
как многие вослед уйдут.
А в доме наряжают елку
и песни добрые поют.
Ночь. На улице моей пусто.
Фонарю за окном грустно.
Ветер лампочку его чуть качает.
Позвала б его к себе, угостила чаем.
Жаль, что низкий в моем доме потолок,
и фонарь бы поместиться здесь не смог.
Он остался на своем прежнем месте.
Только всё же не один —
в небе месяц.
Через годы, через беды я вернусь к себе домой.
Дверь хрипит на ржавых петлях, или плачет домовой?
Покосившиеся ставни. Сумрак. Рваный холст плетня.
Сад крапивой захлебнулся. Старый дом не ждал меня.
Здесь крыльцо черно, что омут, от дождей и лютых вьюг.
Здесь ржавеет в сараюшке разлученный с полем плуг.
Ясли дремлют в паутине, помнят доброго коня —
губ огромных и шершавых до сих пор тепло хранят.
Фыркал конь — овес был жесткий, как колючий снег.
И делил я с ним, как с братом, из сумы убогой хлеб.
Лезет ночь в пустые окна. Жутко плачет домовой.
Через годы, через беды я вернусь к себе домой.
Я брел спотыкаясь, босой и усталый.
Над высохшим озером ива молчала.
Я постучался, как в горницу, в иву.
И мне в ней открылся мир тайный счастливый.
Там не было страха, беды и печали,
меня там как милого гостя встречали.
Там хлеб и вино — для скитальца отрада.
И вечное ложе в корнях узловатых.
Снег в белый колокол звонил,
на город лютый плач обрушив.
Они бежали сквозь метель —
слепой и девочка-кликуша.
Когтил студеный ветер грудь.
Стеклом разбитым сыпали березы
с ветвей озябших ледяные слезы.
И в небе прояснялся Млечный путь.
Рвал белый ветер — белый плащ,
в который брат сестру укутал.
Она — безумна. Он — незряч.
Поводырем им стала вьюга.
И шел тот снег — за веком век,
ломал рябины и омелы.
Лишь вороны, как головни,
на оловянный свет летели.
Над непроезжею дорогой
снегирь лучиной алой тлел,
упав мосту-титану в ноги,
как капля крови, в ломкий снег.
Князь лесной свои владенья
обходил, как подобает.
В сумерках зеленых, влажных
рыжая луна смеялась.
Звонко окликал деревья,
как своих сестер покорных,
и в ветвях дрожало эхо.
И не приминались травы
от его шагов волчиных.
Он в объятиях зеленых
сжал стыдливую калину.
Лик в ручье не отражался…
А она — бродила в чаще
с хрупким ивовым лукошком,
руки смугло-золотые
собрали кровинки ягод.
И узрела в лунный вечер
над потоком говорливым
дева — князя молодого.
Как от боли, сердце сжалось.
А взгляд его — нож каленый!
А гнев его — огнь ретивый!
И стон прошел по дубраве.
Ручей, как волчонок, от боли
грыз каменистый берег.
В ноги ему упала
подрубленною березкой:
зачем меня не полюбишь,
зачем проклинаешь и гонишь?
Босой, в венке из полыни,
над белым ручьем князь леса
смеялся хрипло, как плакал.
Сожженное горем сердце
ответить любви боялось.
И в папоротниках мглистых
без крика упала дева…
Увядающим крином
на травах душистых лежала,
и сердца лучина
тихонько во мгле остывала.
Рябинушки-сестры
жгли пламенем гроздья,
напрасно пытались
согреть ледяные ладони.
И утро напрасно
туманом скрывало агонию.
На клевере белом
шмели молодые качались,
на девичье тело
лесные цветы осыпались.
И лентой зеленой
шелковой струясь,
с груди обнаженной
сползала змея.
Рутой, дикими фиалками
ложе страшное цветет.
Положили в платье свадебном —
князем Смерть за ней идет.
К гробу шеи лебединые
молчаливо наклоня,
по хозяйке милой плакали
два златых ее коня.
А в ветвях стонала иволга.
Плотник крепкий крест рубил.
Больше жизни полюбила ты,
а любимый погубил.
Лесными зелье-предиво-травами
укрыт ольховый легонький гроб.
И уронила листок дубрава,
как поцелуй, на холодный лоб.
Ты помнишь рощу журавлиную
и берег белый, заревой?
Под топором березки падали —
на помощь звали нас с тобой.
Березки нежные, любимые
и беззащитные сейчас…
Убита роща журавлиная,
убита на глазах у нас.
Спят дубы в ущелье черном
и корнями держат скалы.
Растревожат скрипку неба
черными смычками ветви.
Рыжих кленов руки-крылья,
заломленные в тревоге,
осень пламенем сжигает.
Нынче шелк златой и алый —
завтра будет тусклый пепел.
Повели сестру к венчанью.
Платье — нимфы-мастерицы
ей до ночи расшивали
крупным жемчугом озерным.
Юный лик белее снега,
лишь уста горят кровинкой —
закусила их до боли,
но не молвила ни слова.
Что одна слеза упала —
расцвела стыдливым крином.
Что другая ей вдогонку —
белой птицей обернулась.
Осень замела дороги,
в отчий дом не возвратишься.
Шла, шатаясь, в платье белом,
точно лебедь под прицелом.
Ты помнишь, как я крался садом,
как тень, как осторожный вор,
через занозистый забор?
Мне юный смех твой был наградой.
И сад не выдал — старый друг!
Шатер ветвей смыкал над нами,
едва коснешься ты губами
хмельного яблока — из рук.
В тех яблоках жила заря,
они мерцали теплым светом.
А как я рухнул — помнишь это? —
достать пытаясь для тебя
с верхушки яблони седой
тот плод заветный, как жар-птицу.
И мне не повезло разбиться
в тот вечер лунный, молодой.
А помнишь, сколько смеху было —
как туча, улицей плыла
твоя взбешенная корова —
она из стойла удрала.
А я ее стреножил лихо
и гордо ввел к тебе в калитку!
Всё помнишь? Напиши о том,
но не скупой конверт почтовый,
а золотой листок кленовый
пришли с попутным голубком.
В ночь охрипнут свадебные скрипки,
постучусь я в потное окно,
чтоб увидеть грустную улыбку
под лебяжьею фатой.
Сумерек зеленых птичья стая
льнет к стеклу опять…
Я приду тебе с другим, родная,
счастья пожелать.
Эта нищая нотка
черной скрипки моей
взвоет диким волчонком
у закрытых дверей.
Эта нотка — усталость,
эта нотка — мольба.
Что мне в жизни осталось?
Талый снег на губах.
Сад зеленый, вопреки войне.
Ласточка гнездо под стрехой вьет.
Стихли грозы.
Вечером безрадостная мгла
укачает дом, как колыбель.
Как невеста, плачет на заре
за крестом окна береза.
Сад военный — рваная земля.
Бомба с корнем вывернула дуб.
Но как прежде, ласточки поют
над крестом окна.
И твоих шагов подворье ждет,
и дрожит зеленая фата
у моей березки молодой.
Гроб, как лодка у причала.
Веточка цветущей сливы
увядает сиротливо
на фате венчальной.
Дом раскрыт, толпой запружен.
Только ей никто не нужен.
Губы белые — в улыбке
горькой и натужной.
И в погасшие глаза
вечер смотрит зачарованно.
Свечка желтая у гроба,
как слеза.
Чернеет высохшей рекой
кровь в жилах.
Возьмешь ветвь сливы молодой
в могилу.
Снег на окнах, мертвых стеклах,
на тропинках,
снег на вишнях диких,
снег на небе.
Снег жестокий,
снег багровый,
кровью талый,
снег могильный!
Снег на памятниках черных,
на крестах окаменелых,
вьюга на погосте.
Как цветы лещины нежной,
снег.
Вьюга в белый день весенний.
Тяжкие врата открыты.
По земле след черный вьется —
борозда от катафалка,
снег ее залижет тотчас.
Снег в ладонях.
Снег навеки…
Снег растает.
Смерть — навеки,
не исправить.
Солнца луч играл на кольцах,
я повел тебя к венчанью.
Ты моя теперь навеки,
ты моя!
«Нет, мой милый, мой хороший,
я тебе совсем не пара.
Нет, я не твоя!»
Подарил тебе осколок
от звезды, что летней ночью
в мой угрюмый сад упала.
Ты моя навеки будешь, ты моя!
«Нет, мой милый, мой хороший,
я тебе совсем не пара.
Нет, я не твоя.
Оттого что ты — бродяга,
даже хуже, чем разбойник.
Оттого что ты умеешь
только песни сочинять!
А от них немного проку.
Я тебе совсем не пара,
не хочу в мужья поэта!»
Лишь одно ты позабыла:
что все песни — о тебе.
И того еще не знала,
что сильнее смерти — песня,
что она ведет в бессмертье
и поэта, и жену.
Мы возвратимся.
Нас провожали,
нас отпевали…
Мы возвратимся!
Знает дорога,
знают омелы —
мы возвратимся!
С яблонь могильных
вороны кличут,
облеплены снегом —
как яблоки-дички.
Стынут деревья.
Птицы замерзли.
Небо замерзло.
Снег съел дороги.
Но мы возвратимся!
Дикие яблоки
ждут нас в чащобе —
мы молодые
за ними ходили
зорькою ранней,
пойдем и снова!
Мы возвратимся.
Вороны кличут
над нашей могилой…
Мы возвратимся!
Вижу рок. И вижу небо братово,
небо, отворенное ножом.
Кровь не сохнет. Кровь под дикой яблоней —
хоть ослепни — вечно видеть обречен.
Авель, ясно, был хороший мальчик,
он уже стучит в калитку рая,
яблоки сорвет он золотые,
от которых мать с отцом прогнали.
Моя доля — вечно ждать прощенья,
без огня в ночи окаменелой,
слушать тишины шаги волчиные
на чужой земле, от боли белой.
Я оглохну, я ослепну. Но от жизни
некуда бежать. Смерть отказалась.
Всё равно мне память сердце выгрызет.
Мне на свете только ненависть осталась.
Я боюсь в октябре
крика мглы за окном,
когда ливень больной
птицей бьется в мой дом,
распластав по стеклу
сизых крыльев печаль.
Я боюсь слушать мглу.
Осень — смерти печать.
Мглой прибита душа,
как пшеница в полях.
От ударов дождей
глухо стонет земля.
