Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке BooksCafe.Net
Все книги автора
Эта же книга в других форматах
Приятного чтения!
- СТИХОТВОРЕНИЯ
- " И вот однажды ночью "
- БАЛЛАДА
- ВДОХНОВЕНЬЕ
- " Извечно покорны слепому труду, "
- СОРОКОВЫЕ
- " Повтори, воссоздай, возверни "
- ДУЭТ ДЛЯ СКРИПКИ И АЛЬТА
- ЗА ГОРОДОМ
- " Я вышел ночью на Ордынку. "
- " Упущенных побед немало, "
- ПЕРЕД СНЕГОМ
- " Не торопи пережитого, "
- " Город ночью прост и вечен, "
- БЕЛЫЕ СТИХИ
- " Мы не меняемся совсем. "
- " Как я живу? Без ожиданий. "
- " Я недругов своих прощаю "
- " Мне выпало счастье быть русским поэтом "
- " Да, мне повезло в этом мире "
- " Все реже думаю о том, "
- " И всех, кого любил, "
- ПРОЩАНИЕ
- ДНЕВНИК
- РЕАНИМАЦИЯ
- БЕССОННИЦА
- " Пусть нас увидят без возни, "
- " Зачем за жалкие слова "
- ПЯРНУСКИЕ ЭЛЕГИИ
- " Рассчитавшись с жаждою и хламом, "
- " Вечность — предположенье — "
- БАТЮШКОВ
- СТАРЫЙ ТЮТЧЕВ
- СЕВЕРЯНИН
- БЕАТРИЧЕ
- " Ты подарила мне вину, "
- СТРАСТЬ
- " Вот в эту пору листопада, "
- " Соври, что любишь! Если ложь "
- 45-Я ГАЙДНА
- " Не для меня вдевают серьги в ушки "
- БАБОЧКА
- " Ах, наверное, Анна Андревна "
- ИДИЛЛИЯ НА ПОТОМ
- РЕПЛИКА ДАНТЕ
- ПОД УТРО
- " Действительно ли счастье — краткий миг "
- " Я вас измучил не разлукой — возвращеньем,"
- ОНА
- " Устал. Но все равно свербишь, "
- " Веселой радости общенья "
- " Как я завидую тому, "
- ФАНТАЗИЯ
- " В меня ты бросишь грешные слова. "
- " Ты скажи, чем тебя я могу одарить? "
- " Ты не добра. Ко мне добра."
- " Простите, милые, ведь вас я скоро брошу. "
- НА РАССВЕТЕ
- " Жалость нежная пронзительней любви. "
- " Я написал стихи о нелюбви. "
- ФИНАЛ
- " Не надо срезанных тюльпанов! "
- " Когда бы спел я наконец "
- ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ
- ИТОГ
- " Неужели всю жизнь надо маяться! "
- " Старушечье существованье "
- " Круг любви распался вдруг, "
- " И жалко всех и вся. И жалко "
- ЗРЕЛОСТЬ
- КОЛЫБЕЛЬНАЯ ВПОЛГОЛОСА
- " Хочу, чтобы мои сыны "
- " Надо себя сжечь "
- " Кто устоял в сей жизни трудной, "
- " Жаль мне тех, кто умирает дома "
- ТРЕВОГА
- ПОДМОСКОВЬЕ
- АПРЕЛЬ
- МОСТ
- СНЕЖНЫЙ ЛИФТ
- НОЧЛЕГ
- КРЫЛЬЯ ХОЛОПА
- ЦИРК
- ЗОЛУШКА
- СОФЬЯ ПАЛЕОЛОГ
- ЭЛЕГИЯ
- КОРОЛЕВА АННА
- " Давай поедем в город "
- НАЗВАНЬЯ ЗИМ
- КРАСОТА
- ДВОРИК МИЦКЕВИЧА
- СТАРИК ДЕРЖАВИН
- " Слава богу! Слава богу! "
- ПЕРЕБИРАЯ НАШИ ДАТЫ
- " Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал. "
- ОСЕНЬ
- СЛОВА
- " Подставь ладонь под снегопад "
- ИЗ ДЕТСТВА
- КАРУСЕЛЬ
- " Мне снился сон. И в этом трудном сне "
- " Вот и все. Смежили очи гении. "
- ПАМЯТЬ
- ВЫЕЗД
- НАТАША
- СТАРИК
- АЛЕНУШКА
- ЧЕРНЫЙ ТОПОЛЬ
- " Музыка, закрученная туго "
- " Странно стариться, Очень странно."
- НОЧНАЯ ГРОЗА
- КРАСНАЯ ОСЕНЬ
- ЗАБОЛОЦКИЙ В ТАРУСЕ
- БОЛДИНСКАЯ ОСЕНЬ
- ТАЛАНТЫ
- МАТАДОР
- ДОМ-МУЗЕЙ
- БЕРТОЛЬД ШВАРЦ
- ШУБЕРТ ФРАНЦ
- " Хочется синего неба "
- " Вода моя! Где тайники твои, "
- " Расставанье, Век спустя после прощанья, "
- " Получил письмо издалека, "
- РЯБИНА
- " Была туманная луна, "
- АПРЕЛЬСКИЙ ЛЕС
- " Дай выстрадать стихотворенье! "
- ОПРАВДАНИЕ ГАМЛЕТА
- " Поэзия пусть отстает "
- " Выйти из дому при ветре, "
- " Наверное, слишком уверенно "
- " Отгремели грозы. "
- " А слово — не орудье мести! Нет! "
- " Стихи читаю Соколова "
- СТИХИ О ДЕЛЬВИГЕ
- НОЧНОЙ ГОСТЬ
- БРЕЙГЕЛЬ
- " Когда замрут на зиму "
- " Пройти вдоль нашего квартала, "
- " Чет или нечет? "
- " Химера самосохраненья! "
- МОРЕ
- НА ДУНАЕ
- СИГЛИГЕТ
- СОЛОВЬИ ИЛЬДЕФОНСА-КОНСТАНТЫ
- " Был ливень. И вызвездил крону. "
- " Кончался август. "
- "…И тогда узнаешь вдруг, "
- МИХАЙЛОВСКОЕ
- " Весь лес листвою переполнен. "
- В ДЕРЕВНЕ
- ГОЛОСА
- ДВОР МОЕГО ДЕТСТВА
- " Мне снился сон жестокий "
- " Возвращаюсь к тебе, дорогая, "
- " И ветра вольный горн, "
- " Не увижу уже Красногорских лесов, "
- ПОДРОСТОК
- " Выспалось дитя. Развеселилось. "
- " Для себя, а не для другого "
- ПРИ ДОЖДЕ
- СВОБОДНЫЙ СТИХ
- КОНЕЦ ПУГАЧЕВА
- СМЕРТЬ ПОЭТА
- " И осень, которая вдруг началась "
- " Если вычеркнуть войну, "
- " — Ты моей никогда не будешь, "
- "Поэзия должна быть странной, "
- " Когда-нибудь я к вам приеду, "
- " Куда мне деваться от этих забот ежедневных, "
- Рецензия
- "Не торопи пережитого, "
- "Вот и всё. Смежили очи гении. "
- "Стих небогатый, суховатый, "
- "Дождь пришёл в городские кварталы"
- "Луч солнца вдруг мелькнёт, как спица,"
- " Приходили ко мне советчики "
- " Я в этой жизни милой "
- " Не кажется ли, что наивней "
- " Дождь пришел в городские кварталы, "
- " А иногда в туманном освещенье "
- " Водил цыган медведя, "
- " Тогда я был наивен, "
- " О, много ли надо земли "
- " Январь в слезах, февраль в дожде. Как усмотреть, "
- " Милая жизнь! Протеканье времен, "
- " О Господи, конечно, все мы грешны, "
- " Прекрасная пора — начало зимних дней, "
- ГЛОБУС
- " Снег упал на темный берег, "
- " В первую неделю "
- " Современность, прущая на рожон, "
- ЖАВОРОНОК
- " Пусть всё будет, как есть. "
- " Гляжу вполглаза, "
- " Не у кого просить пощады "
- " Я ухожу постепенно. "
- " Плетенье чепухи люблю, "
- " Ты нам пожертвовала "
- " Играет март на скрипочке, "
- " После мартовских неурядиц "
- " Какой пологий Пярнуский залив! "
- " Друзья мои, здравствуйте! "
- " Ты из золота, Изольда, "
- ОБЪЯСНЕНИЕ
- " Ирония! Давай-ка выпьем вместе, "
- " Когда-нибудь я к Вам приеду, "
- МУЗЫКА СТАРОЙ УДАЧИ
- СТРУФИАН
- " Полночь под Иван-Купала. "
- СРЕДЬ ШУМНОГО БАЛА
- ЦЫГАНЕ
- ВЕЧЕРОМ
- " Мне снился сон. И в этом трудном сне "
- " Повтори, воссоздай, возверни "
- " Перед тобой стоит туман, "
- " Примеряться к вечным временам, "
- " Пахло соломой в сарае, "
- "ГРАЧИ ПРИЛЕТЕЛИ"
- " У меня пред тобою вина. "
- " Тебя мне память возвратила "
- ПЕСЕНКА БЕЗ СЛОВ
- " Беспамятней воды "
- МАСТЕР
- ДРУГУ-СТИХОТВОРЦУ
- СТАНСЫ
- " В этот час гений садится писать стихи. "
- " Не исповедь, не проповедь, "
- Возвращусь, возвращусь…
- " Как этот день в меня пророс "
- Холод
- " Люблю, когда в соседях "
- " Лицо подушки смятой "
- " Соловьи не прельщают мотивом, "
- " Не люби меня, не люби, "
- " Ах ты, маленькая слава! "
- " Ты в стихе, как на духу, "
- " Не загородить тебя, не спасти, "
- " Скучно жить, питаясь славой, "
- Времена года
- Первая повесть
- " Так рубят лозу на скаку, "
- Бандитка
- Божена
- " Тебя узнают по моим стихам, "
- Двое[2]
- И. Л. С. [3]
- Сибирь
- " Пора бы жить нам научиться, "
- " Опять Гефест свой круглый щит куёт. "
- Слово
- Наука
- Из поэмы
- Апрель
- Сентиментальная весна
- Выздоровление
- Романс
- " Ну вот и мы с тобой стоим "
- " Здесь в доме умер мой отец. "
- Двое
- " «Года-Любовь». Я там себя узнал "
- Сопротивленье
- " Прости мне горькую досаду "[5]
- " Я верю в нас. И это свято. "
- " Когда я умру, перестану "
- " Я верю в мужество и нежность "
- Романс
- " Пусть недостаток и убыток, "
- " Какой нам странный март подарен! "
- " Проводила в путь последний. "
- " Запахло весной невесомой "
- " Я сегодня в запой тоскую, "
- Мой стих
- Прощание с Грузией
- Железная мазурка
- " На любовь даётся право, "
- Декабристы
- Из поэмы
- Смотр полка
- Праздник
- Из “Первой повести”
- " Мир, отражённый в синеватой луже. "
- " Исполосованный лес. Грай "
- " Я чую рождающуюся мощь, "
- " Нет, ещё не прорвались плотины, "
- " Из-за поворота "
- " За годом год — и выстроено зданье "
- " Я друзей не виню, потакавших порокам, "
- " Из самой из Германии, "[7]
- " Привели в отделенье милиции, "
- " Старушка ты, старушка "
- Первый день
- Усталость
- " Как-то наискось, наклонно "
- Песенка для «Будильника»[9]
- " Я карточку с собой таскаю, "
- " Блудный сын возвращался из странствий. "
- " Когда прощаю — мщу, "
- Осень
- " Мы — самозванцы, "
- Несостоявшаяся поэма
- Ода[13]
- Конец Дон-Жуана[19]
- Пестель, Поэт и Анна
- Старый Дон Жуан
- Из ранней поэмы[22]
- Шаги Командорова
- ПРОЗА
- Из прозаических тетрадей
- Из записей 50-х годов
- «Мы живем в эпоху результатов…»
- 1. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 2. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 3. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 4. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 5. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 6. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 7. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 8. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 9. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 10. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 11. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 12. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 13. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 14. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 15. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 16. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 17. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 18. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 19. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 20. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 21. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 22. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 23. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 24. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 25. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 26. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 27. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 28. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 29. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 30. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 31. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 32. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 33. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 34. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 35. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлов
- 36. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 37. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 38. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 39. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 40. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 41. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 42. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 43. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 44. Д.C. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 45. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 46. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 47. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 48. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 49. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 50. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 51. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 52. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 53. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 54. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 55. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 56. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 57. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 58. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 59. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 60. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 61. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 62. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 63. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 64. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 65. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 66. Д. С. Самойлов — Л. К. Чуковской
- 67. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 68. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 69. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 70. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 71. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 72. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 73. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 74. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 75. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 76. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 77. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 78. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 79. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 80. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 81. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 82. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 83. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 84. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 85. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 86. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 87. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 88. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 89. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 90. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 91. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 92. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 93. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 94. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 95. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 96. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 97. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 98. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 99. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 100. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 101. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 102. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 103. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 104. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 105. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 106. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 107. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 108. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 109. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 110. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 111. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 112. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 113. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 114. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 115. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 116. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 117. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 118. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 119. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 120. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 121. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 122. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 123. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 125. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 126. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 127. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 128. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 129. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 130. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 131. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 132. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 133. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 134. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 135. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 136. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 137. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 138. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 139. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 140. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 141. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 142. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 143. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 145. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 146. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 147. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 148. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 149. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 150. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 151. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 152. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 153. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- 154. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову
- 155. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской
- Дневник счастливого мальчика
- ОБ АВТОРЕ
- Сноски
И вот однажды ночью
Я вышел. Пело море.
Деревья тоже пели.
Я шел без всякой цели.
Каким-то тайным звуком
Я был в ту пору позван.
И к облакам и звездам
Я шел без всякой цели.
Я слышал, как кипели
В садах большие липы.
Я шел без всякой цели
Вдоль луга и вдоль моря.
Я шел без всякой цели,
И мне казались странны
Текучие туманы.
И спали карусели.
Я шел без всякой цели
Вдоль детских развлечений —
Качелей, каруселей,
Вдоль луга и вдоль моря,
Я шел в толпе видений,
Я шел без всякой цели.
— Ты моей никогда не будешь,
Ты моей никогда не станешь,
Наяву меня не полюбишь
И во сне меня не обманешь…
На юру загорятся листья,
За горой загорится море.
По дороге промчатся рысью
Черноперых всадников двое.
Кони их пробегут меж холмами
По лесам в осеннем уборе,
И исчезнут они в тумане,
А за ними погаснет море.
Будут терпкие листья зыбки
На дубах старинного бора.
И останутся лишь обрывки
Их неясного разговора:
— Ты моим никогда не будешь,
Ты моим никогда не станешь.
Наяву меня не погубишь
И во сне меня не приманишь.
Жду, как заваленный в забое,
Что стих пробьется в жизнь мою.
Бью в это темное, рябое,
В слепое, в каменное бью.
Прислушиваюсь: не слыхать ли,
Что пробиваются ко мне.
Но это только капли, капли
Скользят по каменной стене.
Жду, как заваленный в забое,
Долблю железную руду, —
Не пробивается ль живое
Навстречу моему труду?..
Жду исступленно и устало,
Бью в камень медленно и зло…
О, только бы оно пришло!
О, только бы не опоздало!
Извечно покорны слепому труду,
Небесные звезды несутся в кругу.
Беззвучно вращаясь на тонких осях,
Плывут по вселенной, как рыбий косяк.
В раздумье стоит на земле человек,
И звезды на щеки ложатся, как снег.
И в тесном его человечьем мозгу
Такие же звезды метутся в кругу.
И в нас мир отражен, как в воде и стекле,
То щеки уколет, подобно игле.
То шоркнет по коже, как мерзлый рукав,
То скользкою рыбкой трепещет в руках.
Но разум людской — не вода и стекло,
В нем наше дыханье и наше тепло.
К нам в ноги летит, как птенец из гнезда,
Продрогшая маленькая звезда.
Берем ее в руки. Над нею стоим,
И греем, и греем дыханьем своим.
Сороковые, роковые,
Военные и фронтовые,
Где извещенья похоронные
И перестуки эшелонные.
Гудят накатанные рельсы.
Просторно. Холодно. Высоко.
И погорельцы, погорельцы
Кочуют с запада к востоку…
А это я на полустанке
В своей замурзанной ушанке,
Где звездочка не уставная,
А вырезанная из банки.
Да, это я на белом свете,
Худой, веселый и задорный.
И у меня табак в кисете,
И у меня мундштук наборный.
И я с девчонкой балагурю,
И больше нужного хромаю,
И пайку надвое ломаю,
И все на свете понимаю.
Как это было! Как совпало —
Война, беда, мечта и юность!
И это все в меня запало
И лишь потом во мне очнулось!..
Сороковые, роковые,
Свинцовые, пороховые…
Война гуляет по России,
А мы такие молодые!
1961
Повтори, воссоздай, возверни
Жизнь мою, но острей и короче.
Слей в единую ночь мои ночи
И в единственный день мои дни.
День единственный, долгий, единый,
Ночь одна, что прожить мне дано.
А под утро отлет лебединый —
Крик один и прощанье одно.
М.П.
Моцарт в легком опьяненье
Шел домой.
Было дивное волненье,
День шальной.
И глядел веселым оком
На людей
Композитор Моцарт Вольфганг
Амадей.
Вкруг него был листьев липы
Легкий звон.
"Тара-тара, тили-тики, —
Думал он. —
Да! Компания, напитки,
Суета.
Но зато дуэт для скрипки
И альта".
Пусть берут его искусство
Задарма.
Сколько требуется чувства
И ума!
Композитор Моцарт Вольфганг,
Он горазд, —
Сколько требуется, столько
И отдаст…
Ox, и будет Амадею
Дома влет.
И на целую неделю —
Черный лед.
Ни словечка, ни улыбки.
Немота.
Но зато дуэт для скрипки
И альта.
Да! Расплачиваться надо
На миру
За веселье и отраду
На пиру,
За вино и за ошибки —
Дочиста!
Но зато дуэт для скрипки
И альта!
Тот запах вымытых волос,
Благоуханье свежей кожи!
И поцелуй в глаза, от слез
Соленые, и в губы тоже.
И кучевые облака,
Курчавящиеся над чащей.
И спящая твоя рука,
И спящий лоб, и локон спящий.
Повремени, певец разлук!
Мы скоро разойдемся сами.
