Глава первая
В тихом Ниданго
Полностью его имя писалось так: Гаспар Мендоза дель Уно Пол иль де Соль Досет. Но кроме испанской в жилах майора текла еще и кровь северян, вот почему на деловых бумагах он всегда ставил более строгую подпись — П. Досет или Пол Досет, майор. Именно сдержанность привлекала к нему полковника Клайва, и в тяжелые мартовские дни, когда решалась судьба Тании, Клайв без колебаний поставил Досета во главе штурмовой группы, обязанной устранить Народного президента.
Но меняются времена, меняется и политика.
То, что вызывало восхищение в марте, в июне начало раздражать. Тания, лишенная какой бы то ни было внешней поддержки, Тания, намертво замкнувшая все свои границы, Тания, ощерившаяся сваями взорванных мостов, — эта новая Тания, руководимая ставкой полковника Клайва, нуждалась в лидерах с незапятнанной репутацией. На автомате Досета, оборвавшем жизнь Народного президента, продолжали клясться в верности лучшие представители частей морской пехоты, но… тот же автомат в глазах “остального мира” ассоциировался с топором палача.
— Майор! — приказал Досету полковник Клайв. — Поезжайте в Ниданго. В лесах Абу, окружающих этот порт, все еще скрываются недобитые либертозо. Оружия у них почти нет, они голодают и мрут от болезней, но выходить, из лесов не собираются. По крайней мере, генерал Нуньес не смог их выгнать оттуда даже напалмом. Найдите свой путь в Абу. Уничтожьте либертозо. Выявите им сочувствующих. Лишите всех, причастных к движению, гражданского статуса. Отдел национальной разведки, который я поручаю вам, имеет лишь один выход — на Ставку. Надеюсь, это стимулирует вашу инициативу. Успеха!
Досет ответил — да! Он не мог ответить иначе.
Всему свое время… Досет умел ждать.
И, как ни странно, в Ниданго ему понравилось. Подсознательно он давно искал такой уголок — тихий, у океана. Часами просиживал Досет над картой лесов Абу. Ему доставляло удовольствие, плеснув в стакан холодного скотча, представлять страдания либертозо. Деревянные повозки этих отступников, поставленные на большие колеса, застревали в жирной грязи лесов, цеплялись за твердые, как сталь, стволы риний. Морские пехотинцы генерала Нуньеса не давали либертозо и часу покоя. Артиллерийские налеты, воздушные десанты, бомбежки — от этого с ума можно было сойти. Но либертозо упорно продолжали свою бессмысленную, на взгляд майора, борьбу, отнимая оружие у зазевавшихся пехотинцев, питаясь жирно-матовыми плодами пачито. Невероятно вкусные после специальной обработки, эти плоды в сыром виде отвратительны…
Жена и сын Досета не торопились покидать метрополию, и майора это устраивало. Он верил в скорое возвращение в столицу, он знал — пройдет время, и люди забудут о его автомате. Люди склонны многое забывать. Забудут они и о судьбе президента. А там…
В сырых подвалах Отдела национальной разведки Досет вел тщательную подготовку специальных агентов, забрасываемых время от времени в леса Абу. Это были преимущественно крестьяне, туповатые, тяжелые на вид парни. Они плохо представляли ситуацию, сложившуюся в стране, и, как правило, быстро реагировали и на уговоры, и на деньги. Но, конечно, случалось — они сами, даже после “курсов Досета”, уходили к либертозо. Таких, если они имели несчастье вновь попасть в руки морских пехотинцев, немедленно и жестоко уничтожали.
В принципе Досет был доволен состоянием дел. Приказ “срочно заняться сумасшедшей из спецкамеры” уколол его лишь потому, что не он, а генерал Нуньес первым вышел на “сумасшедшую”. Хитрого генерала Досет не выносил. Неизвестно, какие заслуги спасли старого лиса в марте, но — шел июнь, а Нуньес здравствовал и даже не потерял поста, дарованного ему еще социалистами Народного президента!
Досье, полученное из канцелярии Нуньеса, удивило майора: вместо имени арестованной был нацарапан шифр — А2, регистрационные бланки зияли пустотами. Докладная, приложенная к досье, казалась верхом нелепости.
“12 июня, — писал в докладной дежурный по спецкамере Внутренней тюрьмы Ниданго, — в 22 часа 07 минут вызван врач в спецкамеру. Марта и Аугуста — подсадные — в невменяемом состоянии. Плачут, требуют священника, от помощи врача отказались. В кабинете капитана Орбано обе заявили, что в одной камере с ними оказалась “святая”. Лицо, шея, руки, волосы “святой” — А2 — якобы испускают ровный голубоватый свет, “истинное божественное сияние”! Капитан Орбано, врач, я — мы сказанное подсадными подтвердить не можем. Скорее всего, наши сотрудницы переутомлены: с мая месяца каждая из них выявила не менее полусотни инакомыслящих…”
Досет недоверчиво фыркнул и нажал кнопку звонка.
Лейтенант Чолло появился мгновенно. Волосы, аккуратно зализанные на висках и чуть курчавящиеся на макушке, влажно поблескивали. Так же поблескивали крупные, красивые глаза лейтенанта; весь он был свеж и собран.
— Что за чепуху мне подсунули? — спросил майор. — Кто эта святая?
— Анхела Аус! — не моргнув глазом, ответил лейтенант.
— Дочь банкира Ауса? — Досет резко поднял голову. — Что за вздор! Ее вилла и она сама находятся под охраной закона!
— Арест произведен генералом Нуньесом с санкции Ставки.
— Хотите сказать, полковник Клайв в курсе случившегося?
— По-видимому, да, майор! — Досет покачал головой.
— Ну, а Антонио Аус? Он тоже обо всем знает?
— По-видимому, майор! Именно это заставило генерала поторопиться!
— Почему же обо всем этом я узнал только сейчас?
— Генерал Нуньес надеялся на быстрый успех. Он приказал всем, имеющим отношение к этому делу, соблюдать крайнюю осторожность.
— Хотите сказать, старику беседа не удалась? — смягчился майор. — Да, Еугенио?
— Да, майор!
— Что ж… Генерал не впервые сваливает на нас неудавшиеся дела, — майор усмехнулся. — Анхела Аус находилась под наблюдением?
— Эпизодически.
— А пакет, приложенный к досье, он имеет отношение к делу?
— Это отчет капитана Орбано. Он первый осматривал взорвавшийся на западе Абу самолет.
Досет недоуменно поднял брови — Анхела Аус и самолет либертозо?.. Тот самый, что случайно подожгли зенитчики?..
Но спрашивать ничего не стал. Вскрыл пакет, разложил перед собой фотоснимки. На самом крупном из них отчетливо просматривалась большая воронка. Вокруг нее угрюмо торчали ободранные взрывом мертвые пальмы. Тут же, на сожженной поляне, спинами вверх лежали два трупа. Возможно, пилоты… Комбинезоны расползлись, голые спины казались присыпанными бурой листвой. Но Досет знал, это не листва. Так, клочьями, слезает с обожженных тел кожа.
На других снимках можно было разглядеть предметы, найденные в воронке и около: обрывки рулевой тяги, куски плоскостей, бесформенные куски рубчатых оболочек, наконец, витой браслет.
Браслет казался полупрозрачным; он лежал на плоском камне, и майор видел под браслетом темную, шероховатую поверхность камня. Если браслет из пластика, — невольно подумал Досет, — как он не разлетелся в пыль?
И перевернул снимок.
На обороте рукой капитана Орбано было помечено: “В десяти дюймах севернее воронки”.
Вздохнув, Досет перевел взгляд на снимок спекшейся от жара кожаной сумки.
— Это в ней находился список, о котором мне докладывали?
— Да, майор.
— Ну, а какое все же отношение имеет к самолету наша “святая”?
Чолло незамедлительно ответил:
— В записанных нами телефонных разговорах Анхелы Аус весьма явствен ее интерес к судьбе взорвавшегося на западе Абу самолета. Когда капитан Орбано вел беседу с Анхелой Аус, эти снимки случайно привлекли ее внимание, особенно снимок браслета. Капитан на всякий случай спросил: “Что это?” Анхела Аус ответила: “Спрайс”, но пояснить сказанное не захотела.
— Почему? — удивился майор.
Лейтенант смущенно опустил глаза.
— Эта женщина необычна… В ней бездна обаяния, майор!
Досет поморщился:
— Еуге-е-енио!.. Впрочем, я понимаю… Приносить извинения Клайву и Аусу придется и вам… Что, кстати, по поводу самолета говорят эксперты?
— Мощный спортивный самолет, способный поднять пилота, пассажира и около двух тонн груза. Взорвался при вынужденной посадке на одной из опушек западного Абу. Летевшие погибли. Груз, перечисленный в списке, почти полностью уничтожен взрывом. Имя пилота известно — Михель Кнайб. Гражданин. Лоялен. Член общества самообороны. Пассажир самолета не опознан.
— Браслет принадлежал пассажиру или пилоту?
— Нет, он найден в стороне от их тел. Скорее всего, он просто входил в груз самолета. С этим браслетом вообще много неясностей.
— А именно?
— Он выполнен из сплава, не известного нашим экспертам. Прозрачен, как стекло, тяжел, как золото. В холодильной камере и под резаком автогена металл браслета упорно сохраняет одну и ту же температуру. На нем нет ни царапин, ни трещин, а ведь, заметьте, он побывал в самом центре взрыва… Взгляните сами… — лейтенант быстро, но без суеты, выложил на стол аккуратный сверток.
Браслет как браслет… Досет внимательно осмотрел его витые полоски… Да, тяжел. Да, прозрачен. Да, необычно прохладен для такого жаркого дня. Но стоит ли над этим ломать голову?
И вздохнул про себя — игрушка!
Впрочем, экспертам, виднее…
— При каких обстоятельствах арестована Анхела Аус?
— Три дня назад в саду виллы “Урук”, принадлежащей Анхеле, морские пехотинцы схватили одного из лидеров либертозо — бывшего гражданина, ныне туземца, Хосефа Кайо. В перестрелке с моряками Кайо был ранен, но уже перед этим плечо туземца кто-то пробил пистолетной пулей. Вполне возможно, Кайо участвовал в стычке с моряками в западном Абу, в день гибели неизвестного самолета. Самое любопытное, что рана Кайо была весьма профессионально обработана. Помочь человеку, еще в марте объявленному вне закона, могли только обитатели виллы. Их двое — Анхела Аус и ее личный телохранитель Пито Перес. Перес — наш осведомитель, мы в нем уверены… А вот хозяйка виллы ничем не захотела рассеять сомнения морских пехотинцев Нуньеса. Впрочем, рассеять их было бы трудно. На одном из подоконников засохли пятна крови, в урне был найден грязный бинт. Кроме того… — Чолло сделал многозначительную паузу. — Анхела Аус говорила о туземце с уважением. Так, будто он никогда не лишался гражданских прав!
— Ну и что? — возразил майор. — Дочь человека, на капитале которого держится вся страна, может позволить себе нетривиальные высказывания… В более пакостную историю, Еугенио, нам уже не попасть… — И взорвался: — “Говорила о туземце с уважением”! А вы не знаете, что несколько лет назад все наше высшее общество только и говорило о романе журналиста Кайо и первой женщины Тании?.. Разумеется, тогда Кайо был гражданином… Но поймите же, Еугенио, этот туземец для Анхелы и сейчас гражданин! Она плевала на наши законы! Ей захотелось помочь Кайо? Ну и бог с ней, с ее капризами! Неужели нельзя было этого туземца прихватить где-нибудь в стороне от виллы? Неужели надо было лезть в виллу Анхелы Аус?
Чолло смутился. Досет раздраженно перелистал досье.
Донесения агентов — сумбурные, преступно небрежные. Мутные, явно исподтишка сделанные фотографии… А это?.. Круглое лицо, большой рост, улыбка… Досет искоса взглянул на лейтенанта и перевернул фотографию. Народный президент! Сколько он еще будет попадаться на глаза?..
Итак, подвел итог Досет… Анхела Аус. Самая обаятельная женщина страны. Законодательница танийских мод. Владелица огромных поместий, как в Ниданго, так и под столицей… Весьма недурной капитал, вложенный в банки отца… Двадцать шесть лет. Не замужем. Зарегистрированная профессия — археолог. Впрочем, чисто полевыми работами никогда не занималась. Все материалы для нее добывал и добывает некто Курт Шмайз, доктор археологии, немец по происхождению, таниец по гражданству. Участие Анхелы в его многочисленных поездках по многим странам мира всегда сводилось к пересылке ему крупных денежных сумм. Впрочем, у больших людей — большие игры… Отцом Анхелы, пусть и приемным, был банкир Антонио Аус, с этим человеком безоговорочно считался даже полковник Клайв.
— Лейтенант, почему в досье нет фотографий Анхелы?
— Мы нигде не нашли ее фотографий.
— А тюремный фотограф, почему он не снял ее?
— Он делал это семь раз, майор! И все семь раз пленки оказались засвеченными! Эксперт Витольд этому не поверил, побывал в спецкамере сам — со счетчиком Гейгера. К сожалению, без результатов. Никто ничего не может понять.
— А тюремный художник?.. Этот, как его… Этуш!.. Куда испарились его таланты?
— Этуш отказался писать Анхелу. Он заявил, что не пишет святых. Он заявил, что пишет только преступников.
— Однако!.. — протянул майор. — Вы что, работаете в модном салоне?
— Дуайт и я пытались втолковать это художнику.
— И что же?
— У Этуша расшатано здоровье, майор. С ним трудно работать.
— Я недоволен, лейтенант. Информация, которую вы мне преподнесли, весьма туманна. Можете идти.
Проводив лейтенанта взглядом, Досет взялся за телефон.
— Дуайт?.. Немедленно смените охрану спецкамеры. Только самых надежных людей!.. Доставьте арестованной приличный обед, ну, хотя бы из ресторана Гомеса… И запомните — никаких контактов! Никаких!
Таинственный браслет лежал прямо перед ним. Майор прикоснулся к его прохладной поверхности, перевернул, всмотрелся в зеркальное утолщение браслета. Круглая стриженая голова, прижатые уши, волевое лицо… Досет невольно кивнул Досету — себе… Его многое смущало в деле Анхелы Аус, но он не мог не признать — кое-какую пользу из всего этого можно было извлечь.
Глава вторая
Вилла “Урук”
Досет вполне доверял капитану Орбано, но вторичный осмотр виллы “Урук” решил провести сам.
Сразу за пальмовой рощей, скрывавшей в своей прохладной глубине узкую подъездную дорогу, начиналась глухая каменная стена. Майору показали место, где был схвачен туземец. Стена в нескольких местах была выщерблена автоматными пулями.
Сад, окружавший виллу, был глух, обширен. Досет с недоумением осмотрелся — уж слишком разителен был контраст между душным Ниданго и этим пригородом. Большие деревья, безлюдье, наконец, тяжелая семиэтажная башня, вознесшаяся в глубокое небо, — кто, для чего воздвиг это странное сооружение? Храм не храм. И к тому же, ни окон, ни дверей.
— Что находится в башне?
Если бы майору сказали — службы, склады, лаборатории, он бы не удивился, но эксперт Витольд, высокий, сухой старик, зло покусывающий узкие синие губы, ответил:
— Абсолютно ничего! Пыль, паутина…
— Совсем ничего?
— На верхнем, седьмом этаже стоит стол, — уточнил эксперт.
— Только стол? Зачем?
Витольд пожал плечами. Зато лейтенант Чолло многозначительно произнес:
— Со смотровой площадки башни виден океан и даже леса Абу!
Чем больше ходили они по вилле, тем больше удивлялся, нервничал, начинал злиться майор.
Хотя бы лестница…
Зеленые, желтые, голубые кирпичи из обожженной глины покрывали дорожку, ведущую к ней. Весело, не по-танийски, поблескивали краски. А с обеих сторон лестничного марша мрачно возвышались каменные человекобыки. Их надменные, вывернутые наружу ноздри даже в полдень хранили в себе часть тьмы.
Равнодушие вечности!
Но стоило майору подняться на три ступеньки, как мертвые статуи угрожающе ожили. Каменные ноги пришли в движение — одна ушла вперед, вторая отступила, неожиданно явилась третья; казалось, бык шагнул навстречу майору.
Черт знает что!.. Досет медленно вошел в холл.
Несмотря на охрану, виллу разграбили. Сделали это, впрочем, сами же моряки. Они лучше всех знали — как следует относиться к имуществу врагов Тании.
Но врага ли в данном случае? Не слишком ли поторопились моряки? Не слишком ли далеко зашел в своем рвении генерал Нуньес?..
Думая так, Досет шагал по широкому темному коридору. Он надеялся на находки. На мелкие, пусть косвенные, зато способные подтвердить или опровергнуть вину дочери Ауса. К сожалению, моряки поработали на славу: Иод армейскими башмаками Досета шелестели бумаги, похрустывала битая посуда.
Библиотека. Пожалуй, лишь ее не тронули люди Нуньеса.
Досет провел указательным пальцем по запылившимся книжным корешкам. Записки Естественного Института. Труды Лайярда, Смита, Крамера, Гротенфенда… Это понятно, Анхела — археолог. Но зачем тут работы Энгельса, Кортланда, Депере — всех этих политиков и социалистов? Неужели полковник Клайв, бывая на приемах Анхелы, ни разу не намекнул ей на неуместность столь тенденциозной литературы? Народный президент — куда ни шло. Он сам был социалистом. Но и его могли смутить кое-какие из книг, собранных Анхелой Аус. Например, коричневые романы Ганса Цимберлейна…
— Что это? — спросил майор, останавливаясь перед широкой нишей, в которой аккуратно, как плоские сигаретные коробки, стояли в ряд глиняные таблички.
— Клинопись, — заметил Витольд. — Анхела Аус гордилась своим собранием древних шумерских текстов. Я наводил справки в университете Эльжбеты — работы Аус не пользовались широкой известностью, но ни один специалист не отзывался о них с пренебрежением.
— Чем она, собственно, занималась?
— Мифологией древнего Шумера, в частности — разработкой эпоса о Гише.
— Гиш — это человек?
— Даже царь.
— Чем же он так известен?
— Он правил доисторическим городом Уруком. Очень давно. Тысячи за три лет до нашей эры. Я внимательно просмотрел книгу о Гише, выпущенную у нас несколько лет назад. Кстати, ее иллюстратором был Этуш, тюремный художник. В свое время он имел неплохой доход, дружил с археологом Шмайзом, был вхож в дом Анхелы Аус…
— Я запомню, — кивнул Досет. — Расскажите о царе.
— Этот Гиш был большой оригинал. Подружившись с полузверем-получеловеком по имени Энкиду, он разорил не только врагов, но и собственный город. А потом сумел поссориться и с богами.
— А в чем важность подобных сказок? — удивился Досет. — Стоит ли тратить время и средства на их изучение?
— Традиции, — пожал плечами эксперт. — Это не нами заведено… Гиш отверг любовные притязания богини, а когда умер от неизвестной болезни его друг Энкиду, отправился искать секрет бессмертия, надеясь наградить им всех живущих.
— И нашел?
— Да… чтобы тут же потерять. Утомленный переездом через море, Гиш прилег отдохнуть, и змея выкрала у него бесценную траву, настой из которой давал бессмертие.
Глина и книги…
Тщательно, дюйм за дюймом, Досет осматривал библиотеку. В толстых папках Анхела Аус хранила бесчисленные вырезки ив газет, журналов, разрозненные записи, оттиски статей, непонятные майору расчеты.
— Пусть ваши люди просмотрят все это, — приказал Досет эксперту. — Меня интересуют личные записи Анхелы Аус. Ее дневники, письма, заметки, рукописи, запись расходов. Я пришлю в помощь сотрудников Нуньеса. Пусть старый лис не думает, что отвечать за все будем только мы. Совместная работа пойдет ему на пользу. Не правда ли, Еугенио?
— Это так! — согласно подтвердил лейтенант.
Все трое — Досет, эксперт, лейтенант — поднялись в спальню.
В небольшой, оскверненной моряками, комнате валялось порванное белье. Рубашка, повисшая на расцепленной дверце вскрытого шкафа, была явно французская…
— А взгляните на обогреватели! — восхищенно заметил Чолло. — Плитка к плитке! Доктор Шмайз вывез эту глазурь из Ирака. Ей, наверное, тысячи лет… Бешеные деньги, майор!
— Оставьте! Чем не понравился морякам портрет?
Портрет, о котором говорил Досет, висел в простенке.
Волевое лицо, окруженное седым облаком клубящихся, будто поднятых порывом ветра, волос; огромный выпуклый лоб; квадратная, как у человекобыков, борода; странные, по-женски нежные, необычайной голубизны глаза… Портрет с трудом вмещался в раму. Она была ему тесна. Духовно тесна. Видимо, это и возмутило моряков — над властно поднятой бровью чернело звездчатое, как в стекле, пулевое отверстие.
— Кто изображен на портрете?
Эксперт пожал плечами.
— Но какую-то привязку отыскать можно? Родственник? Историческое лицо? Друг дома?
— Пока я могу сказать одно: не таниец.
— По написал-то портрет таниец! — усмехнулся майор. — Видите завитушку в нижнем левом углу? Этуш! Наш старый знакомец! — и выразительно взглянул на лейтенанта: — Не забудьте позвонить в госпиталь. Пусть напичкают художника каким-нибудь стимулирующим дерьмом. Вечером он мне понадобится.
— Можно исполнять?
— Да, Еугенио!.. И скажите Дуайту — беседу с Анхелой я буду вести в “камере разговоров”. Пусть подготовят туземца, этого Этуша и… “Лору”. Она нам тоже понадобится!
Глава третья
В “камере разговоров”
Досет не сомневался в успехе, но глоток скотча был, пожалуй, не лишним. Он, этот глоток, как бы отмечал переход к действиям. К действиям, конечным итогом которых являлось выяснение истины. Люди умеют скрывать свои истины, они нашли много способов их скрывать. Но способов вырвать истину ничуть не меньше.
И все же Досету было нелегко. Длинный узкий конверт с личной печатью банкира Ауса, доставленный десять минут назад вернувшимся из столицы капитаном Орбано, вызывал неприятный холодок в груди.
“Родина переживает трудные времена, — писал Аус. — Дух наживы, дух хищничества, коррупция, царившие в кабинете Народного президента, привели страну к экономическому разделу… Мы, свободные танийцы, всеми силами души веруем в успех великого дела, начатого полковником Клайвом и Вами лично, майор… Прошу принять скромные пожертвования… Уверен, они позволят Вам улучшить работу вверенного Вам отдела…”
В конверте находился и чек. Выписан он был на предъявителя.
Досет хмыкнул. Антонио Аус знал, что делал. Он не звонил полковнику Клайву, он не упрекал Ставку. Даже в письме к Досету он ни словом не намекнул на положение дочери, заключенной во Внутреннюю тюрьму.
Чувство, охватившее майора, было сложным. Он должен был выполнить приказ Ставки, должен был выяснить степень мнимой или действительной вины дочери Ауса. И в то же время оказаться полезным банкиру.
Над этим стоило подумать.
Как бы то ни было, Досет понимал Ауса. Об Отделе национальной разведки ходили по стране разные слухи. Мрачные подземелья, каменные мешки, кишащие голодными крысами, пытки током, бессоницей, химическая обработка. У Ауса были причины для тревоги, хотя Досет не верил в серьезность дела. Самолет — да! С этим следует повозиться! Но Анхела… Это тот подарок, который шлет ему, Досету, бог… Избалованная, капризная, начитавшаяся своих книжек, она могла вообразить что угодно; в конце концов, она даже туземцу могла помочь… Почему бы и нет? Ведь у нее были деньги…
По узкой каменной лестнице майор спустился в “камеру разговоров”. В этой бетонной клетке всегда пахло крысами. И — ничего лишнего! Деревянный стол, в углу — ржавая раковина. Кресло для Досета, второе — неудобное — для допрашиваемого. Наконец, “Лора” — голая металлическая кровать, снабженная системой замков и электропроводки.
Повинуясь знаку Досета, дежурный сержант передвинул кресло. Оно должно стоять так, чтобы, подняв глаза, он, майор Досет, сразу мог впиться взглядом в глаза допрашиваемого. О, нет! Он, Досет, не собирался ломать ребра дочери банкира! Но ведь, кроме нее, предстояло говорить еще и с туземцем. А из таких, как он, слова вытягивают плетью…, Впрочем, в Анхелу следовало припугнуть… Никаких сантиментов!
Спокойно и деловито майор ожидал женщину, о которой так много слышал и с которой никогда не думал увидеться.
Сколько еще?.. Около пяти минут…
Пользуясь этим, майор просмотрел доставленную на виллы “Урук” телеграмму.
“Нашел!” — сообщал из Ирака доктор Шмайз. Дата на бланке трехнедельной давности, о чем шла речь — неизвестно, но Досет знал — самыми сильными аргументами в борьбе за скрытую истину бывают иногда аргументы случайные…
Майор слышал, как лязгнула дверь, как громыхнули на каменной плите тяжелые башмаки морских пехотинцев. Потом он услышал почти потерявшиеся в этом шуме шаги Анхелы Аус, грохот затворившейся за моряками двери, и то, как Анхела Аус легкими, почти неслышными шагами приблизилась к столу и, не ожидая приглашения, опустилась в неудобное кресло.
Досет незаметно потянул ноздрями душный и сырой воздух. Ему показалось?.. Нет… От Анхелы Аус и впрямь пахло не то травой, не то лесными цветами… Непонятно пахло, тревожно.
Майор ждал. Он не спешил поднять голову.
Пусть, думал он, присмотрится Анхела к голым стенам, к “Лоре”, к ржавой раковине. Пусть хоть на секунду почувствует она отчаяние, наконец, страх. Пусть этот страх холодом сведет ее мышцы, тошнотворно уйдет к ногам и так же тошнотворно вернется к сердцу.
Он знал, когда наступает такой момент. И дождавшись, поднял голову.
Увиденное его поразило.
Дочь Ауса, кутаясь в руану, сшитую из тончайшего, прохладного даже на взгляд, шелка, чуть недоуменно, но бее особого интереса разглядывала лейтенанта Чолло, который, каменно застыв у входа, ошеломленно выкатил на Анхелу круглые поблескивающие глаза. Меньше всего, казалось, Анхелу занимал он — Досет, а все же каким-то внутренним чувством майор понял: Анхела видит его, воспринимает каждое движение и… не испытывает ни смятения, ни страха!
Досет сразу сменил тактику:
— Вас что-нибудь удивляет?
— Нет, — мягко ответила дочь Ауса и, поправив длинными пальцами сползающую плеча руану, обернулась.
Продолжить допрос Досету помешал Чолло.
— Витольд просит разрешения войти, майор!
— Пусть войдет, — как ни странно, Досет обрадовался неожиданной оттяжке.
Витольд боком, по-старчески, вошел в камеру, проворчал под нос что-то обидное в вызывающе прочно утвердил штатив посреди “камеры разговоров”.
Затвор щелкнул. Витольд буркнул:
— Благодарю!
Он мог не заботиться о вежливости, но так уж у старика получилось. Досет промолчал. Бог о ним, с Витольдом…
Ткнув пальцем в кнопку магнитофона, он холодно спросил:
— Имя?
Она улыбнулась:
— Анхела Аус.
— Место рождения?
— Я никогда ее знала ни своих настоящих родителей, ни своего места рождения. Меня нашли в Мемфисе, и до семнадцати лет я воспитывалась при монастыре Святой Анны.
— Сколько вам лет?
— Двадцать шесть.
— Образование?
— Школа при том же монастыре, затем университет Эльжбеты.
— Где проживали последние пять лет?
— В Ниданго. Но часто выезжала в столицу.
— Ваша знакомства?
— Кто именно вас интересует?
— Самые близкие друзья.
Она без колебания назвала известную модистку; двух художников, о судьбе которых Досет ничего не знал; семью социолога, публично расстрелянного еще в марте — за связь с либертозо; семью Народного президента, высланную в Уетте; доктора Курта Шмайза, еще не вернувшегося в Танию; наконец, жену генерала Нуньеса и, не без милой улыбки, полковника Йорга Клайва.
Пока Анхела говорила, Досет внимательно ее изучал. Восхитительная, в высшей степени восхитительная женщина! Хотелось улыбнуться, прикоснуться к ее рукам, которые она прятала под руаной…
Досет поймал себя на том, что откровенно любуется Дочерью Ауса, и холодно заметил:
— Простительно ли истинной танийке иметь столь пеструю, предосудительно пеструю библиотеку? Я говорю о книгах, собранных вами в стенах виллы “Урук”.
— Специалист должен знать все, что делается в смежных с его наукой областях.
— Вы хороший специалист?
— Да, — сказала она без колебаний. — Я хорошо знаю историю.
— Но зачем изучать заведомо ложные теории? Вы понимаете, о каких теориях я говорю? — Досет намеренно не произнес вслух любимое слово Народного президента — социализм.
— Специалист должен быть беспристрастен.
— А если под этим термином прячется сознательная ложь?
Анхела не успела ответить. В камеру, не обращая внимания на лейтенанта, вошел эксперт Витольд. Его узкие старые щеки густо расцвели — старик был раздражен, даже взбешен.
Но Досет почувствовал удовлетворение.
Эксперт не лгал — эта чушь с самозасвечивающимися пленками подтвердилась! Пластинки, принесенные Витольдом, были сырые, и их забивала беспросветная чернота!
Знаком отпустив Витольда, Досет молча раскурил сигару. Клуб сизого дыма доплыл до Анхелы, и Досет отметил, как уклончиво, как неуловимо дрогнули ее ресницы… Усмехнувшись, Досет предложил сигару лейтенанту. Пусть курит. Анхеле не нравится дым… Отлично! И, уже обращаясь к ней, произнес:
— Анхела Аус! Вы находитесь в Отделе национальной разведки! С вами разговаривает майор Пол Досет. Чем честнее, чем проще будут ответы на вопросы, которые мы сформулируем, тем быстрее вы сможете вернуться к своим привычным делам, к своему дому. Как правило, люди любят упираться, им не хочется говорить о своих проступках вслух. Вам я помогу. Сейчас вы услышите запись некоторых ваших телефонных бесед. Надеюсь, это раскроет вам глаза на характер предстоящей беседы.
“Я думал, ты у Октавии… — Только Анхела могла уловить скрытое беспокойство Антонио Ауса. — В такие дни нехорошо оставаться одной”. — “О чем вы, отец?” — “О самолете, который разбился вечером близ Ниданго. Говорят, на его борту были иностранцы. Я видел полковника Клайва, он всерьез озабочен возможностью иностранного вмешательства во внутренние дела Тании. Ниданго — порт. Вторжение, если оно состоится, несомненно последует и через Ниданго.” — “Что это за самолет, отец?” — “Не знаю подробностей. Да и зачем это тебе? Кто с тобой, кстати, сейчас в вилле?” — “Пито Перес, отец.” — “Пито — хороший парень, но где остальные?” — “Скучают в казармах. Генерал Нуньес готовит добровольцев для очередной прочистки лесов Абу…” — “Я пожалуюсь Клайву! Нуньес не имеет права оставлять тебя одну в незащищенной вилле!” — “Не надо звонить Йоргу, отец. В Ниданго сейчас птиц меньше, чем морских пехотинцев!.. И еще… Этот самолет… В нем действительно были иностранцы?” — “Так мне сказал Порг. Я ему верю.”- “А кто занимается самолетом, отец?” — “Кажется, генерал Нуньес…”
Майор молча переключил скорость магнитофона.
“Анхела, дорогая! — доверительный, хищный голосок принадлежал Октавии, третьей по счету, красивой, по весьма недалекой жене Нуньеса. — Тебя интересует разбившийся на западе Абу самолет?.. Что за чудачество, радость!.. И что я могу знать?.. Ведь он же упал не на моим окном! — Октавия рассмеялась и перешла на трагический шепоток: — Ты постоянно одаривавешъ меня идеями! Я вдруг поняла — как мне следует начать свой роман. Слушай! — И процитировала: — “… И тогда горизонт яростно раскурил длинную алюминиевую сигару самолета!”
— Достаточно! — сказал Досет и выключил магнитофон.
Почему он его выключил? — удивленно и настороженно спросила себя Анхела. Ведь самое главное в разговоре с. Октавией было связано не с самолетом, а с Гишем…
Унижение… Именно унижение вновь и вновь переживала Анхела, разговаривая с Октавией.
Разве обман не унижает? Разве жизнь Октавии не обман?