Ангел неловкий упал
в иней лесного жасмина,
выбирался, цепляясь за ломкие ветви
лишь левой рукою
и левым, на птичье похожим, крылом.
- Что с правым крылом,
кто тебя покалечил?
— Однажды
упала мне в руки комета, падучая зоренька,
как будто мечта золотая,
ее удержать я старался —
прожгла до кости
и крыло, и плечо, и запястье.
Как хорошо, что через эту рану
багровой ртутью вытекла душа.
И мне не жаль спаленного крыла.
Там, крыл журавлиных выше,
омела глазастая дышит.
Омела!
Высоко, где звезды и грозы,
повисли корявые гроздья —
омела, златая как грозы, омела!
Там в судоргах тучи,
грозою кипучей
раскаты гремят —
и бросается с черного неба омела.
В зеленой дубраве —
зов горький, плач белый.
Кто кличет — кто тужит — кто стонет?
Омела
в рябиновой кроне!
Омела то стонет. Омела.
Там, где ветер поет свои песни,
тихо молится Богу цыганка
на осенней зорьке студеной.
Чернокосой цыганке вторят
златовласые сестры-березы.
На скрещеньи дорог, перепутьи
о заветном, о самом близком
тихо просит Бога цыганка,
и летит листва золотая.
Полюбил меня лес,
подарил мне цыганское слово.
Ветер петь научил,
а река помогала мне плакать.
Я из диких цветов
соткала себе дивное платье.
Птицы, травы, деревья
мне братья и сестры родные.
На цыганских привалах
плещет дым в журавлиное небо,
просят Бога костры —
уберечь милый лес от пожара.
Жизнь что малый листок,
нынче ль, завтра меня похоронят,
а в чащобах лесных
будут жить мои кроткие песни,
повторят их ручьи,
и шумливые ветви,
и птицы.
На звериных тропинках
не умрет, не умолкнет мой голос.
Может быть через долгие годы,
может быть через несколько дней
как птенец, моя нежная песня
затрепещет в ладони твоей.
И откуда она прилетела?
Наяву или в сказочном сне —
смуглой ласточкой, вестницей смелой
встретишь песню мою о тебе.
И припомнишь меня ненадолго,
и улыбка скользнет по губам.
Ты не сделаешь ласточке больно,
ты отпустишь ее к небесам.
Мой добрый лес, родимый лес,
седой и смуглый мой отец!
Ходить меня ты научил,
оберегал меня, хранил.
Твоей заботою жива.
Тебе печали расскажу.
Дрожит пугливая листва —
и я осинкою дрожу.
И песней искренней своей
я вторю шороху ветвей,
траве и голосу зверей.
Скажи, доколь босой идти
по неизвестному пути?..
Кто сможет мне теперь помочь,
избавить от больной тоски.
Ушла от леса злая дочь.
Не слышу голоса реки.
Ты ждешь меня, мой добрый лес,
седой и смуглый мой отец.
Земля моя,
печаль моя,
я верное твое дитя.
Я в платье, цветами увитом,
в веночке из огненных маков,
пойду на высокие горы,
пойду во святые долины,
воскликну, сколь хватит дыханья:
земля моя,
печаль моя,
я верное твое дитя.
Закончилось время цыган кочевых.
А я будто снова увидела их.
Лишь отраженье в быстрине речной —
она бежит и в берег бьет волной,
и взором не догнать, не уследить,
плотиной ей пути не преградить.
Река не знает языка людей,
но с детства разговариваю с ней.
Плотвицею серебряной блеснет,
печалью тайной сердце мне сожмет.
Каурый конь придет на водопой
и тоже станет говорить с рекой.
Но ей не будет дела до коня,
она стремится в дальние края.
Я к вам пришла не хлеба попросить,
а слова доброго и крепкой веры.
Мне вовсе не нужны монетки ваши,
я лишь прошу делиться с бедняками.
Я прихожу к вам из шатров убогих,
изорванных ветрами и дождями.
Я всех прошу: и стариков седых,
и малышей, и девушек прекрасных:
откройте двери каменных домов,
как всем открыты у цыган шатры,
серебряные от лесных морозов.
Мне вовсе не нужны монетки ваши.
Я вас прошу: сердца откройте ближним.
Не превращайте белый день
в злую черную ночь!
Я с цыганскою песней
родилась на заре
на полянах некошеных,
в полинялом шатре.
И росла я до юности,
как шиповник лесной,
все тропинки звериные
исходила босой.
Вихри-ветры цыганские
воспитали меня
и погнали далёконько,
ведь просторна земля.
Дождь мне слезы сцеловывал,
солнце грело и жгло.
Дикой птицей пугливою
становлюсь на крыло.
Помнит чуткое сердце
страсть неведомых стран,
лепет смуглых младенцев,
песни старых цыган.
В изголовьи моем
месяц, князь молодой,
стелет серый туман
невесомой парчой.
От цыганских костров
загорелся рассвет,
я узнала тогда,
что прекраснее нет —
собирать черны ягоды,
как цыганские слезы,
и в светлице под соснами
слушать летние грозы.
В Воскресение Божье
видеть отсвет зарниц,
слушать шепот полыни,
песнопения птиц.
Напоить в черной речке
утомленных коней,
когда солнце под вечер
сонных маков красней.
И летучие звезды
в ночь в подол собирать,
и на зореньке поздней
смуглый лик целовать.
А в небесах лебедушка с птенцами[8].
А в небесах скрипит Цыганская кибитка,[9]
готовая давно к кочевьям новым,
запряжена крылатыми конями.
И месяц-князь, божок индийских предков,
глядит в шатер сквозь частые прорехи,
зажег ночник для смуглой госпожи —
цыганки, пеленающей ребенка.
Свои дивные песни
лес поет для меня,
ворожбиной печалью
отзовется река.
И поймут мое сердце
только лес и вода…
…Всё, о чем я пою,
талым снегом ушло,
но в тех давних забытых кочевьях
юность осталась моя,
сердце я там потеряла.
"""""""""""""""""""""""""""""""""""""""""""""""""""""""""""
Не пора ли нам, братья
начать старыми словами
печальную повесть о походе Игореве,
Игоря Святославича?
Начинаться же песне правдивой
по сказаниям сего времени,
а не по замыслу Боянову.
Боян вещий,
песни свои слагая,
прядал резвой белкою по древу,
мчался серым волком по земле,
сизым орлом в поднебесьи,
припоминая, как молвил,
первых времен усобицы.
Тогда пускал он десять соколов на стаю лебединую;
которую лебедь настигнет,
та первой песнь воспевала —
старому Ярославу,
храброму Мстиславу,
зарезавшему Редедю пред полками касожскими,
прекрасному Роману Святославичу.
Боян, братья, не десять соколов
на лебяжью стаю натравливал —
вещие персты возлагал
на живые струны певучие,
и они сами княжескую славу рокотали.
«"""""""""""
Начнем же, братья, повесть сию
от старого Владимира до нынешнего Игоря,
который скрепил разум свой волею
и поострил сердце свое мужеством;
исполнившись ратного духа,
повел он свои храбрые полки
на землю Половецкую
за землю Русскую.
"""""""""""""
Взглянул князь Игорь
на светлое солнце,
и увидел — наползла тьма,
и вся рать еготьмою скрыта.
И молвит Игорь
верной своей дружине:
"Братья и дружина!
Лучше быть убитым,
неежли в плену вражьем;
вскочим же, братья,
на коней своих резвых,
да поглядим привольно
на синий Дон".
Затмило князю разум
искушение ратное
Дон великий завоевать,
невзирая на черное знамение.
"Хочу, — молвит он, — копье преломить
на краю поля Половецкого,
хочу с вами, русичи, али главу сложить,
али зачерпнуть шлемом Дону могучего".
""""""""""""""""""
О Боян, соловей былого времени!
Ты прославил бы его отважные полки,
взлетев, соловушка, на мысленное древо,
воспарив умом в поднебесье,
слагая славу времени сего,
рыская тропою Трояновой
через поля на горы.
И воспеть бы тебе, внуку Велеса,
песнь Игорю:
"То не буря занесла соколов
через поля широкие —
стаи галочьи собираются
к Дону великому".
Или так бы воскликнул,
вещий Боян,
Велесов внук:
"Вороные кони ржут за Сулою —
звенит слава в Киеве;
трубы трубят в Новгороде —
стоят стяги в Путивле!"
"""""""""""""""
Игорь ждет милого брата Всеволода.
Молвит ему буй тур Всеволод:
"Один брат,
один свет светлый —
ты, Игорь!
Оба мы Святославичи.
Седлай-ка, брат,
ретивых коней своих,
а мои давно готовы,
оседланы у Курска, впереди.
А мои-то куряне славные воины:
под трубами повиты,
под шлемами взлелеяны,
острием копья вскормлены.
Дальние пути им ведомы,
крутые овраги им знаемы,
луки у них напряжены,
колчаны отворены,
сабли изострены;
сами скачут, что серые волки в поле,
ища себе чести, а князю славы."
""""""""""""""""""
Тогда вступил князь Игорь в златое стремя
и поехал по чистому полю.
Солнце ему тьмою путь застит,
ночь грозой ревет, смолкло пенье птиц,
свист звериный встал,
пробудился Див,
кличет меж дерев —
велит слушать — земле незнаемой,
Волге,
и Поморию,
и Посулию,
и Сурожу,
и Корсуни,
и тебе, Тьмутараканский идолище!
А половцы непроезжими дорогами
побежали к Дону великому,
кричат телеги во полуночи,
словно лебеди тревожные.
""""""""""""""""
Игорь к Дону-батюшке рать ведет!
""""""""""""""""
Уже хищны птицы в дубравах
чают беды его,
подстерегают волки сивые
по оврагам,
клекотом орлы зверей на кости кличут,
лисицы брешут на червленые щиты.
"""""""""""""""
Родная Русь! Уже ты скрылась за холмом!
"""""""""""""""
Долго ночь меркнет,
заря лучину загасила,
мгла поля покрыла.
Уснул соловьиный щебет,
пробудился галочий гомон.
Русичи великие поля червлеными щитами преградили,
ища себе чести, а князю — славы.
"""""""""""""""""
Спозаранку в пятницу
потоптали они поганые полки половецкие,
и разметавшись стрелами по полю
помчали красных девок половецких,
а с ними злато,
и паволоки,
шелка драгоценные.