Не разнимай сплетенных рук.
Не разлучай уста с устами.
А.А.
Я вышел ночью на Ордынку.
Играла скрипка под сурдинку.
Откуда скрипка в этот час —
Далеко за полночь, далеко
От запада и от востока —
Откуда музыка у нас?
Упущенных побед немало,
Одержанных побед немного,
Но если можно бы сначала
Жизнь эту вымолить у бога,
Хотелось бы, чтоб было снова
Упущенных побед немало,
Одержанных побед немного.
1975
И начинает уставать вода.
И это означает близость снега.
Вода устала быть ручьями, быть дождем,
По корню подниматься, падать с неба.
Вода устала петь, устала течь,
Сиять, струиться и переливаться.
Ей хочется утратить речь, залечь
И там, где залегла, там оставаться.
Под низким небом, тяжелей свинца,
Усталая вода сияет тускло.
Она устала быть самой собой,
Но предстоит еще утратить чувства,
Но предстоит еще заледенеть
И уж не петь, а, как броня, звенеть.
Ну а покуда — в мире тишина.
Торчат кустов безлиственные прутья.
Распутица кончается. Распутья
Подмерзли. Но земля еще черна.
Вот-вот повалит первый снег.
1964
Не торопи пережитого,
Утаивай его от глаз.
Для посторонних глухо слово
И утомителен рассказ.
А ежели назреет очень
И сдерживаться тяжело,
Скажи, как будто между прочим
И не с тобой произошло.
А ночью слушай — дождь лопочет
Под водосточною трубой.
И, как безумная, хохочет
И плачет память над тобой.
Город ночью прост и вечен,
Светит трепетный неон.
Где-то над Замоскворечьем
Низкий месяц наклонен.
Где-то новые районы,
Непочатые снега.
Там лишь месяц наклоненный
И не видно ни следа,
Ни прохожих. Спит столица,
В снег уткнувшись головой,
Окольцована, как птица,
Автострадой кольцевой.
Рано утром приходят в скверы
Одинокие злые старухи,
И скучающие рантьеры
На скамейках читают газеты.
Здесь тепло, розовато, влажно,
Город заспан, как детские щеки.
На кирпично-красных площадках
Бьют пожарные струи фонтанов,
И подстриженные газоны
Размалеваны тенью и солнцем.
В это утро по главной дорожке
Шел веселый и рыжий парень
В желтовато-зеленой ковбойке.
А за парнем шагала лошадь.
Эта лошадь была прекрасна,
Как бывает прекрасна лошадь —
Лошадь розовая и голубая,
Как дессу незамужней дамы,
Шея — словно рука балерины,
Уши — словно чуткие листья,
Ноздри — словно из серой замши,
И глаза азиатской рабыни.
Парень шел и у всех газировщиц
Покупал воду с сиропом,
А его белоснежная лошадь
Наблюдала, как на стакане
Оседает озон с сиропом.
Но, наверно, ей надоело
Наблюдать за веселым парнем,
И она отошла к газону
И, ступив копытом на клумбу,
Стала кушать цветы и листья,
Выбирая, какие получше.
— Кыш! — воскликнули все рантьеры.
— Брысь! — вскричали злые старухи. —
Что такое — шляется лошадь,
Нарушая общий порядок! —
Лошадь им ничего не сказала,
Поглядела долго и грустно
И последовала за парнем.
Вот и все — ничего не случилось,
Просто шел по улице парень,
Пил повсюду воду с сиропом,
А за парнем шагала лошадь…
Это странное стихотворенье
Посвящается нам с тобою.
Мы с тобой в чудеса не верим,
Оттого их у нас не бывает…
1958
И.К.
Мы не меняемся совсем.
Мы те же, что и в детстве раннем.
Мы лишь живем. И только тем
Кору грубеющую раним.
Живем взахлеб, живем вовсю,
Не зная, где поставим точку.
И все хоронимся в свою
Ветшающую оболочку.
Как я живу? Без ожиданий.
В себе накапливая речь.
А между тем на крыши зданий
Ребристый снег успел прилечь.
И мы, как пчелы трудовые,
Питаем сонную детву,
Осуществленный день России
Не мысля видеть наяву.
Я недругов своих прощаю
И даже иногда жалею.
А спорить с ними не желаю,
Поскольку в споре одолею.
Но мне не надо одолеть их,
Мои победы не крылаты.
Ведь будем в дальних тех столетьях
Они и я не виноваты.
Они и мы не виноваты,
Так говорят большие дни.
И потому условны даты,
И правы мы или они…
Мне выпало счастье быть русским поэтом.
Мне выпала честь прикасаться к победам.
Мне выпало горе родиться в двадцатом,
В проклятом году и в столетье проклятом.
Мне выпало все. И при этом я выпал,
Как пьяный из фуры, в походе великом.
Как валенок мерзлый, валяюсь в кювете.
Добро на Руси ничего не имети.
Да, мне повезло в этом мире
Прийти и обняться с людьми
И быть тамадою на пире
Ума, благородства, любви.
А злобы и хитросплетений
Почти что и не замечать.
И только высоких мгновений
На жизни увидеть печать.
Все реже думаю о том,
Кому понравлюсь, как понравлюсь.
Все чаще думаю о том,
Куда пойду, куда направлюсь.
Пусть те, кто каменно-тверды,
Своим всезнанием гордятся.
Стою. Потеряны следы.
Куда пойти? Куда податься?
Где путь меж добротой и злобой?
И где граничат свет и тьма?
И где он, этот мир особый
Успокоенья и ума?
Когда обманчивая внешность
Обескураживает всех,
Где эти мужество и нежность,
Вернейшие из наших вех?
И нет священной злобы, нет,
Не может быть священной злобы.
Зачем, губительный стилет,
Тебе уподобляют слово!
Кто прикасается к словам,
Не должен прикасаться к стали.
На верность добрым божествам
Не надо клясться на кинжале!
Отдай кинжал тому, кто слаб,
Чье слово лживо или слабо.
У нас иной и лад, и склад.
И все. И большего не надо.
И всех, кого любил,
Я разлюбить уже не в силах!
А легкая любовь
Вдруг тяжелеет
И опускается на дно.
И там, на дне души, загустевает,
Как в погребе зарытое вино.
Не смей, не смей из глуби доставать
Все то, что там скопилось и окрепло!
Пускай хранится глухо, немо, слепо,
Пускай! А если вырвется из склепа,
Я предпочел бы не существовать,
Не быть…
Убившему себя рукой
Своею собственной, тоской
Своею собственной — покой
И мир навеки!
Однажды он ушел от нас,
Тогда и свет его погас.
Но навсегда на этот раз
Сомкнулись веки.
Не веря в праведность судьи,
Он предпочел без похвальбы
Жестокость собственной судьбы,
Свою усталость.
Он думал, что свое унес,
Ведь не остался даже пес.
Но здесь не дым от папирос —
Душа осталась.
Не зря веревочка вилась
В его руках, не зря плелась.
Ведь знала, что придет ей час
В петлю завиться.
Незнамо где — в жаре, в песке,
В святой земле, в глухой тоске,
Она повисла на крюке
Самоубийцы.
А память вьет иной шнурок,
Шнурок, который как зарок —
Вернуться в мир или в мирок
Тот, бесшабашный, —
К опалихинским галдежам,
Чтобы он снова в дом вбежал,
Внося с собой мороз и жар,
И дым табачный.
Своей нечесаной башкой
В шапчонке чисто бунтовской
Он вламывался со строкой
Заместо клича —
В застолье и с налета — в спор,
И доводам наперекор
Напропалую пер, в прибор
Окурки тыча.
Он мчался, голову сломя,
Врезаясь в рифмы и в слова,
И словно молния со лба
Его слетала.
Он был порывом к мятежу,
Но все-таки, как я сужу,
Наверно не про ту дежу
Была опара.
Он создан был не восставать,
Он был назначен воздавать,
Он был назначен целовать
Плечо пророка.
Меньшой при снятии с креста,
Он должен был разжать уста,
Чтоб явной стала простота
Сего урока.
Сам знал он, перед чем в долгу!
Но в толчее и на торгу
Бессмертием назвал молву.
(Однако, в скобках!)
И тут уж надо вспомнить, как
В его мозгу клубился мрак
И как он взял судьбу в кулак
И бросил, скомкав.
Убившему себя рукой
Своею собственной, тоской
Своею собственной — покой
И мир навеки.
За все, чем был он — исполать.
А остальному отпылать
Помог застенчивый палач —
Очкарь в аптеке.
За подвиг чести нет наград.
А уж небесный вертоград
Сужден лишь тем, чья плоть, сквозь ад
Пройдя, окрепла.
Но кто б ему наколдовал
Баланду и лесоповал,
Чтобы он голову совал
В родное пекло.
И все-таки страшней теперь
Жалеть невольника потерь!
Ведь за его плечами тень
Страшней неволи
Стояла. И лечить недуг
Брались окно, и нож, и крюк,
И, ощетинившись вокруг,
Глаза кололи.
Он в шахматы сыграл. С людьми
В последний раз сыграл в ладьи.
Партнера выпроводил. И
Без колебанья,
Без индульгенций — канул вниз,
Где все веревочки сплелись
И затянулись в узел близ
Его дыханья…
В стране, где каждый на счету,
Познав судьбы своей тщету,
Он из столпов ушел в щепу.
Но без обмана.
Оттуда не тянул руки,
Чтобы спасать нас, вопреки
Евангелию от Лухи
И Иоанна.
Когда преодолен рубеж,
Без преувеличенья, без
Превозношенья до небес
Хочу проститься.
Ведь я не о своей туге,
Не о талантах и т. п. —
Я плачу просто о тебе,
Самоубийца.
Листаю жизнь свою,
Где радуюсь и пью,
Люблю и негодую.
И в ус себе не дую.
Листаю жизнь свою,
Где плачу и пою,
Счастливый по природе
При всяческой погоде.
Листаю жизнь свою,
Где говорю шутейно
И с залетейской тенью,
И с ангелом в раю.
Я слышал так: когда в бессильном теле
Порвутся стропы и отпустят дух,
Он будет плавать около постели
И воплотится в зрение и слух.
(А врач бессильно разведет руками.
И даже слова не проговорит.
И глянет близорукими очками
Туда, в окно, где желтый свет горит.)
И нашу плоть увидит наше зренье,
И чуткий слух услышит голоса.
Но все, что есть в больничном отделенье,
Нас будет мучить только полчаса.
Страшней всего свое существованье
Увидеть в освещенье неземном.
И это будет первое познапье,
Где времени не молкнет метроном.
Но вдруг начнет гудеть легко и ровно,
Уже не в нас, а где-то по себе,
И нашу душу засосет, подобно
Аэродинамической трубе.
И там, вдали, у гробового входа,
Какой-то вещий свет на нас лия,
Забрезжит вдруг всезнанье, и свобода,
И вечность, и полет небытия.
Но молодой реаниматор Саня
Решит бороться с бездной и судьбой
И примется, над мертвецом шаманя,
Приманивать обратно дух живой.
Из капельниц он в нас вольет мирское,
Введет нам в жилы животворный яд.
Зачем из сфер всезнанья и покоя
Мы все же возвращаемся назад?
Какой-то ужас есть в познанье света,
В существованье без мирских забот.
Какой-то страх в познании завета.
И этот ужас к жизни призовет.
…Но если не захочет возвратиться
Душа, усилье медиков — ничто.
Она куда-то улетит, как птица,
На дальнее, на новое гнездо.
И молодой реаниматор Саня
Устало скажет: "Не произошло!"
И глянет в окна, где под небесами
Заря горит свободно и светло.
Я разлюбил себя. Тоскую
От неприязни к бытию.
Кляну и плоть свою людскую,
И душу бренную свою.
Когда-то погружался в сон
Я, словно в воду, бед не чая.
Теперь рассветный час встречаю,
Бессонницею обнесен.
Она стоит вокруг, стоглаза,
И сыплет в очи горсть песка.
От смутного ее рассказа
На сердце смертная тоска.
И я не сплю — не от боязни,
Что утром не открою глаз.
Лишь чувством острой неприязни
К себе — встречаю ранний час.
Пусть нас увидят без возни,
Без козней, розни и надсады,
Тогда и скажется: "Они
Из поздней пушкинской плеяды".
Я нас возвысить не хочу.
Мы — послушники ясновидца…
Пока в России Пушкин длится,
Метелям не задуть свечу.
Зачем за жалкие слова
Я отдал все без колебаний —
И золотые острова,
И вольность молодости ранней!
А лучше — взял бы я на плечи
Иную ношу наших дней:
Я, может быть, любил бы крепче,
Страдал бы слаще и сильней.
Г.М.
I
Когда-нибудь и мы расскажем,
Как мы живем иным пейзажем,
Где море озаряет нас,
Где пишет на песке, как гений,
Волна следы своих волнений
И вдруг стирает, осердясь.
II
Красота пустынной рощи
И ноябрьский слабый свет —
Ничего на свете проще
И мучительнее нет.
Так недвижны, углублённы
Среди этой немоты
Сосен грубые колонны,
Вязов нежные персты.
Но под ветром встрепенется
Нетекучая вода…
Скоро время распадется
На сейчас и "никогда".
III
Круг любви распался вдруг.
День какой-то полупьяный.
У рябины окаянной
Покраснели кисти рук.
Не маши мне, не маши,
Окаянная рябина,
Мне на свете все едино,
Коль распался круг души.
IV
И жалко всех и вся. И жалко
Закушенного полушалка,
Когда одна, вдоль дюн, бегом —
Душа — несчастная гречанка…
А перед ней взлетает чайка.
И больше никого кругом.
V
Здесь великие сны не снятся,
А в ночном сознанье теснятся
Лица полузабытых людей —
Прежних ненавистей и любвей.
Но томителен сон про обманы,
Он болит, как старые раны,
От него проснуться нельзя.
А проснешься — еще больнее,
Словно слышал зов Лорелеи
И навек распалась стезя.
VI
Деревья прянули от моря,
Как я хочу бежать от горя —
Хочу бежать, но не могу,
Ведь корни держат на бегу.
VII
Когда замрут на зиму
Растения в садах,
То невообразимо,
Что превратишься в прах.
Ведь можно жить при снеге,
При холоде зимы.
Как голые побеги,
Лишь замираем мы.
И очень долго снится —
Не годы, а века —
Морозная ресница
И юная щека.
VIII
Как эти дали хороши!
Залива снежная излука.
Какая холодность души
К тому, что не любовь и мука!
О, как я мог так низко пасть,
Чтобы забыть о милосердье!..
Какое равнодушье к смерти
И утомительная страсть!
IX
Любить не умею.
Любить не желаю.
Я глохну, немею
И зренье теряю.
И жизнью своею
Уже не играю.
Любить не умею —
И я умираю.
Х
Пройти вдоль нашего квартала,
Где из тяжелого металла
Излиты снежные кусты,
Как при рождественском гаданье,
Зачем печаль? Зачем страданье,
Когда так много красоты?
Но внешний мир — он так же хрупок,
Как мир души. И стоит лишь
Невольный совершить проступок:
Задел — и ветку оголишь.
XI
В Пярну легкие снега.
Так свободно и счастливо!
Ни одна еще нога
Не ступала вдоль залива.
Быстрый лыжник пробежит
Синей вспышкою мгновенной.
А у моря снег лежит
Свежим берегом вселенной.
XII
Когда тайком колдует плоть,
Поэзия — служанка праха.
Не может стих перебороть
Тщеславья, зависти и страха.
Но чистой высоты ума
Достичь нам тоже невозможно.
И все тревожит. Все тревожно.
Дождь. Ветер. Запах моря. Тьма.
XIII
Утраченное мне дороже,
Чем обретенное. Оно
Так безмятежно, так погоже,
Но прожитому не равно.
Хотел мне дать забвенье Боже,
И дал мне чувство рубежа
Преодоленного. Но все же
Томится и болит душа.
XIV
Вдруг март на берегу залива.
Стал постепенно таять снег.
И то, что было несчастливо,
Приобрело иной разбег.
О, этот месяц непогожий!
О, эти сумрачные дни!
Я в ожидании… О Боже,
Спаси меня и сохрани…
XV
Расположенье на листе
Печальной строчки стихотворной.
И слезы на твоем лице,
Как на иконе чудотворной.
И не умею передать
То, что со мною происходит:
Вдруг горний свет в меня нисходит,
Вдруг покидает благодать.
XVI
Чет или нечет?
Вьюга ночная.
Музыка лечит.
Шуберт. Восьмая.
Правда ль, нелепый
Маленький Шуберт,
Музыка — лекарь?
Музыка губит.
Снежная скатерть.
Мука без края.
Музыка насмерть.
Вьюга ночная.
Рассчитавшись с жаждою и хламом,
Рассчитавшись с верою и храмом,
Жду тебя, прощальная звезда.
Как когда-то ждал я вдохновенья,
Так теперь я жду отдохновенья
От любви и горького труда.
Но, видать, не спел последний кочет,
И душа еще чего-то хочет,
Своего никак не отдает.
Жаждет с веком и толпою слиться.
Так стремятся птицы в стаю сбиться,
Собираясь в дальний перелет.
Вечность — предположенье —
Есть набиранье сил
Для остановки движенья
В круговращенье светил.
Время — только отсрочка,
Пространство — только порог.
А цель Вселенной — точка.
И эта точка — Бог.
Цель людей и цель планет
К Богу тайная дорога.
Но какая цель у Бога?
Неужели цели нет?
Всю дряблость ноября с шатанием и скрипом,
Все всхлипыванья луж и шарканье дождя,
И все разрывы струн в ночном канкане диком
Я опишу потом, немного погодя.
И скрою ту боязнь, что не дождусь рассвета,
Хоть знаю — нет конца канкану и дождю,
Хоть знаю, сколько дней до окончанья света.
Об этом не скажу. Немного подожду.
Что означает ночь? Что нас уже приперло.
Приперло нас к стене. А время — к рубежу.
Вот подходящий час, чтоб перерезать горло.
Немного подожду. Покуда отложу.
Отрешенность эстонских кафе
Помогает над "i" ставить точку.
Ежедневные аутодафе
Совершаются там в одиночку.
Память тайная тихо казнит,
Совесть тихая тайно карает,
И невидимый миру двойник
Всё бокальчики пододвигает.
Я не знаю, зачем я живу,
Уцелевший от гнева и пули.
Головою качаю. И жгу
Корабли, что давно потонули.
Говорят, Беатриче была горожанка,
Некрасивая, толстая, злая.