Отсутствие выездов, яхта, поставленная на прикол, неприятные новости из лесов Абу, где один за другим погибали знакомые офицеры, — все это, конечно, могло выбить из колеи привыкшую к вниманию, к обществу женщину. Но взяться за литературу, причем литературу историческую!.. Только ограниченность Октавии мешала ей заметить опасность избранного пути.
Это мой пример повлиял на Октавию, — сказала себе Анхела. — А жадная зависть лишь подлила масла в огонь… Как по-дилетантски обратилась к истории жена Нуньеса! Дешевые популярные работы, альбомы, иллюстрированные каталоги… Она решила писать о Гише! Плоско и мелко толкуя плоские и мелкие мысли популяризаторов, Октавия мечтала о масштабном полотне, которое объяснило бы человечеству парадокс Гиша.
“Как! — возмущалась Октавия. — Тысячи лет подряд люди восхищаются царьком, заставившим стонать свой собственный город! Господи правый!.. А эта его встреча с пьяницей Энкиду!.. Нет, Анхела, что там ни говори, история не имеет права хранить подобные документы! Они пусты! Они, наконец, безнравственны!”
“А ты не подумала, Октавия, что странности Гиша могли проистекать и оттого, что он не встретил в своем времени ни одного, в чем-то равного себе человека?”
“А другие цари?”
“Дело не в титулах… Мне жаль, дорогая, что ты не идешь дальше популярных книг. Изучать следует глину… В конце концов, за сумасбродствами Гиша стоит то же самое, что прячем за своими сумасбродствами мы, — тоска по другу, жажда любви, страх перед смертью…”
Говорить с Октавией о Гише было столь же мучительно, как мучительно говорить о любимом, но потерянном человеке а скучном и долгом поезде со скучным, тупым попутчиком. Когда Октавия произносила — Г иш, Анхела невольно слышала и другое имя — Риал. Ибо думать и говорить о Гише стало для нее с некоторых пор равносильным — думать и говорить о Риале.
В этом записанном на пленку разговоре с Октавией, — сказала себе Анхела, — я была неосторожна. Вдумчивый человек по тону, каким я говорила, по дыханию моему смог бы определить — я говорю о Гише, как о живом человеке.
И с горечью Анхела добавила: этот человек был бы прав.
Как бы она ни лгала, через час я ее отпущу, — решал майор. Тот, кто затеял с нею игру, был круглым идиотом. К тому же чек Ауса… Я должен его отработать… Что же касается виллы, пусть отвечает Нуньес!
Пусть уезжает, — подумал он об Анхеле. Ей не место в Ниданго! Что бы она ни солгала, я постараюсь поверить ей.
Он был убежден в правильности своего решения, и ответ Анхелы вверг его в изумление:
— Да, я знаю, что за самолет разбился в лесах Абу.
Досет уставился на Анхелу:
— Знаете?
— Да. И готова вас обрадовать. На его борту не было никаких иностранцев. Только пилот и с ним мой друг — археолог Курт Шмайз. Он торопился доставить в Ниданго те археологические материалы, что посчастливилось ему раскопать в Ираке. Я лично наняла этот самолет, я торопилась, мне хочется закончить большую работу, посвященную проблемам эпоса о Гите. Может быть, мои действия выглядят вызывающими, но, право, я не видела никакой другой возможности получить свои материалы, — ведь границы Тании замкнуты!
В словах Анхелы звучала странная убедительность. Но само признание выглядело безумным… Досет негромко сказал:
— Мне по душе ваша честность. Это честность танийки! Еще несколько вопросов, и вы свободны.
— Слушаю вас…
— Что именно вы называете “материалами” Шмайза?
— Клинописные таблицы, барельефы, орудия труда, статуэтки.
— И только?
— Разумеется.
— Так… Так… — Майор вынул из стола мятую машинописную страпицу, развернул ее и медленно, чуть ли не с торжеством, произнес: — При неудачной посадке самолет Кнайба разлетелся на куски. Понимаете, Анхела, он взорвался!.. А в сумке пилота сохранился вот этот листок — опись груза, взятого на борт в порту одного не очень-то расположенного к нам государства… Прочтите! — и передал Анхеле бумагу.
Анхела прочла:
“Легкое оружие: автоматические винтовки, тип AP18… автоматы… пистолеты калибра 7,65… Оружие огневой защиты: гранатометы калибра 88,9… ручные пулеметы… минометы калибра 60… Материалы для диверсий” пластиковая взрывчатка… липы для поражения автомобилей… мины типа “черная вдова”… Боеприпасы…”
— Недурной размах, правда? — спросил Досет. — Либертозо хотят настоящей войны… Но они ее не получат!
Раскурив погасшую сигару, Досет холодно взглянул на Анхелу.
— Нелепо утверждать, что все перечисленное в списке является “археологическими” материалами. Так что будьте добры ответить… — голос Досета звучал резко и требовательно. — Где было куплено оружие? На чьи деньги? При чьем посредничестве? Когда и куда придет следующий самолет? Ведь должен же он быть, правда?
Анхела не ответила, но Досет перехватил взгляд, брошенный ею на браслет, с которого сползла прикрывающая его папка… Ощущение новой, не менее серьезной тайны охватило майора. Он не смог объяснить себе этого чувства, но и отделаться от него тоже не смог. И сказал себе — разговор затянется… Если я не могу отработать чек Ауса, есть другой вариант — вырвать из этой странной женщины тайну оружия, оказавшегося в самолете, и тем самым заполучить место в Ставке.
— Что у тебя? — спросил он явно нервничавшего лейтенанта.
— Вас срочно хочет видеть эксперт.
— Хорошо. Иду. — И перевел взгляд на Анхелу. — У нас мало времени… Думайте!
Глава четвертая
Туземец
Витольд сидел за узким деревянным столом и даже не встал при появлении майора. Его взгляд выражал крайнее уныние, но и агрессивность тоже.
— Ошибка исключена! — заявил он чуть ли не с отчаянием. — Я перебрал все фотопластинки нашего склада, я затребовал самые свежие со складов фирмы “Дельмас”!.. Дочь Ауса — дьявол, а не человек, майор!
— С чего вы взяли? — усмехнулся Досет и процитировал тоном Чолло: — “В ней бездна обаяния!”
— Послушайте! — Витольд усилил звук включенного приемника, и лаборатория — тесное подвальное помещение, примыкающее к “камере разговоров”, — наполнилась ритмичным гулом. Так мог звучать пульс здорового, уверенного в себе и в своей судьбе человека. — Я не стану утверждать, что мы слышим дыхание Анхелы Аус, но до ее появления мы никогда ничего подобного не слышали. В этой женщине бездна не обаяния, а энергии, майор!
— Хватит! — оборвал Досет. — Вы — старый эксперт! Держите себя в руках! Где портрет? Его доставили к нам?
— Да, — хмыкнул Витольд. — Доставили. И не только портрет…
Досет вопросительно поднял голову.
— В сегодняшней почте Аус обнаружено письмо… Праздник для пропагандистов Ставки: положение в Тании стабилизируется, начало свою работу Почтовое Управление!.. Письмо адресовано Анхеле Аус, отправитель — доктор К. Шмайз. Обратный адрес — Ирак, внешний район Багдада.
Майор быстро схватил письмо. Неужели Анхела лжет? Неужели Шмайза во взорвавшемся самолете не было? Неужели он до сих пор сидит в своем далеком Ираке?
Однако, увидев штемпель, майор успокоился. Письмо отправилось в путь еще в мае, а сейчас шел июнь…
— Отлично, Витольд!
Но тон, каким майор произнес слово “отлично”, заставил эксперта хмуро поморщиться. Витольд не хотел заниматься столь странным делом. Он пугался ответственности. Он подумал: не знаю, с чем Досет еще столкнется, но с меня хватит! Я могу допустить, что дежурный, писавший отчет о таинственном свечении “открытых частей тела А2”, был пьян, я могу допустить, что наши химики, не способные определить сплав, из которого выполнен браслет, попросту бездарны, но фотографировал-то Анхелу я сам!..
Подняв голову, Витольд уставился на майора. Досет вскрыл конверт… Две белые странички, скорее всего выдранные из полевого дневника. Прямые, раздельно написанные буквы. Почерк доктора Шмайза напоминал клинопись.
Дочитав письмо до конца, Досет пожал плечами. Он все еще не знал, как соотносить историю Шмайза и историю взорвавшегося самолета, но интуитивно догадывался — связь существовала, ее не могло не быть. И еще он знал вот что. Если Анхела помогла туземцу из чистого каприза, ее отношение к взорвавшемуся самолету простым капризом объяснить было нельзя… Наверное, так рассуждал и генерал Нуньес, подписывая приказ об аресте столь известной гражданки.
Пожав плечами, Досет спросил:
— Он был хороший специалист, этот Шмайз?
— Один из немногих танийцев, удостоившихся попасть в энциклопедию, — не без неприязни заметил эксперт.
Досет поморщился.
— Как вы тогда сказали?.. “В ней бездна энергии”? Да?.. А ну-ка, повторите фокус с шумами!
Витольд включил приемник. Музыка, позывные, треск морзянки, псалмы, далекое пение… Ничего необычного!
— Я так и знал! — заметил Досет.
— Что вы знали? — окончательно рассердился эксперт.
— То, что вы стареете, Витольд! Стареете и начинаете умышленно замалчивать ту информацию, которая с точки здравого смысла кажется вам нелепой. — Досет жестко взглянул на эксперта. — Ваше дело — видеть и понимать все! Вам разрешено пить, болтать, вы не бродите с автоматом по лесам Абу, вас не держат в плавучей тюрьме; но именно это должно помогать вам приносить нам пользу!.. Берите перо, бумагу, — приказал он растерявшемуся эксперту, — садитесь за стол и подробно, тщательно опишите все, что в этом деле хотя бы на мгновение поставило вас в тупик… Наверное, есть такие детали, да, Витольд?
Эксперт неопределенно хмыкнул.
— И еще… — майор стащил с портрета, положенного на стол, грязную тряпку. — Что это за работа, Витольд?
— Подделка под Леонардо, — презрительно отозвался эксперт. — Талантливая, но подделка… Этуш любил так работать: заимствованная идея, необычный штрих. Нелепо, неожиданно, но приковывает внимание… — Витольд неожиданно замер.
— Ну? — не выдержал Досет. — Чего вы уставились на этого бородача?
— А вы ничего не замечаете? — спросил Витольд. Вид у него был ошалевший.
— Портрет вам подмигнул! — усмехнулся Досет.
Витольд не заметил сарказма:
— Глаза!.. Взгляните на глаза!.. Разве вы никогда не видели этих глаз?.. — быстрым, неожиданно сильным для его лет движением Витольд разорвал тряпку на несколько кусков и этими кусками прикрыл щеки, бороду, лоб незнакомца. — Теперь вы узнаете эти глаза, майор?
Досет кивнул.
Кого бы ни изобразил Этуш, глаза изображенного, несомненно, принадлежали Анхеле Аус.
— Как обращались с вами в тюрьме? — спросил майор, вернувшись в “камеру разговоров”.
— Как принято, — отозвалась дочь Ауса, хотя ее недолгий опыт вряд ли давал право на такую категоричность.
— Вам не отказывали в еде? Вас не заставляли плести и распускать веревки?
— Жалоб у меня нет.
— А почему мы проявили к вам такую мягкость? Вы над этим задумывались?.. Не могли же вы не заметить, как плохо питаются заключенные, как строг над ними надзор…
— Этот арест — ошибка! — улыбнулась Анхела. — К тому же…
— …ваш отец — Антонио Аус! — закончил за нее майор, ибо ему хотелось, чтобы она
тан сказала. И заключил: — Запомните! У попавших в “камеру разговоров” обрывается связь даже с самим господом богом! Если вы впрямь не испытали страданий, не ищите объяснений этому на стороне.
— Вот как?
— Наверное, вам ясно, Анхела, как много сил потребовалось нам на то, чтобы вырвать власть у зарвавшихся социалистов. Долг каждого честного танийца — выявлять инакомыслящих, указывать нам на откровенных врагов. Было бы странно, если бы вы, друг полковника Йорга Клайва, уклонились от этой борьбы. Вот почему я прошу вас ответить на поставленные мною вопросы. Ответьте, и вы свободны. Если в будущем нам и придется встретиться, — улыбнулся Досет, — то уж, конечно, не в “камере разговоров”.
— Сожалею, — холодно отозвалась Анхела. — Вряд ли нам придется встретиться в будущем.
— Не зарекайтесь! — майор задохнулся от возмущения. Она угрожает!.. Ну что ж… У каждого свое оружие. Она сделала ошибку, сказав о самолете. Видит бог, он, Досет, не тянул ее за язык! Он помнил о чеке Ауса… Но теперь… Теперь он вынужден узнать все, о чем знает она — Анхела.
— Мне нечего вам сказать, майор.
Досет задумался. Потом крикнул:
— Дуайт!
Дуайт вошел и остановился рядом с лейтенантом. Он был невысок, но столь плотен, что в “камере разговоров” сразу стало тесно. Мышиного цвета шорты, серая армейская рубашка, грубые башмаки, высокие, до колен, гетры — все соответствовало его грубым мышцам, низкому желтоватому лбу, зарослям темных вьющихся волос, густо покрывавших мощные руки.
— Дуайт, — мягко спросил майор. — Что делают с людьми, которые не хотят отвечать на вопросы?
— Есть много способов, шеф, — Дуайт наклонил бритую, в темных пятнах от плохо залеченных лишаев, голову и внимательно, без тени смущения, осмотрел Анхелу. — Например, “сухой душ”. На голову упрямца натягивают нейлоновый мешок, не пропускающий воздуха. Очень эффективно!
— А еще?
— Можно взять фосфор и обработать им те места, где боль ощущается всего сильнее.
— А еще? — вкрадчиво спросил Досет.
— Можно покатать упрямца на вертолете. Есть такой трос для подъемки грузов. Если прикрутить упрямца к этому тросу, вытравить трос в люк и гнать вертолет над верхушками высоких деревьев, упрямец скоро раскаивается.
— Вы и вправду так делаете? — невольно заинтересовалась Анхела, и Досет, раздраженный ее наивностью или упрямством, взорвался:
— Хватит, Анхела!.. Почему вы не хотите отвечать?
Анхела молча покачала головой.
— Что ж… — сказал Досет. — Давайте сюда туземца!
Дежурный сержант втолкнул в камеру Хосефа Кайо, туземца.
Свалявшаяся борода резко подчеркивала бледность распухшего от побоев лица. Правый глаз Кайо косил, заплыл огромным кровоподтеком, но левый, живой, мрачный глаз сразу уставился на Анхелу. Обметанные шаром губы дрогнули. Возможно, Кайо хотел усмехнуться, но усмешки не получилось. Он был слишком измучен. Его и взяли-то, наверное, потому, что у него уже не было сил застрелиться.
— Вы знаете этого человека? — спросил Досет.
— Да, — ответила Анхела. — Он — Хосеф Кайо, журналист, бывший секретарь корпуса прессы.
Досет удовлетворенно кивнул.
— Дуайт! Разверни туземцу голову, пусть он смотрит на нас! Вот так!.. Послушай меня, туземец. Я буду задавать тебе вопросы, а ты отвечать на них. Если не можешь шевелить губами, просто кивай. И будь внимателен!.. Три дня назад ты был в лесах Абу, там, где либертозо ожидали самолет с оружием. Морские пехотинцы наткнулись на твою группу, в перестрелке ты был ранен. Кто еще был с тобой в лесу?
Кайо пошатнулся. Неправильно истолковав его движение, Дуайт грубо ткнул журналиста под ребро:
— Смотри на майора, скот!
— Будь внимателен, туземец! — повторил Досет. — Раненый, ты все же сумел уйти от морских пехотинцев. Добрался до Ниданго. Подлость толкнула тебя войти в дом полноценной гражданки, с которой ты когда-то был знаком. Подлость заставила тебя спровоцировать гражданку на помощь, оказание которой таким, как ты, категорически запрещено… Эта женщина сказала тебе, когда придет следующий самолет?
Губы Кайо, наконец, раздвинулись. Он усмехнулся.
Этой удавшейся ему усмешке он отдал очень много сил. Так много, что, наверное, пожалел об этом, ибо Дуайт одним взмахом стер усмешку с его сразу лопнувших, закровоточивших губ. Только ненависть удержала журналиста на ногах.
— Дуайт, — негромко спросил Досет. — Как по-настоящему допрашивают без всех тех крайностей, на которые падки сотрудники нелояльных газет?
— Возьмите полевой телефон, прикрепите провода, куда следует, и… позвоните!
— И что?
— Позвоните… и вам ответят!
— Законны ли такие методы допроса? — усмехнулся Досет.
— Они незаконны, — ответил Дуайт. — Но они не вставляют следов.
— Тогда начните… — Досет секунду помедлил. — С туземца.
Я спокойна — сказала себе Анхела. Я вижу то, чего в принципе не должны видеть люди, но я спокойна, ибо я нашла спрайс.
Она перевела взгляд на полупрозрачный браслет, лежавший на столе у самого локтя майора, и у нее защемило сердце.
Но Анхела пересилила слабость, рожденную радостью, и заставила себя смотреть только на Кайо. Сбитый с ног и брошенный на “Лору”, он все еще пытался порвать металлические зажимы, жадно сжавшие его руки и щиколотки. Бессмысленная борьба!.. Но таков был Кайо — он всегда боролся до конца. Он всегда был уверен, что борьба не бывает бессмысленной!
У нас, подумала Анхела, не отрывая глаз от поверженного на “Лору” либертозо, такие люди идут в Космос. Только в Космосе возможна полная отдача всех сил…
Три дня назад, — подумала Анхела, следя за каждым движением журналиста, — Кайо уже был обессилен, измучен, доведен до грани, по… он еще надеялся! А сейчас надежды в нем нет. Сейчас Кайо живет не надеждой. Сейчас он живет только ненавистью.
Три дня назад, вспомнила она, черная грозовая, туча заволокла все небо. Мощные молнии сухой грозы били куда-то в леса Абу. Страшная, черная сухая гроза. Она походила на грозу, погубившую опыт Риала… И глядя на мгновенно ломающиеся электрические бичи, на тени, угрюмо и стремительно прыгающие по саду, Анхела чувствовала — не только гроза, какой бы она ни была страшной, заставляла сжиматься ее сердце. В саду кто-то был! Она еще не видела журналиста, но его боль и его надежда уже жили в ней. Ведь именно к человеческой боли Анхела так и не смогла привыкнуть в Ниданго…
Глядя из окна, Анхела видела, как журналист упал, споткнувшись. Но она не встала, не окликнула Кайо. Она знала — если добрался до виллы, он найдет силы встать сам.
И Кайо поднялся и снизу посмотрел на нее.
— Сможешь влезть в окно? — спросила Анхела, радуясь тому, что Пито Перес, ее телохранитель, уехал в город за продуктами.
Кайо кивнул. Перевалился через подоконник, испачкал кровью косяк, но не застонал. Анхела поняла: он еще не решил, как ему следует вести себя с нею… Это было больно. Но она понимала Кайо — его преследовали, ему нелегко было решиться на подобный визит, он представлял себе, чем чреваты последствия его поступка.
Рана в плече, внутреннее кровоизлияние… Анхела сразу поняла — Кайо плох. Срочное переливание крови, тоники, тишина — вот что ему было необходимо. Но даже она ничего не могла ему предложить. Было странно, когда Кайо, пересилив боль и слабость, улыбнулся, указывая на портрет, написанный Этушем:
— Я никогда не видел этой работы. — И помрачнел: — Судьба художника в Тании незавидна.
— Этот портрет — шутка, — негромко пояснила Анхела. — Этуш написал его, поспорив с доктором Шмайзом.
— Доктор Шмайз — достойный человек, — ответил Кайо. За его словами читались и грусть, и давняя ревность, но неожиданный комплимент был чист, потому что посвящался ей, Анхеле Аус, женщине, которую он, Кайо, давно и безнадежно любил.
— Подойди, я остановлю кровь.
Она постаралась произнести это негромко, ненавязчиво. Она знала вспыльчивость Кайо. Но он и впрямь был плох — послушно подошел; на Анхелу пахнуло болезненным жаром.
— Ты останешься у меня, — сказала Анхела и положила ладонь на простреленное кровоточащее плечо журналиста. — Ты проведешь день у меня. — Кровь под ее ладонью быстро сворачивалась. — Ночью, если торопишься, можешь уйти.
— Ночь… — пробормотал журналист. — В этой стране любят ночь…
— Смотри на ночь, как на некое начало отсчета, — возразила Анхела. — В древнем Шумере новые сутки всегда начинались с ночи.
Кайо не понял ее:
— Я не должен был приходить, прости… Но мне надо продержаться хотя бы сутки. Потом я не буду тебе мешать.
Анхела, читала мысли Кайо — он думал о ней. Как всегда, видя ее, он сходил с ума. Но его мысли были чистыми. Он, Кайо, испытывал радость:
— У тебя ладонь, как лист сьяно.
Сьяно… Либертозо сделали лист сьяно символическим знаком партии. Корни съяно уходят глубоко в почву. Когда степи и леса Тании горят, сьяно тоже сгорает. Но после первого же дождя мощные корни дают тысячи новых побегов. Сьяно неуничтожим!
Если все либертозо похожи на Кайо, подумала Анхела, будущее за ними…
Глядя на журналиста, привязанного к “Лоре”, Анхела вспомнила пилота Кнайба. Он был груб, мощен. Он плевал и на либертозо, и на морских пехотинцев. В этом мире, считал Кнайб, каждый борется за себя. Но внимание столь влиятельной женщины, несомненно, льстило Кнайбу. Он по-новому ощущал себя, он начинал чувствовать свою значительность.
Кнайб не лгал, говоря, что он лучший пилот Тании. Он не лгал, говоря, что справится с любым заданием. В такие времена — и Анхела знала это — только Кнайб мог решиться пересечь на самолете закрытую границу. И, понимая это, Кнайб пил скотч, красиво говорил о неподкупности неба, вспоминал знаменитых пилотов, нашептывал комплименты. Но Анхела видела — в черных подвалах его подсознания, как черви, копошатся унижающие ее, Анхелу, мысли. Улыбаясь, потягивая скотч, ничем не выдавая себя, Кнайб думал о ней мерзко и был счастлив от того, что люди еще не научились читать мысли…
А оружие? — спросила себя Анхела. Как в самолет Кнайба попало оружие? Неужели она все-таки недооценила Кнайба? Неужели при всей его низменности он работал на либертозо?
Нет! Кнайб был жаден, испорчен, груб. Кнайб не мог работать на либертозо. Таких, как Кнайб, можно только купить.
Значит, либертозо купили Кнайба. Он решил подработать и на этих отверженных… В каких нищих карманах звенели собранные для него медяки? И почему, если либертозо нужны были деньги, Хосеф Кайо никогда не обращался к ней, к Анхеле?
Хосеф боялся, — с острой жалостью решила она. Он боялся потянуть за собой меня. С тех пор, как я отказалась стать его женой, он ни разу не посетил виллу “Урук”. Но он и не забыл обо мне, он любил меня и издали и постоянно следил за всем, что я делаю…
Ангела вновь взглянула на журналиста.
Я пришла в “камеру разговоров” за спрайсом. Я не думала, что они схватят Кайо. Мои планы нарушены.
Анхела боялась, что уже не сможет спасти журналиста. Боялась, что ей не хватит времени. Два дня назад ее браслет — спрайс — начал светиться. Это значило — ее ждали, ей следовало уходить.
Сколько лет я веду эту игру? Почти семнадцать!
И ни разу ни соблазн, ни трагедия не вырвали меня из привычного круга — политики, ученые, бизнесмены… Я и Кайо оттолкнула от себя по той же причине — он хотел вырвать меня из этого круга. Но круг был очерчен не мной!
А если бы это я лежала на “Лоре”? — неожиданно подумала Анхела. Если бы не у Кайо, а у меня болело плечо и резко, страшно ударяло под лопатку задыхающееся сердце? Если бы не он, а я все силы направляла сейчас на то, чтобы затаить, убить, спрятать в плавящемся от боли мозгу единственную, но такую важную фразу: “Запад Абу… пять костров ромбом… одиннадцатого… пятнадцатого… двадцать второго…”? Смогла бы я поднять руку на человека?
Нет, сказала себе Анхела.
Поднять руку на человека может только человек!
— Вам жаль туземца? — негромко спросил Досет.
— Да.
— Почему же вы ему не поможете? Достаточно ответить на мои вопросы, и мы отправим туземца в госпиталь.
Это была ложь. Анхела зажмурилась и покачала головой.
Досет в упор взглянул на дочь Ауса. Он был убежден — она заговорит!.. В Кайо Досет не верил — либертозо бесчувственны. Их можно только уничтожать… Но Анхела… Когда Кайо завопит, когда электрический ток начнет выламывать его кости, когда из прокушенных губ хлынет кровь, Анхела заговорит.
А пока… Чувствуя, что все идет, как надо, Досет приказал:
— Приведите Этуша!
Это был его резерв. Он, Досет, не собирался бросать в огонь самое необходимое. Он верил — это дело можно провести малой кровью.
Подумав так, Досет улыбнулся. Сухой, мертвой улыбкой, едва раздвинувшей его тонкие, бесцветные губы.
Глава пятая
Художник
Этуша втолкнули в “камеру разговоров”.
— Почему ты отказался писать эту женщину? — грубо спросил Досет.
Этуш вздрогнул. Он боялся смотреть на Анхелу, он отворачивался от “Лоры”. С унизительным страхом, с низкой мольбой Этуш смотрел только на Досета.
— Эта женщина не для моей кисти, — жалко выдавил он. — Я не умею писать святых!
— И все-таки ты ее напишешь! — заявил Досет.
— Нет! — затравленно возразил Этуш. — Я рисую только преступников!
— Дуайт, воротник!
Легко замкнув распухшие, но слабые руки художника в металлические наручники, Дуайт приказал:
— Ложись!
Только теперь Анхела уяснила назначение металлического кольца, ввернутого в пол камеры. К этому кольцу Дуайт быстро и деловито привязал грузно опустившегося на колени художника. Так же быстро и деловито Дуайт затянул на шее Этуша мятую сыромятную петлю — “воротник”. Тепловой луч мощного рефлектора, подвешенного в стене, ударил в шею Этуша, и художник, по-птичьи замерев, обессиленно прикрыл выпуклые глаза желтоватыми пленками почти прозрачных век.
— Сейчас одиннадцать… — заговорил Досет. — К двум часам ночи я должен знать — где, кто и на какие деньги покупает оружие для либертозо? Кто и через какие порты ввозит его в Танию? Когда и в каком месте должны приземлиться самолеты с остальным оружием?.. Отвечать может любой: и туземец, — он кивнул в сторону Кайо, — и вы, Анхела. Тот, кто заговорит первым, будет отпущен. Ну, а если никто не заговорит, я по очереди убью Этуша и туземца, и кровь этих людей ляжет на вас, Анхела.
— Но если мне нечего сказать — наивно удивилась Анхела.
И Досет почувствовал бешенство.
Вскочив, он одним шагом преодолел пространство, отделявшее его от Анхелы. Ударившись бедром о край стола, хищно и мягко наклонился над женщиной, так странно пахнущей травами и цветами, и рванул на себя руану.
Тонкий шелк лопнул. Накидка сползла с голого плеча Анхелы. Будто защищаясь, дочь Ауса вскинула руку, и на ее тонком запястье холодно блеснул браслет — точная копия того, что лежал на столе майора.
Мгновение Досет боролся с неодолимым желанием — ударить Анхелу. Но — браслет!
Не глядя на поджавшего губы Дуайта, на каменно застывшего у дверей Чолло, на сжавшегося Этуша, наконец, на руану, упавшую на пол, майор вернулся на место. Сел. Потянулся к скотчу. Но выпить помешал Этуш — сыромятная петля, быстро высыхая, сдавила его рыхлую шею. Художник захрипел.
— Хочешь рисовать? — мрачно спросил майор.
Этуш согласно и страшно задергался.
— Принесите кисти, картон! — приказал Досет. — Дуайт, сними с него воротник! — И добавил, обращаясь уже к Этушу. — Рисуй внимательно! И не подходи к столу, от тебя дурно пахнет!
— Руки дрожат, — прохрипел Этуш. — Дайте мне скотча!
— Займись делом. Ты получишь свой скотч, но позже…
Досет хлебнул прямо из бутылки.
Браслеты, поставившие его в тупик, вполне могли служить паролями!
Исподлобья он взглянул на Анхелу. Оставшись в тонкой кофте, она сидела в кресле прямо и строго.
— Дайте напряжение на туземца!
Дуайт замкнул цепь.
Привязанный к “Лоре”, Кайо вскрикнул. Судорога изогнула его полуживое тело, а Дуайт, наклонившись над ним, заорал:
— Когда придет следующий самолет?
Помогая Кайо, Анхела приняла на себя часть удара.
Ее вид — закрытые глаза, посеревшие губы — вполне удовлетворил майора. Он не подозревал, что Анхела могла выдержать и более страшную боль. И он, конечно, не думал, что Кайо не получает своей дозы.
И все же времени мне не хватит, сказала себе Анхела… Еще несколько ударов, и Хосеф впадет в шок. Мне не спасти Кайо. Я не успею его спасти! Он уходит…
Из всех точек боли, которые она перенесла на себя, самыми чувствительными были две — под сердцем и под желудком, глубоко внутри.
Сглаживая неравнозначность боли, Анхела откинулась на спинку неудобного деревянного кресла: кто может стать ее помощником? Кто может принять на себя боль — ее и Кайо?
Этуш? Нет. Этуш не годился. В его мозгу было пусто. Этуш был обречен. И Анхелу поразило то, что и Этуш, и Кайо, — оба они уходили в молчании. Оба знали — все кончено…
Широкий затылок наклонившегося над картоном художника напомнил Анхеле Шмайза. Но только на миг… Доктор был крупен, но крупен по-спортивному, подобранно. Было время, когда Этуш и археолог не расставались. Сдержанный немец и суетливый таниец — странная пара! Но Шмайзу художник был по душе.
Лет пять назад, уступая просьбам археолога, Этуш взялся за перерисовки шумерских глиняных печатей. Часть работ приобрел университет Элъжбеты, часть перешла к Анхеле. Особенно нравился Анхеле лист, на котором Этуш изобразил Гиша. Царь Урука стоял, сжав под мышкой свирепого, не смирившегося льва. Тюрбан башней возвышался над лбом Гиша, под льняным хитоном вздувались твердые мышцы.
Чем художник привлек Шмайза?.. Никто этого не знал, но прежде нелюдимый археолог везде стал появляться с Этушем. И только Анхела понимала причину их дружбы: она. Ибо уже тогда, пять лет назад, Шмайз начал бояться Анхелы.
Да, именно испуг вызывали в нем ее память, ее поистине феноменальные способности. С необычной легкостью Анхела воспроизводила на память самые сложные тексты.
Она запоминала все, сразу и навсегда.
А знание языков, живых и мертвых!
— Одиннадцать падежей! Несколько видов множеств венного числа! Клинописное написание! — поражался Шмайз. — В какой эдубба какой уммиа1дал вам это?! Или вы впрямь родились в Шумере?
Раз в два месяца Шмайз посылал из Ирака подробные отчеты, и они возвращались к нему с массой пометок. Никто бы не поверил, что эти пометки сделаны двадцатитрехлетней женщиной, не имевшей весомого научного имени.
Шмайз думал: “Разработка проблем истории Древнего Востока — долг каждого истинного археолога! Математика и медицина Шумера оставили свой след не только в науке греков и александрийцев. Шумерская система мер и весов, до введения метрической, была известна повсюду. Влияние Шумера на эллинистические монархии, а значит, и на Рим, Византию, Египет — несомненно…” Однако Шмайз никогда не мог по-настоящему принять стиль Анхелы. Она торопилась найти нечто необычное, вызывающее. Она требовала: “Ищите не в Фара! не в Абу-Бахрейне! не в Тел-абу-Хабба! Эти холмы рыты и перерыты! Ищите там, куда никто не заглядывал! Там, где мог путешествовать сам Гиш!” Будто из Тании было видней, где искать…
Еще более а ранными казались Шмайзу намеки Анхелы на то, что именно надо искать. Она будто сознательно забывала о том, что времена Гшиа (именно этот древнешумерский эпос ее занимал) были утоплены в самых отдаленных, в самых оавних веках варварства…
Первые же находки в Ираке, в указанных Анхелой местах, повергли Шмайза в ужас и трепет.