Расшитыми покрывалами
и япончицами,
и кожухами
стали мосты мостить
по болотам и топям,
и всяким узорочьем половецким.
Багряны стяги,
белы хоругви,
червлены чолки,
серебряны древка —
храброму Святославичу.
Дремлют в поле птенцы Олегова храброго гнезда.
Далече залетели!
Не были они в обиду даны
ни соколу,
ни кречету,
ни тебе, черный ворон,
поганый половчина!
Гзак бежит серым волком,
Кончак ему вслед — к Дону великому.
""""""""""""""""
На другое утро спозаранку
кровавые зори свет возвещают,
черные тучи с моря идут,
хотят затмить четыре солнца ясных,
а в них трепещут синие молнии.
Быть грому великому,
идти дождю стрелами с Дону великого!
Тут копьям преломиться,
тут саблям вострым покривиться
о шлемы половецкие,
на Каяле реке,
у Дону великого!
""""""""""""""""
Родная Русь! Уже ты скрылась за холмом!
""""""""""""""""
Ветры, Стрибоговы внуки, веют с моря стрелами
на храбрве полки Игоревы.
Земля стонет, хрипит,
реки мутны текут,
прах заметает поля,
знамена вопят:
половцы идут от Дона,
и от моря,
и со всех сторон войско русское окружили.
Дети бесовы кликом поля преградили,
а храбрые русичи преградили червлеными щитами.
"""""""""""""""""
Ярый тур Всеволод!
Стоишь ты в битве крепок,
мечешь во врагов стрелы,
громыхаешь о шлемы мечами булатными!
Где ты туром промчишься,
златым шлемом сверкая,
там ложатся поганые головы половецкие.
Порасколоты саблями калеными шлемы аварские
от тебя, ярый тур Всеволод!
Какую рану почует, братья,
тот, кто забыл честь и жизнь,
и града Чернигова отчий златой престол,
и своей милой, прекрасной Глебовны
лик и обычаи?
""""""""""""""""""
Были и канули веча Трояновы,
миновали лета Ярославовы;
были походы Олеговы,
Олега Святославича.
Тот Олег мечом крамолу ковал
и стрелы по земле сеял.
Ступает в златом стремени в град Тьмутаракань,
тотчас звон слышит давний великий Ярослав,
а сын Всеволодов, Владимир,
поутру закрывает уши в Чернигове.
Бориса же Вячеславича слава на суд привела
и на Канину зеленое погребальное покрывало постлала
за обиду Олегову,
храброго молодого князя.
С той же Каялы Святополк повел отца своего
меж венгерскими иноходцами
ко святой Софии к Киеву.
Тогда, при Олеге Гориславиче,
разрывали землю Русскую усобицы,
погибала жизнь Даждьбогова внука;
княжьи крамолы обрывали век людской.
Тогда по земле Русской редко перекликались пахари,
а всё больше граяли вороны,
мертвых деля меж собою,
да галки свою речь говорили,
готовясь лететь на добычу.
"""""""""""""""""""
То было в те рати, в былые походы,
а такой великой брани не слыхано!
С зорьки ранней до вечера,
с вечера до света
летят стрелы каленые,
громыхают сабли о шлемы,
трещат копья булатные
в поле незнаемом,
среди земли Половецкой.
Черна земля под копытами костьми была засеяна,
горячей кровью полита —
скорбь полынью взошла по Русской земле.
"""""""""""""""""""
Что мне шумит,
что мне звенит
далече рано пред зорями?
Игорь вспять повернул полки:
жаль ему любимого брата Всеволода.
Бились они день,
бились другой;
к полудню третьего дня пали знамена Игоревы.
Тут разлучились братья на берегу быстрой Каялы,
тут кровавого вина недостало;
тут пир окончили храбрые русичи:
сватов напоив допьяна, сами полегли
за землю Русскую.
Никнут травы от жалости,
деревья в плаче к земле приклоняются.
"""""""""""""""""""
Уже, братья, невеселая пора настала,
уже пустошь воинство прикрыла.
Встала обида в войсках Даждьбогова внука,
вступила девой на землю Троянову,
всплеснула крылами лебяжьими
на синем море у Дона;
всплеснула, потопила времена добрые.
Борьба княжья с погаными прекратилась,
ибо стал прекословить брат брату:
"Се мое, а то мое же".
И начали князья про малое
говорить "То великое",
и так сами на себя крамолу ковали.
А поганые со всех сторон пошли с победами
на землю Русскую.
""""""""""""""""
О, далече залетел сокол, птиц бия, — к морю!
А Игорева храброго полка не воскресить.
По ним затужила Карна,
и Желя пошла по Русской земле,
разомкнув огонь в погребальном роге.
Жены русские заплакали, стеная:
"Теперь нам своих любимых
ни мыслию помыслить,
ни оком увидеть,
ни словечка их не услыхать,
а злата да серебра век не увидать".
""""""""""""""
И застонал, братья, Киев от скорби,
а Чернигов от злых напастей.
Тоска разлилась по Русской земле;
печаль многоводная течет средь земли Русской.
А князья сами на себя крамолу выковали,
а поганые сами,
победами нарыскивая на Русскую землю,
взимая дань по белке от двора.
""""""""""""""""
Ибо те оба храбрые Святославича —
Игорь и Всеволод —
раздором пробудили коварство вражие,
что усыпил было отец их —
Святослав грозный великий киевский —
грозою:
потоптал своими полками сильными
и мечами булатными,
наступил на землю Половецкую,
сравнял холмы и овраги,
взбаламутил реки и озера,
иссушил потоки и болота.
А поганого хана Кобяка из лукоморья,
от железных великих полков половецких,
вихрем исторг;
и упал Кобяк во граде Киеве,
в гриднице Святославовой.
Тут немцы и венецианцы,
тут греки и морава
поют хвалу Святославу,
хулят князя Игоря,
что уронил богатство, на дно Каялы — реки половецкой
русского золота щедро насыпал.
Тогда князь Игорь пересел из седла золотого
в седло рабское,
унынье охватило забралы городов,
а веселье поникло.
""""""""""""""""
А Святослав увидел тяжкий сон
в Киеве на горах.
"В ночь с вечера обряжали меня, — молвит, —
в черный саван,
положили на ложе тисовом,
черпали мне синее вино,
с горем смешанное;
сыпали мне пустыми колчанами поганых пришлецов
окатный жемчуг на грудь,
и нежили меня.
Уже зияли доски без князька
в моем терему златоверхом.
Всю ночь с заката
седые вороны граяли у Плесеньска,
на околице шумел лес Кияни,
и понеслись они к синему морю".
И молвили бояре князю:
"Уже, княже, горе ум пленило,
ибо два ясных сокола слетели
с отчего златого престола
поискать град Тьмутаракань
или шлемом Дону зачерпнуть.
Уже соколикам крылья подрезали
погаными саблями,
да и сами они запутались
в силках железных".
"""""""""""""""""
Темно сделалось в третий день:
два солнца померкли,
багряные лучи их погасли,
и с ними два молодых месяца —
Олег и Святослав —
тьмою заволоклись
и в море упали,
на радость и на великое буйство половцам.
На Каяле-реке тьма свет покрыла —
по Русской земле простерлись половцы,
как рыси хищные.
Уже позор заслонил славу,
уже грянула нужда на волю.
Плачет Див над землею русской.
Уже готские красные девы
распелись на берегу синего моря:
русским золотом позванивая,
воспевают время Бусово,
лелеют месть за Шарокана.
А мы уже, дружина, жаждем веселья!
Тогда великий Святослав
изронил златое слово,
со слезами смешанное,
и молвит:
"Сыновья мои, Игорь и Всеволод!
Рано начали Пололвецкую землю
мечами терзать,
а себе славы искать.
Но нечестно одолели,
нечестно кровь поганую пролили.
Ваши храбрые сердца
из жестокого булата скованы
и в ярости закалены.
Не пощадили вы моей серебряной седины.
Я уже не вижу власти
сильного,
и богатого,
и державного со множеством воинов,
брата моего Ярослава,
с черниговскими боярами,
с могучими воеводами,
и с татранами,
и с шельбирами,
и с топчаками,
и с ревугами,
и с ольберами.
Те без щитов, с ножами засапожными
кликом полки побеждают,
звоня в прадедовскую славу.
Но молвите: "Мужаемся сами,
прежнюю славу сами похитим,
грядущую славу сами поделим!"
А дивно ли мне, братья, старику помолодеть?
Когда оперился сокол,
высоко он птиц сбивает,
не даст гнезда своего в обиду.
Но жаль, молодые князья мне не в помощь,
худые времена настали.
Вот у Римова кричат под саблями половецкими,
а Владимир стонет изранен.
Горе и печаль сыну Глебову!"
""""""""""""""""""
Великий княже Всеволод!
Неужели не помыслишь ты примчать издалека
отчий златой престол уберечь?
Ты ведь в силах Волгу веслами расплескать,
а широкий Дон шлемом вычерпать!
Кабы ты здесь был,
продавалась бы раба по ногате,
а раб по резане.
Ты ведь можешь посуху
живыми стреламии метать —
удалыми сынами Глебовыми.
"""""""""""""""""
О, отважный Рюрик, и Давид!
Не ваших ли воинов
золоченые шлемы в крови тонули?
Не ваша ли храбрая дружина
рыкает по-турьи,
ранены саблями калеными
на поле безвестном?
Вступите же, господа,
в златые стремена
за обиду сего времени,
за землю Русскую,
за раны Игоревы,
буйного Святославича!
"""""""""""""""""
Галичский Осмомысл Ярослав!
Высоко восседаешь ты
на своем златокованом престоле,
подпираешь горы Венгерские
своими сильными полками,
заградил королю путь,
затворил Дунаю врата,
метая тяжести через облака,
суды верша до Дуная.
Грозы твои по землям текут,
отворяешь Киеву врата,
стреляешь с отчего златого престола
салтанов за землями.
Срази, господин, Кончака,
поганого раба,
за землю Русскую,
за раны Игоревы,
буйного Святославича!
"""""""""""""
А вы, буй Роман, и Мстислав!..
Храбрая мысль ведет ваш ум к свершеньям.
Высоко летите вы, отважные,
как сокол на крыльях бури,
устремившийся птаху одолеть.
Знатны ваши железные молодцы
под шлемами латинскими.
Под ними дрогнула земля,
и многие страны —
Хинова,
Литва,
Ятвяги,
Деремела,
и половцы копья свои уронили,
и главы свои приклонили покорно
под те мечи булатные.