Но упала любовь на сурового Данта,
Как на камень серьга золотая.
Он ее подобрал. И рассматривал долго,
И смотрел, и держал на ладони.
И забрал навсегда. И запел от восторга
О своей некрасивой мадонне.
А она, несмотря на свою неученость,
Вдруг расслышала в кухонном гаме
Тайный зов. И узнала свою обреченность.
И надела набор с жемчугами.
И, свою обреченность почувствовав скромно,
Хорошела, худела, бледнела,
Обрела розоватую матовость, словно
Мертвый жемчуг близ теплого тела.
Он же издали сетовал на безответность
И не знал, озаренный веками,
Каково было ей, обреченной на вечность,
Спорить в лавочках с зеленщиками.
В шумном доме орали драчливые дети,
Слуги бегали, хлопали двери.
Но они были двое. Не нужен был третий
Этой женщине и Алигьери.
Ты подарила мне вину,
Как крепость старому вину.
Сперва меня давила в чане,
Как кахетинские крестьяне
Тугие грозди Алазани
Жмут, беспощадные к плодам.
Потом меня лишила плоти.
А кровь мою, что изопьете,
Я при застолье вам подам.
В страстях, в которых нет таланта,
Заложено самоубийство
Или, убийство. Страсти Данта
Равны ему. Растут ветвисто.
Страсть — вовсе не прообраз адюльтера
В ней слепота соседствует с прозреньем,
С безмерностью — изысканная мера:
Слиянье Бога со своим твореньем.
В ней вожделенья нет. И плотью в ней не пахнет.
Есть страсть духовная. Все остальное — ложь.
И криворотый образ леди Макбет,
Которая под фартук прячет нож.
Вот в эту пору листопада,
Где ветра кислое вино,
Когда и липших слез не надо —
В глазницах сада их полно,
Тебя умею пожалеть.
Понять умею. Но доныне
Никто не мог преодолеть
Твоей заботливой гордыни.
Ты и сама над ней не властна,
Как все не властны над судьбой.
А осень гибелью опасна.
И прямо в горло бьет прибой.
Соври, что любишь! Если ложь
Добра, то будь благословенна!
Неужто лучше ржавый нож
И перерезанная вена?
Да! Притворись! Мне правду знать
Невыносимо, невозможно.
Лелей неправды благодать,
Как в колыбели, осторожно.
Исчерпан разговор. Осточертели речи.
Все ясно и наглядно.
Уходят наши дни и задувают свечи,
Как музыканты Гайдна.
Брать многого с собой я вовсе не хочу:
Платок, рубашка, бритва.
Хотел бы только взять последнюю свечу
С последнего пюпитра.
Когда свой приговор произнесу в ночи
Под завыванье ветра,
Быть может, отрезвлюсь, увидев, как свечи
Истаивает цедра.
Не для меня вдевают серьги в ушки
И в зеркало глядятся.
О милая, обмана не нарушьте,
Свершая святотатство!
Не для меня небрежна эта складка,
Блеск янтаря на шейке.
О милая! Так улыбайтесь сладко,
Цветите, хорошейте.
Я знаю все равно, что на излете
Сей тривиальной прозы,
Заплаканная вы ко мне придете.
Я поцелую слезы.
Я обниму вас с болью злобной ласки
И жалостной отрады.
И потечет размыв ресничной краски
На кровь губной помады.
Я тебя с ладони сдуну,
Чтоб не повредить пыльцу.
Улетай за эту дюну.
Лето близится к концу.
Над цветами по полянам,
Над стеною камыша
Поживи своим обманом,
Мятлик, бабочка, душа.
Ах, наверное, Анна Андревна,
Вы вовсе не правы.
Не из сора родятся стихи,
А из горькой отравы,
А из горькой и жгучей,
Которая корчит и травит.
И погубит.
И только травинку
Для строчки оставит.
Рассчитаемся не мы — потомки
Порешат, кто прав, кто виноват.
Так давай оставим им потемки.
Пусть мой стих им будет темноват.
Пусть от нас останется легенда,
Россказни, почтовые лубки,
Бонбоньерка, выпускная лента,
Поздравительные голубки.
А еще — любительские снимки,
Где улыбчивы Она и Он,
Что, наверно, выжмут две слезинки
У красавиц будущих времен.
Пусть останется… А остальное
Поскорей пусть порастет быльем —
Все, что мы с тобою знаем двое.
Ночь. Тоска. И ветер за окном.
О, вы ее не знаете!
В ней есть
Умение обуздывать порывы.
И, следовательно, свобода воли.
Мы оба несчастливы,
Но откровенны.
Это можно нам зачесть
За счастье в каждом нашем разговоре.
Она меня не любит. Да и я
Люблю, быть может, лишь свое творенье.
Но часть его — она.
Когда душа моя отрешена,
Когда картину ада видит зренье, —
Она со мной и целиком моя.
По улицам в толпе я прохожу ненастен,
Извозчичьих трактиров чуя чад.
На площади ее встречаю.
— Мастер,
Как спали вы?
— Я спал, мадонна, видел Ад.
Так с тобой повязаны,
Что и в снах ночных
Видеть мы обязаны
Только нас двоих.
Не расстаться и во сне
Мы обречены,
Ибо мы с тобою не
Две величины.
И когда расстонется
За окном борей,
Я боюсь бессонницы
Не моей — твоей.
Думаешь. О чем, о ком?
И хоть здесь лежишь,
Все равно мне целиком
Не принадлежишь.
Я с твоими мыслями
Быть хочу во мгле.
Я хочу их выследить,
Как мосье Мегре.
А когда задышишь ты
Так, как те, что спят,
Выхожу из пустоты
В сон, как в темный сад.
Тучи чуть светающи.
Месяц невесом.
Мысли лишь пугающи.
Сон есть только сон.
Действительно ли счастье — краткий миг
И суть его — несовершенство,
И правы ль мы, когда лобзаем лик
Минутного блаженства?
И где оно, мерило наших прав?..
О, жалкое мгновенье,
Когда пчела взлетает с вольных трав
И падает в варенье!
Нам суждено копить тяжелый мед,
И воск лепить, и строить соты.
Пусть счастья нет. Есть долгие заботы.
И в этой жизни милый гнет.
Я вас измучил не разлукой — возвращеньем,
Тяжелой страстью и свинцовым мщеньем.
Пленен когда-то легкостью разлук,
Я их предпочитал, рубя узлы и сети.
Как трудно вновь учить азы наук
В забушевавшем университете!
Как длинны расстоянья расставаний!..
В тоске деревья… Но твоя рука
И капор твой в дожде. И ночью ранней
Угрюмый стук дверного молотка…
Неверие тому, что даже очевидно.
Мир полон призраков, как Лысая гора.
Ни пенье петуха, ни жаркая молитва
Не прогоняют их с утра и до утра.
Сгинь, наважденье, сгинь! Замкни страницы, книга,
Слепи между собой, чтоб их не перечесть!..
. . . . . . .
Она томит, как ярость, злость и месть.
Она не чтит причин. Она равновелика,
Когда причины нет, когда причина есть.
Устал. Но все равно свербишь,
Настырный яд, наперекор хотеньям.
Как будто душу подгрызает мышь.
Душа живет под солнечным сплетеньем.
Казалось, что она парит везде
И незаметно нам ее передвиженье.
И почему теперь я знаю, где
Ее точнейшее расположенье?
И почему она
В иные времена
Как бы растворена в потоке ровной воли?
Как будто нет ее. И лишь в минуты боли
Я знаю: есть душа и где она.
Веселой радости общенья
Я был когда-то весь исполнен.
Она подобно освещенью —
Включаем и о нем не помним.
Мой быт не требовал решений,
Он был поверх добра и зла…
А огневая лава отношений
Сжигает. Душит, как помпейская зола.
Как я завидую тому,
В ком чувство гордости сильнее
Обид. Кто может, каменея,
Как древний истукан глядеть во тьму.
Но сердце, подступивши к рубежу,
Окаменеть уже не может.
Его воображенье изничтожит…
Уже себе я не принадлежу.
Фантазия — болезнь причин и следствий,
Их раж, их беззаконный произвол.
И непоследовательность последствий.
Фантазия! Она начало зол!
Фантазия — свержение с престола,
Разъятье мировых кругов и сфер.
Ее для нас придумал Люцифер.
Фантазия — слепая ярость пола.
Ломание рогов и рык самца.
Крушение систем и крах теорий.
Она — недостоверность всех историй
До гибельной нелепости свинца.
В ней странно то, что голубых красот
Нам не рисует кисть воображенья.
А только хаос, только разрушенье.
Ее не сыщешь в у строенье сот,
В идиллии пчелиных медосборов,
В мелодиях аркадских пастушков…
Несчастлив тот, кто испытал, каков
Ее неукротимый норов.
В меня ты бросишь грешные слова.
От них ты отречешься вскоре.
Но слово — нет! — не сорная трава,
Не палый лист на косогоре.
Как жалко мне тебя в минуты отреченья,
Когда любое слово — не твое.
И побеждает ум, а увлеченье
Отжато, как белье.
Прости меня за то, что я суров,
Что повторяюсь и бегу по кругу,
За справедливость всех несправедливых слов,
Кидаемых друг другу.
Ты скажи, чем тебя я могу одарить?
Ни свободой, ни силой, ни славой,
Не могу отпустить тебя жить и творить
И свой путь по земле невозбранно торить, —
Только горстью поэзии шалой.
Потому-то у нас перекресток пути,
Потому-то нам в разные страны идти,
Где мы оба недолго покружим.
Ты раздаривать будешь осенний букет,
Я разбрасывать старости злой пустоцвет,
Что лишь мне самому только нужен.
Ты не добра.
Ко мне добра.
Ты не жестока.
Ты со мной жестока.
Хоть ты из моего ребра,
Но требуешь
За око
Око.
Я очи отдал.
Новая заря
Прольется на меня,
Как неживая
Тогда найду себе поводыря.
И побредем мы,
Песни распевая.
Простите, милые, ведь вас я скоро брошу.
Не вынесет спина
Ту дьявольскую ношу,
Что мне подкинул сатана.
Но все равно я буду видеть вас
И ощущать отчизну.
Я просочусь, как газ,
Как облачко повисну.
Но Бога не увижу — сатану
Среди кривляющихся ратей,
Когда, узрев тебя в жару чужих объятий,
Услышу вздох твой и, как буря, застону.
Почти светает. После объясненья,
Где все разъяснено,
Прозрачный воздух льется в помещенье
Сквозь тусклое окно.
Все фразы завершаем многоточьем…
Проснулись воробьи.
Залаял сонный пес.
И между прочим —
Признанье в нелюбви.
Жалость нежная пронзительней любви.
Состраданье в ней преобладает.
В лад другой душе душа страдает.
Себялюбье сходит с колеи.
Страсти, что недавно бушевали
И стремились все снести вокруг,
Утихают,
возвышаясь вдруг
До самоотверженной печали.
Я написал стихи о нелюбви.
И ты меня немедля разлюбила.
Неужто есть в стихах такая сила,
Что разгоняет в море корабли?
Неужто без руля и без ветрил
Мы будем врозь блуждать по морю ночью?
Не верь тому, что я наговорил,
И я тебе иное напророчу.
Любить, терзать, впадать в отчаянье.
Страдать от признака бесчестья
И принимать за окончание
Начала тайное предвестье.
Утратить волю, падать, каяться,
Решаться на самоубийство,
Играть ва-банк, как полагается
При одаренности артиста.
Но, перекраивая наново
Все театральные каноны,
Вдруг дать перед финалом занавес
И пасть в объятья Дездемоны.
Не надо срезанных тюльпанов!
Пускай цветы растут на клумбах,
Не увядая в дымных клубах
Среди повапленных чуланов.
Пускай слезою драгоценной
Роса украсит их в тени.
И луковичкою подземной
Пусть будут заняты они.
А так — что остается, кроме
Подобья хлипкого ствола.
И лепестки, как сгустки темной крови,
Сметают утром со стола.
Когда бы спел я наконец
Нежнейшее четверостишье,
Как иногда поет скворец
Весною в утреннем затишье!
Про что? Да как вам объясню?
Все так нелепо в разговоре.
Ну, предположим, про весну,
Про вас, про облако, про море.
С любовью дружеской и братской
Я вновь сегодня помяну
Всех декабристов без Сенатской,
Облагородивших страну.
Сыны блистательной России,
Горевшие святым огнем,
Отечество не поносили —
Радели искренно о нем.
К их праху, после муки черной,
Всех неурядиц и невзгод
Народ России просвещенной
Благоговейно припадет.
Откладыватель в долгий ящик,
На послезавтра, на потом,
Певец каникул предстоящих,
Дней, не заполненных трудом.
Ленивец, нелюбитель спешки,
И постепенности пророк,
Я раздавал свои усмешки,
Пока всему не вышел срок.
Теперь уже не до усмешек,
Когда азартно, как юнец,
Нагромоздив орлов и решек,
Играет время в расшибец.
И делает уже попытки
Втянуть нас в дикую войну,
Чтоб мы рассыпались от битки,
Как гривенники на кону.
В. М. Василенко
Свободы нет. Порыв опасный
Отнюдь не приближает к ней.
Лишь своевольства дух всевластный
Осуществляется вольней.
Но все же в звездные минуты
Мы обольщаемся мечтой.
И кровь кипит. И судьбы вздуты,
Как парус, ветром налитой.
И в упоенном нетерпенье
Рвем узы тягостных тенет.
И сокрушаем угнетенье,
Чтоб утвердился новый гнет.
Что значит наше поколенье?
Война нас ополовинила.
Повергло время на колени,
Из нас Победу выбило.
А все ж дружили, и служили,
И жить мечтали наново.
И все мечтали. А дожили
До Стасика Куняева.
Не знали мы, что чернь сильнее
И возрастет стократ еще.
И тихо мы лежим, синея,
На филиале Кладбища.
Когда устанут от худого
И возжелают лучшего,
Взойдет созвездие Глазкова,
Кульчицкого и Слуцкого.
Неужели всю жизнь надо маяться!
А потом
от тебя
останется —
Не горшок, не гудок, не подкова, —
Может, слово, может, полслова —
Что-то вроде сухого листочка,
Тень взлетевшего с крыши стрижа
И каких-нибудь полглоточка
Эликсира,
который — душа.
Старушечье существованье
Зимы под серым колпаком.
И неустанное снованье
Махровых нитей шерстяных.
И даже наше расставанье
Махровым обнято чулком.
И теплым было целованье —
Последнее из всех земных.
Круг любви распался вдруг,
День какой-то полупьяный.
У рябины окаянной
Покраснели кисти рук.
Не маши мне, не маши,
Окаянная рябина!
Мне на свете все едино,
Коль распался круг души.
И жалко всех и вся. И жалко
Закушенного полушалка,
Когда одна, вдоль дюн, бегом
Душа — несчастная гречанка…
А перед ней взлетает чайка.
И больше никого кругом.
Приобретают остроту,
Как набирают высоту,
Дичают, матереют,
И где-то возле сорока
Вдруг прорывается строка,
И мысль становится легка.
А слово не стареет.
И поздней славы шепоток
Немного льстив, слегка жесток,
И, словно птичий коготок,
Царапает, не раня.
Осенней солнечной строкой
Приходит зрелость и покой,
Рассудка не туманя.
И платят позднею ценой:
"Ах, у него и чуб ржаной!
Ах, он и сам совсем иной,
Чем мы предполагали!"
Спасибо тем, кто нам мешал!
И счастье тем, кто сам решал, —
Кому не помогали!
Ну вот, сыночек, спать пора,
Вокруг деревья потемнели.
Черней вороньего пера
Ночное оперенье ели.
Закрой глаза. Вверху луна,
Как рог на свадьбе кахетинца.
Кричит, кричит ночная птица
До помрачения ума.
Усни скорее. Тополя
От ветра горько заскрипели.
Черней вороньего пера
Ночное оперенье ели.
Все засыпает. Из-под век
Взирают тусклые болотца.
Закуривает и смеется
Во тьме прохожий человек.
Березы, словно купола,
Видны в потемках еле-еле.
Черней вороньего пера
Ночное оперенье ели.
Хочу, чтобы мои сыны
и их друзья
несли мой гроб
в прекрасный праздник погребенья.
Чтобы на их плечах
сосновая ладья
плыла неспешно,
но без промедленья.
Я буду горд и счастлив
в этот миг
переселенья в землю,
что слуха мне не ранит
скорбный крик,
что только небу
внемлю.
Как жаль, что не услышу тех похвал,
и музыки,
и пенья!
Ну что же
Разве я существовал
в свой день рожденья!
И все ж хочу,
чтоб музыка лилась,
ведь только дважды дух ликует:
когда еще не существует нас,
когда уже не существует.
И буду я лежать
с улыбкой мертвеца
и неподвластный
всем недугам.
И два беспамятства —
начала и конца —
меня обнимут
музыкальным кругом.
Кто двигал нашею рукой,
Когда ложились на бумаге
Полузабытые слова?
Кто отнимал у нас покой,
Когда от мыслей, как от браги,
Закруживалась голова?
Кто пробудил ручей в овраге,
Сначала слышимый едва,
И кто внушил ему отваги,
Чтобы бежать и стать рекой?..
Вдруг странный стих во мне родится,
Я не могу его поймать.
Какие-то слова и лица.
И время тает или длится.
Нет! Невозможно научиться
Себя и ближних понимать!
Надо себя сжечь
И превратиться в речь.
Сжечь себя дотла,
Чтоб только речь жгла.
Д.К.
Кто устоял в сей жизни трудной,
Тому трубы не страшен судной
Звук безнадежный и нагой.
Вся наша жизнь — самосожженье,
Но сладко медленное тленье
И страшен жертвенный огонь…
Жаль мне тех, кто умирает дома,
Счастье тем, кто умирает в поле,
Припадая к ветру молодому
Головой, закинутой от боли.
Подойдет на стон к нему сестрица,
Поднесет родимому напиться.
Даст водицы, а ему не пьется,
А вода из фляжки мимо льется.
Он глядит, не говорит ни слова,
В рот ему весенний лезет стебель,
А вокруг него ни стен, ни крова,
Только облака гуляют в небе.
И родные про него не знают,
Что он в чистом поле умирает,
Что смертельна рана пулевая.
…Долго ходит почта полевая.
Долго пахнут порохом слова.
А у сосен тоже есть стволы.
Пни стоят, как чистые столы,
А на них медовая смола.