За три месяца до мартовского переворота археолог прилетел в Танию. В столице было неспокойно, в аэропортах группами прогуливались морские пехотинцы. Народный президент произносил длинные речи, толкались перед лавками подозрительные юнцы из общества самообороны. Доктор Шмайз ничего этого не увидел. Его поразила не Тания. Его поразил вопрос Анхелы:
— Можно ли соотнести найденное вами с путешествиями Гиша?
— Нет! — резко ответил Шмайз. И Анхела увидела — он полон сомнений.
— Но я была права, — мягко заметила Анхела. — Я говорила, что вы наткнетесь на нечто необычное?
— Что мне делать с такой находкой?! — взорвался Шмайз. — С кем, кроме вас, я могу ее обсудить?.. Титановая сталь в Шумере! Боже правый! И это в то время, когда жители Европы еще не додумались до каменных топоров!
— Это не все, — заметила Анхела. — В руинах Ларака, если вы их найдете, вас ждут не менее удивительные предметы.
— Как мне искать руины Ларака? По мифам?
— Шлиман нашел Трою, руководствуясь указаниями Гомера, — улыбнулась Анхела. — Доверьтесь, Курт, мне.
— Чтобы сломать шею? — вознегодовал Шмайз. — Я и так не могу понять — что же именно мы извлекаем из гиблых земель Ирака?.. Когда Лайярд приступал к раскопкам Ниневии, все древности Шумера можно было впихнуть в один ящик. У меня — вагон находок, но реальную жизнь Шумера я представляю себе куда хуже Лайярда. Подумайте сами! За тысячелетия до первых машин кто-то рассчитал время обращения Луны вокруг нашей планеты с точностью до 0,4 секунды! Кто-то выплавил настоящую сталь! Кто-то разделил год на 865 дней 6 часов 11 минут! Кто-то вычертил звездную карту с объектами, невидимыми невооруженным глазом! Кто-то ввел в обиход шестидесятиричную систему счисления!.. И все это в Шумере, за тысячелетия до наших дней!
— Ищите, Курт! — повторила Анхела. — Ищите храмы, ищите глиняные таблички. Информация не исчезает, она всегда вокруг нас. Надо лишь научиться извлекать ее с наименьшими искажениями.
— Я не верю в сталь в Шумере!
— Но вы же ее нашли!
— Да, — растерянно подтвердил Шмайз. — Но с кем мне обсудить столь странную находку? Меня обвинят в фальсификации!
— Я не обвиняю вас, Курт!
Длинными пальцами Анхела прикоснулась к виску Шмайза, и археолог медленно поднял на нее взгляд.
Шмайз не улыбнулся. Болезненные узлы “годовой шишки”, обезобразившей левую щеку, помешали улыбке. Но прикосновение Анхелы было полезней лекарств — боль прошла… Анхела смотрела на него с доверием и надеждой, однако археолог не смог заставить себя задать ей тот вопрос, что мучил его все эти годы. Почему Анхела, так тщательно следя за его работой, ни разу не захотела прилететь в Ирак сама?..
— Покажи! — приказал Досет, и Этуш послушно протянул ему кусок картона.
Рисунок не был закончен. Длинные волосы Анхелы только угадывались. Но глаза Этуш написал.
Майор поразился — так суеверно, так четко были выписаны эти глаза!
— Подпись!
Этуш торопливо проставил дрогнувший завиток.
— Ты уже писал эту женщину!
— Никогда!
— Не лги! — убеждал Досет. — Ты писал ее!
Странно, подумала Анхела. Почему именно художникам, людям часто беспутным, бессистемным, дается дар прозрения? Почему именно они чисто интуитивно угадывают то, до чего не доходит логика?
Она вспомнила вечер, проведенный Шмайзом, художником и ею года четыре назад. Был спор, вызванный неудачной фразой Шмайза. Он хотел сказать, что не настоящая, не цветущая сейчас жизнь имеет определяющее значение для археолога, но фраза не получилась. Вышло так, будто ему, Шмайзу, древняя стена дороже живого города.
Этуш фыркнул презрительно:
— Курт, если помнишь, портрет моны Лизы, жены Франческо дель Джоконде, остался незавершенным. И все же, по словам Вазари, “это произведение написано так, что повергает в смятение и страх любого самонадеянного художника, кто бы он ни был!” Так что же важнее, по-твоему? Портрет Джоконды или его оригинал?
— Ты не понял меня, — рассердился археолог. — Искусство всегда вторично!
Этуш ухмыльнулся.
— Тогда почему люди вот уже четыреста лет восхищаются портретом моны Лизы и ничуть не тоскуют по утраченному оригиналу?
Шмайз растерялся.
— Если уж мы заговорили о Джоконде, — махнул короткой рукой Этуш, — у меня найдется еще одно замечание… Моне Лизе, когда Леонардо взялся ее писать, было около двадцати лет. Так утверждает ученик Леонардо Франческо Мельци. Шона Лиза позировала художнику в костюме Весны, в левой руке держала цветок коломбины… Почему же, Курт, на знаменитом холсте мы видим не цветущую женщину, а… вдову?
— Вдову? — неприятно удивился Шмайз. — Ты просто много выпил!
— Именно вдову! — шумно рассмеялся Этуш. — Да, я пьян. Но Леонардо написал именно вдову!.. Или он большой шутник, или я… большой невежа!
— К правде ближе второе, — проворчал Шмайз.
Но Этуш не слушал археолога. Расплескав вино, он налил себе полную чашу и пьяно уставился на Анхелу:
— Леонардо написал вдову! Не просто вдову, а символ вдовы. Символ нашего горького мира! И не знай я тебя, Анхела, я бы сказал — Леонардо написал тебя!
— Не льсти, Этуш, Мне далеко до Джоконды!
— Не ищи в моих словах буквализма. Да, у вас все иное — руки, волосы, уши. Но вы идентичны в своей загадке.
— В какой загадке, Этуш? — насторожилась Анхела.
— Ладно, — отмахнулся художник. — Я попробую написать вдову. Это не будет портретом новой Джоконды. Нет! Но это будет все тот же символ, ибо символы в нашем мире следует подновлять…
Этуш не написал портрета Анхелы. Он не выдержал шумного успеха, выпавшего на долю первых его картин, не выдержал непонимания, пришедшего вслед за успехом. Он стал много пить, ему резко изменил вкус.
После выхода в свет роскошного издания эпоса о Гише, иллюстрированного стилизованными печатями, Этуш поссорился с археологом и перестал бывать у Анхелы. Он быстро опускался. Вечно пьяный, хватался то за одно, то за другое, но нигде не мог обрести себя. Вместо обещанной символической вдовы он написал в приступе пьяного безумия портрет ассирийца, наградив его глазами Анхелы… А затем наркотики и наконец, тюрьма…
И все же именно Этуш, подумала Анхела, сумел, пусть и подсознательно, угадать мое тайное тайных…
— Я никогда не писал ее! — вопит Этуш.
— Тебе не надо умирать! — убеждал Досет. — Тебе нужно работать, спать, пить скотч, пользоваться плодами успеха… Подойди! Разве ты не писал ее? — майор резким движением, испугавшим художника, сорвал тряпку с принесенного из лаборатории портрета.
Лоб, борода, щеки ассирийца были заклеены пластырем. Тем яснее были глаза, глянувшие на Этуша.
— Вдова! — потрясенно отступил художник.
Странно закатив глаза, он вздрогнул, пошатнулся, по его коротким рукам пробежала дрожь, и вдруг, сразу, Этуш упал, ударившись головой о бетонный выступ.
— Унесите его! — брезгливо приказал Досет.
Ни на кого не глядя, чувствуя, что еще один вариант отработан впустую, майор бросил недокуренную сигару в пепельницу. Металлический браслет попался ему под руку, звякнул. И как ни был легок этот звук, Анхела его уловила.
Майор вздрогнул.
Дочь Ауса смотрела на браслет так, будто в “камере разговоров”, наполненной флюидами ненависти и страха, присутствовало с некоторых пор еще одно, невидимое, но строгое существо — все понимающее, ни на что не закрывающее глаза…
Глава шестая
Проверка на человека
Кайо потерял сознание. Дуайт, наклонившись над “Лорой”, равнодушно поправил впившиеся в запястья журналиста наручники.
Голый бетон… Мертвая, сырая тишь…
С нервным, почти болезненным интересом Досет принял из рук лейтенанта бумагу, исписанную мелким почерком Витольда. Что написал эксперт?
“…По преступной небрежности капитана Орбано в личном деле А2 отсутствуют отпечатки пальцев.
Лингвисты отдела полагают, что великолепное знание А2 всех танийских наречий не является подтверждением ее действительно танийского происхождения. Никто не знает, кем она была брошена семнадцать лет назад у входа в монастырь Святой Анны.
Мы нигде не нашли фотографий А2, а наши попытки получить такие фотографии в тюрьме результатов не дали.
В первые же часы пребывания А2 в спецкамере Внутреннюю тюрьму Ниданго покинули крысы. Это может быть случайным совпадением, но я все же рискну связать случившееся с радиошумами, отмеченными мной при появлении А2 в “камере разговоров”.
А2 — женщина волевая, крайне уравновешенная. Исходя из всего вышесказанного, я бы рекомендовал, майор, совместить допрос А2 с проверкой ее на человека”.
Он многого хочет! — подумал майор.
Проверка на человека… Запугать, сломать допрашиваемого убийством, совершаемым на его глазах, — такое делалось не часто…
Майор, не торопясь, вынул из нагрудного кармана письмо, перехваченное сотрудниками Витольда, и положил его на стол так, чтобы Анхела со своего места не смогла прочесть в нем ни строчки.
“Анхела! — писал доктор Шмайз. — Я нашел то, что вам хотелось найти!
Археология полна неразгаданных тайн. В 1844 году английский естествоиспытатель Дэвид Брюстер нашел в Кингудском карьере стальной гвоздь, внедренный в кусок твердого песчаника. В 1869 году в штате Невада в полевом шпате, добытом со значительной глубины, обнаружен металлический винт. Восемнадцатью годами раньше некто Хайрэм Уитт вынул аналогичную находку из обломка золотоносного кварца. Странные находки, не правда ли? Но они ничто перед тем, что нашел я!
Самые разные чувства владеют мною сегодня, но среди них нет, к сожалению, удовлетворения. Может быть, это от усталости, а может, оттого, что я перестал понимать смысл собственных находок.
Да, я знаю, за семьдесят лет работ в Ираке археологи вряд ли раскопали более одного процента всех погребенных в его земле исторических богатств; среди остающихся в неизвестности девяноста девяти процентов явно найдется много удивительного. Но я — ученый. Я знаю, что даже самое удивительное следует рассматривать с позиций логики. Как рассматриваем мы, например, темные места “Уриа…” или “Ангалъта кигальше…”2
Вскрыв пески над стенами найденного нами Ларака, я сразу наткнулся на руины древнего эккура3. Термический удар невероятной силы размягчил, расплавил каменные стены семиэтажной башни, и они оползли, застыли бесформенной массой, которую не брала никакая кирка.
Что за небесный огонь поразил обитель жрецов? Какая неведомая сила обрушилась на несчастный город?
В недоумении взирал я на загадочные руины. Сырой кирпич можно расплавить лишь в очень сильном огне в специальных печах. Что расплавило сырой кирпич на открытом воздухе?
Я подумал о молниях. Здесь, в Ираке, воздух настолько насыщен электричеством, что хвосты лошадей перед грозой торчат вверх, как щетки… Но удар молнии не мог сжечь целый город!
Я обратился к вашей работе, посвященной мифическому оружию шумеров — оружию Замамы, абубу, “потоку пламени”. И сразу вспомнил строки из столь любимого вами эпоса: “Небеса возопили, земля мычала. Света не стало, вышли мраки. Вспыхнула молния, гром раздался, Смерть упала с дождем на камни”.
Анхела! В тех же оплавленных руинах, под сводами эккура, я обнаружил человеческий скелет, радиоактивность которого превышала норму в пятьдесят раз!
Скелет находился в грубом каменном саркофаге. И на левом запястье был браслет, выполненный из неизвестного мне сплава — тяжелого и почти прозрачного.
Я не знаю, Анхела, как следует оценивать мою находку, но догадываюсь, что об этом знаете вы. Рискну утверждать, что вас никогда не интересовала история нашей цивилизации сама по себе; вас интересовал этот потерянный в дымке тысячелетий браслет. Вы о нем знали.
Кем был несчастный, пораженный радиоактивностью? Уж не самим ли скитальцем Гишем? Или его другом Энкиду, погибшим в борьбе с небесным быком?.. Я растерян, Анхела.
Я знал о шумерах многое. Знал, что в темных своих веках они возводили башни, выращивали ячмень, строили сложные ирригационные системы, пользовались письменностью и гальваностегией. Но трудно поверить, что дети Шумера могли видеть и такое апокалипсическое действо: “Из глубин небес поднялась туча. Адад в ней ревел, Набу и Лугалъ вперед выступали. Факелы принесли Аннунаки, их огнем осветили землю. Грохот Адада наполнил небо, все блестящее обратилось в сумрак!”
А ведь эти слова приводятся в древних шумерских мифах!
Кроме того, передо мной лежат оплавленные руины Ларака. И этот скелет…
Все мы, Анхела, в той или иной мере злоупотребляем правом историка судить о предыдущем на основании более известного нам последующего. Но где, скажите, истина, если о ней можно делать столь взаимоисключающие выводы?.. Атомный взрыв в Шумере! Боже правый! Я жалею, что не умер в болотах Ирака год, два года назад, когда прошлое не казалось мне таким поистине непостижимым!
И еще, Анхела… Я теперь знаю, что для вас человеческая история практически не имеет тайн. Но мне хочется знать больше.
Кто вы?
Я задаю этот вопрос с горечью. Я не разглядел, не понял вас. Я только пугался вас, когда находился рядом. А теперь, когда нашел мужество спрашивать, боюсь — вы не дождетесь меня… И если я вас и вправду не увижу, помните: мы, люди, как бы ни был еще жесток и темен наш мир, давно способны отличать добро человеческое от добра божественного!.. Если вы не человек, то кто вы?”
Что она, — хмыкнул про себя Досет, — и впрямь святая?
И перевел взгляд на Анхелу.
Браслет на ее руке и его двойник, найденный Шмайзом, — они, конечно, не тайный знак, не пароль либертозо…
Что бы это ни было, — сказал себе майор, — я не дам Анхеле водить меня за нос. Слишком много чудес! Я предпочитаю ясность и простые решения. И займусь не браслетом, а главным. Это главное — самолет!
Но с этой минуты странная нерешительность, которой майор никогда раньше не чувствовал, стала явственно вмешиваться во все его планы.
— Анхела! — сказал он, подавляя в себе эту нерешительность. — При пытке током самое страшное — язык. Он влажный и воспринимает удар сразу. Нет людей, способных вынести такую боль. Вот почему в вашем молчании нет смысла. Туземец заговорит!.. А если он все же окажется исключением, я брошу на “Лору”… вас! Вы слушаете меня?
— Да.
— Тогда ответьте, — Досет не спускал с нее глаз. — Почему вы не скрыли следов пребывания Кайо в вашей вилле? Даже кровь с подоконника не смыли! Не спрятали испачканный бинт… Вы что, впрямь жаждали познакомиться с “камерой разговоров”? Вас интересовал этот браслет? Ведь он, кажется, двойник вашего?
Анхела улыбнулась.
Два дня назад браслет на ее руке засветился. Это значило — станция перехода запущена, энергия, необходимая для переброски, собрана, время пребывания Анхелы в Тании подошло к концу.
Удивленная вопросами Досета, Анхела сосредоточилась и мысли майора открылись ей:
“Она не человек… Зачем она вмешивается в наши дела?.. Проверка на человека…” Откуда, удивилась она, это странное желание отторгнуть меня от людей? И тут же прочла в мыслях майора:
“Ларак… Небесный бык… Радиоактивный скелет… Оружие Замами…” Они перехватили не только спрайс, поняла Анхела. В их руки попало и письмо Курта.
Бедный Курт!
Она снова почувствовала боль под сердцем, но на этот раз боль принадлежала только ей. И боль усилилась, когда Анхела представила, как страшно было Шмайзу бежать по лесной поляне, как страшно было ему видеть прыгающую перед ним собственную черную тень, отброшенную пламенем горящего самолета!..
Погружаясь в прямые, как выстрелы, мысли Досета, Анхела слово за словом восстановила письмо Шмайза. И, может быть, впервые за мною лет, проведенных ею в Тании, она испытала чувство нежного облегчения — Курт ошибся!.. Он слишком близко стоял к тому, что могло ослепить и более смелого человека!
— Если туземец не скажет, — повторил Досет, — скажете вы! — И приказал: — Дуайт, напряжение!
Дуайт замкнул контакты. Судорога свела тело журналиста, но это была не боль, это был лишь рефлекс, реакция на уже узнанное!
— Что у вас, Дуайт?
— Видимо, отошли контакты, — Дуайт наклонился к проводам.
— Живее!
— Ищите ниже, — подсказала Анхела. — У левой клеммы, под изоляцией, обрыв.
— Точно! — удивился Дуайт. — Придется сменить провод.
— Не стоит, — произнесла Анхела, поднимая с пола руану. — Вы не тронете больше Кайо. А что касается самолета, майор, эту тайну вам придется оставить для либертозо. Она не принадлежит вам.
— Я потому и облечен властью перераспределять информацию, — хмыкнул Досет, — что меня не устраивают чужие тайны… Не будете же вы утверждать, что нам трудно сменить перетершийся провод?
— Я порву его снова!
— Порвете? — поразился Досет.
— Да, — повторила Анхела. — Порву. И, если понадобится, повторю это много раз. Я не ленива.
— Но вы и не сумасшедшая! — взорвался майор.
— Это меня поддерживает.
— Тогда, может быть, начнем все сначала? — Досет едко ухмыльнулся. — Где вы все-таки родились?
— Мемфис-центр…
— Я уже слышал об этом!
— Не до конца… Мемфис-центр двадцать четвертого века!
Она разыгрывает комедию или впрямь свихнулась? — окончательно растерялся майор.
Самое трудное, сказала себе Анхела, это убеждать. Там, дома, в двадцать четвертом веке, достаточно было кивнуть, и этот кивок не мог не быть правдой. Они же, подумала она о Дуайте, Досете, Чолло, давно разочаровались в словах. Им не нужна правда, ибо чаще всего она оборачивается против них. Им нужны фокусы, им нужны трюки. И чем эти трюки эффектнее, тем легче они в них верят.
Она вспомнила гранитные скалы, нависшие над могучей северной рекой. Лиственницы пожелтели, под каждой был очерчен круг опавших осенних игл. На другом берегу высоко поднимались над скалами и деревьями длинные корпуса Института Времени. Собирая редкие ягоды костяники, Анхела нетерпеливо смотрела на реку. Она ожидала Риала.
Она ошиблась — Риал не воспользовался катером, он просто переплыл реку. Он вылез на розовый гранит совершенно мокрый, с широких плеч стекала вода, волосы прилипли ко лбу. И, прижавшись щекой к мокрому плечу Риала, Анхела разблокировала сознание. Самые тайные мысли свободно текли в мозг Риала и, отраженные, усиленные его чувством, так же свободно возвращались к ней. Они чувствовали друг друга, они были одним существом, и Анхела не сразу поняла — почему Риал смеется. А Риал, правда, смеялся. Смеялся беззвучно, скрыто. Смеялся словами, считанными о древней клинописной таблицы. И в бесконечно счастливом, добром и нежном смехе Анхела, наконец, различила слова.
“Сохрани для себя свои молитвы, — смеялся Риал. — Сохрани для себя питье и пищу, пищу твою, что достойна бога. Ведь любовь твоя буре подобна, двери, пропускающей дождь и ветер, дворцу, в котором гибнут герои!.. Где любовник, — смеялся Риал, — где герой, приятный тебе и в грядущем?.. Птичку пеструю ты полюбила; ты избила ее, ты ей крылья сломала, и живет она в чаще, и кричит; крылья) крылья!.. Полюбила коня, знаменитого в битве, и дала ему бич, удила и шпоры… И отцовский садовник был тебе мил — Ишуланну. На него подняла ты глаза и к нему потянулась: “Мой Ишуланну, исполненный силы, упьемся любовью!” Но едва ты услышала его речи, ты его превратила в крысу, ты велела ему пребывать в доме, не взойдет он на крышу, не опустится в поле… И меня полюбив, ты изменишь тоже мой образ!”
Риал оторвался от Анхелы и с неожиданной грустью повторил уже вслух:
— И меня полюбив, ты изменишь тоже мой образ…
Он ничего не добавил. Но по тому, как часть его подсознания вдруг замкнулась, Анхела поняла: Риал пришел ненадолго; опыт ждет; и Риал сейчас вновь отправится на ту сторону реки. Не поднимая глаз, она спросила: “Это будет сегодня?”
И Риал ответил: “Да”.
Не веря, Анхела подняла глаза. “Да” Риала было его прощанием. Неделя? Месяц? Год?.. Сколько бы ни было, это все равно будет разлукой.
— Что это? — спросила Анхела, притрагиваясь к полупрозрачному браслету, охватившему запястье Риала.
— Спрайс, — ответил Риал. — Таймер. Прибор, который начнет светиться, когда до возвращения останутся считанные дни.
И обнял ее.
— Сколько бы времени ни прошло, спрайс засветится. И мы опять встретимся с тобой. Здесь, на берегу.
Риал ушел вечером. И катер пропал во тьме, и небо затопило грозовой тучей, и силуэты далеких зданий засветились бесчисленными огнями, а она все сидела на берегу и ждала грозу. Она чувствовала — гроза будет страшная, не по сезону. И не ошиблась.
Скрюченные гигантские молнии хищно и страшно падали с неба. Ревел ветер. И когда Анхела уже поднялась, прямо на ее глазах три молнии, почти без интервалов, жадно ударили в высокий шпиль башни распределения энергии. Сразу погасли огни в зданиях Института, весь противоположный берег утонул во тьме. Анхела бросилась в холодную воду реки, кляня себя за то, что сидела все эти часы тут, на берегу, продлевая столь короткие минуты своего высокого, своего жгучего счастья.
Риал! Только о нем думала Анхела, борясь с холодными валами, неожиданно взбесившейся реки. Риал! Его опыт!..
— Двадцать четвертый век… — негромко повторил Досет, и Анхела не сразу поняла, чем вызвано столь сильное разочарование майора.
Ах, да!.. Майор готовился к чудесам! Следуя примитивной логике, он готов был увидеть в ней кого угодно — пришельца из космоса, разведчицу либертозо, юродивую. Успел поверить во встречу с нечеловеком, а она, Анхела, опустила его на землю, отняла у него им же созданный миф.
Они все еще верят в чудо, подумала Анхела. Это от слабости, от неуверенности, от усталости. Не умея перестраивать самих себя, они тщатся перестроить мир. Они мечутся от бога до атома, пытаясь доказать самим себе, что чудо рано или поздно случится!
— Двадцать четвертый век, — все еще недоумевая, повторил Досет. — Четыре века после нашего… Но чем, собственно, вы отличаетесь от меня? Или от туземца?.. У вас что — три сердца? Или совсем нет тени?
— Различия между нами не обязательно должны сводиться к внешности, — терпеливо заметила Анхела. — Антонио Аус удочерил меня давно, он долго жил со мной рядом, но и он не заметил во мне ничего необычного. Что же касается моего появления в монастыре Святой Анны, то детали его, и то некоторые, были известны лишь матери-настоятельнице. Но она давно умерла.
Майор пришел в себя:
— Хватит!
И посмотрел на часы. Я дам Анхеле минуту, решил он. Если Анхела и сейчас ничего не поймет, я брошу ее на “Лору”! Секундная стрелка, на которую уставился майор, мерно бежала по циферблату — одинокий стайер в замкнутом круге цифр. Когда стрелка дойдет до семи, решил Досет, я кивну Дуайту.
Но стрелка до семи не дошла. Упершись в невидимое препятствие, она замедлила ход, с усилением, выгибаясь, пересекла еще два — три деления, и… Время остановилось!
Наваждение!..
Досет тряхнул головой, ошеломленно уставился на Анхелу.
— Какой у вас вес?
Анхела догадалась:
— Пятьдесят девять.
— Я не дал бы и сорока
4!
Не обращать внимания на ее фокусы! Бросить ее на “Лору”!
Но в глубине души Досет готов был признать — его переигрывали! А с этой мыслью пришло ощущение, что в “камере разговоров” что-то неуловимо изменилось. Досет не мог понять — что. Но это что-то явственно чувствовалось. Это что-то тревожило и пугало… Он взглянул на Чолло и Дуайта, и, козырнув, не сказав ни слова, они вышли из камеры.
Разве он приказал им уйти?
Майор переборол страх. Деревянным, не слушающимся языком выдавил (ему казалось — с усмешкой):
— Ну, и что вы еще умеете?
Анхела осталась спокойной:
— Прикосновением ладони определить температуру предмета с точностью до сотых долей градуса. Вдохнув запах самого чистого предмета, сказать — с каким веществом он соприкасался. Различать сотню оттенков любого цвета, невооруженным глазом прослеживать фазы Венеры, чувствовать электромагнитные и атмосферные колебания. Смеяться одной стороной лица… — Досет с тупым изумлением увидел, как в уголке ее левого глаза навернулась крупная слеза, печально сползла по щеке, в то время как правая сторона лица весело улыбалась.
Досет покачал головой.
— Вы вправду можете порвать провод на расстоянии?
Что-то щелкнуло…
Досет увядая — провод, намотанный на щиколотку Кайо, упал на пол, свился, как змея. Одновременно сумеречным голубым светом засиял над раковиной грязный кафель. И точно такое же, но более ровное и чистое сияние вспыхнуло над Анхелой. Оно рождалось в прозрачной голубизна браслета, росло, охватывало лицо, волосы, шею Анхелы. И Анхела вся теперь как бы растворялась, меркла в стекленеющем, оплавленном озоновой голубизной воздухе.
Чертовщина!.. Письмо Шмайза прямо на глазах майора расползлось на мелкие клочки, а ключ, массивный стальной ключ от сейфа, которым майор пользовался час назад, круто, градусов под двадцать, был изогнут и, кажется… продолжал изгибаться!
— Я догадывался, — беспомощно произнес майор. — Вам зачем-то понадобился двойник вашего браслета. Поскольку он попал в нам, вы не остановились перед прогулкой в “камеру разговоров”.
Он взглянул на браслет, лежащий на столе, перевел взгляд на Анхелу, но задать вопрос она не позволила:
— Не мешайте!.. Я разговариваю с журналистом.
— Разговариваете?.. Как можно с ним говорить?
И ответил себе — наверное, можно. Ей, Анхеле, — можно! Кем бы она ни была, откуда бы ни явилась, в силе ей не отказать!
Эта мысль, как ни странно, успокоила его. Преодолевая страх и растерянность, Досет еще рае повторил про себя столь знакомое, столь ободряющее его слово — сила!
Глава седьмая
Вдова
Рассматривая важные волосы Ангелы, все еще испускающие голубоватое сияние, Досет обреченно подумал; я опоздал! Мне следовало встретить Анхелу раньше, до марта.
Что бы изменилось?
Многое!..
Говори конкретней! — прикрикнул на себя майор. Ты бы отказался участвовать в военном перевороте? Предпочел бы остаться никому не известный средним чином? Равнодушно прошел бы и мимо славы, в мимо власти?
Конечно, нет!.. Но вот слава… Досет нервно повел плечами. Со славой он поспешил…
Убийца Народного президента!.. Досет подозревал, что даже полковник Клайв за глаза употребляет это выражение. Иначе почему он, Досет, не в Ставке?.. О, полковник Клайв хитер! Он звал, где, как в кою во пользовать. Но он, Досет, тоже не глуп.
Успокоив себя, Досет поднял глаза на Анхелу. Двадцать четвертый век… Как по-детски нежен ее затылок!
Но так ли нежны намерения этой обаятельной женщины?
Досет незаметно ощупал пистолет, лежащий в кармане.
Умей она что-нибудь, кроме своих трюков, она бы не стала выпроваживать Чолло и Дуайта аз вши еры. Она просто приказала бы им освободить туземца! Она просто приказала бы отдать ей этот браслет!
Эта мысль рождала надежду.
Лазутчица из будущего?.. Но так ли проста ее роль? Может быть, ее неизвестный двадцать четвертый век оказался без угля, без нефти, без золота? Может быть, она, Анхела Аус, из тех, кто желал бы получить этот уголь, эту нефть, это золото в нашем, в двадцатом веке? И если это именно так — понадобятся ли им посредники?
Чем я, в конце концов, рискую?
УГРОЗА ИЗ БУДУЩЕГО! ПЕРЕНАСЕЛЕННОЕ БУДУЩЕЕ ПОКУШАЕТСЯ НА НАШ ЗОЛОТОЙ ВЕК! — разве подобного рода сообщения не заставят ООН и всякие там другие человеколюбивые организации отвязаться от травли замкнутого режима Тании? Против общей опасности действуют сообща! А на опасность, угрожающую миру, укажет он — майор Досет! Кто вспомнит тогда о Народном президенте? И кто станет оспаривать место Досета в Ставке?
Майор усмехнулся. Клайв нашел его и поставил во главе штурмового отряда. Не пора ли и ему, майору Д-сету, готовить кого-то, кто бросился бы в самый жар?..
А если Анхела лжет?
Согнутый ключ… Расползшееся письмо… Таинственное свечение… Порванный провод…
Если она и лжет, то после Кайо только она знает что-то о самолете.
Выбор следовало делать прямо сейчас. Каким-то дальним уголком подсознания Досет чувствовал, что чем быстрее он сделает выбор, тем труднее будет защищаться дочери Ауса. В конце концов, она еще ничем не проявила свою силу. Ведь не уберегла же она туземца, не помешала взять его под арест! Ведь не сумела же она спасти Шмайза, хотя явно была заинтересована в его возвращении! Ведь не решилась же она отнять свой браслет! И вообще еще неизвестно — справится ли она с наручниками из инструментальной стали?!
Досет почувствовал себя уверенней. Протянув руку, вытащил из коробки сигару. Обрезал ее, разжег, выпустил густой клуб дыма.
Итак, сказал он себе. Выбор сделан!
Анхела всей спиной чувствовала тяжелый взгляд Досета, но пси-заряд, использованный ею на майора и его сотрудников, продолжал действовать. Если Досет решится на крайность, — знала она, — то не раньше, чем через час…
Она разговаривала с Кайо. Точнее, прослушивала его потрясенный мозг, последние, с трудом фиксируемые сознанием мысли.
Молчание — так можно было перевести мысли Кайо на язык слов. Молчание… Пять костров ромбом — одиннадцатого, пятнадцатого, двадцать второго… Без оружия либертозо обречены… Одиннадцатого, пятнадцатого, двадцать второго — об этом известно только мне одному…
Я не вслух сказал это?
На секунду выйдя из забытья, Кайо разлепил опухшие веки и встретил внимательный взгляд Анхелы.
А-а-а, это она…
Эта женщина… Она неудачно установила свой круг, она всегда жила наверху, а народ этого не любит. Она была слепа, а я не сумел ей помочь вовремя… Но она честна перед нами. Когда танийцы забудут про ее пустую жизнь, они вспомнят о ней, как о прекрасной женщине… Кто помнит, кем была Джоконда? Верной женой или порочной дурой? Но все помнят, что она была обаятельна!
Хорошо, что я думаю об Анхеле, сказал себе Кайо. Я тогда забываю про запад Абу. Будь Анхела с нами, я мог бы шепнуть ей: “Запад Абу, пять постов ромбом — одиннадцатого, пятнадцатого, двадцать второго…” Тогда либертозо получили бы оружие. А без оружия придется охотиться за отдельными небольшими отрядами морских пехотинцев. Это приведет к большим жертвам…
Кайо знал — он обречен. И мечтал об одном — умереть молча.
Не оборачиваясь, Анхела дотянулась до лежащих па столе обрывков бумаги, клочков, оставшихся от письма Шмайза, Она знала: ее пальцы нащупают нужный клочок. И не удивилась, увидев расплывающиеся слова: “один процент…” Какая прекрасная цифра!
Если бы Кайо не умирал, Анхела вздохнула бы с облегчением. Ее план удался. Она нашла спрайс. Она разгадала судьбу Риала. Но Кайо умирал, и даже она, человек из далекого будущего, уже не могла помочь журналисту… Вздохнув, она бросила обрывок в большую, набитую окурками пепельницу.