"""""""""""""""
Но уже, княже Игорь,
меркнет солнца свет,
и дерево не к добру листву роняет:
по Роси и по Суле угодья поделены.
А Игорева храброго полка не воскресишь!
Дон тебя, княже, кличет,
и зовет князей на победу.
Олеговичи, храбрые князья, подоспели на битву…
"""""""""""""""""
Ингвар и Всеволод,
и все трое Мстиславичи,
не худого гнезда орлы шестикрылые!
Не судьбою победы
себе власть присвоили!
Где ваши шлемы златые
и копья польские,
и щиты крепкие?
Заградите полю ворота
своими острыми стрелами
за землю Русскую,
за раны Игоревы,
буйного Святославича!
"""""""""""""""
Больше Сула не течет серебряными струями
ко граду Переяславлю,
и Двина обернулась болотом
пред грозными теми полочанами,
под кликом поганых.
Один лишь Изяслав, сын Васильков,
отзвенел острыми мечами
о шлемы литовские,
стяжал славу деда своего Всеслава,
да сам под щитами червлеными
на кровавой траве упал,
изранен литовскими мечами,
с юным своим песнотворцем,
а тот молвил:
"Дружину твою, княже,
птицы крылами покрыли,
звери кровь полизали."
Не было там брата Брячислава,
ни другого — Всеволода.
Он один изронил жемчужную душу
из храброго тела
через золотое ожерелье.
Умолкли голоса,
погасло веселье,
трубы кричат городенские.
""""""""""""""""""""""
Ярославовы все внуки и Всеславовы!
Спустите знамена свои,
в землю вонзите мечи посрамленные.
Вы предали славу дедов и прадедов,
ибо своими крамолами
начали наводить поганых
на землю Русскую,
на жизнь Всеславову,
из-за вашего раздора пришло насилие
от земли Половецкой!
""""""""""""""""
На седьмом веке Трояновом
кинул Всеслав жребий
о девице себе милой.
Хитростью оперся он на коней
и прискакал к воротам киевским,
и коснулся дрквком
золотого престола киевского.
Бежал от них лютым зверем
в час полночный из Белграда,
скрытый синей мглой, добыл он счастье,
с трех ударов отворил ворота Новгорода,
расшиб славу Ярославову,
бежал волком
до Немиги с Дудуток.
"""""""""""""""""
На Немиге снопы кладут головами,
молотят цепами булатными,
на току жизни губят,
веют душу от тела.
Немиги кровавые берега
не добрым зерном засеяны —
усеяны костьми русских сынов.
""""""""""""
Всеслав князь судил народ,
князьям города разделял,
а сам в хмурую ночь волком рыскал:
из Киева дорыскал до первых петухов до Тьмутаракани,
великому Хорсу волком сивым путь перебегал.
Ему заутреню в Полоцке позвонили рано
во все колокола святой Софии,
а он в Киеве те звоны слушал.
Хоть и вещая душа в смелом теле,
часто он страдал от бед жестоких.
Ему вещий Боян
припевку некогда сказал, разумник:
"Ни хитрому,
ни искусному,
ни птице наиискуснейшей
не миновать суда Божия".
""""""""""""""""
Стонать и плакать земле Русской,
вспоминая начало времен,
вспоминая первых князей!
Князя старого Владимира
не пригвоздить было к горам киевским,
так и ныне реют стяги Рюриковы
и другие знамена — Давидовы,
но врозь их знамена плещутся.
Копья поют!..
""""""""""""""
На Дунае голос Ярославны слышится,
горлицей безвестной на рассвете тужит.
"Полечу, — молвит, — горлинкой сизой по Дунаю,
омочу шелковый рукав в Каяле-реке,
утру князю кровавые раны
на измученном его теле".
На заре Ярославна плачет
в Путивле на забрале, и так молвит:
"О ветер, ветрила!
Зачем, господин мой, так сильно веешь,
зачем мечешь половецкие стрелы
своим крылом беззаботным
на войско моего лады?
Мало разве тебе летать под облаками,
мало разве тебе корабли гонять по синю морю?
Что ж ты, ветер, мою отраду
по ковылям, по горькой полыни развеял?"
На заре Ярославна плачет
на забрале града Путивля, и так молвит:
"О Днепр, Славутич!
Пробил ты, сильный, каменные горы
сквозь землю Половецкую,
ты бережно нес Святославовы ладьи
до полку Кобякова.
Призови, господин, моего ладу ко мне,
донеси до него мой плач, мой зов
на море рано".
""""""""""""""
На заре Ярославна плачет
на забрале в Путивле, и так молвит:
"Светлое, трижды светлое солнце!
Всем тепло ты и красно.
Зачем, господин мой, жжешь горячими своими лучами
лады моего войско?
В поле безводном жаждой их мучишь,
горем их колчаны связало —
лучше б ты, солнце, вовсе погасло".
""""""""""""""""""
Взыграло море к полуночи,
вьются смерчи во мгле.
Игорю-князю Бог путь кажет
из земли Половецкой
на землю Русскую,
к отчему златому престолу.
"""""""""""""""
Погасла заря вечерняя.
Игорь спит,
Игорь бдит,
Игорь мыслью поля мерит
от великого Дону до малого Донца.
Коню в полночь Овлур свистнул за рекою,
велит князю разуметь:
князю Игорю не быть в плену!
Кликнул,
вздрогнула земля,
зашептала трава,
башни половецкие пошатнулись.
А Игорь князь ринулся
горностаем к камышовому берегу
и белым селезнем на воду.
Вскочил на резвого коня,
серым волком соскочил,
и помчал к излучине Донца,
полетел соколом во мгле,
забивая гусей-лебедей
к пиршеству.
Когда Игорь соколом взлетел,
тогда Овлур волком стлался по земле,
сбивая студеную росу —
оба насмерть загнали своих лихих коней.
"""""""""""""
Молвит Донец:
"О Игорь князь!
Немало тебе величия,
а Кончаку нелюбия,
а Русской земле веселия".
Отвечает Игорь:
"О Донец!
Немало тебе величия,
лелеявшему князя на волнах,
стелившему ему зеленую траву
на своих серебряных берегах,
одевавшему его теплыми мглами
под сенью ив взеленых;
стерегшему его гоголем на воде,
чайками на струях,
чернядью на ветрах.
Не такова, — молвит, — река Стугна:
худое теченье имея,
поглотив чужие ручьи-потоки,
полноводная да глубокая к устью,
юного князя Ростислава забрала она.
На темном берегу днепровском
плачет мать Ростиславова
по юноше князю Ростиславу.
Поникли цветы от жалости,
деревья с тоской к земле клонятся".
""""""""""""""
То не сороки застрекотали —
по следу Игореву рыщут Гзак с Кончаком.
Тогда вороны не граяли,
галки примолкли,
сороки не стрекотали,
только полозы в пыли проползали.
Дятлы стуком путь к реке кажут,
соловьи веселыми песнями
свет разбудили.
"""""""""""""""
Тогда молвит Гзак Кончаку:
"Коли сокол к гнезду летит,
соколенка изловим в силки,
золотою подстрелим стрелой".
Отвечает Кончак Гзаку:
"Коли сокол к гнезду летит,
опутаем соколенка
красной девицею".
""""""""""""""
Возражает Гзак Кончаку:
"Коль его опутаем красной девицею,
не будет у нас ни соколенка,
не будет ни красной девицы,
и станет каждая птица нас бить
в поле Половецком".
""""""""""""
Прорекли Боян и Ходына,
песнотворцы Святославовы,
былого времени Ярослава,
князя Олега любимцы:
"Тяжко голове без плеч,
и не жить телу без головы —
а Русской земле без Игоря".
"""""""""""""""
Солнце сияет на небесах,
а Игорь князь — на русской земле;
девицы поют по Дунаю —
вьются голоса через море до Киева.
Игорь едет по Боричвеву
ко Святой Богородице Пирогощей.
Грады веселы, рада Русь.
"""""""""""""""""
Воспевши песнь старым князьям,
пора и молодым петь:
"Слава Игорю Святославичу,
буй туру Всеволоду,
Владимиру Игоревичу!"
Здравы пребудьте, князья и дружина,
борясь за христиан
против поганых полков!
Князьям слава и дружине!
Аминь.
В тяжелом тумане глаз волчий — луна.
Сквозь лес едет всадник, стегая коня.
Сквозь лес едет всадник, в седле с ним дитя.
И близится полночь, и конь заплутал.
«Дрожишь ты, и жаром ладошки горят…»
«Ты, батюшка, видишь Лесного Царя?
Седой он, угрюмый, и взгляд — колдуна…»
«Нет, там лишь туман да лихая луна».
«Отрада моя, оставайся со мной!
Стань песнею, сказкой, царевной лесной.
Прекрасен, как солнце, мой вечный чертог,
сюда не найти человечьих дорог.»
Дитя встрепенулось в тоске и мольбе:
«Отец, Лесной Царь меня кличет к себе!»
«Не бойся, родная, ни теней ни снов,
то рыщет дубравами ветер ночной».
«Вот дочки мои, грез таинственный рой,
они назовут тебя милой сестрой,
их песни русальи, их танец — волшба,
в ночной хоровод они примут тебя».
«Там мавки, там дочки Лесного Царя!
В их косах ночные кувшинки горят,
и взоры их жгучи, светлей янтаря».
«Не надо, не бойся, дитя мое, зря.
То старые ивы грустят у реки,
мерцают в косматых ветвях светляки».
«Дитя, я встревожен твоей красотой,
неволей иль волею будешь со мной!»
Испуганный всадник дубраву клянет
и хлещет коня, не галоп уж — полет.
Из леса дремучего гневного прочь
он мертвую вынес красавицу дочь.
Неужто вправду женщине необходимо мужество?
Спасибо вам, спасибо за сей приоритет.
Поэты всех веков нуждались в дружбе с Музою.
А женщине кто нужен, когда она — поэт?
Двум женщинам, нам с ней, как выстоять — не знаю,
Бороться ежечасно и противостоять…
И если на глазах у ней я умираю,
Что делать ей? Лишь руки беспомощно ломать.
И кто поможет нам? Господь, един в трех лицах?
Кому цветок я брошу, прекрасный, как звезда?
Две женщины — мы с Музой — и где наш честный рыцарь?
Вот Муза продиктует, а я его создам.