Бабы бьют вальками над прудом —
Спящим снится орудийный гром.
Как фугаска, ухает подвал,
Эхом откликаясь на обвал.
К нам война вторгается в постель
Звуками, очнувшимися вдруг,
Ломотой простреленных костей,
Немотою обожженных рук.
Долго будут в памяти слова
Цвета орудийного ствола.
Долго будут сосны над травой
Окисью синеть пороховой.
И уже ничем не излечим
Пропитавший нервы непокой.
"Кто идет?" — спросонья мы кричим
И наганы шарим под щекой.
Если б у меня хватило глины,
Я б слепил такие же равнины;
Если бы мне туч и солнца дали,
Я б такие же устроил дали.
Все негромко, мягко, непоспешно,
С глазомером суздальского толка —
Рассадил бы сосны и орешник
И село поставил у проселка.
Без пустых затей, без суесловья
Все бы создал так, как в Подмосковье.
Словно красавица, неприбранная, заспанная,
Закинув голову, забросив косы за спину,
Глядит апрель на птичий перелет
Глазами синими, как небо и как лед.
Еще земля огромными глотками
Пьет талый снег у мельничных запруд,
Как ходоки с большими кадыками
Холодный квас перед дорогой пьют.
И вся земля — ходок перед дорогой —
Вдыхает запах далей и полей,
Прощаяся с хозяйкой-недотрогой,
Следящей за полетом журавлей.
Стройный мост из железа ажурного,
Застекленный осколками неба лазурного.
Попробуй вынь его
Из неба синего —
Станет голо и пусто.
Это и есть искусство.
Все сегодня легко, свежо…
Взять хотя бы вон тот снежок,
Тот, что смехом сыпучим жжет
Твой полуоткрытый рот.
Тот, что падает наискосок
На бульвар, на киоск,
На лоток,
На дома,
На забор из досок.
Он белее, чем белый конь,
Он свежее, чем молоко,
Он навален до самых стрех,
Он просеян сквозь сотню сит.
Вот уже неподвижно висит,
Это город летит вверх.
Город — вверх, мимо снежных сетей,
Город — вверх, на забаву детей.
Мимо снега
Летят фонари,
Окна,
Трубы,
Часы,
Карниз —
Прямо в медленную пургу.
Эй, держись!
Не свались
Вниз!
Там все тоже в снегу!
В снегу!
Если ты сегодня счастлив,
Я возьму тебя в снежный лифт.
Однажды летним вечерком
Я со знакомым стариком
В избе беседовал за водкой.
Его жена с улыбкой кроткой
Нам щей вчерашних подала,
А после кружево плела.
Старухи грубая рука
Была над кружевом легка.
Она рукою узловатой
Плела узор замысловатый.
Старик был стар — или умен,
Он поговорки всех времен
Вплетал умело в дым махорки.
Или, наоборот, ему
Все время чудились в дыму
Пословицы и поговорки…
Старуха кружево плела.
И понял я, что мало стою,
Поскольку счастье ремесла
Не совместимо с суетою.
Потом стелила мне постель.
Кричал в тумане коростель.
И слышал я на сеновале,
Как соловьи забушевали!
Забушевали соловьи!
Забушевали соловьи!
Что за лады, что за рулады!
Как будто нет у них беды,
Как будто нет у них досады…
Забушевали соловьи…
Я спал, покуда птицы пели,
Воображенье распалив.
Потом рассвет струился в щели,
А я был молод и счастлив…
Стоишь, плечами небо тронув,
Превыше помыслов людских,
Превыше зол, превыше тронов,
Превыше башен городских.
Раскрыты крылья слюдяные,
Стрекозьим трепетом шурша.
И ветры дуют ледяные,
А люди смотрят, чуть дыша.
Ты ощутишь в своем полете
Неодолимый вес земли,
Бессмысленную тяжесть плоти,
Себя, простертого в пыли,
И гогот злобного базара,
И горожанок робкий страх…
И божья, и людская кара
О, человек! О, пыль! О, прах!
Но будет славить век железный
Твои высокие мечты,
Тебя, взлетевшего над бездной
С бессильным чувством высоты.
Отцы поднимают младенцев,
Сажают в моторный вагон,
Везут на передних сиденьях
Куда-нибудь в цирк иль кино.
И дети солидно и важно
В трамвайное смотрят окно.
А в цирке широкие двери,
Арена, огни, галуны,
И прыгают люди, как звери,
А звери, как люди, умны.
Там слон понимает по-русски,
Дворняга поет по-людски.
И клоун без всякой закуски
Глотает чужие платки.
Обиженный кем-то коверный
Несет остроумную чушь.
И вдруг капельмейстер проворный
Оркестру командует туш.
И тут верховые наяды
Слетают с седла на песок.
И золотом блещут наряды,
И купол, как небо, высок.
А детям не кажется странным
Явление этих чудес.
Они не смеются над пьяным,
Который под купол полез.
Не могут они оторваться
От этой высокой красы.
И только отцы веселятся
В серьезные эти часы.
Веселым зимним солнышком
Дорога залита.
Весь день хлопочет Золушка,
Делами занята.
Хлопочет дочь приемная
У мачехи в дому.
Приемная-бездомная,
Нужна ль она кому?
Белье стирает Золушка,
Детей качает Золушка,
И напевает Золушка —
Серебряное горлышко.
В окне — дорога зимняя,
Рябина, снегири.
За серыми осинами
Бледнеет свет зари.
А глянешь в заоконные
Просторы без конца —
Ни пешего, ни конного,
Ни друга, ни гонца.
Посуду моет Золушка,
В окошко смотрит Золушка,
И напевает Золушка:
"Ох, горе мое, горюшко!"
Все сестры замуж выданы
За ближних королей.
С невзгодами, с обидами
Все к ней они да к ней.
Блестит в руке иголочка.
Стоит в окне зима.
Стареющая Золушка
Шьет туфельку сама…
Отмерено добро и зло
Весами куполов неровных,
О византийское чело,
Полуулыбка губ бескровных!
Не доводом и не мечом
Царьград был выкован и слеплен.
Наивный варвар был прельщен
Его коварным благолепьем.
Не раз искусный богомаз,
Творя на кипарисных досках,
Его от разрушенья спас
Изображеньем ликов плоских.
И где пределы торжеству,
Когда — добытую жар-птицу —
Везли заморскую царицу
В первопрестольную Москву.
Как шлемы были купола.
Они раскачивались в звоне.
Она на сердце берегла
Как белых ласточек ладони.
И был уже неоспорим
Закон меча в делах условных…
Полуулыбкой губ бескровных
Она встречала Третий Рим.
Дни становятся все сероватей.
Ограды похожи на спинки железных кроватей.
Деревья в тумане, и крыши лоснятся,
И сны почему-то не снятся.
В кувшинах стоят восковые осенние листья,
Которые схожи то с сердцем, то с кистью
Руки. И огромное галок семейство,
Картаво ругаясь, шатается с места на место.
Обычный пейзаж! Так хотелось бы неторопливо
Писать, избегая наплыва
Обычного чувства пустого неверья
В себя, что всегда у поэтов под дверью
Смеется в кулак и настойчиво трется,
И черт его знает — откуда берется!
Обычная осень! Писать, избегая неверья
В себя. Чтоб скрипели гусиные перья
И, словно гусей белоснежных станицы,
Летели исписанные страницы…
Но в доме, в котором живу я — четырехэтажном, —
Есть множество окон. И в каждом
Виднеются лица:
Старухи и дети, жильцы и жилицы,
И смотрят они на мои занавески,
И переговариваются по-детски:
— О чем он там пишет? И чем он там дышит?
Зачем он так часто взирает на крыши,
Где мокрые трубы, и мокрые птицы,
И частых дождей торопливые спицы? —
А что, если вдруг постучат в мои двери
и скажут: — Прочтите.
Но только учтите,
Читайте не то, что давно нам известно,
А то, что не скучно и что интересно…
— А что вам известно?
— Что нивы красивы, что люди счастливы,
Любовь завершается браком,
И свет торжествует над мраком…
— Садитесь, прочту вам роман с эпилогом.
— Валяйте! — садятся в молчании строгом.
И слушают.
Он расстается с невестой.
(Соседка довольна. Отрывок прелестный.)
Невеста не ждет его. Он погибает.
И зло торжествует. (Соседка зевает.)
Сосед заявляет, что так не бывает,
Нарушены, дескать, моральные нормы
И полный разрыв содержанья и формы…
— Постойте, постойте! Но вы же просили…
— Просили! И просьба останется в силе…
Но вы же поэт! К моему удивленью,
Вы не понимаете сути явлений,
По сути — любовь завершается браком,
А свет торжествует над мраком.
Сапожник Подметкин из полуподвала,
Доложим, пропойца. Но этого мало
Для литературы. И в роли героя
Должны вы его излечить от запоя
И сделать счастливым супругом Глафиры,
Лифтерши из сорок четвертой квартиры.
. . . . .
На улице осень… И окна. И в каждом окошке
Жильцы и жилицы, старухи, и дети, и кошки.
Сапожник Подметкин играет с утра на гармошке.
Глафира выносит очистки картошки.
А может, и впрямь лучше было бы в мире,
Когда бы сапожник женился на этой Глафире?
А может быть, правда — задача поэта
Упорно доказывать это:
Что любовь завершается браком,
А свет торжествует над мраком.
Как тебе живется, королева Анна,
В той земле, во Франции чужой?
Неужели от родного стана
Отлепилась ты душой?
Как живется, Анна Ярославна,
В теплых странах?…
А у нас — зима.
В Киеве у нас настолько славно,
Храмы убраны и терема!
Там у вас загадочные дуют
Ветры
с моря-океана вдоль земли.
И за что там герцоги воюют?
И о чем пекутся короли?
Каково тебе в продутых залах,
Где хозяин редок, словно гость,
Где собаки у младенцев малых
Отбирают турью кость?
Там мечи, и панцири, и шкуры:
Войны и охоты — все одно.
Там под вечер хлещут трубадуры
Авиньонское вино…
Ты полночи мечешься в постели,
Просыпаясь со слезой…
Хорошо ли быть на самом деле
Королевой Франции чужой?
Храмы там суровы и стрельчаты,
В них святые — каменная рать.
Своевольны лысые прелаты.
А до бога не достать!
Хорошо почувствовать на ощупь,
Как тепла медовая свеча!..
Девушки в Днепре белье полощат
И кричат по-русски,
хохоча.
Здесь, за тыщей рек, лесов, распутиц,
Хорошо, просторно на дворе…
Девушки, как стаи белых утиц,
Скатерти полощут во Днепре.
Давай поедем в город,
Где мы с тобой бывали.
Года, как чемоданы,
Оставим на вокзале.
Года пускай хранятся,
А нам храниться поздно.
Нам будет чуть печально,
Но бодро и морозно.
Уже дозрела осень
До синего налива.
Дым, облако и птица
Летят неторопливо.
Ждут снега, листопады
Недавно отшуршали.
Огромно и просторно
В осеннем полушарье.
И все, что было зыбко,
Растрепанно и розно,
Мороз скрепил слюною,
Как ласточкины гнезда.
И вот ноябрь на свете,
Огромный, просветленный.
И кажется, что город
Стоит ненаселенный, —
Так много сверху неба,
Садов и гнезд вороньих,
Что и не замечаешь
Людей, как посторонних…
О, как я поздно понял,
Зачем я существую,
Зачем гоняет сердце
По жилам кровь живую,
И что, порой, напрасно
Давал страстям улечься,
И что нельзя беречься,
И что нельзя беречься…
1963
У зим бывают имена.
Одна из них звалась Наталья.
И было в ней мерцанье, тайна,
И холод, и голубизна.
Еленою звалась зима,
И Марфою, и Катериной.
И я порою зимней, длинной
Влюблялся и сходил с ума.
И были дни, и падал снег,
Как теплый пух зимы туманной.
А эту зиму звали Анной,
Она была прекрасней всех.
Она как скрипка на моем плече.
И я ее, подобно скрипачу,
К себе рукою прижимаю.
И волосы струятся по плечу,
Как музыка немая.
Она как скрипка на моем плече.
Что знает скрипка о высоком пенье?
Что я о ней? Что пламя о свече?
И сам господь — что знает о творенье?
Ведь высший дар себя не узнает.
А красота превыше дарований —
Она себя являет без стараний
И одарять собой не устает.
Она как скрипка на моем плече.
И очень сложен смысл ее гармоний.
Но внятен всем. И каждого томит.
И для нее никто не посторонний.
И, отрешась от распрей и забот,
Мы слушаем в минуту просветленья
То долгое и медленное пенье
И узнаем в нем высшее значенье,
Которое себя не узнает.
Здесь жил Мицкевич. Как молитва.
Звучит пленительное: Litwo,
Ojczyzno moja. Словно море
Накатывается: О, Litwo,
Ojczyzno moja.
Квадратный дворик. Монолитно,
Как шаг в забое,
Звучит звенящее: О, Litwo,
Ojczyzno moja!
И как любовь, как укоризна,
Как признак боли,
Звучит печальное: Ojczyzno,
Ojczyzno moja.
Мицкевич из того окошка
Глядел на дворик,
Поэт, он выглядел роскошно,
Но взгляд был горек.
Он слышал зарожденье ритма.
Еще глухое,
Еще далекое: О, Litwo,
Ojczyzno moja!
Рукоположения в поэты
Мы не знали. И старик Державин
Нас не заметил, не благословил…
В эту пору мы держали
Оборону под деревней Лодвой.
На земле холодной и болотной
С пулеметом я лежал своим.
Это не для самооправданья:
Мы в тот день ходили на заданье
И потом в блиндаж залезли спать.
А старик Державин, думая о смерти,
Ночь не спал и бормотал: "Вот черти!
Некому и лиру передать!"
А ему советовали: "Некому?
Лучше б передали лиру некоему
Малому способному. А эти,
Может, все убиты наповал!"
Но старик Державин воровато
Руки прятал в рукава халата,
Только лиру не передавал.
Он, старик, скучал, пасьянс раскладывал.
Что-то молча про себя загадывал.
(Все занятье — по его годам!)
По ночам бродил в своей мурмолочке,
Замерзал и бормотал: "Нет, сволочи!
Пусть пылится лучше. Не отдам!"
Был старик Державин льстец и скаред,
И в чинах, но разумом велик.
Знал, что лиры запросто не дарят.
Вот какой Державин был старик!
1962
С. Б. Ф.
Слава богу! Слава богу!
Что я знал беду и тревогу!
Слава богу, слава богу —
Было круто, а не отлого!
Слава богу!
Ведь все, что было,
Все, что было, — было со мною.
И война меня не убила,
Не убила пулей шальною.
Не по крови и не по гною
Я судил о нашей эпохе.
Все, что было, — было со мною,
А иным доставались крохи!
Я судил по людям, по душам,
И по правде, и по замаху.
Мы хотели, чтоб было лучше,
Потому и не знали страху.
Потому пробитое знамя
С каждым годом для нас дороже.
Хорошо, что случилось с нами,
А не с теми, кто помоложе.
Перебирая наши даты,
Я обращаюсь к тем ребятам,
Что в сорок первом шли в солдаты
И в гуманисты в сорок пятом.
А гуманизм не просто термин,
К тому же, говорят, абстрактный.
Я обращаюсь вновь к потерям,
Они трудны и невозвратны.
Я вспоминаю Павла, Мишу,
Илью, Бориса, Николая.
Я сам теперь от них завишу,
Того порою не желая.
Они шумели буйным лесом,
В них были вера и доверье.
А их повыбило железом,
И леса нет — одни деревья.
И вроде день у нас погожий,
И вроде ветер тянет к лету…
Аукаемся мы с Сережей,
Но леса нет, и эха нету.
А я все слышу, слышу, слышу,
Их голоса припоминая…
Я говорю про Павла, Мишу,
Илью, Бориса, Николая.
Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал.
Я любил, размышлял, воевал.
Кое-где побывал, кое-что повидал,
Иногда и счастливым бывал.
Гнев меня обошел, миновала стрела,
А от пули — два малых следа.
И беда отлетала, как капля с крыла;
Как вода, расступалась беда.
Взял один перевал, одолею второй,
Хоть тяжел мой заплечный мешок.
Что же там, за горой? Что же там — под горой?
От высот побелел мой висок.
Сорок лет. Где-то будет последний привал?
Где прервется моя колея?
Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал.
И не допита чаша сия.
1960
Вот опять спорхнуло лето
С золоченого шестка,
Роща белая раздета
До последнего листка.
Как раздаривались листья,
Чтоб порадовался глаз!
Как науке бескорыстья
Обучала осень нас!
Так закутайся потеплее
Перед долгою зимой…
В чем-то все же мы окрепли,
Стали тверже, милый мой.
Красиво падала листва,
Красиво плыли пароходы.
Стояли ясные погоды,
И праздничные торжества
Справлял сентябрь первоначальный,
Задумчивый, но не печальный.
И понял я, что в мире нет
Затертых слов или явлений.
Их существо до самых недр
Взрывает потрясенный гений.
И ветер необыкновенней,
Когда он ветер, а не ветр.
Люблю обычные слова,
Как неизведанные страны.
Они понятны лишь сперва,
Потом значенья их туманны.
Их протирают, как стекло,
И в этом наше ремесло.
1961
Подставь ладонь под снегопад,
Под искры, под кристаллы.
Они мгновенно закипят,
Как плавкие металлы.
Они растают, потекут
По линиям руки.
И станут линии руки
Изгибами реки.
Другие линии руки
Пролягут как границы,
И я увижу городки,
Дороги и столицы.
Моя рука как материк —
Он прочен, изначален.
И кто-нибудь на нем велик,
А кто-нибудь печален.
А кто-нибудь идет домой,
А кто-то едет в гости.
А кто-то, как всегда зимой,
Снег собирает в горсти.
Как ты просторен и широк,
Мирок на пятерне.
Я для тебя, наверно, бог,
И ты послушен мне.
Я берегу твоих людей,
Храню твою удачу.
И малый мир руки моей
Я в рукавичку прячу.
Я — маленький, горло в ангине.
За окнами падает снег.
И папа поет мне: "Как ныне
Сбирается вещий Олег… "
Я слушаю песню и плачу,
Рыданье в подушке душу,
И слезы постыдные прячу,
И дальше, и дальше прошу.
Осеннею мухой квартира
Дремотно жужжит за стеной.
И плачу над бренностью мира
Я, маленький, глупый, больной.