Майор подозрительно проследил за ее движением, но удивления не выразил. Может, она брезглива? — подумал он, обрадовавшись этой им же самим выдуманной ее слабости. И поднял телефонную трубку:
— Ставка?.. Полковник Клайв?.. На проводе майор Досет! Прошу о чрезвычайном свидании! Да! Немедленно!..
— Вы ни в чем не убедите Клайва, — устало заметила Анхела.
Досет вздрогнул.
— Вы и мысли читаете?
— В пределах необходимое.
— Чем же ограничиваются эти пределы?
— Жизнью и смертью.
Досет не понял, но спросил:
— Что с туземцем?
— Хосеф Кайо ушел.
Она произнесла “ушел”, и внезапно ей изменили силы. Чувство, о котором она раньше судила не по себе, обожгло ее, заставило побледнеть.
Всему есть предел, сказала она себе. Но почему нет предела этой томящей боли? Только ли потому, что, прощаясь с Риалом, я надеялась на встречу, а прощаясь с Кайо, сразу знаю — встречи не будет?
Она произнесла про себя имя Риала и поняла, что все это время, хотя она и не думала о нем, он был с нею.
То, над чем она билась более двадцати лет, из них семнадцать в Тании, предстало перед Анхелой во всей своей страшной ясности.
Она вспомнила дискуссии в Институте Времени… Сначала они касались проблем чисто технических: непрерывно ли время? или оно дискретно? или оно обладает и теми и другими свойствами одновременно, как свет? и если это так, то нельзя ли разрывать дискретное время? и если такой разрыв возможен, то, проникнув во временную щель, нельзя ли двигаться по времени не только вперед, но и в обратном направлении?
Дискуссии…
Когда оказалось, что теория Риала верна и человек может погрузиться в поток времени, дискуссии не закончились. Если уж сравнивать время с рекой, то река эта обладала слишком мощным течением. Чтобы плыть в прошлое, то есть двигаться против всей массы этих “вод”, нужно было владеть колоссальной энергией. Оправдаются ли такие затраты?.. Риал умел убеждать! Его авторитет был огромен. Не случайно друзья называли его — Творец Времени, или просто — Творец.
Только Анхела всегда называла его — Риал.
В тот вечер, который она провела на берегу реки, Риал проводил первый конкретный опыт — специальная капсула, временная ловушка, должна была на несколько часов доставить его в семидесятые годы двадцать второго века и вернуть обратно. Но случилось непредвиденное — жестокая гроза вывела из строя распределитель энергии, и никто не мог сказать: в какое время, в какую пучину истории погрузился исследователь, как в батискафе, потерявшем возможность всплывать. Раз за разом гоняли временную ловушку в предполагаемую точку перехода, но ловушка не приносила ничего. Риал не вернулся. Риал исчез!
Гигантские потери энергии заставили прекратить поиски. Пришла пора раздумий, как говорила Анхела — мой век. Именно ей удалось настоять в Совете континентов на новой попытке — погрузиться в самые бурные дни двадцатого века.
Анхела выбрала Танию. Отсталая, нищая страна — здесь удобно было заниматься делами. Что бы Анхела ни делала — своя среди своих! — ее действия могли вызвать в худшем случае снисходительную улыбку: дочь миллионера, чудачка! Обаятельная, безвредная, любящая розыгрыши чудачка!
Почему двадцатый век?.. Анхела знала — куда бы ни попал Риал, он не мог не оставить вещественных, материальных следов. И легче всего их можно было отыскать именно в двадцатом веке, среди людей, добравшихся до главных тайн истории.
Был и еще один довод — спрайс!
Спрайс неуничтожим. Он мог оказаться на запястье кочевника Золотой орды или фаворитки Людовика XV, в свайном поселке древних норманнов или в лаборатории алхимика; рано или поздно, но он окажется и в руках ученых двадцатого века, века бурного, противоречивого, склонного к крайностям. Могла ли такая находка вызвать поистине болезненный интерес? — однозначного ответа тут быть не могло. Но вещь, сопоставимая только с будущим, могла сама по себе подсказать — будущее, в котором отказывали человечеству многие весьма влиятельные философы, существует! Его не убила гонка вооружений, его не убила тупость обманутых масс, его не убили ошибки лидеров! Но раз так, раз это будущее уже сейчас существует, не проще ли отказаться от борьбы, от тяжких трудов, не проще ли просто ждать? Будущее гуманно, будущее всесильно! Разве не протянут люди будущего руку помощи своим погрязшим в неразрешимых проблемах предкам? И разве, наконец, это не могло вызвать к жизни нечто вроде новой, вполне объяснимой религии — с возвращением Творца, с воскрешением всех для рая?
Теперь, после письма Шмайза, Анхела понимала — если бы спрайс и попал в руки сотрудников Естественного института Тании, вряд ли бы кто соотнес его с будущим. Скорее уж с пришельцами из Космоса, наконец, с кознями врагов — внешних и внутренних…
И теперь Анхела знала, куда, из-за аварии распределителя энергии, попал Риал. В древний, доисторический Шумер!
Она пришла к этому выводу, изучая клинописные таблицы, вывезенные Шмайзом из Ирака.
Полет Этаны на небеса! Борьба Энкиду с небесным быком! Разрушенные эккуры Ларака! Взрыв, похожий на атомный! — какой разум мог вызвать к жизни столь несвоевременные явления?
Риал!
И спрайс, найденный Шмайзом, подтвердил догадку Анхелы.
Ах, как они были похожи! Бородатый Гиш со свирепым львом, зажатым под мышкой, веселый Риал, не вставший над человеком, и этот униженный, обращенный в туземца, но не сломленный либертозо Кайо.
Анхеле показалось, ее спросили: “Чем они, собственно, похожи?”
И привыкшая к своим внутренним монологам Анхела ответила: “Герои всех времен совпадают в своей человечности. Где бы они ни умирали, они умирают не за себя…” И потерявшая Риала, никогда не знавшая Гиша, не имевшая никаких прав на Кайо, Анхела и впрямь почувствовала себя вдовой. Да, вдовой! В этом Этуш не ошибся…
Анхела прощалась.
Она знала: круг замкнут. Она знала: Этуш прав. Она — вдова! Ей еще не раз предстоит родиться там, в двадцать четвертом веке, чтобы потерять Риала. И ей еще не раз предстоит вернуться в двадцатый век, — чтобы потерять Кайо…
Люди не могут примириться со смертью, какими бы героями они ни были, — сказала себе Анхела, глядя на ушедшего, но не выдавшего своих тайн журналиста. Кайо искал бессмертия — для всех… Как Гиш… Правда, о Гише пели на доисторических базарах, имя Гиша произносили в толпе, о нем вспоминали, услышав в ночи рычание льва, шумерские пастухи, о нем говорили, покачивая головами, жрецы в семиэтажных эккурах, а Кайо уходил один. Не в пламени погребального костра, как цари Шумера, а на продранной металлической сетке “Лоры”. Крылья добрых духов Утукку и Ламассу не реяли над ним. Но зато над ним стояла Анхела…
Навсегда ли мы строим здания? — подумала Анхела. Навсегда ли мы входим в жизнь? Навсегда ли мы вводим в сердце любовь и ненависть?
Она смотрела на распростертого Кайо и понимала, что только так, из столкновения добра и зла, рождаются мифы.
Когда даже небеса вверху еще не были названы, сказала она себе, и земля внизу еще не была отделена от неба, когда даже изначальный Апсу, а с ним Мумму и Тиамат, еще мешались вместе, пришла пора создавать мифы — первое, но, может быть, самое важное оружие человека в борьбе за будущее.
И одной стороной лица, не видимой собирающему бумаги майору, Анхела заплакала — по своей убитой любви к Капо, по своей потерянной любви к Риалу…
Что ж, сказала себе Анхела, годы, проведенные мною в Тании, не пропали напрасно. Я знаю, что случилось с Риалом. И знаю, что трагедия, разыгравшаяся в Шумере, трагедия, подробности которой еще не скоро станут нам известны, не понята, не опознана людьми текущего века. А это значит, что ошибка Риала, его странная гибель никак не смогут повлиять на мироощущение людей, на их желание самим строить будущее, не ожидая ничьей помощи. А когда они поймут все, они станут уже нами!
Но странно, мысль о возвращении в двадцать четвертый век не принесла Анхеле облегчения.
Почему?
Она подняла голову.
Спрайс перед ней. Письмо археолога уничтожено… Что же мешает мне готовиться к возвращению? Ведь временная ловушка уже сегодня нырнет из будущего сюда, в Ниданго, в точку перехода, лежащую недалеко от шоссе, с которого виден одинокий шпиль монастыря Святой Анны…
Анхела судорожно искала — что?
И нашла.
ЗАПАД АБУ! ПЯТЬ КОСТРОВ РОМБОМ! ОДИННАДЦАТОГО, ПЯТНАДЦАТОГО, ДВАДЦАТЬ ВТОРОГО!
Опустив боковое стекло, Досет, прищурясь, смотрел на летящие мимо скелеты сухих деревьев, на сов, смятенно вскидывающихся чуть ли не из-под колес.
Повернув голову, Досет мог видеть Дуайта. Волосатые руки технического помощника крепко сжимали руль. От армейской формы пахло табаком и потом. Так же пахло от замерших на сиденье морских пехотинцев. А вот от Витольда, жадно сжимающего в руках портфель с документами, пахло старостью. Но и табаком тоже.
Странно, подумал майор, ведь Витольд почта не курит.
И взглянул на Анхелу… Чем пахла она? Лесными цветами? Травой?.. Трудно уловить, слишком силен запах бензина, пота, табака…
ПОСРЕДНИК МЕЖДУ ВЕКАМИ!
Это звучало неплохо. Это унимало ревность к удачникам. Он, майор Досет, дождался своего часа! После первого же сообщения о разгаданном им вторжении из будущего люди забудут про смерть Народного президента. Они заговорят о нем, о логике Досете, и я, Досет, не упущу свой шанс!.. Если эта женщина и впрямь — мост между веками, посреди этого моста встану я! Мне виднее, кого впускать, а кого не впускать в будущее.
Досет расправил отяжелевшие, вдруг уставшие плечи.
Мы — военные! Мы — профессионалы! Что бы о нас ни говорили, миру без нас не обойтись!
Эта мысль была яркой.
Для майора Досета она, возможно, оказалась даже более яркой, чем сама вспышка, расколовшая ночь.
Мина, подложенная под настил шоссе, оторвала мотор машины и убила всех, кроме Анхелы Аус.
Взрыв был столь силен, что несколько либертозо, бесшумно пробиравшихся к лесам Абу, остановились и настороженно обернулись к шоссе. “Твоя работа, Густаво!” — одобрительно сказал один и весело хлопнул по плечу смущенного Густаво. “Это хорошая мина, — сказал второй. — Такие мины Хосеф Кайо называет черными вдовами. Когда мы встретим Хосефа и он приведет нас к лесному аэродрому, у нас будет много таких мин”. Густаво засмеялся и почувствовал, что на его щеку упала капля дождя. “Пусть бы этот дождь прошел мимо!”
Так же подумала Анхела.
Сдерживая стон, она сломала защелкнутые на запястьях наручники, отыскала в кювете отброшенный взрывом спрайс Риала и вброд перешла неглубокую тихую реку. Леса Абу шумели невдалеке. Она различила лай горной лисы и треск подгнившего дерева. Анхела знала, где именно ждут Хосефа его друзья. И хотя ее браслет светился все интенсивней, хотя до появления временной ловушки оставалось не более трех минут, она шла не к шоссе. Напротив, она шла к лесу. Шла и думала о том, как либертозо будут огорчены известием о смерти Кайо, и о том, как они будут рады разжечь пять костров ромбом — одиннадцатого, пятнадцатого, двадцать второго…
Думая так, Анхела, плакала о Кайо и Риале — обеими сторонами лица. Думая так, она ни разу не обернулась на шоссе, над которым уже выли сирены серых, как смерть, военных автомобилей.

— Горько… Горько и больно сознавать, что ушел из жизни совсем еще молодой человек — Саша Ершов. Да, он был молод, как человек, но Саша был вполне зрелый художник. Сегодня мы, его друзья, коллеги по искусству, его родные прощаемся с ним. Смотрите, сколько почитателей Сашиного таланта пришли, чтобы отдать ему последние почести! У всех на глазах слезы. Нас оставил простой, талантливый человек, которого все мы очень любили… Он был не из тех, кто не оставляет после себя следа в этом бренном мире. Его многочисленные работы, его богатое творческое наследие осталось нам, и всегда, глядя на полотна Ершова, мы будем вспоминать о нем. Сашино творчество всегда отличалось оригинальностью, стремлением к поиску своего пути в искусстве, к душам людей, и никто не оставался равнодушным, стоя перед его картинами, глядя на его графические работы, всматриваясь в его рисунки. Ершова либо принимали полностью, либо полностью отвергали. Но равнодушных не было никогда! Он был личностью, художником в самом высоком смысле и значении этого слова… Смерть застала Сашу в расцвете творческих сил и таланта. Как много он сделал и сколько не успел! Его смерть — непоправимая беда для всех пас… Прощай, Саша…
Говоривший печально склонил седеющую голову с аккуратным пробором и сделал тонкой артистической рукой плавный жест, как бы смахивая слезу. Было жарко. Окружающие немного постояли, тоже опустив головы и глядя застывшими глазами на обитую красной материей крышку гроба, под которой лежал их собрат, художник. Несколько скульпторов, здоровых и хорошо физически развитых мужчин, осторожно приподняли на длинных вафельных полотенцах гроб и, сдерживая легкое покряхтывание, под негромкий руководящий шепоток: “Зад заноси, правее, правее… аккуратней, аккуратней”, стали опускать его в узкую могилу. Рыжая земля струйками потекла в яму из-под их ног, и в наступившей тишине было слышно, как по крышке постукивают комочки. На спинах скульпторов от напряжения вздулись бугры мышц и почернели от пота рубахи. Гроб, несколько раз задев за стенки могилы, медленно опустился. Облегченно вздохнув, мужчины вытянули полотенца и передали их неизвестно откуда подоспевшим старушкам в темных платках. Старушки с чопорными выражениями на лицах тут же принялись ловко резать полотенца на куски и раздавать “работникам”, строгим шепотом объясняя, что так положено. Скульпторы, стесняясь, суетливо запихивали куски полотенец в карманы.
Жена Ершова, бледная, стройная молодая женщина в элегантном костюме из черного бархата, с накинутым на голову ажурным, траурного цвета, платком, подошла к краю могилы, изящно наклонилась, взяла горсть земли, подержала секунду и бросила в яму. Земля гулко ударила по гробу. Ершова отошла, тщательно отряхнула черные перчатки и платочком вытерла выступившие на лбу капельки пота. За ней потянулись другие. Послышалась дробь падающей земли.
Бородатые мужчины отвели в сторону тихо рыдающую женщину. Ершова метнула на нее пристальный взгляд и снова опустила длинные, безутешно вздрагивающие ресницы.
Скульпторы, умело орудуя лопатами, закидали яму и из бесформенной кучи земли соорудили вполне приличный холмик. Прихлопали его штыковыми лопатами, притоптали кое-где ногами и, навалившись втроем на небольшой, окрашенный голубенькой красочкой, металлический памятник, вдавили его в землю. После небольшой сутолоки была воздвигнута шатающаяся оградка.
Какой-то невидимый организатор дал следующую команду. Разлили по стаканам теплую, тошнотворно пахнущую водку. На закуску каждому выдали по конфетке и печенюшке. Пробормотав “упокой его душу” или “чтоб земля была ему пухом”, а кто и молча, осушили граненые стаканы и, морщась, поспешно стали совать в рот сладости. Многих передергивало от горячительной жидкости. Вытирали пот: кто рукой, кто платком, кто рукавом; и спешили, лавируя между железными клетками, расположенными в замысловатом беспорядке, словно для того, чтобы покойники не могли найти обратной дороги, спешили к автобусу, с любопытством рассматривая по пути памятники. Ахали и охали: “Ах, какая молодая! Ох, какой молодой!” И торопились, торопились па поминки.
Места в автобусе заняли без лишней суеты, но достаточно быстро. Машина тронулась. Ветки сосен хлестали по крыше, словно пытаясь задержать ее.
Почувствовалось облегчение. Каждый ощущал, что выполнил свой долг. Теперь не надо было делать что-то не совсем приятное, обременительное, навевающее тоскливые мысли. И кто-то с легким налетом грусти рассказывал, как однажды они с покойным Ершовым были на рыбалке. Кто-то совсем не к месту вставлял, улыбаясь: “Да хороший Сашка мужик… был”.
Жара. Водка делала свое дело.
В столовой было уже все готово. Столы составлены в один длинный ряд. Сполоснули руки и стали чинно рассаживаться. Блины, кутья, кисель, водка. Разлили по стаканам. Была сказана еще одна проникновенная и трогательная речь. Затем последовал призыв выпить за душу покойного. Кто-то неопытный в таких мероприятиях попытался чокнуться, но его одернули громким шепотом: “Нельзя!..” “Сначала кутью… На блинчик ее, на блинчик… Передайте, пожалуйста, вилку… Нельзя, ешьте ложкой…” Разнесли не очень наваристые щи. “Помянем…” Помянули и дружно принялись за остывающие щи.
Вышли покурить. Негромко рассказывался “новый” анекдот. С лиц потихоньку сползала маска печали. Собравшиеся разбивались на мелкие группки, беседы становились все оживленней…
3 марта
“Я, Куфтин Анатолий Евдокимович, отбывая наказание, решил выйти на свободу с чистой совестью. Поэтому пишу настоящую явку с повинной. В июне прошлого года я познакомился на вокзале с гражданином Мозгуновым Яковом, отчества не знаю. Он жил на Чернышевском спуске. Мы оба не работали, денег не было, и поэтому мы ловили рыбу и бревна в Оби и продавали их. На вырученные деньги приобретали спиртное и продукты. В начале июля, числа точно не помню, мы пошли рыбачить часов в пять утра. Не помню из-за чего у нас произошла ссора, но гражданин Мозгунов стал нецензурным словом говорить о моих родителях. Назвал меня козлом. Наша лодка была недалеко от Коровьего острова. Я обиделся и решил проучить его путем сталкивания в воду для охлаждения. Топить его я не хотел! Я не знал, что он не умеет плавать. Я столкнул его с лодки. Он стал махать руками и пускать пузыри. Потом вынырнул и снова ушел под воду. Я думал он придуряется, но он больше не вынырнул. Я его не хотел убивать! Все получилось случайно. В чем и раскаиваюсь чистосердечно. Прошу суд учесть мое признание”.
Оперативный уполномоченный уголовного розыска Роман Вязьмикин, рослый широкоплечий здоровяк с пышными черными усами, с таким загадочным видом положил мне на стол эту явку с повинной, что, дочитав до конца, я еще раз пробежал глазами листок бумаги из школьной тетради в клеточку, исписанный аккуратным ровным почерком какого-то “штатного” писаря из осужденных. Роман сидел напротив, едва умещаясь в промежутке между Сейфом и шкафом. Не знаю, чем ему приглянулось это место в моем кабинете, но он всегда втискивался именно в этот закуток.
В углу скромно пристроился его коллега по уголовному розыску Петр Свиркин. Он тоже загадочно поглядывал в мою сторону. Петр не так давно работает в нашем райотделе, гораздо меньше Вязьмикина. Мне уже приходилось расследовать не одно дело с его помощью. Фантазии у Петра, правда, многовато, но это иногда не так уж и плохо. Сидишь, “закованный” в скорлупу “обычных” дел и версии порядочной не выдвинешь. А Свиркин может. Такое загнет… И, самое интересное, бывает иной раз прав. Романа всегда выручает олимпийское спокойствие и основательность, даже в мелочах, Петра — настырность и всплеск идей. Не знаю, что лучше. Во всяком случае Вязьмикин немного подсмеивается над импульсивностью Петра, да и другие наши ребята тоже. В том числе, сознаюсь, и я. Но это не важно. Главное — из Свиркина получается дельный сотрудник. А опыт появится. Петр высокий и худой, даже нескладный, но это только кажется, что оп доходяга, говорю точно, испытал на себе во время занятий по самбо.
Возвращая листок Роману, я пожал плечами:
— У меня, вроде, нет дел по утопленникам.
— Вы понимаете, Николай Григорьевич! — воскликнул Свиркин, вскакивая со стула. — Тут такое!
— Подожди, — с некоторой досадой пробасил Вязьмикин, — я сам расскажу.
Петр с обидой взглянул на друга, но замолчал. Роман нахмурил лоб и только собрался с мыслями, как я прервал его:
— Утопленниками кто занимается?
— Прокуратура, — быстро ответил за него Петр, — Осипов.
— Тогда при чем здесь я? Я — следователь милиции. У меня своих дел вагон да маленькая тележка, голова кругом идет!
— Мы же посоветоваться пришли! — с жаром отреагировал Свиркин.
Я сделал кислую мину, показывая, как мне и свои-то дела надоели. Тоже нашли советчика! Но где-то в глубине души стало приятно, польстило, что ребята пришли не к кому-нибудь, а именно ко мне, хотя и сами в розыске кое-что смыслят, да и следователь прокуратуры Осипов не новичок. А они пришли за советом ко мне. Приятно. Честно говоря, чуточку польстило и обращение Петра: Николай Григорьевич. А то в райотделе все: Николай, да Николай или Ильин (это начальство так называет меня). Только от подследственных и слышишь по имени и отчеству.
Эти соображения заставили меня сдаться:
— Ладно, Роман, рассказывай. Может, вместе что-нибудь и придумаем.
Вязьмикин разгладил усы и степенно начал:
— Прошлым летом я дежурил, — он раскрыл большую записную книжку и, взглянув на какие-то только ему одному понятные заметки, уточнил, — четырнадцатого июля. Часов в семь утра сижу в дежурке. Звонок. Беру трубочку. Сообщают: в районе Чернышевского спуска, на песочке, утопленник отдыхает. Кто сообщил, кричу, а он натурально кладет трубочку. Возвращается Борисов, он тогда дежурил по райотделу, и я передаю ему услышанное. Он тяжело вздыхает, но машину дает. Приезжаю на берег. Солнышко светит, речка прохладой дышит, песочек под ногами похрустывает, а у самой водички предмет темнеет. Подхожу. И правда — утопленник. — Роман нахмурился, перевел дыхание и продолжил. — Его к берегу прибило, волнами покачивает. Лицо разбито. Видно, судном проходящим задело. Джинсы на нем старенькие, отечественного производства, да рубашонка серенькая. Борода. Сообщил по рации в отдел. Минут через двадцать Осипов подъехал. Стали они с судебным медиком осмотр делать, а я рысью по близлежащим улочкам, но безрезультатно…
Мне представилась могучая фигура Вязьмикина, “рысью” несущаяся по узким деревянным улицам в косых лучах утреннего солнца, и я улыбнулся. Он, конечно, очень обстоятельно все рассказывал, но… В общем, пришлось прервать его:
— Что дал осмотр трупа?
— Записную книжечку. А в книжечке, на первой страничке, адрес, фамилия, имя, отчество и номер домашнего телефона владельца. Правда, записнушка малость размокла, но разобрать можно было, — Роман сделал паузу. — Ершов Александр Степанович, художник.
Я уже не надеялся дождаться конца рассказа, и поэтому, склонив голову набок, как умный пес, смотрел на Вязьмикина. Петр нетерпеливо ерзал на стуле, борясь с желанием выложить все самому и выдать версию. Между тем, Роман невозмутимо продолжил.
— Мороковали мы с Осиповым, мороковали, да так и пришлось отказать в возбуждении уголовного дела. Решили — самоубийство или несчастный случай. Посуди сам. Жена его опознала, семейные обстоятельства: разошлись они недели за три до его смерти, правда, официального развода не было, но Ершов ушел жить в мастерскую. К тому же порыбачить он иногда любил. Мало ли что могло случиться на рыбалке… Да, самое любопытное — в мастерской Ершова, прямо на стене, стихи были написаны своеобразные, — оперуполномоченный перелистал записную книжку и, ровным голосом, как прилежный ученик, продекламировал:
На бледно-синем небосклоне
свой прочерчу незримый след.
Исчезну я — никто не вспомнит,
и так же будет тих рассвет.
И набежит волна на берег,
и ива голову склонит,
не будет горя и истерик,
и мраморных не будет плит…
Выслушав стихи, я подумал, если Ершов был такой же художник, как поэт, трудно жилось его жене. Тут сам, куда хочешь, сбежишь. Заунывный бас Романа невольно заставил меня пробормотать:
— Мда… От стихов оптимизмом не веет… Значит, жена его опознала?
— Опознала. Я сам с ней в морг ездил. Только глянула, сразу падать. Пришлось поддержать. Очнулась и заявляет: “Рубашка его, джинсы, он всегда такие носил, даже в гости, борода его, рост, фигура”.
Во мне потихоньку начало нарастать раздражение, но я сдержал себя, достал сигарету, долго чиркал спичкой, закурил и, как можно спокойнее, сказал:
— Тогда какого, извиняюсь, черта, ты мне голову морочишь, Рома? Явку с повинной в нос суешь? Может, ваш Мозгунов, или как его, где-нибудь у Салехарда вынырнул или в Северном Ледовитом, а того хуже, за корягу зацепился и у Коровьего острова отдыхает?
Свиркин подскочил. Роман посмотрел на меня укоризненно, как на непослушного, невыдержанного ребенка.
— Жена-то опознала, — выдохнул он, — но это был не Ершов. Получив явку с повинной, Осипов эксгумацию провел, и, как он выразился, результат налицо — лицо не то. Вместо Ершова другого похоронили.
Я представил, как неунывающий следователь прокуратуры Осипов потирает руки и приговаривает свое любимое: “Ну и ладненько!” Мне, милицейскому следователю, редко приходится иметь дело с трупами, разве что во время дежурства. Осипов же постоянно с ними в контакте, и, надо же, такой оптимист! Мне нравится, как он работает, никогда не поддается панике.
— Да, чтоб не забыть, в том месяце, когда Мозгунова утопили, неопознанных трупов в Оби, в районе Новосибирска, больше не находили, — закончил Вязьмикин и сложил на колени свои большие, как у кузнеца, руки.
— Николай Григорьевич, — наконец прорвался Свиркин, — а тот утопленник, которого Роман нашел, это точно Мозгунов. Яшкин, судмедэксперт, да вы его знаете, чего-то по амбулаторной карте сверил и дал заключение, что вместо художника похоронили Мозгунова.
Я встал из-за стола и подошел к окну. Солнце слепило глаза, снег почернел и начал оседать, но никто не торопился снимать шубы, холода могли вернуться. Не оборачиваясь, я произнес, как бы для себя:
— Где же в таком случае Ершов?
Заданный вслух вопрос прозвучал довольно глупо, ведь они пришли за моим советом. Однако, по наступившей тишине и сосредоточенному сопению за спиной я понял: ребята вновь перебирали все возможные ситуации. Иногда в нашей работе важна даже не дельная рекомендация, а хороший оппонент, который разрушает версии, кажущиеся тебе крепкими, глядишь, и на единственно правильную наткнешься. Роман и Петр, наверняка, уже многое передумали и не раз спрашивали себя: откуда у Мозгунова записная книжка художника, по я все-таки задал этот вопрос, повернулся и посмотрел на Петра, уж он-то обязательно имеет десятка два ответов.
— Может, Ершов подарил ее Мозгунову? — тут же выплеснул Свиркин.
— Ага, — хмыкнул Роман, — другу на память.
— Или Мозгунов украл ее, — слова предположил Петр.
— Спутал с бумажником, — подсказал Вязьмикин.
— А что?! Куфтин и Мозгунов запросто могли ограбить Ершова! — не унимался Свиркин.
— И поделили по честному добычу, — ухмыльнулся Роман.
Но Свиркина не так легко было остановить.
— А вдруг они убили его? — выдал он новую версию.
— Разумно мыслишь, — похвалил Вязьмикин, — они убивают Ершова, бегут в мастерскую и пишут на стенке: “На бледно-синем небосклоне свой прочерчу незримый след…” Заметь, в душе они поэты. Когда инсценировка самоубийства закончена, Куфтин топит своего соучастника, заметая таким образом все следы. А потом вдруг в, местах лишения свободы у пего пробуждается совесть, но не до конца, и он пишет явку о том, что случайно утопил Мозгунова и совсем забывает про Ершова.
На этот раз Петр обиделся:
— Ну что ты смеешься? Я же пытаюсь версии строить. А ты… — он огорченно опустился на стул и подпер подбородок руками, воткнув локти в острые колени.
Такие конфликтные ситуации между оперуполномоченными я наблюдал не раз, и поэтому не придал стычке значения, зная, что никаких последствий она не повлечет.
— А если они нашли труп Ершова и обобрали его, — настала моя очередь строить версии.
— Где же тогда труп? — недоверчиво покосился Вязьмикин.
— В воду бросили, — ответил я.
— Что-то многовато утопленников, — прогудел Роман, вылезая из своего закутка.
Я понял, что в построении версий был не на высоте, и, разведя руками, произнес:
— Тогда могу сказать только то, что, наверняка, уже говорил Осипов и что вы сами, безусловно, знаете: знакомства, связи, отношения с окружающими, склонности Ершова. Ищите ответы на вопросы: кому выгодно, чтобы художник исчез? За что с ним могли расправиться? Трясите обычные мотивы: ревность, месть, хулиганство, корысть.
— Утешил, — пробасил Роман.
— Может, жена убила его, чтобы имущество не делить? — подскочил Петр, вдохновленный новой версией.
Вязьмикин тяжело вздохнул:
— Поеду в колонию, Куфтина допрашивать.
— Далеко? — участливо спросил я.
— Нет, в нашей области он сидит.
— А ты бы с жены Ершова и начал, — сказал я Свиркину.
— Подключи все свое обаяние, — подмигнул ему Роман.
Петр сложил на узкой груди длинные руки, всем своим видом показывая, что колкости такого рода его не задевают.
5 марта. Свиркин
Женщина взглянула на оперуполномоченного:
— Из милиции? Но я не вызывала… Может, вы ошиблись?
Ее красивое лицо выражало удивление. Темные, почти черные глаза, тонкий нос, чуть надменный росчерк губ, модная стрижка с короткими висками. Петру приходилось встречаться с такими женщинами во время поквартирных опросов. И его всегда изумляло, как они умудряются выглядеть дома столь же безупречно, что и на людях. Халат прямо как со страниц журнала мод. Легкий, но со вкусом наложенный грим. Свиркин почему-то всегда чувствовал себя скованно с подобными дамами.
Он отрицательно покачал головой:
— Вы меня извините, пожалуйста, Зинаида Прокопьевна, я по поводу вашего мужа.
Лицо Ершовой осталось совершенно спокойным, словно у нее каждый день пропадают мужья и ей привычно беседовать в работниками уголовного розыска на эту тему. Ее изящная рука указала на кресло:
— Присаживайтесь, пожалуйста.
Петр, осторожно ступая, прошел по дорогому, изумрудного цвета паласу и сел на краешек кресла так, словно боялся повредить его велюровую обивку. Ершовой он показался похожим на большого нескладного кузнечика, и она одними губами, едва заметно, улыбнулась. Свиркин посмотрел на нее снизу вверх и извиняющимся тоном произнес:
— Я понимаю, что заставляю вас страдать…
Фраза Петра, похоже, развеселила хозяйку. Она беззаботно, но с достоинством усмехнулась.
— Страдать? Нет уж, увольте… Молодой человек, я прошу вас правильно понять меня… У нас с Александром были весьма своеобразные отношения. Чтобы я убивалась?.. Хватит с него и того, что я десять лет прожила с ним под одной крышей…
Последние слова она сказала если не зло, то, во всяком случае, достаточно резко. Внезапно замолчав, Ершова шагнула ко второму креслу и, опустившись в него, взяла с журнального столика сигарету. Петр, сам того не замечая, услужливо щелкнул зажигалкой, лежавшей тут же на столике. Зинаида Прокопьевна подождала, когда он поднесет огонь поближе, прикурила и благосклонно кивнула в знак благодарности.
— Кстати, как вас зовут? — выпустив тонкую струю дыма, спросила она.
— Петр… Петр Ефимович Свиркин, — чуть запнувшись, ответил оперуполномоченный.
Ершова откинулась в кресле, полы халата чуть распахнулись. Взгляд Свиркина невольно скользнул по ногам собеседницы, и он тут же отвел глаза в сторону, но сделал это так быстро, что женщина рассмеялась. Забавляясь его смущением, она закинула ногу на ногу.