Я с детских лет деревьями любима.
И понимает бузиновый Пан,
Что ивушка, хрустальная от капель,
Мне «Здравствуй» прошептала сквозь туман.
Люблю леса. Они меня встречают,
На щит подняв священную зарю.
Я их язык волшебный понимаю.
Я с ними молчаливо говорю.
В сотах стерни нет больше меда солнца.
Наряд лесов сносился и поблек.
Лишь лоскутки багрового суконца
Даль серая оставит вдоль дорог.
Проходит осень — об руку с судьбою.
Тускнеют очи неба и воды.
Любовный шепот пламени с листвою
До ночи грустно слушают сады…
На юг не полетит журавлик из фанеры.
Ну, разве оживет когда-нибудь…
А ключ над ним летит. И плачет птичье небо —
С собою журавли зовут в печальный путь.
Где небо? Где земля? И как расправить крылья?
Встряхнулся мокрый лес над трассою во мгле.
Не верностью к земле прикован, а бессильем…
Осенняя тоска фанерных журавлей…
Шиповник трудно отдает плоды.
Царапается, за руки хватает.
«О человек, будь добр, подожди!
Не всё срывай!» — шиповник умоляет.
«Не всё, не всё! Хоть ягодку оставь!
Одна синичка так меня просила!
Я нужен многим — птицам и зверям.
И просто осень чтоб была красива».
Я вышла в сад. Он худ и почернел,
Ему уже ни яблочко не снится.
Лишь шелк листвы, пока не ляжет снег,
Его тропинкам оставляет осень.
Я выросла здесь. Сад меня узнал,
Хоть вглядывался стариковски долго.
В круговороте жизни он не раз
Чернел, старел — и обновлялся снова.
И сад спросил: — А что ж ты не пришла
Ко мне в другое время, в дни цветенья?
Сказала я: — Ты для меня один
Сейчас, в любую пору и навеки.
И я пришла не обрывать ренклод,
Нет, не плоды твои меня прельщали.
Идут чужие в дни твоих щедрот,
А я пришла, когда ты опечален.
Я — дочь твоя.
Вот все мои права —
Быть рядом в немощи, чужая не могла бы.
Уже затихло солнце за горами,
А сад шептал иссохшими губами
Прощальные, священные слова…
Умело осень вышивает клены
Пунцовым, желтым, рыжим, золотым.
А листья просят: — Вышей нас зеленым!
Еще побудем мы, не облетим!
А листья просят: — Не лишай утехи!
Сады прекрасны, росы — как вино.
Клюют вороны хрупкие орехи.
А что им, черным? Черным всё равно.
Те, кто рождаются раз в столетье,
Умереть могут каждый день.
Пули капризны, как девушки —
Выбирают лучших.
Подлость последовательна, как геометрия —
Выбирает самых честных.
Тюрьмы радушны, как могилы —
Выбирают непокоренных.
Кровавый шиповник растет над дорогой в Вечность.
Трепещут на ветру короткие обрывки жизни,
И только подвиг человеческого духа
Дотчет их до бессмертия…
Любовь моя! Вот я перед тобою,
Возьми меня в свои златые сны.
Но стать не дай безропотной рабою,
И несвободой крыльев не коснись!
Не допусти, чтоб свет сошелся клином,
Забыть не требуй, для чего живу.
Даруй над раздорожьем тополиным
Торжественную солнца булаву.
Не дай на спички разменяться солнцем, —
Чтоб дух мой покорился и притих!
Будь так — и прах в земле перевернется
Печально гордых прадедов моих.
И их душа была непокоренной,
Им от любви кружился небосвод…
Их женщины хватали за стремена, —
Но что поделать, — только до ворот.
А там… Жестокое веселье боя,
И звон мечей — до третьей до весны…
Любовь моя! Вот я перед тобою,
Возьми меня в свои златые сны.
На старых фото молодые все.
Мы научились звать себя сквозь годы.
В зрачках печали — лица, судьбы, дни,
Как в черных отразившиеся водах.
И на эти поля лег стонадцатый снег,
И уже прилетят не те самые птицы…
Равнодушный кассир выбивает, как чек,
Остановленный миг, где счастливые лица…
В бессмертьи отражаясь, как в воде,
Нам дорогие люди остаются.
На старых фото молодые все.
На старых фото мертвые смеются.
Настанет день, обременен плодами.
Им не страшны ни слава, ни хула.
Мои соцветья биты холодами,
Но всё же завязь крепкою была.
И ничего, что каркал черный ворон,
И что так много черных лет прошло.
Ведь, выстрадав, из боли непритворной
Душа создаст не бутафорский плод.
Мы наследники разграбленных кладов,
Поруганных святынь.
Мы словно тени — на своей земле.
Кто сможет понять нашу ностальгию?..
Бредет старушка тихо по дороге.
Как прежде. Как обычно. Как давно.
Бредет. Болят натруженные ноги.
Здоровье было, где теперь оно?
Уходит молча в утреннюю грусть.
Рассвет тропу снежком припорошил.
Куда ж ты?.. Жду тебя… И не дождусь.
Горит фонарь, никто не погасил.
Бабуля, мама старшая! Останься!
Хоть след оставь, хоть образ, память, тень!
Как рассказать тебе теперь сумею,
Что ты вовек не отболишь во мне?..
Вернись! Здесь без тебя земля не родит,
И, молодым, нам непонятна жизнь.
Куда же ты? Твоя наливка бродит,
И вышиванье — начато — лежит.
Ну, космос, ну, компьютер, нуклеины.
А сказки, песни, ранний цвет в садах,
По слову, да по капле — Украина
Идет с тобою, Боже мой, куда?..
Хоть оглянись! Побудь еще немножко!
Еще есть время, позднее, но всё ж.
Сверни домой с заснеженной дорожки.
Вот наш порог — а ты не узнаёшь…
Сказали — умерла ты… Я не верю.
Тогда цвели сады, а нынче снег.
Зашла бы в хату, — хата сиротеет.
А ты ушла, и нет тебя, и нет…
Бредет бабуля старенькая чья-то,
И даже имени не знаю я,
Когда к окну замерзшему приникла,
Чтоб думать, что, быть может, то моя…
Актер сгорал… Он был смертельно болен.
Он был старик. И смерть была не роль.
Как хоры греческие, отжил этот голос.
Он умирал, шекспировский король.
Растерянная яркая афиша
Звала его — словно пасхальный звон.
Зал замирал почтительною тишью,
Когда на сцене появлялся Он.
Жена его в театр привозила,
Стояла тихо в сумерках кулис.
Еще играл… а мы по нем тужили,
Его уже не видели от слез.
Играл неверно… Но не в силах не играть.
Прощался. Задыхался. Угасал…
Домой он возвращался умирать.
Но здесь — рвался сквозь боль — и воскресал.
Играли рядом юные, высокие.
Он уходил, и их настали дни.
Но это всё была еще массовка,
Где некому сравниться с Ним.
И умирала вместе с ним эпоха,
Ее уже не вызовешь на бис.
Последний акт. Кулисы смерти. Похорон.
В глазах бессмертья слезы запеклись.
Опавшую листву не жгите, люди!
Когда она лежит и золотится,
прижата ветром к мокрому асфальту,
осенним ветром горьким и суровым,
то сердце поздним светом согревает.
Когда лежат пожухлые листочки
под белым блеском инея под утро,
уже не яркие, уже в печали,
но так ведь равномерно и красиво,
что кажется — они еще живые.
Но очень больно видеть кучи листьев,
что в ворох собраны с травою мертвой —
едва в лучах последних подсыхает,
листва горит, дымя горчайшим дымом,
и дым тот сизый — словно просто туча
сошла на землю и застлала осень,
и горечь терпкая из горла — в сердце,
и в нежность строк вплетаются горчинки,
и в сердце пустота от расставанья,
и чувства до отчаянья бессильны…
Я не сумела голос твой забыть,
и не смогла зависимость расторгнуть.
Стоят деревья в думе вековой,
и Вечности их достигают корни.
Стоят и ждут… Да нет, что им до нас!
Воздвигнем мы или разрушим снова…
Как облако, реальности Пегас
промчал, на память обронив подкову.
Что сказки сбудутся, давно не жду,
в воспоминаньях тоже мало проку…
Как к смыслу незабытому, иду
к тебе — сквозь дней проблемы и тревоги.
«Оставь!» — тогда тебе я не сказала,
когда зима нам на стекле усталом
волшебные цветы нарисовала.
Никто у ней прощения не просит,
когда весной тепло тот сад уносит.
Я без тебя день встретить не могла,
и время всё до капельки — твое,
любовь, земное солнышко мое.
И я отныне лишь тобой жила.
Как без тебя зима по сердцу бьет!
После тоски и боли безнадежной
двух черных, тяжких, одиноких лет
вернулся из разлуки ты ко мне.
Не знаю, счастье снова ли возможно?
Но в жизнь мою вернулся смысл и свет.
Открытые подмостки мира,
и поднят занавес, как стяг.
Идет дрянной спекткль жизни,
в кровавых ранах да в цветах.
Седой от боли, неумелый,
я в этот хохот, плач и вой
крест изувеченного тела
влачу дорогою людской.
Тебя обидел я невольно.
Морозом обожгла беда.
Молчишь и всхлипываешь больно,
как речка в смертной власти льда.
И нет теперь мне искупленья —
на дно, как камень, тянет грех,
когда связал нечистый крылья
ребенку-ангелу во мне.
Слепой — глаза забиты тьмою.
И плахою земля молчит,
и над моею головою
кривой топор луны горит.
Не нищий я, чтобы с сумой души
бродить под окнами глаз твоих
и просить любви, как подаяния.
Я люблю тебя. Чего иного ждешь?
Мгновенья солнечные чары —
когда твой нежный смех утих,
и веки сон-трава смежает
под водопадом кос твоих.
Спят весла рук. Струятся косы.
И в золотом молчаньи слов
мечтаний челн тебя уносит
от предзакатных берегов.
Нет правды? Правда есть и будет,
и не развеется, как дым.
Глаза ей только выкололи люди,
чтоб не колола глаз другим.
Лишь неубитая надежда
меня ведет сквозь боль и страх.
Как рану, зарубцует душу
слеза, застывшая в глазах.
И в мире злом, что стрелы точит
на мой неосторожный век,
светаю снегом яснооким —
мерцает и не тает снег.