Артельщик с бородкой
Взмахнул рукавом.
И — конь за пролеткой,
Пролетка за конем!
И — тумба! И цымба!
И трубы — туру!
И вольные нимбы
Берез на ветру.
Грохочут тарелки,
Гремит барабан,
Играет в горелки
Цветной балаган.
Он — звонкий и легкий
Пошел ходуном.
И конь за пролеткой,
Пролетка за конем.
То красный, как птица,
То желтый, как лис.
Четыре копытца
Наклонно взвились.
Летит за молодкой
Платочек вьюном.
И — конь за пролеткой,
Пролетка за конем!..
Сильнее на ворот
Плечом поднажать,
Раскрутишь весь город,
Потом не сдержать.
За городом роща,
За рощею дол.
Пойдут раздуваться,
Как пестрый подол.
Артельщик хохочет —
Ему нипочем:
Взял город за ворот
И сдвинул плечом.
Мне снился сон. И в этом трудном сне
Отец, босой, стоял передо мною.
И плакал он. И говорил ко мне:
— Мой милый сын! Что сделалось с тобою!
Он проклинал наш век, войну, судьбу.
И за меня он требовал расплаты.
А я смиренно говорил ему:
— Отец, они ни в чем не виноваты.
И видел я. И понимал вдвойне,
Как буду я стоять перед тобою
С таким же гневом и с такой же болью…
Мой милый сын! Увидь меня во сне!..
Вот и все. Смежили очи гении.
И когда померкли небеса,
Словно в опустевшем помещении
Стали слышны наши голоса.
Тянем, тянем слово залежалое,
Говорим и вяло и темно.
Как нас чествуют и как нас жалуют!
Нету их. И все разрешено.
Е.Л.
Я зарастаю памятью,
Как лесом зарастает пустошь.
И птицы-память по утрам поют,
И ветер-память по ночам гудит,
Деревья-память целый день лепечут.
И там, в пернатой памяти моей,
Все сказки начинаются с "однажды".
И в этом однократность бытия
И однократность утоленья жажды.
Но в памяти такая скрыта мощь,
Что возвращает образы и множит…
Шумит, не умолкая, память-дождь,
И память-снег летит и пасть не может.
1964
Помню — папа еще молодой,
Помню выезд, какие-то сборы.
И извозчик лихой, завитой,
Конь, пролетка, и кнут, и рессоры.
А в Москве — допотопный трамвай,
Где прицепом — старинная конка.
А над Екатерининским — грай.
Все впечаталось в память ребенка.
Помню — мама еще молода,
Улыбается нашим соседям.
И куда-то мы едем. Куда?
Ах, куда-то, зачем-то мы едем…
А Москва высока и светла.
Суматоха Охотного ряда.
А потом — купола, купола.
И мы едем, все едем куда-то.
Звонко цокает кованый конь
О булыжник в каком-то проезде.
Куполов угасает огонь,
Зажигаются свечи созвездий.
Папа молод. И мать молода,
Конь горяч, и пролетка крылата.
И мы едем незнамо куда —
Всё мы едем и едем куда-то.
1966
Круглый двор
с кринолинами клумб.
Неожиданный клуб
страстей и гостей,
приезжающих цугом.
И откуда-то с полуиспугом —
Наташа,
она,
каблучками стуча,
выбегает, выпархивает —
к Анатолю, к Андрею —
бог знает к кому! —
на асфальт, на проезд,
под фасетные буркалы автомобилей,
вылетает, выпархивает без усилий
всеми крыльями
девятнадцати лет —
как цветок на паркет,
как букет на подмостки, —
в лоск асфальта
из барского особняка,
чуть испуганная,
словно птица на волю —
не к Андрею,
бог знает к кому —
к Анатолю?..
Дождь стучит в целлофан
пистолетным свинцом…
А она, не предвидя всего,
что ей выпадет вскоре на долю,
выбегает
с уже обреченным лицом.
Старик с мороза вносит в дом
Охапку дров продрогших.
В сенях, о кадку звякнув льдом,
Возьмет железный ковшик;
Водой наполнит чугунок,
Подбросит в печь полешки.
И станет щелкать огонек
Каленые орешки.
Потом старик найдет очки,
Подсядет ближе к свету,
Возьмет, как любят старики,
Вчерашнюю газету.
И станет медленно читать
И разбираться в смысле
И все событья сочетать
В особенные мысли.
Когда настанет расставаться —
Тогда слетает мишура…
Аленушка, запомни братца!
Прощай — ни пуха ни пера!
Я провожать тебя не выйду,
Чтоб не вернулась с полпути.
Аленушка, забудь обиду
И братца старого прости.
Твое ль высокое несчастье,
Моя ль высокая беда?..
Аленушка, не возвращайся,
Не возвращайся никогда.
Не белый цвет и черный цвет
Зимы сухой и спелой —
Тот день апрельский был одет
Одной лишь краской — серой.
Она ложилась на снега,
На березняк сторукий,
На серой морде битюга
Лежала серой скукой.
Лишь черный тополь был один
Весенний, черный, влажный.
И черный ворон, нелюдим,
Сидел на ветке, важный.
Стекали ветки как струи,
К стволу сбегали сучья,
Как будто черные ручьи,
Рожденные под тучей.
Подобен тополь был к тому ж
И молнии застывшей,
От серых туч до серых луж
Весь город пригвоздившей.
Им оттенялась белизна
На этом сером фоне.
И вдруг, почуяв, что весна,
Тревожно ржали кони.
И было все на волоске,
И думало, и ждало,
И, словно жилка на виске,
Чуть слышно трепетало —
И талый снег, и серый цвет,
И той весны начало.
Музыка, закрученная туго
в иссиня-черные пластинки, —
так закручивают черные косы
в пучок мексиканки и кубинки, —
музыка, закрученная туго,
отливающая крылом вороньим, —
тупо-тупо подыгрывает туба
расхлябанным пунктирам контрабаса.
Это значит — можно все, что можно,
это значит — очень осторожно
расплетается жесткий и черный
конский волос, канифолью тертый.
Это значит — в визге канифоли
приближающаяся поневоле,
обнимаемая против воли,
понукаемая еле-еле
в папиросном дыме, в алкоголе
желтом, выпученном и прозрачном,
движется она, припав к плечу чужому,
отчужденно и ненапряженно,
осчастливленная высшим даром
и уже печальная навеки…
Музыка, закрученная туго,
отделяющая друг от друга.
Странно стариться,
Очень странно.
Недоступно то, что желанно.
Но зато бесплотное весомо —
Мысль, любовь и дальний отзвук грома.
Тяжелы, как медные монеты,
Слезы, дождь. Не в тишине, а в звоне
Чьи-то судьбы сквозь меня продеты.
Тяжела ладонь на ладони.
Даже эта легкая ладошка
Ношей кажется мне непосильной.
Непосильной,
Даже для двужильной,
Суетной судьбы моей… Вот эта,
В синих детских жилках у запястья,
Легче крылышка, легче пряжи,
Эта легкая ладошка даже
Давит, давит, словно колокольня…
Раздавила руки, губы, сердце,
Маленькая, словно птичье тельце.
Тяжелое небо набрякло, намокло.
Тяжелые дали дождем занавешены.
Гроза заливает июльские стекла,
А в стеклах — внезапно — видение женщины.
Играют вокруг сопредельные громы,
И дева качается. Дева иль дерево?
И переплетаются руки и кроны,
И лиственное не отделимо от девьего.
Как в изображенье какого-то мифа,
Порывистое изгибание стана,
И драка, и переполох, и шумиха
С угоном невест, с похищением стада.
Она возникает внезапно и резко
В неоновых вспышках грозы оголтелой,
Неведомо как уцелевшая фреска
Ночного борения дерева с девой.
С минуту во тьме утопают два тела,
И снова, как в запечатленной искусством
Картине, является вечная тема —
Боренья и ребер, ломаемых с хрустом.
Внезапно в зелень вкрался красный лист,
Как будто сердце леса обнажилось,
Готовое на муку и на риск.
Внезапно в чаще вспыхнул красный куст,
Как будто бы на нем расположилось
Две тысячи полураскрытых уст.
Внезапно красным стал окрестный лес,
И облако впитало красный отсвет.
Светился праздник листьев и небес
В своем спокойном благородстве.
И это был такой большой закат,
Какого видеть мне не доводилось.
Как будто вся земля переродилась
И я по ней шагаю наугад.
Мы оба сидим над Окою,
Мы оба глядим на зарю.
Напрасно его беспокою,
Напрасно я с ним говорю!
Я знаю, что он умирает,
И он это чувствует сам,
И память свою умеряет,
Прислушиваясь к голосам,
Присматриваясь, как к находке,
К тому, что шумит и живет…
А девочка-дочка на лодке
Далеко-далеко плывет.
Он смотрит умно и степенно
На мерные взмахи весла…
Но вдруг, словно сталь из мартена,
По руслу заря потекла.
Он вздрогнул… А может, не вздрогнул,
А просто на миг прервалась
И вдруг превратилась в тревогу
Меж нами возникшая связь.
Я понял, что тайная повесть,
Навеки сокрытая в нем,
Писалась за страх и за совесть,
Питалась водой и огнем.
Что все это скрыто от близких
И редко открыто стихам..
На соснах, как на обелисках,
Последний закат полыхал.
Так вот они — наши удачи,
Поэзии польза и прок!..
— А я не сторонник чудачеств, —
Сказал он и спичку зажег.
Везде холера, всюду карантины,
И отпущенья вскорости не жди.
А перед ним пространные картины
И в скудных окнах долгие дожди.
Но почему-то сны его воздушны,
И словно в детстве — бормотанье, вздор.
И почему-то рифмы простодушны,
И мысль ему любая не в укор.
Какая мудрость в каждом сочлененье
Согласной с гласной! Есть ли в том корысть!
И кто придумал это сочиненье!
Какая это радость — перья грызть!
Быть, хоть ненадолго, с собой в согласье
И поражаться своему уму!
Кому б прочесть — Анисье иль Настасье?
Ей-богу, Пушкин, все равно кому!
И за полночь пиши, и спи за полдень,
И будь счастлив, и бормочи во сне!
Благодаренье богу — ты свободен —
В России, в Болдине, в карантине…
Их не ждут. Они приходят сами.
И рассаживаются без спроса.
Негодующими голосами
Задают неловкие вопросы.
И уходят в ночь, туман и сырость
Странные девчонки и мальчишки,
Кутаясь в дешевые пальтишки,
Маменьками шитые навырост.
В доме вдруг становится пустынно,
И в уютном кресле неудобно.
И чего-то вдруг смертельно стыдно,
Угрызенью совести подобно.
И язвительная умудренность
Вдруг становится бедна и бренна.
И завидны юность и влюбленность,
И былая святость неизменна.
Как пловец, расталкиваю ставни
И кидаюсь в ночь за ними следом,
Потому что знаю цену давним
Нашим пораженьям и победам…
Приходите, юные таланты!
Говорите нам светло и ясно!
Что вам — славы пестрые заплаты!
Что вам — низких истин постоянство!
Сберегите нас от серой прозы,
От всего, что сбило и затерло.
И пускай бесстрашно льются слезы
Умиленья, зависти, восторга!
Скорей, скорей! Кончай игру
И выходи из круга!
Тебе давно не по нутру
Играть легко и грубо.
Пока злащеный рог быка
Тебя не изувечил
Под исступленный свист райка
И визг жестоких женщин,
Пока убийцею не стал,
Покуда ножевого
Клинка мерцающий металл
Не поразил живого —
Беги! Кончай игру! Скорей!
Ты слышишь, как жестоко
Сопенье вздыбленных ноздрей,
Как воет бычье око!..
…Ты будешь жить на берегу
В своей простой лачуге,
Не нужный прежнему врагу,
Забыв о прежнем друге.
И только ночью волн возня
Напомнит гул, арену.
И будет нож дрожать, дразня,
На четверть вбитый в стену…
Потомков ропот восхищенный,
Блаженной славы Парфенон!Из старого поэта
…производит глубокое…Из книги отзывов
Заходите, пожалуйста. Это
Стол поэта. Кушетка поэта.
Книжный шкаф. Умывальник. Кровать.
Это штора — окно прикрывать.
Вот любимое кресло. Покойный
Был ценителем жизни спокойной.
Это вот безымянный портрет.
Здесь поэту четырнадцать лет.
Почему-то он сделан брюнетом.
(Все ученые спорят об этом.)
Вот позднейший портрет — удалой.
Он писал тогда оду "Долой"
И был сослан за это в Калугу.
Вот сюртук его с рваной полой —
След дуэли. Пейзаж "Под скалой".
Вот начало "Послания к другу".
Вот письмо: "Припадаю к стопам…"
Вот ответ: "Разрешаю вернуться…"
Вот поэта любимое блюдце,
А вот это любимый стакан.
Завитушки и пробы пера.
Варианты поэмы "Ура!"
И гравюра: "Врученье медали".
Повидали? Отправимся дале.
Годы странствий. Венеция. Рим.
Дневники. Замечанья. Тетрадки.
Вот блестящий ответ на нападки
И статья "Почему мы дурим".
Вы устали? Уж скоро конец.
Вот поэта лавровый венец —
Им он был удостоен в Тулузе.
Этот выцветший дагерротип —
Лысый, старенький, в бархатной блузе
Был последним. Потом он погиб.
Здесь он умер. На том канапе,
Перед тем прошептал изреченье
Непонятное: "Хочется пе…"
То ли песен. А то ли печенья?
Кто узнает, чего он хотел,
Этот старый поэт перед гробом!
Смерть поэта — последний раздел.
Не толпитесь перед гардеробом..
Я, Шварц Бертольд, смиреннейший монах,
Презрел людей за дьявольские нравы.
Я изобрел пылинку, порох, прах,
Ничтожный порошочек для забавы.
Смеялась надо мной исподтишка
Вся наша уважаемая братья:
"Что может выдумать он, кроме порошка!
Он порох выдумал! Нашел занятье!"
Да, порох, прах, пылинку! Для шутих,
Для фейерверков и для рассыпных
Хвостов павлиньих. Вспыхивает — пых! —
И роем, как с небесной наковальни,
Слетают искры! О, как я люблю
Искр воркованье, света ликованье!..
Но то, что создал я для любованья,
На пагубу похитил сатана.
Да, искры полетели с наковален,
Взревели, как быки, кузнечные меха.
И оказалось, что от смеха до греха,
Не шаг — полшага, два вершка, вершок.
А я — клянусь спасеньем, боже правый! —
Я изобрел всего лишь для забавы
Сей порох, прах, ничтожный порошок!
Я, Шварц Бертольд, смиреннейший монах,
Вас спрашиваю, как мне жить на свете?
Ведь я хотел, чтоб радовались дети.
Но создал не на радость, а на страх!
И порошочек мой в тугих стволах
Обрел вдруг сатанинское дыханье…
Я сотворил паденье крепостей,
И смерть солдат, и храмов полыханье.
Моя рука — гляди! — обожжена,
О, господи, тебе, тебе во славу…
Занем дозволил ты, чтоб сатана
Похитил порох, детскую забаву!
Неужто все, чего в тиши ночей
Пытливо достигает наше знанье,
Есть разрушенье, а не созиданье.
Чей умысел здесь? Злобный разум чей?
Шуберт Франц не сочиняет —
Как поется, так поет.
Он себя не подчиняет,
Он себя не продает.
Не кричит о нем газета,
И молчит о нем печать.
Жалко Шуберту, что это
Тоже может огорчать.
Знает Франц, что он кургузый
И развязности лишен,
И, наверно, рядом с музой
Он немножечко смешон.
Жаль, что дорог каждый талер,
Жаль, что дома неуют.
Впрочем — это все детали,
Жаль, что песен не поют!..
Но печали неуместны!
И тоска не для него!..
Был бы голос! Ну а песни
Запоются! Ничего!
Хочется мирного мира
И счастливого счастья,
Чтобы ничто не томило,
Чтобы грустилось не часто.
Хочется синего неба
И зеленого леса,
Хочется белого снега,
Яркого желтого лета.
Хочется, чтоб отвечало
Все своему назначенью:
Чтоб начиналось с начала,
Вовремя шло к завершенью.
Хочется шуток и смеха
Где-нибудь в шумном скопище.
Хочется и успеха,
Но на хорошем поприще.
Вода моя! Где тайники твои,
Где ледники, где глубина подвала?
Струи ручья всю ночь, как соловьи,
Рокочут в темной чаще краснотала.
Ах, утоли меня, вода ручья,
Кинь в губы мне семь звезд, семь терпких ягод,
Кинь, в краснотале черном рокоча,
Семь звезд, что предо мной созвездьем лягут.
Я притаюсь, притихну, как стрелок,
Боящийся спугнуть семью оленей.
Ручей лизнет мне руку, как телок,
И притулится у моих коленей.
Расставанье,
Век спустя после прощанья,
Ты звучишь во мне, как длинное стенанье,
Как стенанье ветра за стеной.
Расставанье,
Мне уже не нужное,
Стонешь ты, как женщина недужная,
Где-то за туманной пеленой.
Пробуждаюсь.
Вместе с пробужденьем
Оборвался звук. Но странным пеньем
Я разбужен был. Так где оно?
Я однажды в детстве слышал это:
Женский вопль далеко до рассвета,
Замиравший медленно вдали.
Мне казалось — это похищенье
Женщины. Куда ее влекли?
Так со мной бывает спозаранок,
Когда что-то нарушает сон.
Слышу похищенье сабинянок —
Длинный, удаляющийся стон.
Получил письмо издалека,
Гордое, безумное и женское.
Но пока оно свершало шествие,
Между нами пролегли века.
Выросли деревья, смолкли речи,
Отгремели времена.
Но опять прошу я издалече:
Анна! Защити меня?
Реки утекли, умчались птицы,
Заросли дороги. Свет погас.
Но тебе порой мой голос снится:
Анна! Защити обоих нас!
Так бы длинно думать,
Как гуси летят.
Так бы длинно верить,
Как листья шелестят.
Так бы длинно любить,
Как реки текут…
Руки так заломить,
Как рябиновый куст.
Была туманная луна,
И были нежные березы…
О март-апрель, какие слезы!
Во сне какие имена!
Туман весны, туман страстей,
Рассудка тайные угрозы…
О март-апрель, какие слезы —
Спросонья, словно у детей!..
Как корочку, хрустящий след
Жуют рассветные морозы…
О март-апрель, какие слезы —
Причины и названья нет!