— Вот уж не думала, что угрозыск умеет краснеть.
Петр почувствовал, что действительно вот-вот начнет покрываться краской, и сделал строгое, может даже чересчур строгое лицо. Кашлянув, официальным тоном произнес:
— Зинаида Прокопьевна, давайте все-таки поговорим о вашем муже.
— О бывшем муже.
— Насколько мне известно, брак у вас не был расторгнут.
— Юридически да, но незадолго до гибели Александра мы решили расстаться. Он ушел, стал жить в мастерской. Я не могла уговорить его пойти в ЗАГС.
— Он не хотел развода?
— Да, это была моя инициатива, — после некоторого раздумья ответила Ершова. — У него была какая-то странная позиция: тебе надо, ты и разводись, меня не трогай… С ним вообще в последнее время перед его смертью было тяжело разговаривать, ни до чего ему не было дела.
— Почему вы решили расторгнуть брак?
Зинаида Прокопьевна затянулась сигаретой и изучающе взглянула на оперуполномоченного.
— Вы не, женаты?
Вопрос застал Петра врасплох, но Ершова, вероятно, не ждала ответа, она думала о своем и спросила машинально. Пока Свиркин соображал, как лучше ответить; сказать ли, что он давным-давно устал и от жены, и от семейных забот, либо честно признаться, что холост и о браке еще не успел подумать, хозяйка, взвешивая каждое слово, произнесла:
— Не знаю, поймете ли вы меня… Должно быть, когда я выходила за Александра, я все-таки любила его… Объективно говоря, он был не таким уж плохим человеком. А потом, потом все куда-то пропало. Как в таких случаях говорят, быт заел… К тому же, детей не было. Сначала он не хотел, а потом уж и я была против. К чему, когда нам друг до друга дела не было?.. Хотите кофе?
Ершова резко поднялась с кресла. Если бы Петр отказался, она все равно нашла бы повод пойти на кухню, уйти в другую комнату, заняться каким-нибудь неотложным делом, чтобы только не возвращаться к тому, о чем сейчас говорила, чтобы сбежать от внезапно прорвавшейся откровенности, а если и вернуться к этому разговору, то после небольшого тайм-аута и с другим настроением.
— Не откажусь, — сказал Свиркин.
Ответ оперуполномоченного застал Ершову на кухне. Через несколько минут запах кофе заполнил квартиру.
— Вам с сахаром?
— Если можно…
— Можно, можно, — повеселевшим голосом ответила Зинаида Прокопьевна.
Маленький поднос с двумя крошечными сине-золотыми чашечками, над которыми вился парок, выглядел очень симпатично.
Петр, протягивая руку за чашечкой, проглотил слюну. С удовольствием прихлебывая обжигающий ароматный напиток, он, как бы между прочим, проговорил:
— Что ж раньше-то не разводились?
Это было сказано таким товарищеским миролюбивым тоном, что Ершова, сама не заметив того, совершенно искренне, без тени надменности, ответила:
— Знаете, наступает такой момент, когда начинаешь думать, а стоит ли продолжать, и что, собственно говоря, продолжать? Ведь все равно ничего не получится. Не лучше ли сейчас, пока не поздно? Мне ведь не двадцать лет…
— А сколько? — простодушно поинтересовался Свиркин.
Хозяйка улыбнулась:
— А вы как считаете?
Петр посмотрел на нее, надеясь, что вопрос был задан риторически, но она, продолжая улыбаться, ждала ответа. Оперуполномоченный, хоть и не первый день работал в милиции, плохо разбирался в возрасте молодых женщин, да и как тут разберешься, когда от двадцати до сорока одеваются одинаково, а вдобавок еще и косметика. Он понял, что придется отвечать, прикинул десять лет замужества Ершовой и неуверенно сказал:
— Лет двадцать восемь…
Зинаида Прокопьевна расхохоталась:
— Ой, Петр Ефимович, не думала, что вы комплименты говорить будете.
Потом как-то сразу оборвала смех. Лицо стало грустным и подурнело, казалось, даже кожа на щеках повяла, утратив свою упругость. Петру бросились в глаза два черных волоска на подбородке, и он с удивлением сделал вывод, что красивые и надменные лица могут быть такими же усталыми и печальными, как и лица людей мало привлекательной внешности.
Но Ершова взяла себя в руки, выпрямилась и опять улыбнулась:
— Немного не угадали, мне через месяц тридцать шесть, но я еще ничего, правда?
Свиркин не мог с этим не согласиться, однако, только неловко пожал острыми плечами и, помолчав, спросил:
— Зинаида Прокопьевна, каким был ваш муж?
— Каким? — хозяйка помедлила. — Очень сложным, трудным человеком. Он думал только о себе, был занят только собой и своими работами. Эгоцентрист в полном смысле этого слова. Все время в мастерской — днями, ночами, неделями. А то укатит на месяц, на два на творческую дачу. Обо мне напрочь забывал. Ходили слухи, что в мастерской он вел отнюдь не схимнический образ жизни. Когда я первый раз услышала об этом, мне было очень неприятно, а потом, потом стало совершенно безразлично. Ведь в конце концов, какое мне дело до этого?.. Даже если у него не шла работа, он находил любой предлог, чтобы сбежать из дома. То к друзьям, то по делам, то просто на рыбалку. Надо же, нашел себе занятие!
— Он часто рыбачил?
— Я бы не сказала. За удочку он хватался, как за соломинку, когда у него все валилось из рук, в самые критические минуты. Говорил, с удочкой хорошо думается. Вот и додумался…
— Вы считаете, это был несчастный случай? — негромко опросил Петр.
Ершова задумчиво провела тонким пальцем по полированной поверхности журнального столика и так же негромко ответила:
— Трудно оказать… Скорее всего, он утонул случайно. Хотя… в последнее время нашей совместной жизни, — она горько усмехнулась, — если нашу жизнь, вообще, можно назвать совместной, он был все время, как на взводе. Работа не шла… Не мог найти тему, которая захватила бы его, кричал, что заставляют делать халтуру. Александр всегда был очень, даже излишне, эмоционален, подвержен вспышкам настроения. Кто знает, может, очередной взрыв отчаяния толкнул его в воду?.. Тем более эти ужасные стихи в мастерской. Вообще-то, он часто писал стихи, но, откровенно говоря, они у него не получались. Он и сам это понимал, поначеркает несколько блокнотов, потом изорвет и выбросит, черев месяц снова строчит. Но чтоб на стене… Такого с ним не бывало.
— Скажите, мастерская уже передана кому-нибудь?
— Нет, она просто закрыта, там еще остались вещи Александра, — Ершова снова горько усмехнулась. — В правлении Союза художников считают негуманным беспокоить безутешную вдову…
Следующий вопрос оперуполномоченного заставил хозяйку вскинуть брови и переспросить:
— Не мог ли он погибнуть насильственной смертью?.. Не думаю… хотя…
— Что хотя? — насторожился Свиркин.
— Да нет, — тряхнула головой Ершова, — ерунда. Не думаю…
Петр ждал, но она не стала продолжать, а взглянув на него в упор, спросила:
— Вы что-нибудь узнали?.. Ваш визит почти восемь месяцев спустя…
— Да как вам сказать, — замялся Свиркин.
— Ну ладно, ладно, — усмехнулась она, — не буду выпытывать служебные тайны. Мне, в общем-то, все равно.
Петр встал и подошел к висящей на стене картине в простой деревянной раме. С красного квадрата холста открыто и насмешливо смотрела молодая блондинка с развевающимися волосами. Воротник алой рубашки небрежно расстегну т, лицо девушки и ее волосы — розовато-оранжевые. Свиркину невольно захотелось безмятежно улыбнуться, такой жизнерадостностью дышала картина. Ершова, догадавшись, что картина ему нравится, не без гордости пояснила:
— Это я через несколько дней после нашего знакомства с Александром, — и, заметив замешательство Петра, с улыбкой добавила, — я была тогда блондинкой.
Свиркин оглядел комнату:
— Остальные картины, наверное, в мастерской?
Услышав, что картины были проданы еще во время выставки, он пришел в совершенно искреннее замешательство:
— И в наше время есть люди, покупающие картины современных художников?
— Есть, — одними глазами улыбнулась хозяйка, — например, один почитатель таланта Александра приобрел после его смерти двадцать три холста и десять графических работ, иллюстраций к Фаусту, да и остальные полотна разошлись довольно быстро. Как только стало известно о смерти Ершова, вокруг его работ поднялся такой ажиотаж, на выставку народ валом повалил, у него как раз тогда была персональная выставка. Даже на ранние, несовершенные работы нашлись покупатели, а при жизни он продал всего пять полотен, да несколько акварелей. А тут такое началось!.. Я даже боялась кого-нибудь обидеть.
— И кто же этот оптовый покупатель? Ведь картины, наверное, стоят дорого? — заинтересовался Петр.
— Дорого не дорого, но стоят, — ушла от прямого ответа Зинаида Прокопьевна, — а купил их оптом, как вы выражаетесь, Белянчиков Игорь Архипович, милейший человек. Он сказал, что у него уже есть один холст Александра, а ему хотелось бы иметь больше.
— А кто он, Белянчиков?
— Не знаю точно, кем он работает, но что-то связанное с овощами. Если вас заинтересовали работы Ершова, я могу дать адрес Игоря Архиповича, только хочу сразу предупредить, он, когда покупал картины, говорил, что никому их не уступит…
Ему хотелось приобрести еще и мой портрет, — хозяйка показала глазами на розовую девушку, — вот он и оставил свой адрес. Он так меня упрашивал, но я не могу расстаться… Это моя молодость, — она с виноватой улыбкой развела руками.
Свиркин записал адрес и взглянул на часы.
— Зинаида Прокопьевна, последний вопрос: с кем дружил ваш муж?
После некоторого раздумья Ершова ответила:
— Друзей у него было немного… Разве, Хабаров Валерий, Эдик Чечевицкий, да Челебадзе Вахтанг — это все художники, он с ними общался. Я могу дать их телефоны.
Петр сказал, что это будет очень кстати. Ершова достала из сумочки маленькую записную книжечку в кожаном переплете и продиктовала номера телефонов.
За окном сгущались сумерки.
— Я побегу, — сказал Свиркин, — уже поздно.
— Ну что же, — она протянула тонкую холеную руку, — поздно, так поздно… Рада была с вами познакомиться.
Петр легко пожал холодную, чуть влажную руку и поспешно вышел в морозный мартовский вечер.
5 марта. Вязьмикин
Поезд на Запад уходил ночью. Роман с пошарпанным портфелем из желтого кожзаменителя прохаживался по огромному, как ангар для аэробусов, залу, разглядывая пассажиров. Билет лежал у него в кармане, до отхода оставалось полчаса, пива в буфете не было, на днях он в очередной раз бросил курить.
— Далеко собрались, гражданин начальник? — услышал он.
Роман обернулся и увидел невысокого щуплого человечка с бляхой на серо-белом фартуке. С минуту Вязьмикин вспоминал, где мог видеть его и, наконец, удивленно пробасил:
— Нудненко?!
Прошлой осенью оперуполномоченный задерживал его по подозрению в убийстве крупного спекулянта джинсами. Нудненко был пьян и оборван, а денег было много, вот и пала тень подозрения, а он просто пропивал заработанное в местах лишения свободы.
Нудненко ткнул заскорузлым пальцем в бляху:
— Работаю вот… Вам спасибо.
— Мне-то за что?
— Так вы же меня тогда задержали, а так бы я все деньги прогулял, или пьяного бы обобрали. Народиш-ко-т, сами знаете, на вокзале какой… Я в спецприемнике пару дней провалялся, очухался. Сперва, само собой, здорово с похмелья маялся, а когда голова заработала, одумался. Теперь не пью. Так, разве что с устатку… Тот раз, как отпустили меня, никак на работу не мог устроиться, сами знаете, как к нашему брату относятся, а жить-то нормально всем хочется. Вернулся в спецприемник, там ваш приятель как раз дежурил, младший лейтенант Краснояров. Так и так, говорю. Он мне вот и помог с работенкой. Вам и ему спасибо.
Роман с высоты своего роста оглядел фигурку носильщика:
— Не тяжело чемоданы таскать?
— Так у меня тележечка, на ней и вожу. Жить можно. Заработок неплохой, да и пассажиры сознательные попадаются. Когда двадцатничек за услугу добавят, когда полтинничек, а когда и рупь. Так что нормально все.
— Рад за тебя, Нудненко, — сказал Роман и взглянул на часы. — Ну мне пора.
— Доброго вам пути, гражданин начальник, — доброжелательно закивал носильщик.
Спускаясь в подземный переход, оперуполномоченный услышал бодрый и неожиданно властный голос Нудненко: “Поберегись!”
Взгромоздившись на верхнюю полку, Вязьмикин, уперев подбородок в кулак, следил за красными, синими, зелеными огоньками светофоров, за проплывающим мимо городом, залитым желтым светом окон и белым маревом уличных фонарей, за мигающими точками габаритных огней автомобилей. Прогрохотав по железнодорожному мосту, часто-часто застучали колеса, набирая ход. Под мерное покачивание вагона Роман незаметно для себя уснул. Изредка состав швыряло на стрелках, большое тело оперуполномоченного вздрагивало, но он продолжал крепко спать. Время в поезде надо было использовать с толком.
6 марта
— Обсчиталась я, обсчиталась! — на пронзительной ноте выкрикивала полная, рыхлая женщина в засаленном белом халате, надетом поверх зимнего пальто и в сбившейся на бок норковой шапке.
Она сидела, расставив крепкие ноги. Опухшие красные руки с тяжелыми желтыми гайками колец и грязными ногтями патетически взлетали вверх. Обветренное, кирпичного цвета лицо изображало глубокое страдание, но маленькие глазки, глядевшие из-под припухших век, были совершенно спокойны. Видимо, не в первый раз попала она в такую переделку, и раньше все кончалось благополучно. Сейчас она свято верила, что все будет тип-топ.
Я думал иначе. У меня не было оснований верить в благополучный исход нашей беседы для продавщицы. Сигналы об обсчетах граждан, о завышении цен на товары в киоске поступали и раньше, но взять ее с поличным моему другу, оперуполномоченному ОБХСС, капитану милиции Снегиреву никак не удавалось. Сегодня были подключены общественники. Серия контрольных покупок, и… Клековкина сидит передо мной.
Я посмотрел в ее глаза. Она поняла, точнее почувствовала, что я не вижу в них того, что пытается изобразить лицо, и спрятала глаза в смятый носовой платок.
Семен Снегирев сидел у окна и с любопытством разглядывал “кающуюся” грешницу. Он провел маленькую операцию, увенчавшуюся успехом, и должен бы радоваться. Но на его круглом лице уже появилось сочувствие, ему было жалко Клековкину. Вот и всегда так. Теперь он будет долго думать, как же так случилось, что она преступила закон, что толкнуло ее.
Семена я знаю давно. Мы с ним дружим, как говорится, семьями, если меня одного можно считать семьей. У него же семья, как семья: жена Галина, она ворчит на него за то, что он поздно возвращается с работы, думает только о своих делах и мало помогает на даче.
Ворчит, но всегда ждет; и двое мальчишек, которых Семен любит больше всего на свете. Еще один член семьи — старенький, горбатенький “Запорожец”. Он часто ломается, но Снегирев с завидным упорством ремонтирует его, и вновь по утрам гордо выруливает на площадку перед райотделом, вызывая добродушные насмешки сослуживцев. Семен к этому привык и не реагирует. Вообще, в райотделе Снегирева любят. Характер у него, хотя и немного ворчливый, но мягкий и покладистый, внешность тоже располагающая: маленький крепыш с доброй и ласковой улыбкой, высокий лоб с солидными залысинами, мягкие светлые волосы. В свои тридцать шесть лет он считается универсальным специалистом: одинаково успешно “занимается” спекуляцией, хищениями в системе торговли и общественного питания, строительством и многим другим. В нем нет ни грана нахрапистости или резкости. Не понятно, почему его так боятся расхитители всех мастей?
Возгласы продавщицы стихли. Она сообразила, что дело принимает серьезный оборот, и затаилась.
Допрос дался мне не очень легко. Он то и дело прерывался артистичными всхлипываниями и трубным шмыганьем носа, нередка Клековкина переходила в атаку: “А вы пойдите, встаньте на мое место!” Спрашивается, почему ее оттуда, с этого места, метлой не выгонишь? Но я не задавал этого вопроса. Ответ был известен заранее: семеро по лавкам да муж пьяница. Бедные мужья, они и не предполагают, в каком свете выставляют их в подобных ситуациях: и зарплата у них никудышная, и пьют они каждый день, и по дому не помогают, и к детям равнодушны.
Клековкина расписалась в протоколе и, тяжело передвигая ноги, направилась к выходу, у порога обернулась, лицо преобразилось, стало бойким и агрессивным.
— Я на вас жаловаться буду!
— Не забудьте, моя, фамилия — Ильин, — устало отпарировал я.
Семен протянул пачку папирос. Закурили.
— Николай, с каким там утопленником Петр и Роман носятся? Говорят, Осипов их совсем загонял.
Мне было не до утопленников, но я все рассказал Снегиреву об этом запутанном деле.
— Действительно, ребус, — потирая подбородок, протянул он.
6 марта. Вязьмикин
В пустом помещении штаба исправительно-трудовой колонии было прохладно и тихо. Роман еще раз прошелся по коридору, подергал двери. Оперативных работников на месте не было. “Тоже где-то бегают, — подумал он, — на месте не сидится, опера есть опера”.
— Дневальный! — гаркнул Роман.
На втором этаже послышались быстрые шаги, и по лестнице торопливо сбежал дневальный из осужденных.
— Здравствуйте, — вежливо приветствовал он оперуполномоченного.
Хотя Роман был в штатской одежде, дневальный, высокий, худощавый, улыбающийся человек в очках, сразу отнесся к нему с почтением, так как оперативник держался уверенно, а главное — он был одет не в черную форму осужденных, и у него на груди не было таблички с фамилией и номером отряда. Кроме того, на территорию колонии просто так не попадешь, а значит…
— Вызовите мне Куфтина, — сказал Вязьмикин.
— Сейчас устроим, проходите, пожалуйста, в мою комнату.
Вскоре в комнату вошел невзрачный мужичонка лет сорока пяти.
— Здравствуйте, моя фамилия Куфтин.
— Вы беседуйте, а я пойду порядок наводить, — подскочил дневальный и исчез за дверью.
Куфтин переминался с ноги на ногу. Роман подвинулся на диване и предложил ему сесть. Тот боязливо опустился рядом.
Вязьмикин еще в дороге обдумывал, с чего начать разговор, но так ничего стоящего и не придумал, решив начать с вопроса, который придет в голову первым.
— Куфтин, вы не знаете, откуда у Мозгунова была записная книжка?
Осужденный непонимающе захлопал ресницами. Он, вероятно, ожидал, что его начнут расспрашивать, как Мозгунов оказался в воде, а тут какая-то книжка.
— Без понятия, — прошамкал Куфтин беззубым ртом.
— Может, обокрали кого-нибудь? — подсказал Роман.
— На кой хрен мне это надо! Зачем бы я тогда рыбалил?! Я, может, из принципа не крал. Может, я честно жить решил. Обокрали. Скажете тоже, — обиделся Куфтин.
— Зачем же тогда Мозгунова купали? — пробасил Вязьмикин.
Куфтин насупился и отвернулся.
— Откуда я знал, что он пузыри пускать начнет? Всю жизнь на реке и, на тебе, плавать не умеет! Страдай теперь из-за него… Я его окунул малость, а он, как колун под воду ахнул.
— Что же вы сразу не признались?
Куфтин подскочил и картинно развел руками, как в фильме “Трактористы”:
— Испугался… Все, думаю, хана тебе Толик, припух. Вышак корячится. Иди доказывай, что случайно! Как же, поверят! Судимостей-то на плечами… Бежать. Да не успел, с этой дракой в совхозе замела меня. Я с дуру-то, как подумал, что и убийство Мозгатого прилепят, сопротивление оказал. Сейчас, думаю, браслеты накинут и каюк. Меня Кромов задерживал. Хороший мужик, в рапорте даже не упомянул, что я сопротивлялся, правда, рука до сих пор побаливает, как он на прием взял. Посадили меня за хулиганку с применением ножа, сюда определили, а умные люди посоветовали, кайся, говорят, пока не поздно, все равно еще пять лет мотать осталось. Зачтут, говорят, ты ж мужик, нарушений режима нет, много, говорят, за неосторожное не дадут… Ну я и написал.
Роман понимал, что его поездка не удалась, что Куфтин ничем не поможет, но все же спросил:
— Вы были знакомы с Ершовым?
Куфтин ошалело посмотрел на него:
— Какой Ершов? Вы что мне еще вешать надумали?! Не знаю никакого Ершова!
— Художник, — спокойно прогудел Вязьмикин.
Куфтин подозрительно глянул на него:
— Художник?.. Какой художник?.. Ну знаю я Ершова, из девятнадцатого отряда, но он и корову-то не нарисует… Художник?..
Роман достал бланк протокола допроса, записал показания осужденного, гадал для порядка несколько вопросов, внес в протокол ответы на эти ничего не значащие вопросы. Куфтин то и дело убеждал его, что не знал, что Мозгунов не умел плавать. Вязьмикин и это отразил в протоколе, но расследование, в интересах которого он проделал свой вояж, не продвинулось ни на шаг…
7 марта. Свиркин
Договорившись о встрече с художником Хабаровым, Петр легко вбежал на шестой этаж жилого дома, где находилась мастерская. Постучал. Послышались шаркающие шаги, будто маленький человек надел непомерно большие шлепанцы и при каждом шаге рискует их потерять.
Хабаров и впрямь оказался невысоким, правда, на ногах у него были обычные туфли, но шагал он, стараясь не отрывать подошвы от пола и не разгибать колени. Свиркин взглянул на сухонькую фигуру художника, наводившую на мысль о последней стадии чахотки или дистрофии, на обтянутое желтоватой кожей лицо с иконописной бородкой и черные прямые волосы нависшие над глазами, и уже был готов пожалеть Хабарова, как жалеют немощных и убогих, но встретился взглядом с ярко-голубыми, энергичными, полными неиссякаемой жизненной силы глазами художника, и отложил сочувствие до следующего раза.
Петр представился. Прошли через темный, нескончаемый коридор уставленный пустыми рамами, банками, чистыми холстами на подрамниках, досками и различным скарбом труднообъяснимого назначения в просторную высокую комнату. Свиркину прежде не приходилось бывать в мастерских художников, и он с интересом осматривался. Свет лился в помещение через огромное, во всю стену окно, в продуманном беспорядке тут и там были развешаны картины, придававшие холодной белизне стен уют и теплоту.
— Я сейчас чай заварю, — то ли спросил, то ли констатировал факт Хабаров.
Оперуполномоченный рассеянно кивнул и принялся рассматривать картины. Они были разные: очень большие и совсем маленькие, в рамах и без рам, на холсте и на оргалите, некоторые а вовсе на какой-то волнисто-пористой бумаге, на одних все было понятно — дерево, оно дерево и есть, машина, как машина, женщина, так женщина, но на других… Как ни старался Петр, он не мог разобрать в хаосе ярких пятен и геометрических фигур, что изображено на некоторых полотнах. Хабаров, заметив, как озадаченно вытянулось лицо Свиркина, насмешливо спросил:
— Нравится?
— Очень! — совершенно искренне воскликнул Петр. — …Но не все…
Художник с удивлением отметил про себя юношескую восторженность оперативника, его взгляд потеплел, и он предложил Петру свое любимое большое деревянное кресло с потрескавшейся кожаной обивкой, а сам, сутулясь, опустился на диван с высокой спинкой, с полочками, на которых раньше, должно быть, стояли маленькие белые слоники, а теперь в беспорядке валялись кисти и карандаши.
Петр, косясь на холст, укрепленный на мольберте, опустился в кресло.
— Вы все это сами нарисовали?
— Сам, но не все, — улыбнулся Хабаров, — вы хотели поговорить о Саше Ершове? — Он погрустнел и еще больше стал похож на икону… Я вам сначала покажу его работу. Это подарок, я им очень дорожу… Сделано в настроении, — художник подошел к холсту в тонкой простой серой раме.
Свинцово-серый, как речная вода глубокой осенью, фон. Багряно-красный телефонный аппарат о оборванным, безвольно свисающим шнуром, из которого, словно обрывки вен и нервов, торчали тонкие разноцветные проволочки, парил в воздухе. На теле аппарата змеились черные трещины, как на лопнувшей от зноя земле.
Глядя на картину, Петр ощутил смутную тревогу и, пытаясь избавиться от давящего чувства, зябко передернул плечами, но картина не отпускала от себя, заставляя переживать отчаяние и безысходность. Словно где-то вдалеке, он услышал голос Хабарова и, встряхнув головой, переспросил:
— Что вы сказали?
— Я спросил, нравится? — улыбнулся художник.
— Не то слово, — как завороженный ответил Свиркин и отступил от холста.
— Мне тоже всегда тревожно делается, когда я смотрю на нее. Часто думаю, что мог чувствовать Саша, когда писал это?
— А мне даже не по себе стало, — признался Петр, отходя от картины.
Хабаров налил чай. Несколько минут пили молча.
— Вас не удивляет мой визит? — спросил оперуполномоченный, отставляя стакан.
Хабаров взглянул сквозь челку:
— Удивляет… Не понимаю, почему спустя столько времени милиция вновь заинтересовалась обстоятельствами Сашиной смерти?
Петр немного подумал и спросил:
— Как вы считаете, это было самоубийство?
— Я много думал… Не уверен, — Хабаров потеребил бородку. — Скорее всего несчастный случай. Саша очень любил жизнь, но… — хозяин мастерской замолчал.
— Вы имеете в виду стихи на стене?
— Нет, нельзя так категорически подходить к творчеству. Стихи стихами, а реальность реальностью… Хотя в то время на Сашу так много всего навалилось…
— Разрыв с женой?
— Не только это, — мгновенно отреагировал художник, — отношения у них в последние годы действительно были сложные, не то, чтобы неприязненные, но довольно-таки прохладные. Они попросту сосуществовали рядом. У каждого свое занятие, свои друзья. Я старался к ним в дом не ходить. Нет, нет, Зинаида никогда не позволяли себе грубостей или резкостей по отношению к друзьям Саши, она просто нас не замечала. Поздоровается и исчезает в своей комнате. Разрыв этот был закономерен, я думал, он произойдет гораздо раньше… Это не могло толкнуть Сашу на самоубийство.
— А что могло?
— Вы знаете, Саша был взрывной человек. Все что-то кипятился: то из-за несправедливого распределения работ в Союзе художников, то ему казалось, что мастерскую дали не тому, кому следовало, то худсовет предвзято отнесся к работам. Он за всех болел, переживал, но, я думаю, во многом был не прав… Вспоминаю один разговор незадолго до его гибели. Саша пришел возбужденный. Кричит: “Надоело все! Хоть топись! Настоящую работу хочу делать, а не эти сказочки рисовать! Халтура все это, а как что путное сделаешь, так и начинается: зрителю это не понятно, зрителю это не нужно… А зрителю и понятно и нужно! Аж с ножом к горлу один хмырь пристает. Я его портрет делал, так теперь покоя нет. Преследует: продай работы, да продай.
Оптом беру, на корню! А сам, змей, цену дает, как будто в галантерейном магазине трех богатырей или трех медведей покупает. Послал его… А он грозит: “пожалеешь… Меценат нашелся!” — Хабаров перевел дух. — Я Сашу стал успокаивать, а он еще больше взвился: “А, может, зрителям это действительно не надо?! Ты посмотри, что в книге отзывов пишут! Студенты мне десять советов накатали, как должно писать и как не должно, что мне рисовать и что не рисовать. Наглецы!” — Хабаров грустно улыбнулся. — Зрители действительно иногда бывают не правы и безаппеляционно вторгаются в мир художника. У Саши как раз выставка в Доме ученых была. И опять же он не до конца был прав. Многим она понравилась, очень тепло отзывались о его работах… Насилу я тогда Ершова успокоил… Слишком близко к сердцу он все принимал. Потом отошел, о планах своих заговорил. Саша задумал серию картин, которую хотел назвать “Люди и ситуации”, но я, честно говоря, не понял до конца его замысел. Очень трудно передать словами тот образ, что рождается в мозгу художника. Его зачастую можно увидеть только в готовой работе и то, если она удалась.
Свиркин старался осмыслить сказанное художником, а когда тот закончил, спросил:
— Скажите, а врагов у Ершова не было?
Хабаров откинул со лба волосы и недоумевающе уставился на него:
— В каком смысле? — художник явно был озадачен. — Даже не знаю, как ответить… Мы цивилизованные люди… Вы допускаете, что Сашу могли убить?
— А вы этого не допускаете?
Хабаров нахмурился:
— Не знаю… Как я могу кого-нибудь обвинять? Враги, конечно, есть у каждого, но я не думаю, что могло дойти до убийства, это как-то противоестественно… Есть у нас один художник, Сорняков Феоктист Иванович. Его уж давненько исключили из нашего Союза, но он продолжает работать… Скандальный тип, пьет безбожно, оскорбляет всех и вся, а с ним почему-то цацкаются, дескать, надо поддержать человека, а то совсем пропадет. А Феоктист этим пользуется. Плюет на всех, хулиганит. Его даже к уголовной ответственности несколько раз привлекать собирались за дебоши. Нашлись доброхоты, выручили его… Так вот, они с Сашей сцепились прямо в Союзе, месяца за три до смерти Ершова. Сашка мимо шел, а Сорняков одной художнице похабные комплименты делал. Та, бедная, не знала куда деваться. Саша и срезал Феоктиста, а тот, как всегда под градусом был и кинулся драться. Сашин холст пнул… Еле разняли… Феоктист, конечно, подонок, но чтобы убить…
— Может быть, ревность? — встрепенулся Свиркин.
Хабарову этот вопрос не понравился.
— Вы, наверное, наслышаны о свободном образе жизни художников?
— Да, нет я не к тому, — смутился Петр, — но жена говорила…
— Не надо принимать это всерьез, — перебил Хабаров, — конечно, Сашка не был монахом, но и не беспутствовал. Была у него женщина. Я затрудняюсь сформулировать их отношения… В общем, вам нужно встретиться с Галей Скубневской, она тоже художница, график, детские книжки иллюстрирует, мастерская у нее в соседнем подъезде. Вы обязательно с ней поговорите, она человек очень хороший, добрая… Так что ревность это не серьезно.
— Спасибо за информацию, — поднялся из кресла Петр, — я прямо сейчас к ней и забегу…
…Скубневской в мастерской не оказалось.
9 марта
Телефонный звонок заставил меня вздрогнуть. Я поднял трубку и услышал голос Ивана Ситникова, следователя Заельцовского райотдела милиции:
— Николай, привет! У вас в отделе есть такой — Свиркин?
Я подтвердил его догадку.
— Тут одна дамочка подозревает его в краже, — хмыкнул Иван, — говорит, пришел какой-то подозрительный тип, назвался оперуполномоченным Свиркиным, а когда она восьмого марта вернулась из гостей, со стены пропала картина, на которую этот Свиркин усиленно глазел, да в придачу еще и два чемодана вещей.
Я расхохотался, представив, как Петя Свиркин в черных нитяных перчатках снимает, озираясь, со стены картину и поспешно запихивает в чемоданы женские платья и песцовые воротники.
Фамилия потерпевшей оказалась знакомой — Ершова.
После такой информации мне ничего другого не оставалось, как посетить подозреваемого. Свиркин, выслушав меня, опечалился:
— Это что нее теперь будет, Николай Григорьевич?
Роман Вязьмикин жизнерадостно хохотнул:
— Алиби будешь доказывать! Я же говорил, что у тебя физиономия подозрительная.
Петр подошел к зеркалу и посмотрел на свое вытянувшееся лицо:
— Не вижу ничего подозрительного… Ох, уж эта Ершова. А картина мне, правда, понравилась. Муж ее рисовал в молодости, тот, что погиб.
— Ребята, с чего вы взяли, что Ершов погиб? — возмутился я. — Какая-то инерция мышления! Один раз похоронили, а теперь не можете расстаться с мыслью, что он мертв. Может, он уехал куда-нибудь? Отдыхает где-нибудь в Крыму, пишет картины. А вы тут, понимаешь ли… У Осипова ведь даже дела нет по факту смерти Ершова, он расследует убийство Мозгунова, а на Ершова обычное розыскное дело заведено.
Роман удивленный моей вспышкой пробасил:
— Ты что шумишь?!