Пиши, родная, мне,
когда деревня сонная,
и как фонарь, подсолнух
пускай горит в окне.
Любимая, пиши,
что яблони налиты,
что дождь секретный шифр
тебе стучит открыто.
Любимая, пиши —
в деревне много свадеб,
уже, наверно, аист
для деток сумку сшил.
Пиши, родная, мне
о том, что ночи ясны,
что кони на заре
целуются в полях.
Пиши, родная, мне —
не полегло ли поле?
Там лето на стерне
босые ноги колет.
Пиши, пиши, пиши…
А коль слова устанут —
кленовые листки
письмом осенним станут.
Deszcz, noc, rozbite okno.
I odłamki szkła
wbili się w powietrze,
jak liście, nie zatrzymane wiatrem.
Raptem — dzwon…
Tak samo
urywa się człowiecze życie.
Moje życie jest brulion,
na ktorym
wszystkie litery to gwiazdozbiory.
Policzone zawczasne dla mnie
czarne dni.
Moje życie jest brulion.
Moje nadzieji i boli
się zostaję na nim,
jak urwany wystrzalem krzyk.
Mi tak brakuje twojego ciepła,
jak umierającemu ptakowi powietrza.
Mi brakuje trwożnego dreszczu twojich warg,
kiedy samotno i tęskno mnie…
Mi brakuje usmiechu w twojich oczach —
ty płaczesz, mamo…
Czemy w życiu taki czarny ból?
Pewno, ponieważ ty sama?
Jestem piolun-trawa.
Gorzecz mi na ustach,
gorzecz mi na słowach.
Jestem piolun-trawa.
Ponad stepem jęk mój
wiatrem ogłuszony.
Cienkie gorzkie źdźbielko
wiatrem przełamlione.
Bolem urodziona
łza, jak piolun, gorzka
w śiwu ziemiu spadnie.
Jestem piolun-trawa.
Poezje, błogosłow mój los.
Błogosłowieństwo twoje — miecz i rana.
Niech ja upadu, ale zaraz wstanu.
Poezje, błogosłow mój los.
Tak często ranie mi spoirzenie krzywe
i słowa zły przebiją mi jak strzały.
Ja proszę was, ja was błagam o żalu.
Nie zabijajcie mojich snów dziecinnych!
Mój dzień niedługi.
I ja pragną dobra
tym nawet, kto pocelie w mi, bezbronny.
Ja ostatni poeta na wsi.
Skromny w pieśniach klonówy most.
O młodoście mojej dośpiewa
pożegnalna msza śiwysh brzoz.
się dopalie złotawym ogniem
świeca — ciało to ciepły wosk.
I księżyca drewniany zegar
mnie dwanaście prochrypie w noc.
Na ścieżku niebieskiego pola
wkrótce wyjdzie żelazny zwierze.
Żyto jasne, słońcem wspojone,
pod okruętnym kiełem zemrze.
Grube, cudze, nie żywe dłonie,
już nie żyją pieśni i czary.
Tylko kłosy zostali, konie,
płakać o gospodarzewi starem.
Czarny wiatr tylko pije rdżenia,
mszu żałobnu odprawie łos.
Wkrótce, wkrótce zegar drewniany
mnie dwanaście prochrypie w noc.
Nastanie pora srebrnych deszczow.
Nastanie pora czystej wody
I czystego, jak źrodła, słowa,
prawdziwiego, niezłego słowa,
prawdziwiego, niezłego serca.
Nastanie pora srebrnych deszczow
na biały dzień, na Zwiastowanie.
I czarna noc już zgubi śiły.
I nikt nie będzie mieć kamieniu,
kamieniu, żeby zabić brata.
I nikt nie będzie chcieć kamieniu
dać żebrakowi zamiast chleba.
Nastanie pora srebrnych deszczow.
Ja wierzę w to,
ja tego czekam!
Pierwsza zima bez ciebie
śniegem w okna zastuka,
nie tym białym, łagodnym —
gorzkim śniegem zmartwienia.
Pierwsza zima bez ciebie.
Płacze ziemia bez ciebie!
W lesie cicho і tęskno.
Czarny sosny w żałobie,
rzeka lodu nie złamie,
zlego lodu rozłąki.
Pierwsza zima bez ciebie! —
serce bolem odpowie.
Ścieżka w śiwiej zawieje
chce usłyszeć twoji kroki.
Mam wilcku krew
і duszu wilcku,
na Dzikiem Wzgordze urodziona.
Ale z bezbronnym sercem przyjszla
na bol і smutek — w ludzki dom.
Się boję chwily, gdy umiera noc
і gdy na zbładłym niebie gwiazdy, niby
na cichiem brzegu białe śłepe ryby,
jakimś złym bolem wypędzone z wod.
Się boję!
Bo ja wiem, że nie powrocić
umarłej nocy і umarłych łat.
Zostało śiwym wilkiem wyć mnie z bolu,
pobiegć szałonej dalej w dzikie pole,
bo wstaje dzień, jak moj prawdziwy kat.
(Lipiec 2009, Warka. Jeden z pierwszych polskich wierszow)
Na podworko z gołąbami
słońce sypie promiennie, jak ziarno…
Gorzecz dnia na wargach.
Szukałą czarny kwiat,
że wszystkie drzwi odmyka.
Wiem ziemi pieśń і płacz —
nie wiem ludzkich językow.
Kiedyś z nieba spadła
moja młoda gwiazda —
czy w gorzkich ziołach się chowa,
czy w jaskołczem gniazdku?
Szukam tego kwiatu
w dzikiem smutnem polu.
Szukam mojej gwiazdy,
aż mnie oczy boli.
Do jaskołki mowim,
do stokrotki wołam.
Tylko już do ludzi
więcej nic nie mowim.
Więcej nic nie mowim,
drogi swej nie powiem.
Nad Czarnym Stawem wschodzi jasna noc,
zagłąda gwiazda do mojego okna.
Niech będzie nam nie tęskno, nie samotno.
Jak młody wilk, nad lasem woła już księżyc.
Czas leczy bol. Tu zostam żyć w spokoju.
I lepiej nie pamiętać już, że gdzieś
jest inne życie — і ta dawnia wieś,
gdzie krzyż moj na cmentarzy stoi.
Spalone skrzydła
o niebie prosi.
Wołać do Boga
czy staćie mnie głosu…
Trzyma mi ziemia,
życie mi trzyma.
Wierzę — odejszła
zła ciężka zima.
Brzoza złamana
znow już zielona.
Poznali niebo
skrzydła spalone.
Srebrny deszcz u okien śpiewa,
naboso po trawie biega.
Młoda wiosna. Usmiech nieba.
Srebrny deszcz — jak list od ciebie.
Jak borowka w lesie pachnie!
Pachnie życiem.
Na ziołach krew —
to słońce spada w las,
jak złoty poraniony ptak.
To las za tobą płacze w smutny czas!
Tu każde drzewo, każdy krzak
pamięta ciebie і do ciebie woła.
Tu twoja ścieżka boli, boli…
Jesienny deszcz — to tylko srebrny ptak,
w samotnym niebie cicho, cicho woła.
Spokoj na ziemie, w sercu і dokoła.
Deszczowy czytam potajemny znak.
Rozprawie skrzydła, jak jedwab, ułewa —
to śiwy kruk, że ma tusiąc już łat,
w samotnym niebie o nadzieji śpiewa,
kołysze senny, mokry biały świat.
Ludzi nie słuchaj —
ja nie umierła.
Brate moj, synie,
jak ci zostawić?
Będzię jaskołkę
pod twojim dachem,
będzię ja trawę
na twojich ścieżkach,
wiatrem łagodnym,
aniołem twojim.
Ludzi nie słuchaj —
ja nie umierła.
Woła dzwon,
boli dzwon.
W lesie — czarnej nocy krok,
na dzwonnicu wschodzi cudzy,
na dzwonnicu wschodzi wrog!
Niby serce, woła dzwon.
Krwi nad lasem święty dzwon.
Rwie powrozow żyły dzwon.
Się chowa słońce w słonecznekach.
Śiwieje ruda głowa dnia.
Na starcze czarne dłonie ziemi,
szorstki, popękani, łagodni,
syn — słońce — rudu głowu chyli.
Jak w zł otem morzu, w słonecznekach —
aż po ramiona, aż do gardła —
samotny idzie rudy malarz.
On bol і piękność całej ziemi
umieśćił w swoje serce,
nie większe od skowronca.
Nie zobaczę wschod księżyca,
nie zatańczę z młodym deszcziem,
nie dośpiewam swojich wierszow,
gorzkich, niby czarne wino…
Ja nie zamykam swoje drzwi
ni dla żebraka, ni dla wroga.
Odwarte moje serce wam,
niech jestem glupa і bezbronna.
Ta szczerość płonie w mojej krwi —
Ja nie zamykam swoje drzwi.
Czerwony wiatr krzyżowych wojen.
Ten głos minęłych dawnich czasow.
Nadzieja. Bol. Pragnienie życia.
Gitary struny naprężone,
jak strzały tej odejszłej bitwy.
Poeta pod przyceliem rampu,
I spada cień, jak chore skrzydła.
Moj zielony dom
z oknem w dziwny las!
Tam gdzie gospodarz —
dobry czarodziej…
Czarnę nocę znow
szukam ścieżki tej.
Ale spada czas,
niby krew na śnieg.
Nie ma ścieżki tej,
nie znajduję dom!
Tylko stary pies,
miły rudy pies —
ach, psie łzy — na śnieg
I na moju dłoń!
Gwiazda w koronce gałężia —
śpiewa bez głosu nad lasem,
śpiewa na dawniem języku,
ktory ja jedna rozumiem.
Gwiazda w koronce gałężia…
Moje słowa —
jak jagody
jarzębiny
w krwawych łzach.
Słowo jasne
spadnie w ziemiu —
czy to zroscie,
czy to zgine.
Jarzębina, jarzębina!
Mi zostanie po nich tylko
gorzecz na wargach.
Czerwona paproć.
Wilcka ścieżka
potajemna.
Śilniej od zmartwienia,
Śilniej od śmierci
ziemia rodzie źrodło,
dzikie źrodło
srebrno śpiewa.
Żywa woda
łaska dłoni.
W białym niebie
krzyżyk ptaka.
Brzeg samotny.
Śiwe morze
psem łagodnym
liże dłoni.