Вдали, за гранью голубой,
Гудят в тумане тепловозы…
О март-апрель, какие слезы!
О чем ты плачешь? Что с тобой?
Давайте каждый день приумножать богатство
Апрельской тишины в безлиственном лесу.
Не надо торопить. Не надо домогаться,
Чтоб отроческий лес скорей отер слезу.
Ведь нынче та пора, редчайший час сезона,
Когда и время — вспять и будет молодеть,
Когда всего шальней растрепанная крона
И шапку не торопится надеть.
О, этот странный час обратного движенья
Из старости!.. Куда?.. Куда — не все ль равно!
Как будто корешок волшебного женьшеня
Подмешан был вчера в холодное вино.
Апрельский лес спешит из отрочества в детство.
И воды вспять текут по талому ручью.
И птицы вспять летят… Мы из того же теста —
К начальному, назад, спешим небытию…
Дай выстрадать стихотворенье!
Дай вышагать его! Потом.
Как потрясенное растенье,
Я буду шелестеть листом.
Я только завтра буду мастер,
И только завтра я пойму,
Какое привалило счастье
Глупцу, шуту, бог весть кому, —
Большую повесть поколенья
Шептать, нащупывая звук,
Шептать, дрожа от изумленья
И слезы слизывая с губ.
Врут про Гамлета,
Что он нерешителен.
Он решителен, груб и умен.
Но когда клинок занесен,
Гамлет медлит быть разрушителем
И глядит в перископ времен.
Не помедлив стреляют злодеи
В сердце Лермонтова1 или Пушкина2.
Не помедлив бьет лейб-гвардеец,
Образцовый, шикарный воин.
Не помедлив бьют браконьеры,
Не жалея, что пуля пущена.
Гамлет медлит,
Глаза прищурив
И нацеливая клинок,
Гамлет медлит.
И этот миг
Удивителен и велик.
Миг молчания, страсти и опыта,
Водопада застывшего миг.
Миг всего, что отринуто, проклято.
И всего, что познал и постиг.
Ах, он знает, что там за портьерою,
Ты, Полоний, плоский хитрец.
Гамлет медлит застывшей пантерою,
Ибо знает законы сердец,
Ибо знает причины и следствия,
Видит даль за ударом клинка,
Смерть Офелии, слабую месть ее,—
Все, что будет потом.
На века.
Бей же, Гамлет! Бей без промашки!
Не жалей загнивших кровей!
Быть — не быть — лепестки ромашки,
Бить так бить! Бей, не робей!
Не от злобы, не от угару,
Не со страху, унявши дрожь,—
Доверяй своему удару,
Даже
если
себя
убьешь!
Поэзия пусть отстает
От просторечья —
И не на день, и не на год
На полстолетья.
За это время отпадет
Все то, что лживо.
И в грудь поэзии падет
Все то, что живо.
Выйти из дому при ветре,
По непогоду выйти.
Тучи и рощи рассветны
Перед началом событий.
Холодно. Вольно. Бесстрашно.
Ветрено. Холодно. Вольно.
Льется рассветное брашно.
Я отстрадал — и довольно!
Выйти из дому при ветре
И поклониться отчизне.
Надо готовиться к смерти
Так, как готовятся к жизни…
Наверное, слишком уверенно
Считаю, что прожил не зря.
Так думает старое дерево,
Роняя в конце декабря
Веселые желтые листья
И зорям на память даря.
Отгремели грозы.
Завершился год.
Превращаюсь в прозу,
Как вода — в лед.
А слово — не орудье мести! Нет!
И, может, даже не бальзам на раны.
Оно подтачивает корень драмы,
Разоблачает скрытый в ней сюжет.
Сюжет не тот, чьи нити в монологе,
Который знойно сотрясает зал.
А слово то, которое в итоге
Суфлер забыл и ты не подсказал.
Стихи читаю Соколова —
Не часто, редко, иногда.
Там незаносчивое слово,
В котором тайная беда.
И хочется, как чару к чаре,
К его плечу подать плечо —
И от родства, и от печали,
Бог знает от чего еще!..
Дельвиг… Лень… Младая дева…
Утро… Слабая метель…
Выплывает из напева
Детской елки канитель.
Засыпай, окутан ленью.
В окнах — снега белизна.
Для труда и размышленья
Старость грубая нужна.
И к чему, на самом деле,
Нам тревожить ход времен!
Белокурые метели…
Дельвиг… Дева… Сладкий сон…
Две жизни не прожить.
А эту, что дана,
Не все равно — тянуть
длиннее иль короче?
Закуривай табак,
налей себе вина,
Поверь бессоннице
и сочиняй полночи.
Нет-нет, не зря
хранится идеал,
Принадлежащий поколенью!..
О Дельвиг,
ты достиг такого ленью,
Чего трудом
не каждый достигал!
И в этом, может быть,
итог
Почти полвека,
нами прожитого,—
Промолвить Дельвигу
доверенное слово
И завязать шейной платок.
Чаадаев, помнишь ли былое?А. Пушкин
Наконец я познал свободу.
Все равно, какую погоду
За окном предвещает ночь.
Дом по крышу снегом укутан.
И каким-то новым уютом
Овевает его метель.
Спят все чада мои и други.
Где-то спят лесные пичуги.
Красногорские рощи спят.
Анна спит. Ее сновиденья
Так ясны, что слышится пенье
И разумный их разговор.
Молодой поэт Улялюмов
Сел писать. Потом, передумав,
Тоже спит — ладонь под щекой.
Словом, спят все шумы и звуки,
Губы, головы, щеки, руки,
Облака, сады и снега.
Спят камины, соборы, псальмы,
Спят шандалы, как написал бы
Замечательный лирик Н.
Спят все чада мои и други.
Хорошо, что юные вьюги
К нам летят из дальней округи,
Как стеклянные бубенцы.
Было, видно, около часа.
Кто-то вдруг ко мне постучался.
Незнакомец стоял в дверях.
Он вошел, похож на Алеко.
Где-то этого человека
Я встречал. А может быть — нет.
Я услышал: всхлипнула тройка
Бубенцами. Звякнула бойко
И опять унеслась в снега.
Я сказал: — Прошу! Ради бога!
Не трудна ли была дорога?—
Он ответил: — Ах, пустяки!
И не надо думать о чуде.
Ведь напрасно делятся люди
На усопших и на живых.
Мне забавно времен смешенье.
Ведь любое наше свершенье
Независимо от времен.
Я ответил: — Может, вы правы,
Но сильнее нету отравы,
Чем привязанность к бытию.
Мы уже дошли до буколик,
Ибо путь наш был слишком горек,
И ужасен с временем спор.
Но есть дней и садов здоровье,
И поэтому я с любовью
Размышляю о том, что есть.
Ничего не прошу у века,
Кроме звания человека,
А бессмертье и так дано.
Если речь идет лишь об этом,
То не стоило быть поэтом.
Жаль, что это мне суждено.
Он ответил: — Да, хорошо вам
Жить при этом мненье готовом,
Не познав сумы и тюрьмы.
Неужели возврат к истокам
Может стать последним итогом
И поить сердца и умы?
Не напрасно ли мы возносим
Силу песен, мудрость ремесел,
Старых празднеств брагу и сыть?
Я не ведаю, как нам быть.
Длилась ночь, пока мы молчали.
Наконец вдали прокричали
Предрассветные петухи.
Гость мой спал, утопая в кресле.
Спали степи, разъезды, рельсы,
Дымы, улицы и дома.
Улялюмов на жестком ложе
Прошептал, терзаясь: — О боже!
И добавил: — Ах, пустяки!
Наконец сновиденья Анны
Задремали, стали туманны,
Растеклись по глади реки.
Мария была курчава.
Толстые губы припухли.
Она дитя качала,
Помешивая угли.
Потрескавшейся, смуглой
Рукой в ночное время
Помешивала угли.
Так было в Вифлееме.
Шли пастухи от стада,
Между собой говорили:
— Зайти, узнать бы надо,
Что там в доме Марии?
Вошли. В дыре для дыма
Одна звезда горела.
Мария была нелюдима.
Сидела, ребенка грела.
И старший воскликнул: — Мальчик!
И благословил ее сына.
И, помолившись, младший
Дал ей хлеба и сыра.
И поднял третий старец
Родившееся чадо.
И пел, что новый агнец
Явился среди стада.
Да минет его голод,
Не минет его достаток.
Пусть век его будет долог,
А час скончания краток.
И желтыми угольками
Глядели на них бараны,
Как двигали кадыками
И бороды задирали.
И, сотворив заклинанье,
Сказали: — Откроем вены
Баранам, свершим закланье,
Да будут благословенны!
Сказала хрипло: — Баранов
Зовут Шошуа и Мадох.
И богу я не отдам их,
А также ягнят и маток.
— Как знаешь, — они отвечали,
Гляди, не накликай печали!..—
Шли, головами качали
И пожимали плечами.
Когда замрут на зиму
Растения в садах,
То невообразимо,
Что превратишься в прах.
Ведь можно жить при снеге,
При холоде зимы.
Как голые побеги,
Лишь замираем мы.
И очень долго снится —
Не годы, а века —
Морозная ресница
И юная щека.
Пройти вдоль нашего квартала,
Где из тяжелого металла
Излиты снежные кусты,
Как при рождественском гаданье.
Зачем печаль? Зачем страданье?
Когда так много красоты!
Но внешний мир — он так же хрупок,
Как мир души. И стоит лишь
Невольный совершить проступок:
Встряхни — и ветку оголишь.
Чет или нечет?
Вьюга ночная.
Музыка лечит.
Шуберт. Восьмая.
Правда ль, нелепый
Маленький Шуберт,—
Музыка — лекарь?
Музыка губит.
Снежная скатерть.
Мука без края.
Музыка насмерть.
Вьюга ночная.
Химера самосохраненья!
О, разве можно сохранить
Невыветренными каменья
И незапутанною нить!
Но ежели по чьей-то воле
Убережешься ты один
От ярости и алкоголя,
Рождающих холестерин;
От совести, от никотина,
От каверзы и от ружья,—
Ведь все равно невозвратима
Незамутненность бытия.
Но есть возвышенная старость,
Что грозно вызревает в нас,
И всю накопленную ярость
Приберегает про запас,
Что ждет назначенного срока
И вдруг отбрасывает щит.
И тычет в нас перстом пророка
И хриплым голосом кричит.
Сначала только пальцем
Покатывало гальку
И плотно, словно панцирь,
Полнеба облегало,
Потом луна в барашках
Сверкала белым кварцем.
Потом пошло качаться.
И наконец взыграло.
Когда взыграло море,
Душа возликовала,
Душа возликовала
И неба захотела.
И захотела ветра,
И грома, и обвала.
А чем она владела —
Того ей было мало!..
О, краткое очарованье
Плывущих мимо кораблей!
А после разочарованье
От бронзы бывших королей.
Сидят державные солдаты,
Как задремавшие орлы.
А корабли плывут куда-то,
Как освещенные балы.
Здесь варвары на земли Рима
Запечатлели свой набег.
Но все равно — плывущий мимо
Прекрасней ставшего на брег.
В той Венгрии, куда мое везенье
Меня так осторожно привело,
Чтоб я забыл на время угрызенья
И мною совершаемое зло,
В том Сиглигете возле Балатона,
В том парке, огороженном стеной,
Где горлинки воркуют монотонно,—
Мое смятенье спорит с тишиной.
Мне кажется, что вы — оживший образ
Той тишины, что вы ее родня.
Не потому ли каждая подробность,
Любое слово мучают меня.
И даже, может быть, разноязычье
Не угнетает в этой тишине,
Ведь не людская речь, а пенье птичье
Нужней сегодня было вам и мне.
Ильдефонс-Константы Галчинский дирижирует соловьями:
Пиано, пианиссимо, форте, аллегро, престо!
Время действия — ночь. Она же и место.
Сосны вплывают в небо романтическими кораблями.
Ильдефонс играет на скрипке, потом на гитаре,
И вновь на скрипке играет Ильдефонс-Константы Галчинский.
Ночь соловьиную трель прокатывает в гортани.
В честь прекрасной Натальи соловьи поют по-грузински.
Начинается бог знает что: хиромантия, волхвованье!
Зачарованы люди, кони, звезды. Даже редактор,
Хлюпая носом, платок нашаривает в кармане,
Потому что еще никогда не встречался с подобным фактом.
Константы их утешает: «Ну что распустили нюни!
Ничего не случилось. И вообще ничего не случится!
Просто бушуют в кустах соловьи в начале июня.
Послушайте, как поют! Послушайте: ах, как чисто!»
Ильдефонс забирает гитару, обнимает Наталью,
И уходит сквозь сиреневый куст, и про себя судачит:
«Это все соловьи. Вишь, какие канальи!
Плачут, черт побери. Хотят — не хотят, а плачут!..»
Был ливень. И вызвездил крону.
А по иссякании вод,
Подобно огромному клену,
Вверху замерцал небосвод.
Вкруг дерева ночи чернейшей
Легла золотая стезя.
И — молнии в мокрой черешне —
Глаза.
Кончался август.
Примолкнул лес.
Стозвездный Аргус
Глядел с небес.
А на рассвете
В пустых полях
Усатый ветер
Гулял, как лях.
Еще чуть светел
Вдали рассвет…
Гуляет ветер,
Гуляет Фет1.
Среди владений
И по лесам
Последний гений
Гуляет сам.
Не близок полдень,
Далек закат.
А он свободен
От всех плеяд…
А. Я.
…И тогда узнаешь вдруг,
Как звучит родное слово.
Ведь оно не смысл и звук,
А уток пережитого,
Колыбельная основа
Наших радостей и мук.
Деревья пели, кипели,
Переливались, текли,
Качались, как колыбели,
И плыли, как корабли.
Всю ночь, до самого света,
Пока не стало светло,
Качалось сердце поэта —
Кипело, пело, текло.
Весь лес листвою переполнен.
Он весь кричит: тону! тону!
И мы уже почти не помним,
Каким он был семь дней тому.
Как забывается дурное!
А память о счастливом дне,
Как излученье роковое,
Накапливается во мне.
Накапливается, как стронций
В крови. И жжет меня дотла —
Лицо, улыбка, листья, солнце.
О горе! Я не помню зла!
В деревне благодарен дому
И благодарен кровле, благодарен печке,
Особенно когда деревья гнутся долу
И ветер гасит звезды, словно свечки.
Сверчку в деревне благодарен,
И фитилю, и керосину.
Особенно когда пурга ударит
Во всю медвежью голосину.
Соседу благодарен и соседке,
Сторожевой собаке.
Особенно когда луна сквозь ветки
Глядит во мраке.
И благодарен верному уму
И доброму письму в деревне…
Любви благодаренье и всему,
Всему — благодаренье!
Здесь дерево качается: — Прощай!—
Там дом зовет: — Остановись, прохожий!
Дорога простирается: — Пластай
Меня и по дубленой коже
Моей шагай, топчи меня пятой,
Не верь домам, зовущим поселиться.
Верь дереву и мне.—
А дом: — Постой!—
Дом желтой дверью свищет, как синица.
А дерево опять: — Ступай, ступай,
Не оборачивайся.—
А дорога:
— Топчи пятой, подошвою строгай.
Я пыльная, но я веду до бога!—
Где пыль, там бог.
Где бог, там дух и прах.
А я живу не духом, а соблазном.
А я живу, качаясь в двух мирах,
В борении моем однообразном.
А дерево опять: — Ну, уходи,
Не медли, как любовник надоевший!—
Опять дорога мне: — Не тяготи!
Ступай отсюда, конный или пеший.—
А дом — оконной плачет он слезой.
А дерево опять ко мне с поклоном.
Стою, обвит страстями, как лозой,
Перед дорогой, деревом и домом.
Еще я помню уличных гимнастов,
Шарманщиков, медведей и цыган
И помню развеселый балаган
Петрушек голосистых и носатых.
У нас был двор квадратный. А над ним
Висело небо — в тучах или звездах.
В сарае у матрасника на козлах
Вились пружины, как железный дым.
Ириски продавали нам с лотка.
И жизнь была приятна и сладка…
И в той Москве, которой нет почти
И от которой лишь осталось чувство,
Про бедность и величие искусства
Я узнавал, наверно, лет с пяти.
Я б вас позвал с собой в мой старый дом.
(Шарманщики, петрушка — что за чудо!)
Но как припомню долгий путь оттуда —
Не надо! Нет!.. Уж лучше не пойдем!..
Мне снился сон жестокий
Про новую любовь.
Томительно и нежно
Звучавшие слова.
Я видел твое платье,
И туфли, и чулки
И даже голос слышал.
Но не видал лица.
О чем меня просила?
Не помню. Повтори.
Опять с такой же силой
Со мной заговори.
И снова в сновиденье
Случайное вернись.
Не надо завершенья,
Но только повторись!
Ведь в этой жизни смутной,
Которой я живу,
Ты только сон минутный,
А после, наяву —
Не счастье, не страданье,
Не сила, не вина,
А только ожиданье
Томительного сна.
Возвращаюсь к тебе, дорогая,
К твоим милым и легким словам.
На пороге, меня обнимая,
Дашь ты волю свободным слезам.
— Ах, — ты скажешь, — как времени много
Миновало! Какие дела!
Неужели так долго дорога,
Милый мой, тебя к дому вела!
Не отвечу, к тебе припадая,
Ибо правды тебе не скажу.
Возвращаюсь к тебе, дорогая,
У тебя на пороге лежу.
В.Б.
И ветра вольный горн,
И речь вечерних волн,
И месяца свеченье,
Как только стали в стих,
Приобрели значенье.
А так — кто ведал их!
И смутный мой рассказ,
И весть о нас двоих,
И верное реченье,
Как только станут в стих,
Приобретут значенье.
А так — кто б знал о нас!
Не увижу уже Красногорских лесов,
Разве только случайно.
И знакомой кукушки, ее ежедневных, часов
Не услышу звучанья.
Потянуло меня на балтийский прибой,
Ближе к хладному морю.
Я уже не владею своею судьбой
И с чужою не спорю.
Это бледное море, куда так влекло россиян,
Я его принимаю.
Я приехал туда, где шумит океан,
И под шум засыпаю.
Подросток! Как по нежному лекалу
Прочерчен шеи робкий поворот.
И первому чекану и закалу
Еще подвергнут не был этот рот.
В ней красота не обрела решенья,
А истина не отлилась в слова.
В ней лишь мольба, и дар, и приношенье.
И утра свет. И неба синева.
Выспалось дитя. Развеселилось.