Я сел, подумав, что действительно зря расшумелся. Роман расправил усы и степенно проговорил:
— Как ты не можешь понять, что задета наша профессиональная гордость? Ведь я допустил ошибку, когда не проверил тем летом все, как следует. Теперь я просто обязан докопаться до истины. И почему ты исключаешь убийство?
— Или самоубийство? — вставил Свиркин и рассказал о беседе с Хабаровым.
Сведения о “меценате” заинтересовали нас.
— Не нравится мне эта кража у вдовы, — прогудел Вязьмикин. — На тебя, Петя, я не думаю, ты не расстраивайся… Но кому-то же картина Ершова понадобилась? Надо вплотную заняться оптовым покупателем…
12 марта. Вязьмикин
Из-за двери раздавались частые удары молотка и приятный мужской баритон, напевающий с заметным грузинским акцентом: “Вот и все, что было, вот и все, что было, ты как хочешь это назови…”
Роману эта песня нравилась, он дождался последних слов: “…а ведь это проводы любви…” и постучался.
— Зачем стучишь, дорогой, заходи! — раздался тот же голос.
Увидев, что Роман вошел, плотный горбоносый мужчина сверкнул восточными глазами:
— А-а, ты уже вошел?! Так бы сразу. А то стучишь, стучишь. Я тоже стучу! Думаешь, слышно?!
— Здравствуйте, Вахтанг Давидович, — пробасил Вязьмикин.
Грузин изумленно отложил небольшой молоточек.
— Слушай, откуда ты меня знаешь? — он провел ладонью по отливающему синевой гладко выбритому подбородку.
Оперуполномоченный представился.
— Теперь понятно, дорогой, — насмешливо сощурился Челебадзе. — Проходи, что в дверях стоишь! — он схватил Романа под руку и потащил к тахте, стоящей у окна. — Садись, друг. У меня чача есть, из своего виноградника, мама прислала из Тбилиси.
— Я ж на работе, — прогудел Роман, невольно чувствуя расположение к этому открытому человеку.
— А я не на работе?! Да?! — возмутился Челебадзе, махнув рукой в сторону низенького столика, на котором поверх толстого коврика сырой резины лежал лист металла с проявляющимися очертаниями гривастой львиной головы. — Такой мужчина! — они снизу вверх посмотрел на Романа. — Что тебе двести грамм натуральной чачи?!
Вязьмикин покачал головой.
— Ну как хочешь, дорогой! Но от чая, я думаю, ты не откажешься. Настоящий, грузинский, не какой-то там индийский!
От чая Роман не отказался.
Колдуя над чайником, Челебадзе повернулся к оперуполномоченному:
— А теперь рассказывай, что привело ко мне?
— Ершов, — коротко ответил Вязьмикин.
Челебадзе нахмурился:
— Что Ершов?! Скоро год будет, как похоронили мы Сашку. Это, я тебе скажу, был художник! Таких по пальцам пересчитать можно. А в Союз художников никак пробиться не мог…
— Что так?
— Это длинная история, но тебе я ее расскажу, — разливая чай, ответил Вахтанг. — Ему было лень. Что ты так удивленно смотришь? Ты думаешь, такого не бывает? Не удивляйся. Ведь чтобы попасть в наш Союз, нужно выставляться. А каждый выставком это такая Голгофа! Работы у Ершова люксовые, но… не выставочные. У нас что на выставки берут? Последний выставком одни пейзажи и натюрморты отобрал. А я фрукты не рисовать, а кушать люблю, а рисовать я люблю женщин. Мои “ню” не взяли… А у него “Фауст”. Высший класс! Ты думаешь, взяли? Нет, ты не представляешь, что такое “Фауст” на нашем выставкоме… Слушай, ты почему чай не пьешь? — Челебадзе обиженно развел руками. — Если не нравится, могу индийский заварить.
Вязьмикин старательно хлебнул из стакана.
— Так что из-за лени Ершова не принимали в Союз?
— У-у-у-м. — укоризненно простер руки художник. — Какая лень? Женщина!
— Не понял, — прогудел Роман.
— Что тут понимать?! Три года назад Сашку должны были в Союз принять! Отложили, из-за женщины, даже не из-за женщины, из-за ее мужа.
— Совсем не понял, — неожиданно для себя с грузинским акцентом пробасил Роман.
— Вы как к женщинам относитесь? — тихо и безо всякого акцента спросил Вахтанг.
Вязьмикин пожал плечами и расправил усы.
— Понял, понял, — снова переходя на “грузинский” замахал руками Челебадзе. — Такой мужчина не может быть равнодушен к женщинам, впрочем, как и все настоящие мужчины. Но тот мужчина был не настоящий. Вместо того, чтобы наказать неверную жену, а Ершова вызвать на дуэль, он, — Вахтанг брезгливо поморщился, — ты представляешь? Он заявление написал и принес в правление накануне Сашкиного приема. Аморальный тип, написал, семью разрушил, написал, недостоин быть членом Союза художников, написал. Это Сашка-то аморальный тип?! Он сам аморальный тип! Деградант чертов!
— А что на самом деле у Ершова что-то было с той женщиной?
— Послушай, дорогой, — лукаво поморщился Вахтанг, — откуда я знаю?! На правлении тоже так спросили, а Ершов им говорит: “Джентльмены на такие вопросы не отвечают, они скромно улыбаются”. Хорошо сказал! Ты думаешь его там поняли? Поулыбаться, разумеется, поулыбались, но прием отложили.
— Как фамилия этого потерпевшего? — поинтересовался Роман.
Челебадзе весело расхохотался, сверкая крепкими белыми зубами:
— Это ты хорошо сказал — потерпевший! Сенаторов его фамилия, какой-то научный сотрудник из консерватории. — Вахтанг вдруг озадаченно хлопнул себя по лбу. — Послушай, ты так и не сказал, почему о Сашке спрашиваешь?!
Вязьмикин поведал художнику, что его привело, и они еще долго беседовали о Ершове…
15 марта
Клековкина принесла ответ на мой запрос — справку ВКК о том, что она практически здорова и может выполнять любой физический труд, и сидела передо мной, скромно опустив глаза, напоминая потухший вулкан. На руке продавщицы овощного ларька сиротливо поблескивало тоненькое обручальное колечко из золота низкой пробы, причем, надето оно было не на безымянный палец правой руки, а так, чтобы окружающие осознавали, что они имеют дело с матерью-одиночкой. Вероятно, остальные массивные золотые кольца были отданы на сохранение старушке-маме, и теперь покоились где-нибудь в мягкой глубине перин и подушек. Вместо норковой шапки на голове Клековкиной был повязан тусклый платок ив разряда тех, в которых работают на даче и ездят на картошку. Весь вид продавщицы свидетельствовал о том, что она передумала на меня жаловаться и теперь живет надеждой на снисхождение со стороны следствия и суда.
Я достал из конверта характеристику на Клековкину, прочитал ее вслух и посочувствовал:
— Вот видите, пишут, что вы и раньше неоднократно нарушали правила советской торговли…
— Кто это написал?! — спросила продавщица, и мне показалось, что над вулканом появилась тоненькая струйка дыма.
Я взглянул на подпись:
— Директор вашего магазина, Белянчиков.
Вулкан проснулся:
— Белянчиков?! Тоже мне, нашелся…
— А что? Директор магазина, уважаемый человек, — кинул я в жерло вулкана ящик динамита.
И вулкан начал извержение, сметая все на своем пути, полилась раскаленная добела лава, загрохотали катящиеся валуны, взмыли в высокое небо тучи пепла.
— Это Белянчиков-то уважаемый человек?! — Клековкина покрепче расставила ноги, маленькие глазки воинственно сверкнули. — Как начальник, так сразу уважаемый! А меня так можно и в тюрьму, маленького человека. Вечно вы начальство выгораживаете! Сейчас это у вас не пройдет! Подумаешь, Белянчиков написал, а вы и обрадовались! А сам-то он… Пишите! — ткнула продавщица красным пальцем в стол.
Меня не надо было уговаривать, я уже держал ручку, наизготовку. Однако, конъюнктурные соображения в душе Клековкиной на мгновение взяли верх, и она, пристально посмотрев, спросила:
— Действительно взяткодателя освобождают от уголовной ответственности, если добровольно все расскажет?
Я заверил, что в этой части она знает закон безупречно, и напомнил, что активное содействие следствию и суду в раскрытии преступления всегда признается смягчающим ответственность обстоятельством. Последняя преграда была сметена и поток лавы устремился в долину:
— Этот Белянчиков сам мошенник порядочный! Из всех продавцов соки сосет. Я, только за то, чтобы устроиться в этот злосчастный ларек, уплатила ему триста рублей! Думала, отвяжется, да не тут-то было! Совсем замордовал проверками всякими. То это не так, то то не этак! Знающие люди подсказали… Пришлось каждый месяц из своих кровных пятьдесят рублей выкладывать. Кровопиец! И ведь как придумал, змеюга. Приходишь, вроде, что-то подписать, он говорит, минуточку, дескать, обожди, сейчас подойду, и шасть из кабинета. Тут надо в стол конверт сунуть. Прибегает, лопочет, заждалась, дескать, что там подписать надо? Чирканет не глядя, и вся недолга. А потом и кровью нажитое у него остается! — Клековкина громко высморкалась в большой мужской носовой платок. — И не одна я такая… Террорист проклятый! И если бы только это?! Дефицит до нас и не доходит. Он проходимцам каким-то сплавит апельсины, а те на рынке торгуют, колхозниками прикидываются. Опять же Белянчикову навар. А мне даже скидку на гниль не дает, как хочешь, так и крутись! А в конце месяца отдай пятьдесят рубчиков, вроде, как положено. Настоящий злодей!
Когда продавщица закончила, я протянул ей протокол и стал разминать затекшие от авторучки пальцы. В это время в кабинет вошел Семен Снегирев. Увидев Клековкину, он широко улыбнулся:
— А я как раз хотел с вами побеседовать о Белянчикове.
Та, на секунду оторвавшись от протокола, недружелюбно сверкнула глазами в сторону оперуполномоченного ОБХСС. Я незаметно для нее подал Семену знак. Снегирев быстро сориентировался:
— Вообще-то, сейчас мне некогда, как-нибудь в следущий раз поговорим, — бросил он и, насвистывая “Амурские волны”, уселся к окну.
Клековкина, дочитала запись допроса, расписалась в взглянула на меня.
— Спасибо, до свиданья, — сказал я и, когда она, твердо ступая направилась к выходу, добавил, — если еще что припомните, милости прошу.
Дверь закрылась.
— Что-то ты сегодня больно ласковый с подследственной, на тебя не похоже, — съязвил Семен.
Я протянул ему протокол допроса Клековкиной, ожидая, по крайней мере, горячей благодарности за информацию о Белянчикове, ведь, как-никак это и его участок работы, но Семен, пробежав его глазами, только невозмутимо улыбнулся:
— Это для меня не новость, — но увидев разочарование на моем лице, сжалился, — хотя, что и Клековкина подкармливала Белянчикова, мне не было известно. Кстати, насчет проходимцев… Они этого директора тоже с потрохами продали, когда я им доказал, что справочки от колхозов у них липовые, и то, что в Узбекистане апельсиновых плантаций пока не наблюдается…
Снегирев наслаждался произведенным эффектом, как фокусник, одурачивший зрителя. Я потешил его самолюбие, сказав, что он классный опер, впрочем, не погрешил против истины. Мы договорились, что завтра поутру я сбегаю в прокуратуру за санкцией на обыск у Белянчикова.
16 марта. Свиркин
Петр отряхнул с куртки мокрый снег и нажал на кнопку звонка. В квартире художника Чечевицкого раздалась замысловатая трель.
— Входите! Не заперто! — услышал оперуполномоченный и толкнул дверь.
Споткнувшись в темном коридорчике об огромную старинную вешалку, он двинулся на голос. Большая квадратная комната с двумя высокими окнами была залита серым светом мартовского утра. В углу, на широком самодельном топчане, слегка приподняв голову, лежал хозяин. Свиркин, как загипнотизированный, уставился на пухленький животик и широкую грудь художника утыканные иглами, словно подушечка из бабушкиной шкатулки.
Круглое, по-детски чистое лицо Чечевицкого растянулось в добродушной улыбке.
— Возьмите кресло и садитесь. Мне еще десять минут так лежать… Сеанс.
Иглы в его животе-подушечке качнулись в так речи. Петру стало жутковато. Он в замешательстве оглядел полупустую комнату, в которой, кроме стеллажа с книгами, мольберта, топчана и плетеного кресла-качалки, ничего не было.
— Садитесь, пожалуйста, — проговорил Чечевицкий и закрыл глаза.
Свиркин опустился в кресло-качалку, и его ноги плавно взмыли вверх. Художник мерно дышал, забавно выпятив пухлые губы и так же мерно поднимались и опускались иглы. В комнате было тихо. Наконец, Чечевицкий открыл глаза и стал легкими движениями снимать иглы и складывать их в специальную коробочку. Движения были замедленные и вялые, будто он еще не проснулся. Сунув коробочку под подушку, художник смущенно улыбнулся.
— Сейчас я оденусь, — он похлопал по полным ляжкам, затянутым в цветное финское белье, и неторопливо зашлепал босыми ногами в сторону коридора, откуда вскоре вышел закутанный в длинный халат. — Если вы не возражаете, то пройдемся на кухню, я чай поставлю.
На кухне Чечевицкий усадил Петра за стол и, приглаживая русые, начинающие редеть волосы, задумчиво посмотрел на него:
— Мне кажется мы с вами знакомы… Извините, только не припомню как вас зовут…
Свиркин, который никогда не встречался с Чечевицким, отрекомендовался. Художник застенчиво потрогал кончик носа.
— Нда-а?.. Мне показалось, мы где-то виделись… Меня зовут Эдуард, — плавно склонил голову Чечевицкий.
— А по отчеству?
Художник стеснительно повел широкими плечами:
— Вообще-то, Евгеньевич, но я как-то привык… Зовите Эдиком. — Он подошел к подоконнику и взял трехлитровую банку с водой, в которой лежал массивный подстаканник, налил воду в чайник и зажег газовую плиту. Заметив вытянувшееся лицо оперуполномоченного, улыбнулся. — Это для здоровья. Подстаканник серебряный, а ионы серебра переходят в воду и обеззараживают ее, убивая микробов. Такая вода очень полезна для организма.
Приходя домой, Свиркин смотреть не мог на чай, столько он выпивал его во время различных бесед и опросов, и сейчас он с тоской глядел на закипающий чайник в ожидании полного стакана, а вполне возможно и двух. Кофе бы еще Петр выпил, маленькую чашечку, но кофе, почему-то предлагали реже.
Чечевицкий совсем забыл, что перед ним работник уголовного розыска и, усевшись напротив Свиркина, подпер ладонью мягкую щеку, став похожим на Карлсона, который живет на крыше.
— Так вы портрет хотели заказать? — задумчиво захлопал он серыми глазами. — С удовольствием нарисую. У вас лицо… своеобразное. Только извините, хочу заранее уведомить, что без рук — триста, с руками — четыреста.
Петр понял, что речь идет о деньгах, но не понял, почему четыреста и почему триста.
— Вы знаете, как трудно выписывать человеческие руки? — вздохнул Эдик. — Каждый палец живет своей Жизнью, у каждой руки свой характер, и все это надо передать! А пальцев десять! — Он застенчиво улыбнулся. — Вот и набавляю… Такса, извиняюсь. Все так берут.
Зашумел чайник. Чечевицкий плавно метнулся к плите.
— Воду нужно доводить до стадии белого ключа, чтобы не перекипела и не стала жесткой. Жесткая вода не очень благоприятно действует на организм.
Когда он поставил перед Петром большущий бокал, тот поднял голову:
— Я, собственно., по поводу Ершова…
Лицо художника потускнело, глаза подернулись легкой грустью.
— Вас интересует Саша? Позвольте спросить, почему?
— У нас есть некоторые сомнения…
Чечевицкий замолчал, как бы обдумывая сказанное, потом тихо ответил:
— Да-а, многие считают это самоубийством, но я в это не верю. Саша был импульсивен, подвержен настроению, но не до такой же степени… Ведь у него в тот момент персональная выставка открылась. Конечно, были и такие реплики: “Нам это не понятно!” Но поиск и эксперимент в искусстве всегда встречает сопротивление, это закон творчества… Я считаю, человек, которому не понятен мифологический цикл Ершова, просто малообразован и не дорос до того уровня, когда воспринимается аллегория. Кстати, вы видели эти работы?
Свиркин сокрушенно покачал головой:
— Не довелось, они распроданы.
— Да, да, — с ноткой горечи произнес Чечевицкий, — после его смерти на выставке было не протолкнуться. Жалко, Саша этого не видел. Он бы порадовался… Работы мигом расхватали. А сколько хороших слов было сказано на закрытии выставки! Обо мне так не скажут… Разве что после смерти, — художник мечтательно прикрыл глаза, лицо заострилось, руки невольно сложились на груди, потом встряхнул головой. — Что это я?.. Так какие у вас сомнения, если не секрет?
Немного поколебавшись, Петр ответил:
— Дело в том, что вместо Ершова похоронили другого человека…
Чечевицкий натянуто улыбнулся:
— Если вы так шутите, то это некрасиво…
Свиркин горячо заверил художника, что и не думал шутить, и объяснил ситуацию.
Эдуард все еще не мог прийти в себя.
— В таком случае, где же Ершов? — с сомнением в голосе выдавил он.
— Мы не знаем, но есть версия, что Ершов убит.
— Кошмар! — медленно поднялся с табурета Чечевицкий. — Милиция, как всегда на высоте. Спустя столько месяцев приходят и сообщают, что вместо нашего друга мы похоронили неизвестно кого!
— Известно! — возмущенно вставил Свиркин.
Но Чечевицкий, не обращая на него внимания, продолжал:
— И еще утверждают, что он убит, а кто убийца, конечно, не знают, — он выразительно взглянул на Петра. — Так всегда.
Свиркин обиделся:
— Нет, не всегда! Это исключительный, случай! Ошибки могут быть в любой работе! Разве у вас их не бывает?!
Художник опешил и расслабленно замахал руками:
— Ой, простите меня, бывают и у нас ошибки… Но как-то не укладывается…
Свиркин сделал официальное лицо, будто он проглотил что-то несъедобное и настороженно прислушивается к происходящим у него внутри событиям.
— Что вы можете сказать о Сорнякове? — по-деловому спросил он.
Лицо оперуполномоченного заставило Чечевицкого ответить без промедления:
— Феоктист когда-то был художником, звезд с неба не хватал, таких у нас много. Доходит до того, что у некоторых на выставкомах даже спрашивают, учились ли они вообще рисовать. Феоктист когда-то учился. Рисовал. Потом, запил. Сейчас — вконец опустившийся человек, из Союза художников его исключили за хулиганство, — Эдуард понизил голос, — он помочился где-то в общественном месте. “Яблочное”, знаете ли, мочегонный эффект дает… Так говорят. А Феоктист только на людях водку или коньяк пьет…
— Мог Сорняков затаить злобу на Ершова? — спросил Петр.
Чечевицкий удивленно воззрился за него:
— Вы имеете в виду инцидент в правлении?
Петр кивнул.
— Возможно, мог затаить злобу, — неуверенно протянул художник, — но чтобы убить… А почему вы думаете, что Сашу убили?
Петр веско ответил:
— Есть основания. Сами подумайте: человека уже столько месяцев нет, и никому неизвестно, что с ним.
— Действительно странно… На пороге славы… Прямо какая-то аналогия с Модильяни…
— С кем?
— С Модильяни, — задумчиво повторил Чечевицкий.
Свиркин с интересом выслушал рассказ художника о судьбе Модильяни, и уже потом, шлепая по раскисшему снегу, решил непременно зайти в библиотеку в взять что-нибудь об этом итальянце.
16 марта. Снегирев
Раннее утро. Семен, озябший в ожидании дворника, энергично топая, поднимался в квартиру директора овощного магазина Белянчикова. Заспанный дворник, не совсем понимая, для чего он понадобился работникам милиции, ворча, шел впереди. Понятые, оживленно переговариваясь, шли рядом. Эксперт-криминалист Глухов, позевывая и чертыхаясь, что его так рано подняли с постели и заставили заниматься не своим делом, пыхтел сзади.
Из-за двери послышалось сдерживаемое дыхание.
— Кто там? — пропел приятный мужской голос. Снегирев глянул на дворника. Тот кашлянул и неестественно-хриплым голосом произнес.
— Я это, Игорь Архипович. Кузьма, дворник местный. Тут такое дело… Машина ваша оказалась открытая. Я снег скребу, вижу, а она открытая. Пойду, думаю, скажу.
Семен одобрительно кивнул. Тут же загремели замки, забрякали цепочки и дверь приоткрылась. Седой мужчина в майке, туго натянутой на твердом брюшке, и зеленых, усыпанных ромашками трусах, настороженно смотрел острыми глазками, прячущимися под густыми бровями. Снегирев решительно втиснулся в прихожую, оттеснив хозяина:
— Милиция.
— Я не понимаю, — нервно поддернул трусы Белянчиков.
— Обыск, — пояснил Снегирев, широко открывая дверь.
В прихожую гурьбой ввалились понятые, дворник и эксперт. Кузьма робко переминался с ноги на ногу, оглядываясь на оставленные его большими, на резиновом ходу, валенками мокрые следы.
— Ты, дядя, проходи, не стесняйся, — подбодрил его Глухов, который был отнюдь не моложе дворника, — ты же у нас представитель ЖЭУ.
Не дожидаясь приглашения опешившего хозяина, все прошли в комнату.
— Вот это Лувр! — присвистнул Сергей Петрович Глухов, оглядывая стены, увешанные картинами, и дорогой гарнитур. — Семен Павлович, как говорит одна моя знакомая дама, ОБХСС давно пора пост у мебельного магазина организовать: как кто подобный гарнитурчик берет, ею сразу в кутузку. — Глухов хохотнул. — Это она, конечно, загнула, такой гарнитур и на трудовые доходы купить можно…
Понятые вежливо хихикнули. Дворник, открыв рот, замер перед полотном, на котором была изображена обнаженная женщина с искаженными пропорциями фигуры. Белянчиков суетливо перебегал от стены к стене, то и дело беспокойно поддергивая трусы.
— Игорь Архипович, — мягко улыбнулся Снегирев, — вы бы хоть брюки надели.
Белянчиков непонимающе посмотрел на него, бросил озадаченный взгляд на свои голые ноги и стремглав выскочил в другую комнату. Семен последовал за ним.
— Товарищ дворник, не забывайте свои обязанности, — громко сказал Глухов.
Кузьма вздрогнул и воровато оглянулся:
— Тьфу, нарисуют же…
В хорошо сшитом костюме, темно-синего цвета и кремовой сорочке с галстуком Игорь Архипович уже не выглядел беспокойно. Изобразив поджатыми губами подобие улыбки, он поинтересовался:
— Чем обязан столь раннему визиту?
Снегирев, как хорошо воспитанный человек тоже улыбнулся:
— Вашей преступной деятельности, — и, не обращая внимания на поползшие вверх кустистые брови Белянчикова, добавил, — сейчас мы произведем у вас обыск, вот постановление следователя Ильина.
Белянчиков мельком глянул на красную прокурорскую печать в левом углу постановления и пожал плечами:
— Ваше право… Но я не понимаю в чем меня обвиняют, и каким образом этот Ильин собирается доказывать мою предполагаемую преступную деятельность?
— Во избежание недоразумений информирую: Узбекистан, апельсины, название одной африканской страны на маленьком бумажном ромбике, — пояснил Семен.
— Грузите апельсины бочками, тэчэка, братья Карамазовы, — подхватил Глухов.
Директор магазина повернулся к нему всем корпусом:
— Не надо цитировать этих писателей, мне не нравится их скомороший юмор.
— Гражданин не понимает юмора, — грустно буркнул эксперт. — Тогда приступим, товарищ оперативный уполномоченный, — он взвел затвор фотоаппарата, направил объектив на стену и, не отрывая глаза от видоискателя, растерянно произнес. — Похоже, Айвазовский?!
— Похоже, — немного озадаченный познаниями эксперта, процедил Белянчиков.
— Сколько же вы отдали за эту картину? — спросил Снегирев.
— Коллекционеры предпочитают не распространяться на эту тему, — спокойно ответил Игорь Архипович.
— А это чьи работы? — остановившись перед акварелями, полюбопытствовал Глухов.
— Бухарова, мне импонирует его манера, особенно хороши его обнаженные.
— Понятное дело, — подал голос Кузьма.
Игорь Архипович смерил его взглядом, и тот задумчиво уставился на кончик валенка. Глухов продолжал осмотр “картинной Галереи”.
— О-о-о, у вас тут много работ наших земляков, — чуточку удивленно протянул он. — Грицюк, Гороховский-старший, Коньков, Шуриц…
Снегирев прислушался.
— Может, у вас и работы Ершова есть? — спросил он.
Белянчиков настороженно стрельнул глазами и распустил галстук, словно в квартире стало жарко. Снегирев ждал ответа. Игорь Архипович сообразил, что молчание не лучшая реакция, и, пожевав тонкими губами, с деланным хладнокровием, отозвался:
— Есть одна, на даче. Я Ершову заказывал свой портрет. Но вы сейчас туда не попадете: снег тает, слякоть. — Белянчиков опустился в кресло и закурил. — Мне скоро на работу, так что, пожалуйста, поторопитесь с обыском.
Снегирев внял его совету, попросил понятых быть внимательными и подошел к серванту…
16 марта. Вязьмикин
Спустившись по крутой, изъеденной временем и множеством ног лестнице, Роман оказался перед обшарпанной дверью. Здесь находилось пристанище художнике Сорнякова. Оперуполномоченный деликатно постучал Дверь, простонав несмазанными шарнирами, медленно приоткрылась. В нос ударил застоявшийся аромат табачного дыма и алкогольного перегара. Придерживаясь одной руной за шершавую стену, а другую выставив перед собой, Вязьмикин двинулся к смутно серевшему дверному проему, нащупал у косяка выключатель и нажал клавишу. Загудели лампы дневного света, выхватив из полумрака давно не беленые стены.
Прямо под маленьким окошечком, затянутым по углам паутиной, на кровати с ржавыми спинками, навзничь лежал человек. Его крупная голова была неестественно запрокинута, глаза из-под неплотно прикрытых век неподвижно смотрели на изборожденный сетью трещин потолок. Синюшного цвета лицо, с как бы вырубленными топором чертами, покрывала недельная сизая щетина. Из приоткрытого рта вывалился бледный кончик языка. Рука безвольно свисала с постели.
Вязьмикин осторожно приблизился к кровати. Веко лежащего вздрогнуло и поползло вверх. Роман отшатнулся. Так же медленно открылся и другой глаз. Потрескавшиеся губы с усилием зашевелились:
— П-шел…
Роман брезгливо поморщился.
— У-у-у, — рука Сорнякова вяло сложилась в “козу”, — забирай пор-т-р-рет… и катись… — на эту фразу он потратил остатки сил, рука снова упала на пол, веки поползли вниз.
Вязьмикин взглянул на мольберт. Свиной пятак, маленькие белесые глазки, зеленые бесформенные уши на волосатой физиономии, аккуратненькие рожки.
— Своеобразное виденье, — пробасил Роман и пошел вызывать “Скорую помощь”.
16 марта
Едва я вернулся с обыска на даче Белянчикова, в кабинет вкатился Снегирев. Я никак не отреагировал на его появление. Это озадачило Семена. Он проследил за моим взглядом. На ручке сейфа, чуть косо, висел портрет неизвестного мне гражданина работы художника Ершова. О том, что работа выполнена Ершовым говорила его подпись в нижнем правом углу, а кто изображен в полный рост я мог только догадываться.
— О! Игорь Архипович! — подтвердил мое предположение Семен. — Если желаешь взглянуть на него живьем, так он в дежурке отдыхает.
— Желаю, не желаю, а допрашивать придется, — ответил я, продолжая изучать лицо Белянчикова, ярко освещенное безжалостным лучом солнца, который сквозь маску внешней благопристойности высвечивал едва уловимые черты порока.
— Н-да-а… И это весь твой улов? Стоило ехать по такой распутице?! — проговорил Снегирев, вываливая из портфеля пачки облигаций, сторублевых купюр, коробочки с золотыми изделиями, пробирки с драгоценными камнями и другое богатство директора овощного магазина.
Я не обратил внимания на иронию, прозвучавшую в его голосе, и скромно положил рядом с “уловом” оперативника потрепанную амбарную книгу. Наверное, из меня получился бы неплохой массовик-затейник, так как по моим вялым, многозначительным движениям Снегирев сразу понял: в книге что-то ость, и принялся лихорадочно листать ее.
— Не ожидал от Игоря Архиповича! — воскликнул он. — Тут целая бухгалтерия его доходов и расходов! И даже то, что мне не известно. — Семен хмыкнул. — Кроме овощных афер и сделки с картинами дотошно записаны… Так он еще и картинами спекулировал!.. Что же это он так неосторожно?! Практически здесь вся его преступная деятельность за двадцать лет…
— Почему неосторожно? — возразил я. — Сколько жуликов знаю, все “черную” бухгалтерию ведут. Иначе им концы с концами не свести, запутаются… — Ты знаешь, где я нашел эту книгу?.. В выгребной яме! Белянчиков ее в полиэтиленовый пакет упаковал и на веревочке туда опустил.
Снегирев брезгливо повел носом. Операция по извлечению амбарной книги мне тоже не доставила особого удовольствия, но я утешил себя и Семена:
— Зато какие доказательства!
— Это точно, — продолжая изучать записи Белянчикова, проговорил Семен. — Игорь Архипович даже грузчиков из своего магазина к искусству приобщил. Смотри, девятого марта у Горубнова и Долгих приобретена за пятьсот рублей работа Ершова “Портрет жены”.
Дата приобретения картины насторожила меня. В памяти всплыл разговор со следователем Ситниковым о квартирной краже.
— А при чем здесь грузчики? — быстро спросил я.
— Как при чем? Эти двое работают у Белянчикова в магазине.
— Интересно бы с ними поговорить, — набирая номер телефона магазина, произнес я.
Грузчиков на рабочем месте не оказалось. “Запили, наверное, уже второй день нет”, — пояснила заместитель директора.
Нудно загудел телефон внутренней связи. Переговорив с дежурным по райотделу, я в сердцах бросил трубку?
— Вот незадача! У Белянчикова инфаркт, “скорая” его увезла.
— Болезнь века, — многозначительно произнес Семен, — удивляюсь, как Игорь Архипович его раньше не получил, при такой-то эмоциональной нагрузке… Ох, не хотел бы я быть жуликом.
17 марта
В коридоре раздались быстрые шаги, и не успел я подумать: не ко мне ли, дверь резко распахнулась, и в кабинет степенно вошел Петр Свиркин. Он был похож на человека, который знает что-то важное, и поэтому, Чувствуя свою значительность, не позволяет себе суетиться. Именно с таким видом Петр опустился на стул и закинул ногу на ногу.
— Николай Григорьевич, вам что-нибудь говорит имя Модильяни? — небрежно поинтересовался он.
О Модильяни я слышал, но многого мне это имя не говорило, поэтому я пожал плечами. Глаза Петра победно сверкнули, и он быстро затараторил, став похожим на того Петю Свиркина, которого я хорошо знал.
— Николай Григорьевич! Я вчера книжку прочитал, об этом самом Модильяни… Замечательный, оказывается, был художник. Он итальянец, но жил во Франции. Его работы никто не признавал. Из-за этого он и пил. А работы были прекрасные! Так и умер непризнанным, как там написано, на пороге славы. — Свиркин многозначительно замолчал. — Чувствуете аналогию с Ершовым?
Я снова пожал плечами, так как не до конца улавливал, аналогию, о которой говорил Петр, насколько мыв помнилось, Ершов совсем не злоупотреблял спиртными напитками. Свиркин торопливо продолжал.
— В день похорон парижские маршаны, это торговцы картинами, бросились покупать работы Модильяни. Эти мерзавцы скупили их за гроши и в чуланы попрятали, а когда всемирная слава вспыхнула и мода пошла на Модильяни, они их втридорога стали сбывать. Наверное, и этот Велянчиков такой же маршан. При жизни Ершова только один портрет и купил, а остальное все хотел по дешевке взять. Ершов не продал, так он у вдовы оптом скупил.
Хотя я и не знал подробностей жизни Модильяни, мысль о том, что Белянчиков погрел руки на смерти Ершова, у меня мелькала и раньше. Я сообщил Петру о возможной причастности грузчиков из овощного магазина к краже картины.