Po wrzesniu woła jarzębina,
szałona moja, młoda, dzika —
w czerwonym szalu Eurydyka,
gdy drzwal-Orfeo jej ućina.
Drżą gwiazdozbiory jagod krwawych,
za wiatrem lecią skrzydła ognia.
Zielony wiatr… W żałobne trawy
się chyli, cicha і samotna.
Weselne swięto na polanie,
zielony wiatr jak mocne wino.
Dziewanna piękna, jarzębina,
przed panem młodym na kołanach.
Kochany, zabiej! Mnie po życiu
nie żal. Nad nami, zobacz, teraz
podnosi niebo straszny wieniec —
siekieru młodego księżyca.
Gwiazdy zbładly, krzycze kogut,
czas mnie iść w daleku drogu —
w czarny las, gdzie kwiat paproci
ogniem śłepie ludzki oczy,
gdzie, jak szary cień, wilczyca
bronie mi, dąbrow caricu.
Napisz do mnie list
literami srebrnego deszczu
na stronice nieba.
Odpowiem ci
szeptem opadłego liśćia,
ktore płynie po jasnym strumieniu,
niby dziecięcy papierowe okrętki,
poszukać kraj, gdzie żyje nadzieja.
Co zostanie po mnie?
Zło czy dobro? Zmartwienie czy miłość?
Słońca wschod w ludzkiem sercu
czy noc obłąkana, drapieżna?
Bardzo chcem dobry śład pozostawić na ziemi.
Moje drzewo maliutkie wam daje nie gorzki jagody.
Nie złamujcie gałężek,
nie mowcie, że wilcki jagody,
że dusza moja czarna, nieludzska
I dzień moj to noc.
Co zostanie po mnie?
Czyste źrodło zaśpiewa
z mojego zgubionego życia.
Się nie bojcie, nie trzeba.
Dłoni garstkiem —
і pijcie, pijcie bez strachu.,
nie trucizna, nie krew — czysta woda.
Niech mi zabili — krew moju ziemia wypiła.
Niech mi zabili — w niebie dusza moja żyje.
Czyste źrodło zostanie
z mojego zgubionego życia.
Moje serce — okręt papierowy,
ktoru chciał do oceanu dotrzeć.
Moje serce — listek w pazdźiorniku,
ktoru wierze, że zobacze wiosnu…
Jestem czarna jaskołka.
Gwiazda, z nieba wygnana.
Jestem krew od krwi twojej.
Nie, bol dawny і rana.
Z bolem stukam do śłepych
twojich okien…
Pasierbica czy corka?
Nie, to czarna jaskołka,
to zmartwienie, to połmrok
gorzko krzycze za oknem.
Przyjdź do mnie tylko jeden raz!
A ja czekałą całe życie.
Przyjdź do mnie, gdy nastanie noc,
poranie niebo noż księżyca.
Bez kwiatow przyjdź, na krotki czas.
I zostaw. Prowodź mi do Boga.
Przyjdź do mnie tylko jeden raz —
cmentarny stroż pokaże drogu.
Kwiat paproci
Kwiat paproci rozkwita w dłoni.
Kwiat paproci — to Boży ogień.
Potajemność ziemi і Rusi
kwiat gwiazdowy powiedzieć musi.
Gwiazda pada, jej boli życie.
Nie rozbije się, w ziemi zroście.
I zapłacze srebrna dzwonnica.
I rozkryje się kwiat paproci.
Ja wam dam potajemne słowo,
klucz do ziemi, do wiecznej prawdy.
W dłoniach Mawki — światło brzozowe —
kwiat paproci, jak zorza, jak rana.
śiwy piolun,
gorzki piolun —
jak dym, śiwy,
jak łza, gorzki.
Jestem piolun,
gorzki piolun
na najskrytszych
ścieżkach wilckich.
Z jabłoni dzikiej wiatr rwie kwiat,
w łzach bursztynowych stoję sosny.
Ja szukam ten zgubiony świat
z drewnianym starożytnym słońcem.
Mineło większe śmierci łat,
jak błądzem zmarlymi ścieżkami
I szukam ten zgubiony świat,
gdzie dom zielony pod sosnami.
Gdy nastanie wiosna, jasna wiosna,
rano wzejdzie słońce już nie krwawe,
z nieba spadnie młoda biała gwiazda,
w chłodnej ziemi ciepłym kwiatem zroście
I przez mgly pokaże komuś drogu.
Gdy nastanie wiosna, jasna wiosna,
z ciężkiej bitwy wrocie moj kochany.
Znow zaśpiewa swoju pieśń łagodnu.
Znow on będzie ptakow karmić z dłoni,
dzikich ptakow і wiewiorek złotych.
Z ciężkiej bitwy wrocie moj kochany.
Moja pieśń, jak ta samotna gwiazda,
jemu chce przez mgly oswietlić drogu…
Senną trawą zroście nasza ścieżka,
tatarak z mojego sładu stanie.
Nasze słońce niby chmura ciężkie,
ale komuś serca nie poranie.
Ty nie pragniesz zemsty i pokuty.
Smutnu jesień, jak wiewiórku rudu,
z dłoni karmisz szczęścia wspomnieniami.
Nie wierzę rozłące. Nam dano spotkanie
na skrytej we mgłach poziomkowej polanie.
Zielony poranek przez drzewa nam świeci.
I jesteśmy sercem i usmiechem dzieci.
Las ma dobre oczy. To zwierze i drzewa.
Ten las na sto głosów weselnej nam śpiewa.
I śpiewa strumień, pod sosnami się chowa.
I świeci polana — ze snów — poziomkowa…
Się opierłą o mocnu czereszniu,
jak o ojcowske ramiona.
A czerwiec podnosi liście,
niby żagiel zielony.
Nibo tak dziwne blisko —
mogłabym dotknąć dłonią.
Trzyma mi mądre drzewo,
jak ojcowske ramiona.
Czarnieje mi srebro,
śiwieją mi włosy.
Czas — jak nóż pod żebra.
Nie powrócisz łosu.
Niebo duszu ranie.
Życie — garstka ziemi.
Moja pieśń zostanie,
ona śmierci nie wie.
Moj zielony dom
z oknem w dziwny las!
Tam gdzie gospodarz —
dobry czarodziej…
Czarnę nocę znow
szukam ścieżki tej.
Ale spada czas,
niby krew na śnieg.
Nie ma ścieżki tej,
nie znajduję dom!
Tylko stary pies,
miły rudy pies —
ach, psie łzy — na śnieg
I na moju dłoń!
Na ziołach krew —
to słońce spada w las,
jak złoty poraniony ptak.
To las za tobą płacze w smutny czas!
Tu każde drzewo, każdy krzak
pamięta ciebie і do ciebie woła.
Tu twoja ścieżka boli, boli…
Woła dzwon,
boli dzwon.
W lesie — czarnej nocy krok,
na dzwonnicu wschodzi cudzy,
na dzwonnicu wschodzi wrog!
Niby serce, woła dzwon.
Krwi nad lasem święty dzwon.
Rwie powrozow żyły dzwon.
W drzeworytach zascigał czas
I odmieniał się na bezśmiercie.
Cicho śpiewał łagodny las
starożytnej wsi czarodziejskiej.
Żyli głosy srebrnysh gitar.
Żylo słońce na drzeworytach.
Święty ogień…
Zgubiony skarb,
mojej Rusi zlamane skrzydło.
Czarnym stał się mi biały świat!
Czarodziejski las nie powrocisz.
Śiwym wilkiem tam płacze wiatr —
obłąkanej pokuta Rusi.
Jarzębinowa krew
po kropli spada w okno
I dołu, w zapłakane ciche trawy.
Przychodzi czarny ptak jej pić.
Po kropli spada krew jarzębinowa.
W zielony dom nie wrocie gospodarz.
O jarzębino, siostro jarzębino,
popłacz tu ze mną,
mojim bolem zaliej
rozbite okno…
Z jabłoni dzikiej wiatr rwie kwiat,
w łzach bursztynowych stoję sosny.
Ja szukam ten zgubiony świat
z drewnianym starożytnym słońcem.
Mineło większe śmierci łat,
jak błądzem zmarlymi ścieżkami
I szukam ten zgubiony świat,
gdzie dom zielony pod sosnami.
Ziemio moja, nóżem pokrajana,
krewna Rus, za Judyn grosz sprzedana!
W gniewie szumią sosny bursztynowe,
czarny wiatr do Boga niesie słowa:
czas mój, czas, stółecie obłąkane!
Święty ogień, jak wiewiórka ruda,
skoczy w dom, gdzie zamieszkali Judy.
Na białej dzwonnice
żałoba majowa.
Na strunach urwanych
muzyka i słowa.
Tam słońce sosnowe
ma usmiech dziecinny,
wkazuje nam drogu.
O świat czarodziejski,
w żałobie majowej
zabity bez winy!
Niech lesna modlitwa
odmienie się w bitwu!
Las śmierci nie wierze.
Niech drzewa-żołnierzy
powstają na wroga!
Nie oddam dzwonnicy,
nie oddam świętyni,
ojcówskiego progu!
В этом разделе мои стихи на славянских языках, польском и украинском. Правда, на украинском я писала очень мало, а вот в польском ощутила свое второе крыло.
Була моя у лагiднiй покорi.
Була менi як непiзнаний свiт.
А яблука котилися, як зорi,
губилися у росянiй травi.
А ми збирали iх собi на щастя,
хмiльнi слiди ховали споришi.
Я тихо цiлував тво зап ястя,
шукав шляху до бiдноi душi.
Спомин кличе до саду старого.
Ти приходиш, як ангел, вночi.
Ми згубили вiд щастя ключi,
у минуле нема дороги.
I зимно, i душа не хоче миру,
а сон, як кiнь слiпий, верта назад.
Тодi блищав лиш мiсяць, як сокира,
а вже i справдi порубали сад.
О давня, я тебе не потривожу,
нема вже яблук в росянiй травi.
Як всiх нещасних в свiтi — Матiр Божа,
мене твiй образ береже довiк.
Матусю, свiтла берегине,
тобi вклонюся, мов святiй.
Душею я до тебе лину
крiзь терен буднiв i надiй.
Коли з життєвої розлуки
до тебе повернуся, мамо,
я поцiлую рiднi руки
смиренно, як iконку в храмi.
До дому рiдного, до матерi стежина
одна у серцi, як земна калина.
Моя пресвiтла, лагiдна матусю,
я на зорi за тебе Богу помолюся.