Ляльки-погремушки стало брать.
Рассмеялось и разговорилось.
Вот ему какая благодать!
А когда деревья черной ратью
Стали тихо отходить во тьму,
Испугалось. Страшно быть дитятью!
Поскорей бы возрастать ему!
Для себя, а не для другого
Я тебя произвел на свет…
Произвел для грозного бога —
Сам ты будешь держать ответ.
Ты и радость, ты и страданье,
И любовь моя — малый Петр.
Из тебя ночное рыданье
Колыбельные слезы пьет.
О, так это или иначе,
По чьей неизвестно вине,
Но музыка старой удачи
Откуда-то слышится мне.
Я так ее явственно слышу,
Как в детстве, задувши свечу,
Я слышал, как дождик на крышу
Играет все то, что хочу.
Такое бывало на даче,
За лето по нескольку раз.
Но музыку старой удачи
Зачем-то я слышу сейчас.
Все тот же полуночный дождик
Играет мне, что б ни просил,
Как неутомимый художник
В расцвете таланта и сил.
Профессор Уильям Росс Эшби
Считает мозг негибкой системой.
Профессор, наверное, прав.
Ведь если бы мозг был гибкой системой,
Конечно, он давно бы прогнулся,
Он бы прогнулся, как лист жести,—
От городского гула, от скоростей,
От крика динамиков, от новостей,
От телевидения, от похорон,
От артиллерии, от прений сторон,
От угроз, от ложных учений,
Детективных историй, разоблачений,
Прогресса наук, семейных дрязг,
Отсутствия денег, актерских масок,
Понятия о бесконечности, успеха поэзии,
Законодательства, профессии,
Нового в медицине, неразделенной любви,
Несовершенства.
Но мозг не гибок. И оттого
Стоит, как телеграфный столб,
И только гудит под страшным напором,
И все-таки остается прямым.
Мне хочется верить профессору Эшби
И не хочется верить писателю Кафке.
Пожалуйста, выберите время,
Выключите радио, отоспитесь
И почувствуете в себе наличие мозга,
Этой мощной и негибкой системы.
Вьются тучи, как знамена,
Небо — цвета кумача.
Мчится конная колонна
Бить Емельку Пугача.
А Емелька, царь Емелька,
Страхолюдина-бандит,
Бородатый, пьяный в стельку,
В чистой горнице сидит.
Говорит: «У всех достану
Требушину из пупа.
Одного губить не стану
Православного попа.
Ну-ка, батя, сядь-ка в хате,
Кружку браги раздави.
И мои степные рати
В правый бой благослови!..»
Поп ему: «Послушай, сыне!
По степям копытный звон.
Слушай, сыне, ты отныне
На погибель обречен…»
Как поднялся царь Емеля:
«Гей вы, бражники-друзья!
Или силой оскудели,
Мои князи и графья?»
Как он гаркнул: «Где вы, князи?!»
Как ударил кулаком,
Конь всхрапнул у коновязи
Под ковровым чепраком.
Как прощался он с Устиньей,
Как коснулся алых губ,
Разорвал он ворот синий
И заплакал, душегуб.
«Ты зови меня Емелькой,
Не зови меня Петром.
Был, мужик, я птахой мелкой,
Возмечтал парить орлом.
Предадут меня сегодня,
Слава богу — предадут.
Быть (на это власть господня!)
Государем не дадут…»
Как его бояре встали
От тесового стола.
«Ну, вяжи его, — сказали,—
Снова наша не взяла».
Что ж ты заводишь
Песню военну,
Флейте подобно,
Милый снегирь?Державин
Я не знал в этот вечер в деревне,
Что не стало Анны Андреевны2,
Но меня одолела тоска.
Деревянные дудки скворешен
Распевали. И месяц навешен
Был на голые ветки леска.
Провода электрички чертили
В небесах невесомые кубы.
А ее уже славой почтили
Не парадные залы и клубы,
А лесов деревянные трубы,
Деревянные дудки скворешен.
Потому я и был безутешен,
Хоть в тот вечер не думал о ней.
Это было предчувствием боли,
Как бывает у птиц и зверей.
Просыревшей тропинкою в поле,
Меж сугробами, в странном уборе
Шла старуха всех смертных старей.
Шла старуха в каком-то капоте,
Что свисал, как два ветхих крыла.
Я спросил ее: «Как вы живете?»
А она мне: «Уже отжила…»
В этот вечер ветрами отпето
Было дивное дело поэта.
И мне чудилось пенье и звон.
В этот вечер мне чудилась в лесе
Красота похоронных процессий
И торжественный шум похорон.
С Шереметьевского аэродрома
Доносилось подобие грома.
Рядом пели деревья земли:
«Мы ее берегли от удачи,
От успеха, богатства и славы,
Мы, земные деревья и травы,
От всего мы ее берегли».
И не ведал я, было ли это
Отпеванием времени года,
Воспеваньем страны и народа
Или просто кончиной поэта.
Ведь еще не успели стихи,
Те, которыми нас одаряли,
Стать гневливой волною в Дарьяле
Или ветром в молдавской степи.
Стать туманом, птицей, звездою
Иль в степи полосатой верстою
Суждено не любому из нас.
Стихотворства тяжелое бремя
Прославляет стоустое время.
Но за это почтут не сейчас.
Ведь она за свое воплощенье
В снегиря царскосельского сада
Десять раз заплатила сполна.
Ведь за это пройти было надо
Все ступени рая и ада,
Чтоб себя превратить в певуна.
Все на свете рождается в муке —
И деревья, и птицы, и звуки.
И Кавказ. И Урал. И Сибирь.
И поэта смежаются веки.
И еще не очнулся на ветке
Зоревой царскосельский снегирь.
Примечания
И осень, которая вдруг началась
Прилежно,
Меня веселит на сей раз
И тешит.
Она мне настолько мила,
Что надо
На время оставить дела
Земные…
Шататься и скуки не знать
Осенней.
Да кто это вздумал пенять
На скуку!
Ленивы мы думать о том,
Что, может,
Последняя осень последним листом
Тревожит.
Если вычеркнуть войну,
Что останется — не густо:
Небогатое искусство
Бередить свою вину.
Что ещё? Самообман,
Позже ставший формой страха.
Мудрость — что своя рубаха
Ближе к телу. И туман…
Нет, не вычеркнуть войну.
Ведь она для поколенья —
Что-то вроде искупленья
За себя и за страну.
Простота её начал,
Быт жестокий и спартанский,
Словно доблестью гражданской,
Нас невольно отмечал.
Если спросят нас гонцы,
Как вы жили, чем вы жили?
Мы помалкиваем или
Кажем шрамы и рубцы.
Словно может нас спасти
От упрёков и досады
Правота одной десятой,
Низость прочих девяти.
Ведь из наших сорока
Было лишь четыре года,
Где прекрасная свобода
Нам, как смерть, была близка.
— Ты моей никогда не будешь,
Ты моей никогда не станешь,
Наяву меня не полюбишь
И во сне меня не обманешь…
На юру загорятся листья,
За горой загорится море.
По дороге промчатся рысью
Чернопёрых всадников двое.
Кони их пробегут меж холмами
По лесам в осеннем уборе,
И исчезнут они в тумане,
А за ними погаснет море.
Будут терпкие листья зыбки
На дубах старинного бора.
И останутся лишь обрывки
Их неясного разговора:
— Ты моим никогда не будешь,
Ты моим никогда не станешь.
Наяву меня не погубишь
И во сне меня не приманишь.
1982
Поэзия должна быть странной,
Шальной, бессмысленной, туманной
И вместе ясной, как стекло,
И всем понятной, как тепло.
Как ключевая влага чистой
И, словно дерево, ветвистой,
На всё похожей, всем сродни.
И краткой, словно наши дни.
1981
Когда-нибудь я к вам приеду,
Когда-нибудь, когда-нибудь,
Когда почувствую победу,
Когда открою новый путь.
Когда-нибудь я вас увижу,
Когда-нибудь, когда-нибудь,
И жизнь свою возненавижу,
И к вам в слезах паду на грудь.
Когда-нибудь я вас застану,
Растерянную, как всегда.
Когда-нибудь я с вами кану
В мои минувшие года.
1980
Куда мне деваться от этих забот ежедневных,
От детских хотений и частых простуд?
Одно утешенье, что где-то в деревьях
Закатные зори растут.
Куда мне деваться от ссор и от дома в разоре,
От дружеских встреч и претензий родни?
Одно утешенье, что позже вечерние зори
Пылают в деревьях и дольше становятся дни.
Куда мне уйти? И какие найти мне решенья?
Не лучше ль идти, не противясь, куда поведёт?
Не знаю. Не знаю. Одно утешенье,
Что шире зари разворот.
1980
Всё есть в стихах — и вкус, и слово,
И чувства верная основа,
И стиль, и смысл, и ход, и троп,
И мысль изложена не в лоб.
Всё есть в стихах — и то и это,
Но только нет судьбы поэта,
Судьбы, которой обречён,
За что поэтом наречён.
1977
Не торопи пережитого,
Утаивай его от глаз.
Для посторонних глухо слово
И утомителен рассказ.
А ежели назреет очень
И сдерживаться тяжело,
Скажи, как будто между прочим
И не с тобой произошло.
А ночью слушай — дождь лопочет
Под водосточною трубой.
И, как безумная, хохочет
И плачет память над тобой.
1974
Вот и всё. Смежили очи гении.
И когда померкли небеса,
Словно в опустевшем помещении
Стали слышны наши голоса.
Тянем, тянем слово залежалое,
Говорим и вяло и темно.
Как нас чествуют и как нас жалуют!
Нету их. И всё разрешено.
1966
Стих небогатый, суховатый,
Как будто посох суковатый.
Но в путь, которым я иду,
Он мне годится — для опоры,
И на острастку пёсьей своры,
Для счёта ритма на ходу.
На нём сучки, а не узоры,
Не разукрашен — ну и что ж!
Он мне годится для опоры,
И для удара он хорош!
1962
Дождь пришёл в городские кварталы,
Мостовые блестят, как каналы,
Отражаются в них огоньки,
Светофоров цветные сигналы
И свободных такси светляки.
Тихо радуюсь. Не оттого ли,
Что любви, и надежды, и боли
Мне отведать сполна довелось,
Что уже голова побелела
И уже настоящее дело
В эти годы во мне началось.
И когда, словно с бука лесного,
Страсть слетает — шальная листва,
Обнажается первооснова,
Голый ствол твоего существа.
Открывается графика веток
На просторе осенних небес.
И не надо случайных чудес —
Однодевок иль однолеток.
Эй, листва! Постарей, постарей!
И с меня облетай поскорей!
1961
1957
Луч солнца вдруг мелькнёт, как спица,
Над снежной пряжею зимы…
И почему-то вновь приснится,
Что лучше мы, моложе мы,
Как в дни войны, когда, бывало,
Я выбегал из блиндажа
И вьюга плечи обнимала,
Так простодушна, так свежа;
И даже выстрел был прозрачен
И в чаще с отзвуками гас.
И смертный час не обозначен,
И гибель дальше, чем сейчас…
Приходили ко мне советчики
И советовали, как мне быть.
Но не звал я к себе советчиков
И не спрашивал, как мне быть.
Тот советовал мне уехать,
Тот советовал мне остаться,
Тот советовал влюбиться,
Тот советовал мне расстаться.
А глаза у них были круглые,
Совершенно как у лещей,
И шатались они по комнатам,
Перетрогали сто вещей:
Лезли в стол, открывали ящики,
В кухне лопали со сковород.
Ах уж эти мне душеприказчики,
Что за странный они народ!
Лупоглазые, словно лещики,
Собирались они гурьбой,
И советовали мне советчики,
И советовались между собой.
Ах вы, лещики мои рыбочки,
Вы, пескарики-голавли!
Ах спасибо вам, ах спасибочки,
Вы мне здорово помогли!
Я в этой жизни милой
Изведал все пути.
Господь меня помилуй,
Господь меня прости!
Господь меня прости!
Но суеты унылой
Не смог я побороть
Господь меня помилуй,
Прости меня, Господь!
Прости меня, Господь!
Случалось в жизни, Боже,
Служил я злу и лжи.
Суди меня построже,
Суди и накажи.
Суди и накажи.
Я в этой жизни, Боже,
Изведал все пути.
Суди меня построже,
Суди… И все ж прости.
Ты все ж меня прости.
Не кажется ли, что наивней
я был всего лишь год назад,
когда в громаду поздних ливней
вошел огромный листопад.
И с ним каких-то чувств громады,
и с ним растерянность, дабы
рождалось чувство листопада,
как оголение судьбы.
Дождь пришел в городские кварталы,
мостовые блестят, как каналы,
отражаются в них огоньки,
светофоров цветные сигналы
и свободных такси светляки.
Тихо радуюсь. Не оттого ли,
что любви, и надежды, и боли
мне отведать сполна довелось,
что уже голова поредела
и уже настоящее дело
в эти годы во мне завелось.
И когда, словно с бука лесного,
страсть слетает — шальная листва,
обнажается первооснова,
голый ствол твоего существа,
открывается графика веток
на просторе осенних небес.
А иногда в туманном освещенье
евангельский сюжет изображает клен —
сиянье, золотое облаченье,
и поворот лица, и головы наклон.
И, замерев, ты чувствуешь усладу
и с умиленьем ждешь своей судьбы.
И ждешь, чтоб месяц затеплил лампаду,
чтоб вознести молитвы и мольбы.
Водил цыган медведя,
плясал его медведь,
а зрители-любители
ему бросали медь.
И девочка-цыганочка,
как вишенки зрачки,
ловила в звонкий бубен
монетки-пятачки.
А как она плясала —
плясала, как жила.
И ножками притопывала,
и плечиком вела.
Пляши, моя цыганочка,
под дождиком пляши,
пляши и для монетки,
а также для души.
В существованьи нашем
есть что-то и твое:
ради монетки пляшем —
и все ж не для нее.
Тогда я был наивен,
не ведал, в чем есть толк.
Возьмите за пять гривен,
а если надо — в долг.
Тогда я был возвышен,
как всадник на коне.
Не знал, что десять пишем
и держим два в уме
Тогда я был не этим —
я был совсем другим.
Не знал, зачем мы светим
и почему горим.
Тогда я был прекрасен,
бездельник молодой.
Тогда не падал наземь
перед любой бедой.
О, много ли надо земли
для дома, для поля, для луга,
чтоб травами пела округа
и море шумело вдали?
О, много ли надо земли,
чтоб очи продрать на рассвете
и видеть как шумные дети
пускают в ручьях корабли,
чтоб в зарослях возле села
черемуха жарко дышала
и ветвь поцелуям мешала —
и все ж помешать не могла?
О, много ли надо земли
для тропки, проселка, дороги,
чтоб добрые псы без тревоги
дремали в нагретой пыли?
О, много ли надо земли
для истины, веры и права,
чтоб засека или застава
людей разделить не могли?
Январь в слезах, февраль в дожде. Как усмотреть,
что будет так: январь в слезах, февраль в дожде.
А если утром из окошка поглядишь,
не угадать — когда живешь, когда и где.
Как разобраться нам в невнятице такой —
январь в слезах, февраль в дожде. Престранный год.
Уж не нарушился ли, как у нас с тобой,
на веки вечные времен круговорот.
Милая жизнь! Протеканье времен,
медленное угасанье сада.
Вот уж ничем я не обременен.
Сказано слово, дописана сага.
Кажется, все-таки что-то в нем есть —
в медленном, в неотвратимом теченье, —
может о вечности тайная весть
и сопредельного мира свеченье.
Осень. уже улетели скворцы.
Ветер в деревьях звучит многострунно.
Грустно. Но именно в эти часы
так хорошо, одиноко, безумно.
О Господи, конечно, все мы грешны,
живем, мельчась и мельтеша.
Но жаль, что, словно косточка в черешне,
затвердевает камешком душа.
Жаль, что ее смятенье слишком жестко,
что в нас бушуют кровь и плоть,
что грубого сомнения подростка
душа не в силах побороть.
И все затвердевает: руки — в слепок,
нога — в костыль и в маску — голова,
и, как рабыня в азиатских склепах,
одна душа живет едва-едва.
Прекрасная пора — начало зимних дней,
нет времени яснее и нежней.
Черно-зеленый лес с прожилками берез,
еще совсем сырой, мечтающий о снеге.
А на поле — снежок и чистый след колес:
еще в ходу не сани, а телеги.
В овраге двух прудов дымящиеся пятна,
где в белых берегах вода черным-черна.
Стою и слушаю: какая тишина,
один лишь ворон каркнет троекратно
и, замахав неряшливым крылом,
взлетит неторопливо над гумном…
Люблю пейзаж без диких крепостей,
без сумасшедшей крутизны Кавказа,
где ясно все, где есть простор для глаза, —
подобье верных чувств и сдержанных страстей.
Шел старичок традиционный.
На нем коричневый картуз,
Немодный плащ темно-зеленый.
И нес он глобус, как арбуз.
Он сел в сороковой автобус,
В толпу протиснулся бочком.
И люди раздавили глобус,
Смеясь над этим старичком.
Качался глобус сиротливо
В корявых старческих руках,
Как после атомного взрыва,
Дав трещины на полюсах.
И старичок традиционный
На глобус уронил слезу
И говорил толпе смущенной:
— А что я внуку принесу? —
И кто-то вынул осторожно
Планету из корявых рук
И говорит: — Поправить можно.
А кто-то говорит: — Каюк!
Снег упал на темный берег,
Словно стая голубиц.
И не стало больше серых
Крыш и красных черепиц.
Снег на всех заборах длинных
Обозначил их объем.
Елки в белых кринолинах,
В пудре — словно на прием.
Из печей на воздух вольный
Через трубы рвется дым.
Гостя из первопристольной
Жду с автобусом дневным.
В первую неделю
Я духом пал.
Во вторую неделю
Я чуда ждал.
А в третью неделю
Как снег упал.
Хорошо мне стало.
Зима настала.
Современность, прущая на рожон,
Современность, пахнущая гаражом,
Говорящая в стихах, как лабух,
Современность — достоянье слабых.
Хлёсткий дух, Рахметов на пуху.
Говори со мной как на духу.
Современность! Встань на голой сцене,
Выключи юпитеры кино.
Возвратимся вновь к извечной теме
И узнаешь, что тебе дано.
1964
Шли
мимо Молчановок,
а после по Сивцеву.