Свиркин встрепенулся:
— Точно! Во имя наживы такой человек, как Белянчиков, мог пойти на все! Я объясню. Выставка в разгаре, многие еще ругают Ершова за отрыв от реальности, но успех уже брезжит на горизонте, там же и слава. На пороге славы!.. Как звучит?! Короче, Белянчиков убивает Ершова и приобретает картины по дешевке, а потом делает на этом свой отвратительный бизнес!
Версия Петра была правдоподобна и заслуживала самого пристального внимания, но, как и всякая другая, нуждалась в проверке, об этом я и сказал ему.
18 марта. Вязьмикин
Главный врач психиатрической больницы объяснял Роману:
— Хорошо, что вы “скорую” вызвали, все могло кончиться скверно. Сорняков — наш давнишний пациент. Сам он себя, как и многие больные, алкоголиком не считает: “Я могу пить, но могу и бросить!” Обычное заблуждение. Увы, рецидив. Говорят, подавал надежды, но так и ив состоялся, как художник. Алкоголь — враг таланта! — Главврач назидательно поднял вверх указательный палец.
— Это верно, — согласно пробасил Вязьмикин. — Значит, он уже бывал у вас?
— Причем неоднократно, — кивнул врач, — последний раз в прошлом году, если не изменяет память, в июне или июле.
— Нельзя ли уточнить?
Главный врач нажал кнопку переговорного устройства:
— Борис Сергеевич, будьте добры, принесите историю болезни Сорнякова. У меня товарищ из органов…
— Из каких? — раздалось из динамика.
— Что из каких? — не понял главврач.
— Из каких органов товарищ?
— Я вам потом объясню, Борис Сергеевич, — покосившись на Романа, ответил главный врач.
Вскоре, упругими шагами в кабинет вошел мужчина с веснушчатым лицом и крупным носом. На Вязьмикина из-под рыжеватых бровей озорно глянули зеленоватые глаза.
— Наш заведующий наркологическим отделением, — представил мужчину главврач, взяв из его рук историю болезни.
— Я уже осмотрел Феоктиста. Все, что положено, введено. Правда, он никак не хотел подставлять энное место для уколов, кричал, что может прожить и бее хвоста, — пояснил Борис Сергеевич и, увидев вопросительный взгляд Романа, добавил. — Он числит себя в аду либо, по крайней мере, в дружеской компании чертей.
— Вот уж действительно напился до чертиков, — прогудел Вязьмикин. — У него в мастерской даже портрет одного из этих друзей.
— Нашел! — воскликнул главный врач. — Сорняков находился у нас с шестнадцатого июня по шестнадцатое июля.
— А он не мог отлучаться из отделения? — спросил Роман.
Борис Сергеевич развел ухоженными, покрытыми веснушками руками:
— Вы нас обижаете…
18 марта. Вязьмикин
В шумном вестибюле консерватории Роман поймал за руку пробегавшего мимо щуплого огненно-рыжего паренька с кларнетом под мышкой.
— Молодой человек, — пробасил он, — где я могу найти товарища Сенаторова?
Окинув острым взглядом большую фигуру Романа, студент выпалил:
— В пятнадцатой.
— Где это? — продолжая удерживать кларнетиста, спросил Вязьмикин.
Паренек оценивающе посмотрел на него и протараторил:
— На втором этаже, сразу налево, пятая дверь. Только вы его, пожалуйста, так не называйте, он обижается. Его фамилия Сенаторов-Данайский, — студент вырвался и понесся дальше.
Найдя пятнадцатую аудиторию, Роман постучал не сразу. Последняя нота “Соловья” Алябьева еще висела в воздухе, когда в дверь просунулась усатая физиономия оперуполномоченного:
— Извините, мне нужен товарищ Сенаторов-Данайский…
Пышная блондинка, немногим уступающая в росте Роману, смешливо фыркнула и, тут же погасив улыбку, робко спросила у сидящего за роялем вальяжного мужчины:
— Герман Тимофеевич, я могу идти?
Тот сверкнул глазами в сторону переминающегося с ноги на ногу Вязьмикина и, ласково взглянув на студентку, вяло повел рукой:
— Идите, Альбиночка, до завтра…
Роман проводил взглядом выпорхнувшую из аудитории певицу и недоумевающе посмотрел на Германа Тимофеевича. Тот с негодованием встряхнул длинными, зачесанными назад волосами.
— Моя фамилия Сенаторов! — подчеркнуто холодным тоном заявил он. — А с кем я имею честь разговаривать?
Роман, озадаченный столь странным приемом, представился и в нескольких словах обсказал цель своего прихода.
— Ершов?! Он мне жизнь испортил! Семью разрушил! — взмахнул руками и брызнул слюной Сенаторов. — Я так любил свою жену, так любил, — патетически заламывая руки, стал убеждать он. — А она спуталась с этим мазилой, с этим абстракционистом-стрекулистом! Пока я был в командировке, познакомилась с этим прохвостом и стала позировать ему… Это моя-то Лариска-Даная! Ха! И еще раз ха! — притопнул ногой Герман Тимофеевич. — Даная!
Роман сдержал улыбку, оценив в душе шутку рыжего кларнетиста. Сенаторов тем временем продолжал:
— Я изучаю особенности голосовых связок народов Севера, это тема моей диссертации, сижу в этой дыре, работаю как вол, а в голове одно: измена! измена! измена! Представляете мое состояние?!
— Нет, — совершенно искренне прогудел Роман.
— Почему? — опешил Герман Тимофеевич.
— Я не женат.
— Еще успеете, — махнул рукой Сенаторов, — так вот, я там работаю, а она… А они…
— Когда вы последний раз видели Ершова? — вежливо прервал его Вязьмикин.
— Что? — переспросил Сенаторов и возмущенно вскинул руки. — Я его вообще не видел! Что мне за удовольствие на этого проходимца смотреть?! И, вообще, в чем дело? Почему вы меня допрашиваете?
— У вас были основания мстить Ершову, — невозмутимо пробасил Роман, — а он в июле прошлого года исчез…
Аккуратно подстриженные брови Сенаторова возмущенно поползли вверх, и он выдавил:
— Я… я с вами не согласен. Я его знать не знал, а Ларису давно простил. Мужчина должен быть великодушен…
Возмущение на лице Германа Тимофеевича переросло в настороженность, а затем в испуг.
— Вы… вы считаете, что я его?! Никогда! Я не так воспитан!
Накануне Роман звонил в отдел кадров консерватории и выяснил, что Герман Тимофеевич не мог свести счеты с Ершовым не только в силу своего воспитания, но и потому, что июль прошлого года он провел в научной командировке. Хотя, если вдуматься, райцентр, где был в то время Сенаторов, не так уж далек от Новосибирска, поэтому Роман и решил побеседовать с Германом Тимофеевичем. Никакие справки не заменят личного восприятия.
— Конечно, заявленьице, оно спокойнее, — успокоил Роман Сенаторова и распрощался о оторопевшим преподавателем.
18 марта. Свиркин
Выскочив из трамвая, Петр нос к носу столкнулся с Хабаровым. Устремив вперед острую бороду, художник задумчиво смотрел вдаль. За его спиной болтался неказистый рюкзачишко, с плеча на длинном ремне свисал облезший, с потрескавшимся лаком и разноцветными пятнами краски этюдник.
— Здравствуйте, Валериан Якимович, — образование воскликнул Петр.
Художник тряхнул головой, словно выходя из сомнамбулического сна, поправил сползшую на глаза спортивную шапочку и улыбнулся:
— Петр Ефимович…
— Я вижу вы на природу собрались?
— На Байкал еду, — ответил Хабаров. — Командировали от нашего Союза на открытие выставки самодеятельных художников. Вот и решил сочетать приятное с полезным, — он похлопал по этюднику, — давно мечтал посмотреть на зимний Байкал, да разве вырвешься, а тут такой случай. Поработаю немного.
— Да-а, — с завистью протянул Свиркин, — а я вот на Байкале никогда не был…
— Еще побываете, — успокоил его художник и спохватился. — Вы не ко мне, Петр Ефимович?
— Нет, к Скубневской, я ведь тогда не застал ее.
— В мастерской она, я только что от нее, заходил посидеть перед дорогой, — сказал Хабаров и засуетился при виде приближающегося трамвая.
…Петр никак не мог подумать, что стоящая перед ним маленькая, худенькая, с усыпанным веснушками остреньким носиком женщина и есть та, к кому он пришел. Собранные в пучок русые волосы, клетчатая фланелевая рубашка навыпуск, простенькие брюки.
— Я Скубневская, — ответила она с улыбкой.
От этой улыбки Свиркин почувствовал себя легко и свободно. Небольшие серые глаза художницы, казалось, излучали тепло. Ее внешность, безусловно, проигрывала внешности Ершовой, но… В общем, особой загадки, почему художник полюбил эту маленькую женщину, не было.
— Мне Валериан Якимович сказал, что вы были в хороших отношениях с Ершовым… Я из милиции… пришел к вам за помощью…
— Галина Витальевна, — протянула миниатюрную узкую руку Скубневская.
— Петр Ефимович, — осторожно ответил на рукопожатие оперуполномоченный и, взглянув в повлажневшие глаза художницы, сообразил, что зря он так сразу брякнул о Ершове, надо бы как-то иначе. Но как!?
Мастерская Скубневской была такая же большая, как у Хабарова, но выглядела гораздо уютнее. Много цветов, иллюстрации к детским книжкам, напоминающие рисунки школьников мелками на асфальте: большие ярко-желтые солнца с длинными, достающими до земли лучами, круглые мордашки с огромными синими глазами, голубые блины озер, разноцветные воздушные шары на толстеньких нитках-канатиках, долговязые папы и мамы в темных пальто-трапециях. Петр рассматривал рисунки и не мог заставить себя повернуться, боковым зрением он видел, как Галина Витальевна сидит на столе, сцепив руки, и отрешенно смотрит в большое окно.
— Петр Ефимович, я понимаю, вы не из праздного любопытства, но… мне просто тяжело говорить о Саше…
Лучше бы Петр не поворачивался. Он попытался изобразить на лице сочувствие, но получилось это довольно неуклюже. Скубневская мгновенно уловила фальшь, и ее лицо стало совсем неожиданно для него резким, чуть ли не злым.
— Только не надо изображать боль, — бросила она. — Я на похоронах этого насмотрелась. “Нас оставил простой талантливый человек, которого все мы любили”. Любили! Сами дохнуть ему не давали… Не все, конечно… Но этот, который распинался над гробом, сам первый поднял руку против Саши, когда решался вопрос быть или не быть ему членом Союза. Сашина смерть… Да что там говорить! Своеобразие его почерка хлестало по их самолюбию. Он видел то, чего не видели они. Как же они могли спокойно смотреть на это?! А этот, который плакал, называл Сашины картины выкрутасами. Так и говорил: выкрутасы! А Саша не мог иначе… И эта выставка… Его оплевали, я другого слова не нахожу. Откуда у людей столько яда?! Вы думаете, легко сдерживаться, когда плюют в лицо? Я-то знаю, как он переживал… Вот здесь, — она ткнула пальцем в том направлении, где стоял Свиркин, — он бегал, схватившись руками за голову, и бормотал что-то про себя. Я только расслышала: “Сжечь все! Для кого, зачем работаю?!” Я не могла его остановить… И вот…
Художница закрыла лицо дрожащими руками. Петр, он сам не понял, как это получилось, подошел к ней и, словно старший брат, хотя был моложе лет на десять, положил руку на ее вздрагивающее плечико:
— Не надо так… Вы не правы, многие на самом деле хорошо относились к Александру. Вы же сами знаете… Да и отзывы на выставке были прекрасные, а злые люди многим встречаются на пути…
— Да, да, конечно, извините… Я просто очень люблю его… Наверное, поэтому наговорила глупостей, извините, — Скубневская вытерла глаза рукавом рубашки.
Рука Петра незаметно сползла с ее плеча.
— Галина Витальевна, я хотел вам сказать… Хоронили… не Александра.
Скубневская быстро подняла покрасневшие глаза.
— Я не знаю, что случилось с Ершовым, пока не знаю. Но то, что хоронили другого, нами установлено точно, — пояснил Петр.
— Как же это? — широко раскрыла глаза художница.
— Это долгая история… В общем, мне надо знать мельчайшие подробности…
Лицо Скубневской озарилось надеждой.
— Найдите его, я вас умоляю, найдите, он жив! — вцепилась она в рукав оперуполномоченного. — Нет, не для меня. Мне только и нужно — знать, что Саша жив!
Свиркин понимал, что самое жестокое — это вселить веру в человека, а потом отнять ее, поэтому поспешно сказал:
— Галина Витальевна, я не хочу вводить вас в заблуждение. Данных за то, что Ершов жив, нет. Не мог же он столько времени молчать, если с ним ничего не случилось.
Художница опустила голову:
— Может быть, вы правы…
Петр немного помолчал и деловым тоном спросил:
— Когда вы видели Ершова в последний раз?
Поддавшись его тону, Скубневская после некоторого раздумья ответила:
— Двенадцатого июля. Он недолго пробыл у меня, торопился. Саше надо было встретиться с каким то приятелем. Они на море познакомились, в доме отдыха.
— Где они должны были встретиться?
— По-моему, в гостинице “Сибирь”, его знакомый там останавливался, он из отпуска возвращался к себе на Байкал… Постойте, постойте, — встревожилась Галина Витальевна. — На следующий день я пошла к Саше и столкнулась на лестнице с мужчиной. Страшный такой, заросший весь, огромный, как сказочный разбойником съежилась и передернула плечами. — Он от Саши спускался…
— Почему вы так решили?
— Больше неоткуда, мы возле самой мастерской столкнулись. Я еще подумала, какой-то художник незнакомый, хотела у Саши спросить, постучала, никто дверь не открыл. Больше я его и не видела.
— Почему вы решили что это был художник?
— Он нес какие-то планшеты, завернутые в холстину… — Галина Витальевна испуганно закрыла рот рукой. — Так ведь три почти законченные Сашины работы так и не смогли найти…
— Вы не могли бы описать приметы этого мужчины?
Скубневская прикрыла глаза.
— Давайте я вам его нарисую, только мне нужно сосредоточиться.
18 марта. Вязьмикин
Шаги Романа гулко раздавались в просторном круглом фойе Дома культуры. Оперуполномоченный озадаченно огляделся. Ни одного человека, у стен громоздятся наваленные в кучу стулья, кипы каких-то бумаг, груды строительного мусора, в центре фойе — бочки о известью.
— Товарищ, вы к кому?
Роман снова огляделся — никого.
— Клуб закрыт на ремонт, — услышал он тот же голос и, наконец, заметил в полумраке, в тени раскидистой пальмы стол, а за ним сонную старушку.
Вязьмикин приблизился к столу и вежливо произнес:
— Мамаша, мне гражданочку Сенаторову нужно, библиотекаршу, — показал он краешек удостоверения.
Старушка окончательно проснулась и с готовностью ответила:
— Тут она, вон та дверь.
Когда Роман, культурно поздоровавшись, сказал, что ему хотелось бы поговорить с Ларисой Анатольевной Сенаторовой, одна из сидевших в библиотеке молоденьких женщин выпорхнула из-за стола и, глянув на Романа задорными глазами, выпалила:
— Лариса, я пойду покурю.
Оставшись наедине с крупной миловидной брюнеткой, Вязьмикин представился и, как можно корректнее, поинтересовался ее знакомством с Ершовым.
— Хороший был человек Саша, — с грустью в голосе ответила Сенаторова. — Я как-то пришла на день рождения к подруге, она любит собирать у себя интересных людей. Там был Саша, разговорились, он пригласил в мастерскую, посмотреть его работы. Стала заходить иногда, он мне нравился и как художник, и как человек. Подружились…
— Ваш муж другого мнения…
— Ах, оставьте! Мне так надоели эти сплетни, — Лариса Анатольевна обиженно выпятила чуть полноватые губы. — Раздули из ничего… Муж гораздо старше меня и очень ревнив, ему все кажется, будто я только и думаю, как бы запрыгнуть к кому-нибудь в постель, — она усмехнулась. — Три года назад мы с ним поссорились, мне надоели его бесконечные командировки, после которых я обязательно оказывалась в чем-нибудь виноватой. А когда Герман бывал дома, я для него была пустым местом, — она дернула круглыми плечами. — Никакого внимания… Однажды мы с Сашей беседовали, он сокрушался, что не может найти натурщицу для своей Данаи в смехом сказал, что я бы подошла. Я и подумала: почему бы и нет? Пусть Герман знает, что я могу нравиться не только мужчинам, во даже художникам!
— И это все? — скромно прогудел Вязьмикин.
— Представьте себе, это все! — усмехнувшись, развела руками Сенаторова. — А Герман так взбеленился, когда моя же подруга рассказала ему, что я позировала. “Перед чужим мужчиной в голом виде! Распутница!” И никак не мог понять, что для Ершова я была натурщицей, Данаей, но ни в коем случае не любовницей. Я потом тысячу раз Сожалела! Сашу из-за этой истории в Союз не приняли, отложили на год, и мне совсем покоя не стало. Герман в командировки не перестал ездить, но все время контролирует меня, обалдеть можно, даже по ночам среди недели врывается!
— И до сих пор это продолжается? — недоверчиво спросил Роман.
— Сейчас остывать стал, а еще год назад регулярно из командировок наведывался, — вздохнула Лариса Анатольевна.
— Вам не позавидуешь, он ведь мог и на отчаянный шаг решиться, — сочувственно пробасил Вязьмикин.
— Что вы?! У Германа все отчаяние через крик выходит, — она небрежно махнула рукой.
— Вы не припомните, в июле прошлого года наш муж был в Новосибирске?
— Как же не припомню? Он тогда меня совсем замучил, раз пять с Севера по ночам налеты делал.
— И как же вы с ним живете? — без всякого намерения разрушить семью спросил Роман.
— Люблю! — задорно рассмеялась Лариса Анатольевна.
18 марта
Когда Роман Вязьмикин заверил меня, что я могу резать его на куски, рвать на части и вообще делать о ним все что угодно, но он никогда не поверит в причастность Сенаторова к смерти Ершова, мы пришли к единому мнению: над Игорем Архиповичем Белянчиковым сгущаются тучи. Тем более, что минут пятнадцать назад мне звонил Иван Ситников, следователь Заельцовского РОВД. Оказывается, грузчики из овощного мага-вина не вышли на работу по уважительной причине: их задержали в момент продажи вещей, украденных из квартиры Ершовой. Особенно они не запирались и, довольно быстро разобравшись в обстановке, чистосердечно рассказали как все было. Наводку на эту квартиру им дал директор, которому нужна была только одна картина. “Принесете ее мне, получите пятьсот рублей, — сказал Игорь Архипович, напутствуя их. — Что вы еще возьмете, меня не интересует, но шмоток там много”. Свиркин со своей версией “Модильяни”, кажется был близок к истине.
— Да-а-а, со части версий Петр дока, — гулко протянул Роман.
И он был прав, так как в эту минуту распахнулась дверь и в кабинет влетел возбужденный оперативный уполномоченный уголовного розыска лейтенант милиции Петр Ефимович Свиркин.
— Николай Григорьевич! Роман! Я напал на след! — воскликнул он и, опустившись на стул, взахлеб принялся рассказывать…
Даже Вязьмикин, обычно подтрунивавший над своим молодым коллегой, притих.
— Администраторша “Сибири” как глянула на портрет, так сразу опознала. Здорово Скубневская этого мужика нарисовала, а ведь по памяти! Я-то уж и не надеялся, что узнают. А администраторша говорит: “Не каждый день у нас художники останавливаются, да еще такие скандальные”. У этого мужика там инцидент с таксистом произошел, в день отъезда. Таксист отказался грузить в салон его вещи, их сильно много было, предложил запихнуть в багажник, а “художник” в ответ: “Это картины, произведения искусства”. Они в таксопарк звонили от администраторши, поэтому она и запомнила все… Но… — Петр огорченно развел руками, — фамилию так и не смогла вспомнить. Мы и документы все поднимали за прошлый год, но бесполезно… Там этих с Байкала, — он снова огорченно махнул рукой, — ведь это же и Иркутская область, и Бурятия…
— А куда этот “художник” поехал на такси? — заинтересовался Вязьмикин.
— А я разве не сказал? — удивился Петр. — На вокзал… Думаю, что это он убил Ершова и завладел его картинами.
— Еще один маршан, — язвительно пробасил Роман.
— Да, Петр, что-то сомнительно, чтобы из-за трех картин… — недоверчиво проговорил я.
— А почему из-за картин, — вскинулся Петр, — могли и другие причины быть, а картины так, попутно прихватил.
Я грустно вздохнул: найти человека на такой огромной территории по одному, пусть и хорошо выполненному портрету дело не очень простое.
— Ты сказал, у него было с собой много вещей, — поднялся Роман, — дай-ка изображеньице этого бай-кальца.
18 марта. Вязьмикин
Вокзал встретил Романа обычной разноголосицей. Широкими шагами оперуполномоченный пересек вал в окликнул маленького человечка в белом фартуке, катящего перед собой тележку:
— Товарищ Нудненко!
Тот, заслышав знакомый бас, живо обернулся.
— Опять в командировку гражданин начальник? — улыбнулся он, выставляя редкие мелкие зубы.
— Разговорчик один имеется, — отозвался Роман. — Пойдем покурим.
На перроне Нудненко вынул из кармана смятую пачку папирос:
— Угощайтесь, гражданин начальник, ленинградский “Беломорчик”, на проходящем поезде покупал.
— Я бросил, — отказался Вязьмикин и, достав портрет сделанный Скубневской, спросил. — Ты, случайно, этого гражданина не встречал?
Нудненко взял рисунок и подошел ближе к светящемуся окну.
— Так это ж мой землячок! — попыхивая папироской, проговорил он. — Хорошо нарисовано, как живой.
Роман опешил от такой удачи. Нудненко, увидев его изменившееся лицо, понизил голос:
— Сотворил что-то? А говорил — егерь. И с виду приличный такой.
Вязьмикин вышел из оцепенения:
— Да говори ты толком, Нудненко! Откуда его знаешь?!
Носильщик расправил фартук.
— Значица так. Последний срок мотал я на севере Байкала, лес валил. Заработки, надо сказать, приличные были. Оттуда и освободился. Прошлым летом, только-только я работать начал, вам спасибо, разговорился б этим, — Нудненко ткнул потухшей папиросой в рисунок, — он тамошний оказался, сказал, егерем в Нижней Заимке заправляет.
— Да, толком-то скажи, как ты с ним познакомился?! — перебил Роман.
Носильщик уставился на Романа, как на человека, который ровным счетом ничего не понимает в такой простой ситуации.
— Дак вещи же я ему подвозил!.. Стою, значица, курю, на улице. Смотрю, такси подруливает и он вылазит. А вещей целая куча! И баулы-то все здоровенные, а еще фанерки какие-то большущие в тряпочках. Я вежливенько так подкатываю, дескать, грузитесь, гражданин, зараз довезем. Да неудачно у нас с ним получилось. Путя я перепутал. Стоим мы курим, балакаем, а тут объявляют, что поезд его с другого путя отправляется через две минуты. Рванули мы, насилу успели. Только вещички в тамбур скидали поезд и поехал. И опять же неудачно я ему подсобил. Сел на тележку отдышаться, а темень была, вот как сейчас. Гляжу, сумка рядом валяется, тряпичная. Вот, думаю, незадача, решит еще землячок, что я ее спер. А поезд-то не догонишь… Клянусь, впопыхах забыл! — носильщик приложил руку к бляхе.
— Верю, Нудненко, верю…
— Да там и путнего-то ничего не было! Штаны ношеные, рубаха да полотенце, еще какая-то записнушка. Толком-то и не смотрел. Как досталась, так и ушла. Отработал я, пошел домой, сумку девать некуда — взял с собой. Встречаю корешка — Толика Куфтина, мы с ним еще по малолетке сидели. Решили с устатку, да за встречу тяпнуть по маленькой. Привел он меня к своему дружку, в Нахаловку, куда-то на Чернышевский спуск. Выпили, поговорили и ушел я. А сумку оставил у этого Мозгатого, так Толькиного приятеля зовут. Потом хотел забрать ее, думаю, вдруг землячок искать ее будет, а квартира этого Мозгатого все закрыта и закрыта. Так и пропала сумка…
19 марта. Вязьмикин, Свиркин
Петр, ощущая под мышкой приятную тяжесть пистолета, прилип к иллюминатору. Внизу проплывали причудливые облака. Самолет заунывно гудел двигателями. Рядом с Петром, изредка перекрывая шум моторов, всхрапывал Роман. Он перевесился на кресло Свиркина, и тому ничего другого не оставалось, как, вжавшись в иллюминатор, созерцать облака…
“Уважаемые товарищи пассажиры! Наш самолет совершил посадку в столице Бурятской АССР, городе Улан-Удэ…”
Петр принялся тормошить своего друга:
— Приехали!
— Не приехали, а прилетели, — бодро пробасил Вязьмикин, словно это не его храп несколько минут назад заставлял вздрагивать соседей по салону…
В буфете было пиво и бифштексы. Такой завтрак вполне устраивал оперуполномоченных, и, взяв по две порции того и другого, они расположились за высоким столиком. Петр закинул за спину спортивную сумку, Роман аккуратно положил к ногам свой командировочный портфель из желтого кожзаменителя, и они принялись за еду.
— “Прибывших из Новосибирска пассажиров, — Роман замер с набитым ртом и толкнул своего друга, — Свиркина и Вязьмикина просим срочно зайти в дежурную комнату милиции аэровокзала”.
Петр отставил недопитый стакан и готов был немедленно ринуться на поиски дежурной комнаты, но Роман придержал его:
— Подожди, — он старательно завернул в газету остатки завтрака, степенно допил пиво, спрятал сверток в портфель и, разгладив усы, деловито сказал, — теперь пошли.
Широколицый бурят гостеприимно улыбнулся:
— Капитан Церенов. Я в Новосибирске четыре года жил, в школе милиции учился.
— Товарищ капитан, — перебил Свиркин, — что случилось?
— Вам телекс из Новосибирска, — Церенов протянул узкую полоску ленты, — час назад приняли.
Петр пробежал ее глазами и передал Роману.
“…ЗВОНИЛИ СЕВЕРОБАЙКАЛЬСКОГО РОВД КАРТИНЫ ЕРШОВА ВЫСТАВКЕ САМОДЕЯТЕЛЬНЫХ ХУДОЖНИКОВ ХАБАРОВА СОВЕРШЕНО НАПАДЕНИЕ СВЯЖИТЕСЬ СЛЕДОВАТЕЛЕМ ФЕОКТИСТОВОЙ ИЛЬИН”.
— Ничего не понятно! — развел руками Свиркин, видя, как Роман невозмутимо складывает пополам ленту и прячет ее в карман.
— На месте разберемся, — пробасил Вязьмикин и повернулся к Церенову. — Товарищ капитан, помогите нам с билетиками до Северобайкальска.
Церенов радушно улыбнулся:
— Какой разговор! Сделаем. Считайте, что билеты у вас в кармане. Рейс через двадцать минут. Я позабочусь, чтобы вас встретили…
Капитан Церенов не подвел. Когда самолет сделал широкий полукруг над Байкалом и, вздрагивая, покатился по летному полю, Петр обрадованно толкнул дремлющего Вязьмикина:
— Машина милицейская, наверное, нас ждут!
У трапа к ним подошел сержант милиции в полушубке.
— Вы из Новосибирска? — он скептически глянул на легонькие сапожки оперуполномоченных. — Что-то одеты вы…
Если в Новосибирске весна уже начинала чувствоваться, то здесь о ней ничего не напоминало. Холодный ветер с Байкала кружил по полю колючую поземку, завывал, путаясь в стволах сосен, одиноко торчащих на крутых склонах серых скал, тесно обступивших аэродром.
…Чистый высокий лоб, стянутые в тугую косу русые волосы, красивый изгиб бровей, чуть вздернутый носик, слегка припухлые, без следов помады, губы, стройная фигурка в милицейской форме с погонами старшего лейтенанта. Вязьмикин неотрывно смотрел в голубые глаза следователя Феоктистовой. Он и не надеялся встретить такую девушку.
Скорее почувствовав, чем расслышав, что она к нему обращается, Роман растерянно пробасил:
— Что вы сказали, Татьяна Алексеевна?
Она только сейчас обратила внимание, какими глазами смотрит на нее оперуполномоченный и смутилась.
— Я… Я спросила… К Хабарову сейчас пойдем, или вы отдохнуть хотите?
Хотя Свиркин, примостившийся возле батареи, и не успел отогреться, он с энтузиазмом воскликнул:
— Конечно, сейчас!
— Да, пожалуй, — солидно подтвердил Роман.
Петр не узнавал своего коллегу. Обычно вежливый с женщинами, Вязьмикин, сегодня был особенно учтив и предупредителен. Он предусмотрительно снял с вешалки шубку и помог следователю одеться, широким жестом распахнул перед ней дверь, заботливо подал руку, спускаясь по скользким ступенькам райотдела, слегка придерживал ее под локоток, когда они шли по улице, поминутно склонялся к ней и бархатным голосом переспрашивал: “Что вы сказали, Татьяна Алексеевна?”, и, вообще, напоминал ухажеров девятнадцатого века, какими их представлял себе Свиркин.
Северобайкальск делился на старый и новый районы. Правда, это разделение было весьма условно, поскольку в “старый” поселок, в котором коттеджи из прекрасного бруса соседствовали с опоясанными завалинками вагончиками, со слепленными из чего попало халупками, отсчитывал свою историю с начала строительства БАМа. Новая же часть, застроенная красивыми бело-синими девятиэтажками, расположенными кольцом, и вовсе появилась совсем недавно. Внутри этого кольца, укрытые от байкальского ветра, прятались пятиэтажные дома, детские сады и школа. Водители, отмеряющие ежедневно сотни километров по тряской грунтовке, проезжая через город на Даванский перевал, делают крюк, чтобы проехать по гладкому асфальту недавно уложенному на центральной улице.
Все это оперуполномоченные узнали от Татьяны Феоктистовой, которая, смущаясь изысканного внимания со стороны Романа, обращалась исключительно к Свиркину.
— А вот и наша гостиница, — сказала она Петру.
…Хабаров, с чуть косо повязанным на голове полотенцем, выглядел очень несчастным, но, увидев Свиркина, обрадовался.
— Петр Ефимович! Я вас так ждал, наконец-то.
Свиркин, убедившись своими глазами, что с художником ничего страшного не случилось, тоже повеселел.
— Как же это вы, Валериан Якимович, так неосторожно?
— Я и сам толком не понял, — слабым голосом ответил Хабаров. — Темно было. Вышел из Дома культуры, подходит здоровый мужчина и давай привязываться: “Помянем Шурика!” и бутылку водки открытую сует, а от самого так спиртным разит… — вздохнул художник.
Роман с Петром переглянулись.
— Вы же знаете, Петр Ефимович, что я не пью, — продолжал Хабаров. — Так и сказал. Повернулся, чувствую удар… Потом какие-то люди помогли встать, довели до милиции. Там с Татьяной Алексеевной и познакомился, — слегка улыбнулся он Феоктистовой.
— Примет нападавшего не запомнили? — спросил Роман.
— Темно было, не разглядел, — художник окинул фигуру Вязьмикина цепким профессиональным взглядом. — Он вашего телосложения… Шапка лохматая, полушубок на распашку, унты… Да, что все обо мне?! Странно другое, на выставке под фамилией Останина помещены работы Саши Ершова! Меня пригласили на ее открытие, я говорил вам, Петр Ефимович. Только вошел в зал, сразу узнал: его манера, его мазок. Это безусловно Сашины работы, а выставил их какой-то егерь. Очень странно… Даже автопортрет этого Останина! Но рука-то Ершова! Я не мог ошибиться!.. А тут еще этот пьяный тип предлагает помянуть какого-то Шурика… Странно, очень странно…
Роман достал портрет мужчины, которого Скубневская встретила у мастерской Ершова:
— Этот?
— Нет, нападал, кажется не он… — покачал головой Хабаров и взволнованно добавил: — Это Останин, его автопортрет висит на выставке… Постойте, ведь рисовала Галя Скубневская? — он всмотрелся в рисунок поданный Вязьмикиным. — Откуда она его знает? — художник растерянно поглядел на Свиркина.
Петр отозвался:
— Видела на лестнице за день до исчезновения Ершова.