Там небо журавлями вишите
над домом, рiдним назавжди.
А весни облiтають вишнями
i зрiють лiт важкi плоди.
О мамо, я люблю i вiрю,
я повернуся, лиш чекай,
як журавлi знаходять сiрi
небесний шлях у рiдний край.
Моїй сестрі Тіні
Місто Лева — поезія в камені,
зачаровані сиві віки.
Таємниця тужливої пам'яті
львівські роки вплітає в вінки.
Місто древнім Велесом всміхається.
Над соборами — осені дим.
І загублена молодість бавиться
левеням, наче день, золотим.
В.О.
Лебеди кричат,
вороны кричат,
небеса никак не поделят.
В темноту вонзится моя свеча.
На кострищах моих городов
я тебе присягаю, князь пресветлый.
На губах твоих горечь пепла —
твое войско спалило мой дом.
Лебеди кричат,
вороны кричат,
небеса никак не поделят.
Слишком много вместил ты в сердце —
удержал на ладони солнце,
и теперь обожжен навеки.
Твой народ стал моим народом.
Твоего я познала Бога.
Я и в горе останусь славна.
Не раба я тебе — жена.
Лишь под левою грудью ранка —
помяни-ка, хмельной народ, чужестранку.
Лебеди кричат,
вороны кричат,
и поныне небеса не поделят.
Рогнеда — это что за имя?
Звезда, упавшая в траву,
мелькнули конские стремена,
погасла искра на лету…
Как недобитую волчицу,
меня закинул на седло —
трофеем дивным похвалиться,
своею меткою стрелой.
Боишься показаться слабым,
поверить вздрогнувшей душе:
не скажешь ведь кому, что баба
дороже царства на земле.
Я буду первой и единой,
твою унявшей боль и грусть.
Рожу тебе, любимый, сына,
ты завещаешь ему Русь.
Бабья доля — что княгиня, что безродница,
всё один у сердца крик и зов.
Лишь Любовь нам зажигает солнце
через муть кровавую веков.
Бабья доля — вечно терпеливица.
Я преданней тебе, чем твой меч и конь.
Бабья доля вечно улыбается
назорянкой с нестареющих икон.
Тронулся лед, будто стая лебедей
на дальнюю сторону уплывала.
Ты позвал меня глядеть на приволье реки.
А река темнела, а река кричала.
Уносила река в морскую соленую пасть
жизнь старую, да Руси обломки.
Ты стреножил дикую кобылу — власть,
строил новь неблагодарным потомкам.
Плыли страсти-идолы, темнела река
да на своем языке что-то ворчала —
ей-то что, за свои века
и не то повидала.
И не раз взбухшей веной казалась река,
темно-красной от крови бросалась на стылый берег…
А нынче новый день из страданий рождался,
чтобы новому, единому Богу верить.
Меркнет мое солнце убиенное,
а я небо рву на лоскуты,
чтоб перевязать те раны страшные.
Наше небо в кровь зарей окрашено,
как над сердцем воина бинты.
Меркнет взгляд, синее неба ясного,
взгляд, державы повергавший в дрожь.
И слушают шуты сквозь темень окаянную
твой жаркий бред про счастье и про нож…
Но отступит лихорадка черная —
я вобрала знахарство земли.
В страшном торге с бездною незрячею
твоя жизнь на все века оплачена
силою моей земной любви.
И сказал, не повернув ко мне лица:
«Дам в мужья хоть воеводу, хоть боярина,
верной и страдавшей до конца
золотые горы дам в приданое».
Ты лучше своей рукою меня убей.
Я твоя — любовью лебедей.
Я пред тобою в страшном долгу.
Вот нож. Я уйти не могу.
Когда устанут псы, шуты и воины,
и мы с тобой останемся одни,
я буду гладить чуткою рукою
седеющие волосы твои.
Ты Бог и страх для всех. Суди и милуй,
швыряй в толпу им золото горстьми.
Ты князь для всех. А для меня — любимый,
болезный брат и непутевый сын.
Неуверенный, надломленный старостью голос был слаб, не сразу, как больная птица, расправил крылья, заново учась полету.
Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой…
Коленька всегда нарочно пел — Надюша. На миг она показалась себе молодой, наяву увидев глиняную хату на берегу смирной речушки и себя на пороге — девочкою в полевом венке…
Выходила на берег Надюша,
На высокий на берег крутой…
А песня оборвалась, растерянно и жалко: человек, проходивший мимо, как камнем, бросил в нее грубым насмешливым словом…
Выходила — песню заводила…
Цикл посвящается всем, кто воевал, и их матерям, женам, сыновьям и дочерям.
Особо посвящаю памяти моей прабабушки Зинаиды и прадеда Кирилла
Лицо врага должно быть маской зла,
искажено пред правдой автомата.
А вот война приблизила, свела
немецкого и русского солдата.
А этот немец — вовсе молодой,
Ивана даже чуточку моложе.
На брата на погибшего похожий…
А землю до небес вздымает бой.
Разрывов ошалелая гроза,
и пули, как пророчицы, слепые.
А вот враги сошлись — глаза в глаза.
Глаза обоих были голубые.
Что ж. Не убил бы — самого б убили.
Лицо врага — совсем не маска зла.
Глаза обоих были голубые.
И кровь обоих — красная была.
Осторожные, волчьи тропы
через минные поля.
Глядит глазницами окопов
раненая в грудь земля.
Уже не просим небеса о чуде,
подсчитывая потери и раны.
Вдвое больше, чем окопов, будет
могил безымянных.
3. Военный поэт
Знаешь, какое бывает небо
за полчаса до атаки?
Тяжелые, серые, пороховые тучи
похожи на бесшумные танки.
Знаешь, как красивы бывают зори,
даже в таком аду?
Немолодой солдат рифмует для истории
смертную беду.
Знаешь, как пахнут летние травы,
еще не политые кровью?
Только всё ж по какому праву
это горькое многословье?..
Ведь, подумать защитные береты
тяжелей терновых венцов.
У войны не должно быть поэтов —
слишком страшно ее лицо.
Чадит под иконой лампадка.
Ветер ходит у окон.
И страшно, и больно, и сладко
думать теперь о далеком.
Вдалеке громыхают разрывы,
но дети привыкли и спят.
Он на фото такой счастливый,
добрый парень… Еще не солдат.
Не спится… А встанешь до свету,
яблок в саду нарвешь —
они, правда, тоже военные,
их вкус на порох похож.
Утром дымным сегодня,
в тревоге крестьянских забот,
увидишь вдруг почтальона,
стоящего у ворот.
Прошептать не успеешь молитву,
как снаряд разорвется в груди —
враз поймешь, почему у калитки
он стоит, не решаясь войти.
Летят легко и безутешно
над плачем сожженной земли
треугольники надежды,
как раненые журавли…
Конверт! И сердце жжет —
тепло сыновних строчек
и твердый и чужой
сочувствующий почерк…
Ждала с надеждой вести,
молилась за ребенка.
А получила вместе
письмо и похоронку.
Таял обугленный снег сорок первого года.
Зори пожаров стояли над стылой деревней…
Мать бранила мальчиков,
которые играли в войну.
Никто не хотел играть за немца.
Автоматами были кленовые палки.
А солдатка, поседевшая в 25 лет,
и ругала детей, и грозилась бить,
а потом заплакала вдруг навзрыд.
Отстроят дома, театры и школы,
пройдут не то что года — века.
Но память останется — как осколок,
застрявший в теле фронтовика.
Седые, в орденах. И мирною весной
идут на митинг… Хмурясь, улыбаются.
И шаг у них, как прежде, строевой,
хоть многие на палки опираются.
Мы чтим их раз в году — суровый грех!…
Жаль, годы метко добивают тех,
кого когда-то пули не достали.
Давайте их помнить, пока они живы.
Земной поклон вам, солдаты бывшие и навечные.
Всё меньше ветеранов приходит на встречи.
Давайте беречь их, пока они живы…
Старик проснулся. Ночь была безлунной,
и дождь испуганный стучал в окно.
Ночь показалась тяжестью чугунной —
опять начавшейся войной.
Ведь где-то в темноте рвались снаряды,
светлела ночь от залпов, как от ран…
Проснувшись, как у края ада,
не сразу понял ветеран,
что не одно уже десятилетье
прошло от фронтовых от страшных дел,
и это просто мирной ночью летней
веселый гром над городом гремел…
В. О.
Джунгли меня прогнали за то, что я человек; а
человечья стая — за то, что я волк.Редьярд Киплинг, «Маугли».
Посвящается
Людям, которых судьба сломала,
Но прежде всего тем, кто сумел против нее выстоять.
Тем, с кем делили лихо, улицу и хлеб, вместе бедовали -
Они меня помнят.Ваша Вантала
Тиниэль,
старшей сестре и ближайшему другу
И мир его не познал. Пришел к своим, и
свои его не приняли.Евангелие от Иоанна.
«Праздник Введения во храм пришлось провести безТобольский их дом был неприветлив, сумрачен. Тихая северная природа жалела узников своих, милосердствовала. Дом, помнится, стоял в конце широкой убогой улицы, изредка ветер доносил до тесного двора плеск и говор реки Тобол, а однажды над двором кружили дикие голуби.
службы, потому что \ коменданту \ Панкратову
неугодно было разрешить ее нам!»
Николай II, дневник 1917 г.
Об этих людях никто не сказал бы правдивей их самих, и воспоминаниям современников даже, а уж тем более рассуждениям сегодняшних историков, нужно верить очень осторожно.
2008
В. О.
Вера обернулась, не чувствуя, что по лицу бегут теплые слезы, но увидела только какого-то пришлого старика. Тот смотрел на нее прямо и пристально.
Мчится экспресс, а конечная — смерть.
Малые станции — годы.
Я спрыгну с подножки в последний момент,
я спрыгну — к тебе, на свободу.
Я спрыгну с подножки, колени разбив
о шпалы, о мокрый щебень.
Спасибо, что жив. Спасибо, что жив —
скажу задождившему небу.
Мчится экспресс через станции лет.
У жизни я безбилетник.
Я спрыгну с подножки в последний момент,
перед тоннелем последним.
Я спрыгну с подножки, о горе забыв,
там, где ты ждешь и встречаешь.
Спасибо, что жив. Спасибо, что жив —
скажу я тебе, родная.
Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке BooksCafe.Net
Оставить отзыв о книге
Все книги автора