— Надо же… — теребя бородку, задумчиво протянул Валериан Якимович.
Вязьмикин прокашлялся.
— Татьяна Алексеевна, если не ошибаюсь, Останин работает егерем в Нижней Заимке?
Феоктистова подтвердила правильность его предположения, уточнив:
— Только не в самой заимке, там мехколонна и совхоз, а на кордоне, это километрах в двадцати.
— Такой наглости я не ожидал: выставить под своим именем картины! Теперь мне ясно, что Останин причастен к смерти Ершова! — воскликнул Свиркин. — Нам нужно попасть на этот кордон!
— Вы знаете, я об Останине никогда ничего плохого не слышала, — несмело возразила Феоктистова.
— Это еще ничего не значит! — запальчиво бросил Петр. — Факты говорят о другом!
Роман осадил своего коллегу:
— Петя, ты должен прислушиваться к мнению старших по званию. Татьяне Алексеевне виднее, она лучше нас знает местные условия.
Феоктистова смутилась:
— Я не могу утверждать… Я лично с егерем не знакома, а люди могут и ошибаться…
— Но картины-то Сашины! — схватившись за голову, горячо выпалил Хабаров. — Я хочу посмотреть в глаза этому человеку! Еду с вами! Решено.
— Валериан Якимович, — остановил его Роман, — мы еще сами не знаем, как туда добираться будем, кроме того, это опасно, а вы еще плохо себя чувствуете.
— Нет, нет, не уговаривайте, — без колебаний заявил художник, — еду с вами, решено! Думаю, нас обеспечат транспортом? — он вопросительно взглянул на следователя Феоктистову.
— Конечно, поможем, — серьезно ответила Татьяна Алексеевна, — тем более, сложного в этом ничего нет. Сегодня совещание участковых инспекторов, и Пивкин, участковый из Нижней Заимки, в райотделе, — следователь взглянула на часики. — Совещание закончится через час.
19 марта
Узнав от дежурного по райотделу о звонке из Северобайкальска, я сразу же дал телекс в Улан-Удэ. И сейчас меня не покидала мысль, что же произошло с Хабаровым? Несколько раз я пытался дозвониться до затерянного на берегах Байкала городка, но безуспешно. “Повреждение на линии”, — механическим голосом отзывалась телефонистка. Но сколько не сиди у аппарата, легче от этого не будет. Надо работать.
Я открыл сейф и извлек амбарную книгу обнаруженную на даче Белянчикова. Найдя нужную запись, снова прижал к уху еще теплую телефонную трубку. Девушка из адресного бюро довольно быстро сообщила, что гражданин Езовский Леонтий Давыдович проживает по улице Омской, совсем рядом с нашим райотделом.
Опасаясь, что могу не застать Езовского дома в это утреннее время, я крутнул ручку старомодного звонка, напоминающую ключик, которым заводятся детские игрушки. Звонок задребезжал, размеренно и грустно, словно устал за свою долгую жизнь от этой постоянной круговерти.
— Следователь Ильин, — представился я высокому, прямому, с широкими, как у спортсмена плечами, старику с коротко стриженной седой бородкой.
Пригладив серебристый ежик волос, он склонил голову:
— Езовский. Чем могу служить?
Я объяснил, что меня интересует недавно приобретенная им картина художника Ершова “Портрет жены”. Езовский посторонился, пропуская меня в коридор, и сделал широкий жест рукой:
— Милости прошу.
Еще в просторной прихожей я понял, что попал в квартиру серьезного коллекционера. На светлом фоне обоев чернели доски потрескавшихся от времени икон, с которых на меня смотрели изборожденные морщинами аскетические лики старцев. Одни смотрели сурово, словно осуждая за неведомые мне грехи, глаза других лучились всепрощающей голубизной. Стойко выдержав их взгляды, я вслед за хозяином прошел в высокую сумрачную комнату, на стенах которой теснились картины современных художников. Розовую девушку я узнал сразу, алый квадрат холста освещал комнату, заменяя окно, наглухо занавешенное плотными шторами.
— Пройдемте в кабинет, — предложил Езовский.
В кабинете была та же непритязательная мебель, и такое же обилие картин, но здесь царили художники девятнадцатого века. Низенький, на подпиленных ножках, стол обтянутый зеленым сукном покрывали залежи бумаг, папок и старых книг. Похоже, пузатый шкаф не вмещал все фолианты, они громоздились на стульях и подоконнике. Хозяин извинился, освободил один из стульев и предложил мне сесть, а сам опустился в кресло с высокой резной спинкой.
— Позвольте спросить, почему вас интересует работа Ершова? — прищурил он выпуклые глаза.
— Потому что она украдена, — не тратя время на лишние объяснения, сказал я.
— Забавно, — невесело усмехнулся Езовский, — уж не хотите ли вы сказать, что Белянчиков украл ее у вдовы художника?
— Вы недалеки от истины, — заметил я.
— Вы серьезно? — еще больше прищурился Леонтий Давыдович.
— Вполне.
Езовский встал и взволнованно прошелся по комнате.
— Ну тогда я не знаю, кому можно верить?! Игоря Архиповича я всегда считал исключительно порядочном человеком и солидным собирателем живописи. У меня не укладывается в голове! Белянчиков — вор?! Если бы это сказали не вы, представитель правоохранительных органов, а кто-нибудь другой, я бы принял такого человека за безумца! Это абсурд! Я теряю веру в людей! Мне не хочется жить!
— Зачем вы так? — попытался успокоить я Леонтия Давыдовича, но он не дал мне договорить.
— Вы понимаете, всю жизнь я посвятил собирательству. Многие до сих пор смеются, будто именно это и помешало мне создать семью. Наверное, они правы. Но что я моху с собой поделать? Это выше меня! Другие говорят, что я защитил кандидатскую, а потом докторскую только для того, чтобы иметь деньги на приобретение картин. Это, конечно, шутка, но в каждой шутке есть доля правды. У меня много друзей среди коллекционеров, они все уважаемые люди. Белянчикова я тоже считал своим другом. Нет, у меня не укладывается в голове!
Мне пришлось долго доказывать Езовскому, что Белянчиков расхититель социалистической собственности, взяточник, спекулянт, не брезгающий ничем, и в конце концов просто вор; и убеждать его, что терять веру в людей из-за какого-то Белянчикова не имеет смысла.
— Верните этот портрет бедной женщине, — после долгого молчания проговорил Езовский, и по его голосу чувствовалось, что он дорожит картиной и ему жаль расставаться с ней.
— Сколько бы заплатили Белянчикову?
— Это сейчас не имеет значения, — махнул рукой Леонтий Давыдович.
— Для следствия имеет, — сказал я.
— Если это так важно — восемьсот рублей и одна неплохая икона… — он замолчал, потом поднял на меня глаза и спросил. — Скажите, что теперь будет с коллекцией Белянчикова?
— На имущество наложен арест, — ответил я, — статьи Уголовного кодекса, по которым привлекается Игорь Архипович, предусматривают конфискацию. Вероятнее всего, после суда картины будут переданы в Новосибирскую картинную галерею.
— Это правильно. Я свое собрание давно завещал государству. У меня никого нет, а случайным людям нельзя доверять эту красоту, еще попадется такой, как Белянчиков… Кстати, он арестован?
— Пока нет, но санкция прокурора уже получена.
— Что же вы медлите? Он может спрятать свою коллекцию! — горячо воскликнул Езовский.
— Белянчиков в больнице, с инфарктом.
— Это провидение! — потряс сухим пальцем Леонтий Давыдович.
— Закономерный финал карьеры жулика, — уточнил я.
Допросив Езовского, я вернулся в райотдел и, подойдя к окну дежурной части поинтересовался, не было ли звонка из Северобайкальска. Звонка не было.
19 марта. Вязьмикин, Свиркин
Выслушав Романа, участковый инспектор Пивкин помрачнел.
— Не ожидал я от Лехи, не ожидал. Он лет восемь, как в наших краях объявился. Живет бирюком, никто к нему не ходит, с собаками только и дружит. Охотник он заядлый, а чтобы художеством увлекался, такого за ним не замечалось. Сохатого, изюбра, медведя завалить — это ему запросто, а вот человека… — Пивкин сдвинул на лоб шапку, — не знаю, не знаю… Но раз у вас факты… — участковый распахнул дверцу УАЗика. — Садитесь… Не боись, Танюха! — он по-отечески похлопал притихшую Феоктистову, годившуюся ему в дочери. — Все нормально будет, у меня на заимке дружинники — надежные ребята, охотники все.
Свиркин и Хабаров устроились на заднем сиденье, а Вязьмикин немного задержался.
— Не беспокойтесь, Татьяна Алексеевна, — мягко пожимая своими ручищами руку Феоктистовой, пробасил он, — мы же не первый день в милиции, всякое было…
Пивкин резко взял с места, машину немного занесло, и, швырнув из-под колес слежавшийся снег, она быстро добежала по накатанной дороге. Роман, неудобно вывернув шею, смотрел на стоявшую у крыльца райотдела Татьяну Алексеевну.
— Э-э-э, — протянул участковый, — кажись, ты готов парень…
Роман кашлянул и ничего не ответил. Машина выскочила на заснеженную трассу. Пивкин снова покосился на Романа.
— Да ты не переживай, девка она правильная, нашенская… Я отца ее давненько знаю, рыбак он, лет сорок омулька ловит. Танюха в строгости воспитана, вольностей не допускает. Университет в Ленинграде окончила, ей предлагали там остаться, науку делать, а она отказалась, домой приехала. И то верно, край-то у нас дивный…
Дорога бежала метрах в десяти от дыбящегося бесформенными прозрачно-голубыми глыбами льда байкальского берега. Красные лучи заходящего солнца причудливо пронизывали льдины, отчего казалось, будто внутри каждой глыбины полыхает костер. Серо-фиолетовые облака низко ползли над озером.
— Да-а, — прогудел Роман, зачарованно глядя на эту игру красок, и повернувшись к художнику, сказал. — Валериан Якимович, великолепие-то какое…
Хабаров молчал, прильнув к стеклу, словно пытаясь навсегда запечатлеть в памяти этот закат.
— А летом у нас совсем красота, — после долгого молчания неожиданно громко сказал Пивкин и, обращаясь к Роману, добавил: — Давай-ка, парень, перебирайся к нам, женим тебя на Танюхе. И товарища своего прихвати, — он кивнул на Свиркина, — у меня дочка на выданьи. — Участковый хохотнул, увидев в зеркало заднего вида растерянное лицо Петра. — Ты не робей, она у меня красавица, вся в меня, — подмигнул он в зеркало.
При всем своем богатом воображении Петр по обветренному, с выгоревшими бровями и курносым носом лицу участкового не мог представить свою суженную. Он по-птичьи крутнул головой, словно воротник рубашки вдруг стал тесен. Пивкин весело рассмеялся и, просигналив, лихо обогнал груженный лесом трактор. Он вел машину, как заправский шофер: ловко удерживал ее на поворотах, осторожно, но не сбавляя скорости, проскакивал мосты через многочисленные речки. Время от времени Пивкин объяснял, мимо каких мест они проезжают и что тут раньше было.
— …Вот наш поселок, к примеру, дыра дырой был, еле концы с концами сводили. Охотничали, рыбу ловили, но чтобы зимой свежий фрукт или овощ, этого не было. Тут БАМ начался. Рядом с нашим совхозом мех-колонна свой поселок поставила. Сразу веселее жить стало. У них такая техника! Теплицы понастроили, котельную, клуб новый отгрохали. Теперь у нас всю зиму овощи, а танцы круглый год. Артисты на гастроли приезжают, даже Зыкина была.
— А вы давно участковым работаете? — для поддержания разговора вставил Свиркин.
— Скоро восемь лет.
— Это как же? — удивился Петр. — Ведь вам лет…
— Пятьдесят три, — подсказал Пивкин. — Я бухгалтером в совхозе был. Мой приятель детства — Михаил шофером у нас работал. Поехали мы с ним за деньгами в райцентр. Обратно едем, только на мосток заскочили, стреляют. Меня сразу выключило, пуля по голове вскользь задела, контузило, а Михаила, — участковый горько вздохнул, — убили. Трое их было, бандюг этих, поймали их вскоре… Выписался я из больницы и пошел к начальнику милиции. Возьми, говорю, на работу. Он ни в какую, дескать, возраст. До самого министра дошел. Взяли. Вот и воюю уже восемь лет со всякой нечистью… — Пивкин надолго замолчал.
Машина остановилась у большого коттеджа.
— Ночевать у меня будете, — тоном, не терпящим возражении, заявил участковый. — А с утра на кордон.
Дверь дома открылась и на пороге появилась невысокая стройная женщина. Несмотря на мороз она была в платье.
— Вера Петровна, застудишься, — ласково прикрикнул на жену Пивкин. — Гостей встречай!
Поздоровавшись с хозяйкой, гости прошли в дом. Когда они разделись, Пивкин усадил их в большущие мягкие кресла и сказал жене:
— Вера Петровна, ребят накорми, как следует, они из Новосибирска, так что постарайся, а я скоро буду.
Хозяйка улыбнулась:
— Постараюсь.
У порога Пивкин обернулся:
— Вон того, сухого, с Надькой познакомь, женить его на ней хочу.
Вера Петровна вспыхнула:
— Да что ты, Иваныч, ошалел? Парня смущаешь.
Свиркин вжался в кресло. Участковый хохотнул и, посерьезнев, бросил:
— Пойду с дружинниками переговорю.
Хозяйка извинилась перед гостями и ушла на кухню, откуда раздавались звонкие девичьи голоса и приглушенный смех. Вкусно запахло соленой рыбой и еще чем-то аппетитным. Теплый, сухой воздух в доме действовал расслабляюще. Роман вытянул ноги и прикрыл глаза. По бледному лицу Хабарова чувствовалось, что он очень устал от дальней дороги. Отогревшийся Свиркин с любопытством оглядывал просторную комнату, видимо, служащую местом, где по вечерам собирается вся семья. В углу стоял большой цветной телевизор, на журнальном столике, рядом со стопкой школьных тетрадей, лежало вязание, на обеденном столе — раскрытая книга.
В комнату бойко вошла девочка лет семи — восьми. Ее сверкающие глазки с интересом смотрели на гостей.
— Здравствуйте, меня зовут Катя.
Вязьмикин тут же открыл глаза и выручил Петра, которому очень редко приходилось общаться с детьми, и сейчас он не знал, как ответить.
— Я — дядя Рома, а это дядя Петя, а вон тот дядя — художник, его зовут дядя Валера, — пробасил оперуполномоченный, полагая, что с детьми непременно нужно разговаривать именно на таком языке.
— А у нас брата тоже Валерой зовут, он офицер, в Душанбе служит, — непосредственно объявила Катя, — а еще у меня сестры ость: Маша, Люба, Наташа и Надя. Маша и Люба на врачей в Иркутске учатся, Наташа в мехколонне бухгалтером работает, а Надя у нас в школе учительница.
— Так тебе повезло, — улыбнулся Хабаров, — Надя, наверное, помогает тебе готовить уроки?
— Помогает, но она жуть какая строгая, — смешно нахмурилась девочка и, прищурившись, посмотрела на него. — А вы правда художник?
Хабаров кивнул.
— И все-все умеете рисовать? — недоверчиво спросила Катя.
— Все-все.
— И меня?
— И тебя, — мягко улыбнулся художник, — неси карандаш и бумагу.
Девочка мигом исчезла и быстро вернулась, неся альбом и коробку карандашей. Минут через пять она, счастливо прижимая к груди лист из альбома, выбежала из комнаты. Из кухни раздался ее восторженный голосок.
Хлопнула дверь, по ногам пронесло холодом и в прихожей раздался зычный голос участкового:
— Не умерли еще гости от голода? А, хозяйки?! — Пивкин прошел в комнату и растирая замерзшее лицо, обратился к Роману: — Общественников я собрал. Часиков в двенадцать и тронемся, годится?
— Вам виднее, — ответил тот.
— Это точно, — кивнул Пивкин и крикнул в кухню. — На стол подавайте, хозяюшки!
Угощение было отменным: грибы соленые и маринованные, копченый омуль, строганина из тайменя, пельмени, котлеты из лосятины, медвежий окорок и… свежие огурцы. Настойка из рябины была тоже хороша.
Надежда, дочь Пивкина, оказалась милой застенчивой девушкой, ничуть не похожей на учительницу, она краснела после каждой реплики отца, расхваливавшего ее достоинства смущенному, не поднимавшему глаз от тарелки, Свиркину.
20 марта. Вязьмикин, Свиркин
Утро было солнечным и морозным. Стройные кедры недвижно застыли на фоне синего неба. В доме Пивкина царила тишина, только на кухне негромко переговаривались хозяева, да в печи потрескивали поленья.
Раздался громкий стук в дверь.
— Иваныч! — ворвался в прихожую парень в распахнутом полушубке. — Леха только что из поселка на своем снегоходе выскочил! Оказывается, он у Коськи Вахрушева ночевал. Видать, узнал, что мы его брать будем и дал стрекача!
— Не шуми, — остановил его участковый. — Куда он подался?
— В сторону кордона!
— Беги, собирай дружинников и за нами на кордон. Главное, чтобы он тайгой не ушел. А я гостей подниму.
— Мы уже готовы, — прогудел Роман, появляясь на пороге комнаты. — Поехали.
Свиркин быстро накинул пальто.
— Меня подождите! — крикнул Хабаров, который никак не мог попасть в рукава пиджака.
Машину подбрасывало, заносило, ветки деревьев хлестали по крыше, но участковый инспектор, не обращая на это внимания, не убирал ногу с акселератора, Вязьмикин, вцепившись в стальную скобу, сидел как влитой на переднем кресле. На заднем, как мячики подпрыгивали, вталкиваясь друг в другой, Петр и Хабаров. Пивкин, зажав побелевшими пальцами баранку, зорко всматривался в петляющей по просеке след снегохода Останина.
— Вот зараза! — не оборачиваясь, бросил он. — Напрямик к кордону пошел. Не успеем перехватить…
След снегохода круто ушел в тайгу. УАЗ, взрывая ревом мотора застоявшуюся тишину, продолжал пробиваться по глубокой неровной колее.
Не снижая скорости, Пивкин направил машину прямо на бревенчатый дом егеря. У крыльца стоял снегоход. УАЗик замер рядом. Оперуполномоченные кубарем выкатились из кабины. Роман, заметив, что Хабаров устремился на ними, втолкнул его назад:
— Сидите! — и бросился по ступенькам.
Взлетев на крыльцо, он ударом плеча распахнул дверь, в два прыжка пересек сени, рванул на себя другую и… замер на пороге. Свиркин, бежавший следом, с размаху налетел на него и, остолбенев, тоже опустил пистолет. Оттолкнув их в сторону, в комнату ворвался Пивкин и закричал на здоровенного детину в полушубке:
— Ну, Леха, мерзавец! От милиции бегать, не ожидал от тебя! Собирайся! — махнул он пистолетом в сторону двери. — И без глупостей! — заметив у окна, рядом с самодельным мольбертом, сколоченным из плохо оструганных брусков, бородатого мужчину в стареньких джинсах и поношенном, вытянувшемся чуть не до колен свитере, участковый ткнул пистолетом в его сторону. — А это кто?
Мужчина, непонимающе глядя на участкового, машинально проследил за движением ствола и растерянно поскреб затылок черенком кисти.
— Александр Степанович Ершов, — справившись с собой, почти спокойно пробасил Вязьмикин, — безвременно ушедший от нас молодой талант…
— Саша, Саша, как же так?! — причитал, протиснувшись в комнату Хабаров, приближаясь на нетвердых ногах к своему другу. — Как же так получилось?
20 марта. Вязьмикин, Свиркин
— Ладно, решайте свои проблемы, пойду свежим воздухом подышу, — Роман поднялся с кровати и, взглянув на притихших художников, направился к двери.
— Я с тобой, — подскочил Свиркин, не замечая, что Роман с едва заметной досадой покосился на него.
На крыльце гостиницы Вязьмикин тяжело вздохнут о тут же лицо его просветлело.
— Петя, тебе омуль копченый не нужен?
— Нужен! Ребят из общежития угощу.
— Беги, пока магазин не закрыли, — взглянул на часы Роман. — Я тебя подожду.
Свиркин вприпрыжку побежал к похожему на сказочный теремок магазинчику, стоящему на другой стороне улицы. Когда он попросил продавщицу взвесить пять килограмм копченого омуля, та, смерив его настороженным взглядом, не шутит ли, помолчала, а потом коротко ответила: “Не сезон. Есть иваси. Брать будете?” Иваси Петр брать не стал. Он выскочил из магазина. Вязьмикина не было.
Поднявшись по скользкой крутой лестнице, Роман кивнул дежурному по райотделу милиции и направился по коридору, освещенному гудящими лампами дневного света. Потолкавшись у одной из дверей, он нерешительно постучал. Услышав приглашение войти, глубоко вздохнул, словно приготовился броситься в холодную воду и шагнул в кабинет.
Татьяна Алексеевна подняла глаза, и Роман понял, что его ждали. Ему хотелось сказать что-нибудь бодренькое, но в голову ничего не приходило.
— Что же вы стоите? — тихо проговорила Феоктистова.
Роман кашлянул, пригладил усы и осторожно опустился на стул. Они молча смотрели друг на друга.
— Я… хотел сказать, — отводя взгляд, проронил Роман, но ему не дал договорить ворвавшийся в кабинет пухленький капитан.
— Татьяна! — раскатисто закричал он с порога. — К тебе хулиган при… — капитан резко остановился, словно уперся в толстое стекло, преграждающее ему путь, посмотрел на зардевшуюся Татьяну Алексеевну, перевел взгляд на Вязьмикина и, буркнув “извините”, ретировался.
Через пару минут он, деликатно постучав, просунул в дверь голову:
— Татьяна Алексеевна, тут такое дело… Шофер из сто сорок пятой мехколонны виниться пришел, говорит, кого-то ударил возле клуба, вот я и подумал, не вашего ли художника… А? — посмотрел он на Вязьмикина.
Роман кивнул, хотя плохо понимал, о чем говорит этот кругленький, похожий на надувной пластиковый мяч, капитан. Феоктистова сориентировалась быстрее:
— Пусть заходит.
В кабинет, споткнувшись огромными унтами о порог, ввалился крупный парень в меховой куртке и лохматой волчьей шапке, которую он тут же стянул. Приглаживая густые, давно нестриженные волосы, парень сконфуженно произнес:
— Бобкин я… Андрей.
Феоктистова указала на стул. Бобкин, покосившись на Романа, уселся рядом с ним.
— Я с этой пришел… — чуть заикаясь от волнения, сказал он, — с явкой… с повинной… Друг у меня, Шурик… Александр то есть, Родионов… Мы вместе сюда приехали из Рязани… Хороший парень… был. — Бобкин тяжело выдохнул воздух. — Разбился он на прошлой неделе на Муйском… Я его поминал… Душа болит… Думал полегчает, а оно наоборот вышло. Сначала, вроде, легче, а потом сильнее защемило… Ну и запил я, — он поднял виноватые глаза на Феоктистову. — Вы не думайте, вообще-то, я не пью, как за руль с похмелья садиться на наших дорогах-то, враз в пропасть сыграешь… А тут… Я и не помню, как у клуба оказался, вижу, мужичок идет, подошел к нему, давай, говорю, помянем Шурика. А он откалываться, я ему водку сую, а он ни в какую… Упрямый. Потом он повернулся и пошел. Мне так обидно стало, прямо внутри все похолодело, ах ты, думаю, у меня друг погиб, а ты и помянуть его не хочешь… Ну и треснул его… маленько… — шофер замолчал, нервно теребя в руках шапку.
— Ведь убить же мог! — пробасил Роман, глянув на ручищи Бобкина.
— Я этого и испугался, — пробубнил тот. — Как на утро проснулся, аж в дрожь бросило… Мучался, мучался, — шофер опять тяжело вздохнул, — и решил повиниться… Что теперь будет? Как себя этот художник чувствует? — жалобно взглянул он на Татьяну Алексеевну.
— Отвечать теперь будете, за злостное хулиганство, — тоже вздохнув, ответила Феоктистова. — А художник чувствует себя нормально.
— Хоть это слава богу, — он снова жалобно взглянул па следователя. — Вы сейчас меня посадите?
Феоктистова улыбнулась:
— Думаю, в этом нет необходимости…
— Выходи, парень, на работу, трудись как положено, — подсказал Роман, покосившись на Татьяну Алексеевну.
Феоктистова кивнула:
— Принесете мне характеристики с места работы я жительства, тогда будем решать окончательно.
— У нас, где работа, там и жительство, — улыбнулся повеселевший Бобкин, — а характеристики у меня хорошие, вкалываю я от души… — он помялся. — Мне бы перед художником извиниться.
— В гостинице он, только ты поторопись, через два часа самолет, — подал голос Вязьмикин.
— Спасибо! — обрадованно бросил Бобкин и выскочил из кабинета.
Когда дверь за ним захлопнулась, Татьяна Алексеевна растерянно посмотрела на Романа:
— И вы улетаете?..
Роман потупился.
— Работа…
…Свиркин, прыгая через две ступеньки, легко вбежал по трапу; Ершов, закинув на плечо тяжелый рюкзак, постоял на площадке у люка самолета и, еще раз взглянув на Байкал, шагнул внутрь; Хабаров поднялся на несколько ступенек, потом, вспомнив о чем-то, вернулся и, подойдя к одиноко стоящим в стороне от суетящихся пассажиров Роману и Татьяне Алексеевне, взволнованно проговорил:
— Я вас попрошу, очень попрошу, если можно, не садите этого парня… У него хорошие глаза, он ошибся…
Феоктистова оторвала взгляд от грустного лица Романа и улыбнулась:
— Мне тоже так показалось… Если прокурор согласится, передам дело на рассмотрение товарищеского суда.
— Вот это будет правильно, — сказал Хабаров и побежал к самолету.
Толстая пожилая стюардесса терпеливо ждала, когда последний пассажир — Роман сядет в самолет. Взглянув на часы, она не выдержала и добродушно крикнула:
— Пора уже… Целуйтесь что ли!
Роман неловко прижал Татьяну к себе. Она смущенно клюнула его в щеку и, слегка оттолкнув, шепнула:
— Беги…
Медленно пятясь к самолету, Роман повторял:
— Я тебе напишу…
21 марта
Петр ворвался в мой кабинет и с размаху плюхнулся на стул:
— Ершов-то жив!
Немного подумав, я отозвался:
— Это хорошо… Но не очень понятно.
— Чего же непонятного?! У него был кризис! У всех художников такое бывает. Представляете, Николай Григорьевич, он совершенно не мог работать, все валилось из рук. Тут как раз проездом знакомый его оказался, егерем на Байкале работает. Ну и пожалел, увез с собой. И правильно сделал. Ершов на кордоне ожил, природа на него так подействовала, снова за кисть взялся и целую кучу картин написал. Мы в избу врываемся, а Ершов преспокойненько за мольбертом стоит. Но все равно я считаю, нехорошо он поступил, — без перехода закончил Свиркин.
— Да-а… Нелепо все получилось, — сказал я, неторопливо разминая сигарету. — Что же это он так? Не позвонил, не сообщил никому…
— Мы с Романом тоже его отругали, да и он сам сейчас понял, переживает. Говорит, когда в поезд садился, без вещей был, их егерь потом привез, да в попыхах сумку на перроне оставил, а там книжка записная, та самая, что у Мозгунова обнаружена. В ней телефоны, адреса. Вот и почувствовал себя Ершов оторванным от привычного мира, словно провода перерезали.
Понемногу все становилось на свои места. Только я не мог сообразить, каким образом картины Ершова оказались на выставке в Северобайкальске под чужой фамилией.
— Да он и не знал об этом! — горячо воскликнул Петр. — Останин решил народ порадовать и свою личность показать, увез потихоньку несколько работ, а объяснить ничего толком не сумел. В Доме культуры спросили его фамилию и записали, как автора. А картины мне понравились, особенно портрет Останина. Прямо цветная фотография, каждый волосок в бороде прорисован! Это направление сейчас такое в живописи — гиперреализм…
Свиркин не успел рассказать об этом направлении. Ere прервал ввалившийся в кабинет Роман.
— Ты отчет по командировке думаешь писать? — пробасил он, потом повернулся ко мне: — Привет, Николай. Ты уже в курсе?
— Да… Только Петя не сказал, где Ершов.
Роман хмыкнул:
— Мы вместе прилетели. Я ему не завидую. Хабаров всю дорогу его пилил, а теперь к себе в мастерскую поволок. Дальше будет воспитывать.
17 апреля. Свиркин, Вязьмикин
Роман, чуточку небрежно помахивая желтым командировочным портфелем, вышагивал вниз по Красному проспекту. Петр старался подстроиться под размеренный темп его шагов, но это никак не получалось. Он то забегал вперед, то отставал.
У гастронома “под часами” Свиркин дернул коллегу за рукав:
— Давай заскочим, газводы попьем. Что-то сегодня жарковато.
Вязьмикин осуждающе посмотрел:
— У нас автобус через час восемь минут.
— Так до автовокзала два шага!
— Возьмем билеты, потом будем газводу пить, — менторским тоном проговорил Роман, но тут же оживился: — Смотри, персональная выставка Хабарова!
Петр замер перед большим щитом, на котором крупными синими буквами была выведена фамилия их знакомого. Он взглянул на часы и предложил:
— Давай забежим! Сегодня же открытие!
— А в Ордынку кто поедет?
Роман двинулся дальше, но Свиркин цепко поймал его за локоть:
— Только глянем, а?
Вздохнув, Вязьмикин согласился.
В вестибюле выставочного зала он почувствовал себя неловко и украдкой спрятал за спину потертый портфель. Кругом все друг друга знали, раскланивались, интересовались здоровьем, спрашивали о детях, о внуках. Кто-то говорил собеседнику, что получил огромное удовольствие от знакомства с его новыми работами, а тот в свою очередь уверял: “Ну что вы?.. Это уж слишком. Работы слабенькие, а вот ваши индустриальные пейзажи Алтая!..”
Петр непринужденно и с явным любопытством вертел головой, разглядывая вытянутые на локтях пуловеры, строгие костюмы, вечерние туалеты женщин, перекинутые через плечи спортивные сумки, цветы.
— Петр Ефимович! Какой вы молодец, что пришли! — вынырнул из толпы виновник торжества. — Роман Денисович!
Свиркин обрадованно кинулся навстречу. Роман аккуратно пожал руку художника.
— Зашли вот, — словно оправдываясь, сказал он.
— И хорошо сделали! — жизнерадостно хлопнул его по плечу подошедший Челебадзе. — Здравствуй, дорогои! Увидев Вахтанга, Роман разулыбался и почувствовал себя своим среди этого множества малознакомых ему людей.
— Опять Сашку ищешь? — хитро усмехнулся Вахтанг. — Вон он, в углу стоит.
Оперуполномоченные проследили за его рукой.
На лестничной площадке, освещенной разноцветными, пятнами пробивающихся сквозь витраж солнечных лучей, стояли Чечевицкий, Ершов и Скубневская. Она не отрывала глаз от лица Александра, а он, слушая Чечевицкого, бережно держал в ладонях ее руку.
Чечевицкий, ощутив на себе взгляды, плавно обернулся. Его полные губы растянулись в мягкой улыбке. Ершов приветственно закивал и, взяв Скубневскую под руку, спустился по лестнице.
После недолгого разговора Чечевицкий негромко поинтересовался у Петра:
— А что стало с тем горе-меценатом?
— С Белянчиковым? Вчера осудили. Восемь лет дали, с конфискацией имущества.
— Многовато, — сочувственно протянул Хабаров.
— Нормально. У него же взятки, спекуляция, кража, — Петр на мгновение задумался и повторил: — Нормально.
Скубневская осторожно спросила:
— Петр Ефимович, а как суд решил с картинами, которые были в коллекции Белянчикова?
— Переданы в картинную галерею, — с оттенком гордости ответил Свиркин, повернулся к Ершову и добавил: — В том числе сделанный вами портрет.
Челебадзе задорно расхохотался:
— На выставках будет значиться, как “Портрет взяточника”!
Ершов смущенно улыбнулся.
Раздался зычный руководящий голос: “Товарищи, прошу пройти в зал!” Хабаров засуетился, заспешил к распахнутым дверям. Все потянулись следом. Петр хотел было ринуться туда же, но Роман остановил его:
— На автобус опоздаем.
— А как же выставка? — расстроился Свиркин.
— Вернемся из командировки, посмотрим…
1984 г.