О, маленький жаворонок,
как чисто высвистывает,
о, жаворонок желобов
из кровельной жести,
не жалоб, а холода
прозрений, предвестий,
предчувствий.
О, жаворонок
Арбатов, Молчановок,
догадок и чаяний,
и призрачных сумерек…
И — локоть в ладони —
чуть взвешенный локоть
и слова в гортани
округлая лёгкость.
И диск телефонный,
мурлычущий в будочке —
о худшем, о лучшем,
о прошлом? о будущем?
Рулетка. Орёл или решка.
Нет дома. Как жалко.
Шарманка. Или скворешня,
скворешня для жаворонка.
1962-63
Пусть всё будет, как есть.
Мне не надо другого,
Ибо слышится весть,
Ибо слышится слово.
Гул событий и шум
Заглушить могут снова
Шелест медленных дум,
Шёпот вещего слова.
Ничего не тревожь,
Стихотворец поспешный,
Чтоб нездешняя ложь
Стала правдою здешней.
11 августа 1980
Гляжу вполглаза,
Вполуха — слышу,
Люблю вполсердца,
Вполголоса пою.
Глядеть — нет духа,
Слыхать — нет толку,
Любить — нет силы,
А петь — охоты нет.
И всё ж:
Что надо — вижу,
Что слышно — слышу,
Люблю с печалью
И что хочу — пою.
1982
Не у кого просить пощады
И не за что просить прощенья.
Все адские чаны и чады
Почтеннее, чем отвращенье.
И как перед собой ни ахай
И как внутри себя ни ной,
Но выбор меж пивной и плахой
Всегда кончается пивной.
1968
Я ухожу постепенно.
Ни пуля, ни петля,
Ни яд, ни морская пена —
Лишние три рубля.
Где-нибудь возле стойки
Мы подводим итог.
Видимо, мы нестойки
На переломе эпох.
1984
Плетенье чепухи люблю,
Разбросанность застольных разговоров
И позднее хожденье по Кремлю,
Где спят застенчивые голуби соборов.
Там грешный хор
моих нестройных чувств
Вдруг осеняет ангельская стройность.
И мысль приобретает обострённость,
Но, впрочем, не опасную ничуть.
1963
Ты нам пожертвовала
Счастьем и призваньем.
Но можно ль было грубо не принять
Сей дар души? Лишь горестно обнять
И жертву оплатить своим страданьем.
Забвенья нет. Один высокий стих
Мне может быть подобьем излеченья.
И нам наградой малых сих
Тревоги, радости и огорченья.
Меня ты присудила жить в долгу,
Жить ежедневно, ежечасно.
Приговорила жить. Но как могу
Терпеть, что ты несчастна.
Ты несчастна.
8 июня 1986
Играет март на скрипочке,
Не хочет замолчать:
— Ошибочки, ошибочки
Положено прощать.
Простите нам ошибочки,
Как мы прощали вам,
И выпьемте наливочки
За дружбу по сто грамм.
Простите нам трюкачество,
Картинки и стишки.
А мы простим палачества
И прочие грешки.
1967
После мартовских неурядиц
Наступил прекрасный апрель.
Приезжай ко мне,
милый братец,
Хоть на несколько недель.
Будем жить от апреля
до мая
Посреди небес голубых,
Друг друга понимая
И не желая других.
Что-то вспомним, что-то забудем.
И порадуемся, и загрустим,
Посреди этих синих буден
Кому-то что-то простим.
1983
Какой пологий Пярнуский залив!
Уходит под воду песок ребристый,
И по воде — по лёгкой, серебристой —
Идёшь себе, колен не замочив.
Боюсь я моря южного. Оно
Красавицей мне снится роковою.
И от его прибоя нет покою,
И полюбить его мне не дано.
Но всё ж однажды я его любил.
Слоновьи кряжи северного Крыма.
Так было тяжко, так неодолимо.
Наверно, я тогда моложе был.
1975
Друзья мои, здравствуйте!
Вот я и вернулся домой.
Любимые классики
Стоят предо мною стеной.
Квартира разгромлена,
И негде мне на ночь залечь.
Но многое вспомнено,
И вновь обретается речь.
На старом рояле,
Где спит кахетинский кувшин, —
На нём не играли,
Наверное, век с небольшим.
Друзья мои, здравствуйте!
Ведь дружба ещё не слаба!
И пейте! И властвуйте!
И произносите слова!
80-е вт. пол.
Ты из золота, Изольда,
Ты из золота и льда,
Ты чужого горизонта
Охлаждённая звезда.
Над рукой твоей прохладной
Клялся я чужим богам,
И её, как хлад булатный,
Прижимал к своим губам.
Но не в силах был расплавить
Мой сухой и жаркий рот
То, что превратилось в память,
В голубой, полярный лёд.
21 декабря 1969
Быть с тобою очень страшно,
Потому что видишь ты
То, что я уже не вижу
Из-за чёрной слепоты.
Быть с тобою очень страшно,
Потому что слышишь ты
То, что я уже не слышу
Из-за шумной глухоты.
Быть с тобою очень страшно,
Потому что молвишь ты
То, что я сказать не в силах
Из-за робкой немоты.
20 июня 1984
Ирония! Давай-ка выпьем вместе,
Виват и будем здравы.
Ирония — защита чести,
Ниспровергательница славы.
Ирония — целительница духа,
Весть внутренней свободы.
Давай-ка выпьем, славная старуха,
Достойная высокой оды.
Но ты одического красноречья
Не вытерпишь и захохочешь.
Тебе, старуха, не переча,
Оставлю оду, коль не хочешь.
Ты недоброжелательница музы,
Богини простодушной,
Но облегчение обузы —
Озон в округе душной.
Насмешница, но с долей грусти,
Напоминанье об итоге,
Печаль речного устья,
Воспомнившего об истоке.
Как можно жить пустые годы,
Тебя не зная?
Ирония судьбы, ирония природы,
Ирония сквозная.
1982
Когда-нибудь я к Вам приеду,
Когда-нибудь, когда-нибудь…
Когда почувствую победу,
Когда открою новый путь.
Когда-нибудь я Вас увижу,
Когда-нибудь, когда-нибудь…
И жизнь свою возненавижу,
И к Вам в слезах паду на грудь.
Когда-нибудь я Вас застану
Растерянную, как всегда.
Когда-нибудь я с Вами кану
В мои минувшие года.
О, так это или иначе,
По чьей неизвестно вине,
Но музыка старой удачи
Откуда-то слышится мне.
Я так ее явственно слышу,
Как в детстве, задувший свечу,
Я слышал, как дождик на крышу
Играет мне все, что хочу.
Такое бывало на даче,
За лето по нескольку раз,
Но музыку старой удачи
Зачем-то я слышу сейчас.
Все тот же полуночный дождик
Играет мне, что б не просил,
Как неутомимый художник
В расцвете таланта и сил.
1
А где-то, говорят, в Сахаре,
Нашел рисунки Питер Пэн:
Подобные скафандрам хари
И усики вроде антенн,
А может — маленькие роги.
(Возможно — духи или боги, —
Писал профессор Ольдерогге.)
2
Дул сильный ветер в Таганроге,
Обычный в пору ноября.
Многообразные тревоги
Томили русского царя,
От неустройства и досад
Он выходил в осенний сад
Для совершенья моциона,
Где кроны пели исступленно
И собирался снегопад.
Я, впрочем, не был в том саду
И точно ведать не могу,
Как ветры веяли морские
В том достопамятном году.
Есть документы, дневники,
Но верным фактам вопреки
Есть данные кое-какие.
А эти данные гласят
(И в них загадка для потомства),
Что более ста лет назад
В одной заимке возле Томска
Жил некий старец непростой,
Феодором он прозывался.
Лев Николаевич Толстой
Весьма им интересовался.
О старце шел в народе слух,
Что, не в пример земным владыкам,
Царь Александр покинул вдруг
Дворец и власть, семейный круг
И поселился в месте диком.
Мне жаль всегда таких легенд!
В них запечатлено движенье
Народного воображенья.
Увы! всему опроверженье —
Один престранный документ,
Оставшийся по смерти старца:
Так называемая "тайна" —
Листы бумаги в виде лент,
На них — цифирь, и может статься,
Расставленная не случайно.
Один знакомый программист
Искал загадку той цифири
И сообщил: "Понятен смысл
Ее, как дважды два — четыре.
Слова — "а крыют струфиан" —
Являются ключом разгадки".
И излагал — в каком порядке
И как случилось, что царя
С отшельником сошлись дороги…
3
Дул сильный ветер в Таганроге,
Обычный в пору ноября.
Топталось море, словно гурт,
Захватывало дух от гула.
Но почему-то в Петербург
Царя нисколько не тянуло.
Себе внимая, Александр
Испытывал рожденье чувства,
Похожего на этот сад,
Где было сумрачно и пусто.
Пейзаж осенний был под стать
Его душевному бессилью.
— Но кто же будет за Россию
Перед всевышним отвечать?
Неужто братец Николай,
Который хуже Константина…
А Миша груб и шелопай…
Какая грустная картина!.. —
Темнел от мыслей царский лик
И делался me'lancolique.
— Уход от власти — страшный шаг.
В России трудны перемены…
И небывалые измены
Сужают душный свой кушак…
Одиннадцатого числа
Царь принял тайного посла.
То прибыл унтер-офицер
Шервуд, ему открывший цель
И деятельность тайных обществ.
— О да! Уже не только ропщут! —
Он шел, вдыхая горький яд
И дух осеннего убранства.
— Цвет гвардии и цвет дворянства!
А знают ли, чего хотят?..
Но я им, впрочем, не судья…
У нас цари, цареубийцы
Не знают меж собой границы
И мрут от одного питья…
Ужасно за своим плечом
Все время чуять тень злодея…
Быть жертвою иль палачом… —
Он обернулся, холодея.
Смеркалось. Облачно, туманно
Над Таганрогом. И тогда
Подумал император:
— Странно,
Что в небе светится звезда…
4
— Звезда! А может, божий знак? —
На небо глянув, думал Федор
Кузьмин. Он пробрался обходом
К ограде царского жилья.
И вслушивался в полумрак.
Он родом был донской казак.
На Бонапарта шел походом.
Потом торговлей в Таганроге
Он пробавлялся год за годом И
вдруг затосковал о боге
И перестал курить табак.
Торговлю бросил. Слобожанам
Внушал Кузьмин невольный страх.
Он жил в домишке деревянном
Близ моря на семи ветрах.
Уж не бесовское ли дело
Творилось в доме Кузьмина,
Где часто за полночь горела
В окошке тусклая свеча!
Кузьмин писал. А что писал
И для чего — никто не знал.
А он, под вечный хруст прибоя,
Склонясь над стопкою бумаг,
Который год писал: "Благое
Намеренье об исправленье
Империи Российской". Так
Именовалось сочиненье,
Которое, как откровенье,
Писал задумчивый казак.
И для того стоял сейчас
Близ императорского дома,
Где было все ему знакомо —
Любой проход и каждый лаз —
Феодор неприметной тенью,
Чтоб государю в ноги пасть,
Дабы осуществила власть
"Намеренье об исправленье".
5
Поскольку не был сей трактат
Вручен (читайте нашу повесть),
Мы суть его изложим, то есть
Представим несколько цитат.
"На нас, как ядовитый чад,
Европа насылает ересь.
И на Руси не станет через
Сто лет следа от наших чад.
Не будет девы с коромыслом,
Не будет молодца с сохой.
Восторжествует дух сухой,
Несовместимый с русским смыслом.
И эта духа сухота
Убьет все промыслы, ремесла;
Во всей России не найдется
Ни колеса, ни хомута.
Дабы России не остаться
Без колеса и хомута,
Необходимо наше царство
В глухие увести места —
В Сибирь, на Север, на Восток,
Оставив за Москвой заслоны,
Как некогда увел пророк
Народ в предел незаселенный".
"Необходимы также меры
Для возвращенья старой веры.
В никонианстве есть порок,
И суть его — замах вселенский.
Руси сибирской, деревенской
Пойти сие не может впрок".
В провинции любых времен
Есть свой уездный Сен-Симон.
Кузьмин был этого закала.
И потому он излагал
С таким упорством идеал
Российского провинциала.
И вот настал высокий час
Вручения царю прожекта.
Кузьмин вздохнул и, помолясь,
Просунул тело в узкий лаз.
6
Дом, где располагался царь,
А вместе с ним императрица,
Напоминал собою ларь,
Как в описаньях говорится,
И выходил его фасад
На небольшой фруктовый сад.
От моря дальнобойный гул
Был слышен — волны набегали.
Гвардеец, взяв на караул,
Стоял в дверях и не дыхнул.
В покоях свечи зажигали.
Барон Иван Иваныч Дибич
Глядел из кабинета в сад,
Стараясь в сумраке увидеть,
Идет ли к дому Александр.
А государь замедлил шаг,
Увидев в небе звездный знак.
Кузьмин шел прямо на него,
Готовый сразу падать ниц.
Прошу запомнить: таково
Расположенье было лиц —
Гвардеец, Дибич, государь
И Федор, обыватель местный, —
Когда послышался удар
И вдруг разлился свет небесный.
Был непонятен и внезапен
Зеленоватый свет. Его,
Биясь как сердце, источало
Неведомое существо,
Или скорее вещество,
Которое в тот миг упало
С негромким звуком, вроде "пах!",
Напоминавшее колпак
Или, точнее, полушарье,
Чуть сплюснутое по бокам,
Производившее шуршанье,
Подобно легким сквознякам…
Оно держалось на лучах,
Как бы на тысяче ресничин.
В нем свет то вспыхивал, то чах,
И звук, напоминавший "пах!",
Был страшноват и непривычен.
И в том полупрозрачном теле
Уродцы странные сидели,
Как мог потом поклясться Федор,
На головах у тех уродов
Торчали небольшие рожки,
Пока же, как это постичь
Не зная, завопил Кузьмич
И рухнул посреди дорожки,
Он видел в сорока шагах,
Как это чудо, разгораясь,
Вдруг поднялось на двух ногах
И встало, словно птица страус.
И тут уж Федор пал в туман,
Шепча: "Крылатый струфиан…"
В окно все это видел Дибич,
Но не успел из дому выбечь.
А выбежав, увидел — пуст
И дик был сад.
И пал без чувств…
Очнулся.
На часах гвардейца
Хватил удар.
И он был мертв,
Неподалеку был простерт
Свидетель чуда иль злодейства,
А может быть, и сам злодей.
А больше не было людей.
И понял Дибич, сад обшаря,
Что не хватало государя.
7
Был Дибич умный генерал
И голову не потерял,
Кузьмин с пристрастьем был допрошен
И в каземат тюремный брошен,
Где бредил словом "струфиан".
Елизавете Алексевне
Последовало донесенье,
Там слез был целый океан.
Потом с фельдъегерем в столицу
Послали экстренный доклад
О том, что августейший брат
Изволил как бы… испариться.
И Николай, великий князь,
Смут или слухов убоясь,
Велел словами манифеста
Оповестить, что царь усоп.
Гвардейца положили в гроб
На императорское место.
8
А что Кузьмин? Куда девался
Истории свидетель той,
Которым интересовался
Лев Николаевич Толстой?
Лет на десять забыт в тюрьме,
Он в полном здравье и уме
Был выпущен и плетью бит.
И вновь лет на десять забыт.
Потом возник уже в Сибири,
Жил на заимке у купца,
Храня секрет своей цифири.
И привлекать умел сердца.
Подозревали в нем царя,
Что бросил царские чертоги.
9
Дул сильный ветер в Таганроге,
Обычный в пору ноября.
Он через степи и леса
Летел, как весть, летел на север
Через Москву. И снег он сеял.
И тут декабрь уж начался.
А ветер вдоль Невы-реки
По гладким льдам свистал сурово
Подбадривали Трубецкого
Лейб-гвардии бунтовщики.
Попыхивал морозец хватский.
Морскую трубочку куря.
Попахивало на Сенатской
Четырнадцатым декабря.
10
А неопознанный предмет
Летел себе среди комет.
Л. Ч.
Полночь под Иван-Купала.
Фронта дальние костры.
Очень рано рассветало.
В хате жили две сестры.
Младшая была красотка,
С ней бы было веселей,
Старшая глядела кротко,
Оттого была милей.
Диким клевером и мятой
Пахнул сонный сеновал.
На траве, еще не мятой,
Я ее поцеловал.
И потом глядел счастливый,
Как светлели небеса,
Рядом с этой, некрасивой, —
Только губы и глаза.
Только слово: "До свиданья!" —
С легкой грустью произнес.
И короткое рыданье
С легкой грустью перенес.
И пошел, куда не зная,
С автоматом у плеча,
"Белоруссия родная…"
Громким голосом крича.
Когда среди шумного бала
Они повстречались случайно,
Их встреча, казалось сначала,
Была не нужна и печальна.
Он начал с какого-то вздора
В своем ироническом тоне.
Но, не поддержав разговора,
Она уронила ладони.
И словно какая-то сила
Возникла. И, как с палимпсеста,
В чертах ее вдруг проступила
Его молодая невеста. —
Такой, как тогда, на перроне,
У воинского эшелона,
И так же платочек в ладони
Сжимала она обреченно.
И в нем, как на выцветшем фото,
Проявленном в свежем растворе,
Вдруг стало пробрезживать что-то
Былое в лице и во взоре.
Вдвоем среди шумного бала
Ушли они в давние даты.
— Беда, — она тихо сказала, —
Но оба мы не виноваты.
Меж нашей разлукой и встречей
Война была посередине.
И несколько тысячелетий
Невольно нас разъединили.
Но как же тогда, на вокзале,
Той осенью после победы, —
Вы помните, что мне сказали
И мне возвратили обеты?
— Да, помню, как черной вдовою
Брела среди пасмурных улиц.
Я вас отпустила на волю,
Но вы же ко мне не вернулись…
Вот так среди шумного бала,
Где встретились полуседыми,
Они постигали начало
Беды, приключившейся с ними.
Все, может быть, было уместно:
И празднества спад постепенный,
И нежные трубы оркестра,
Игравшего вальс довоенный.
Нас в детстве пугали няни,
Что уведут цыгане.
Ах, вы, нянюшки-крали,
Жаль, что меня не украли.
Бродил бы с табором лунным
(Странно-туманно).
Кони под месяцем юным.
Запах тимьяна.
Где вы, мои цыгане,
Плясуны, конокрады?
Где вы, мои цыганки,
Где вы, сердца отрады?
В поэзии нашей великой
Есть цыганская нота.
И звучит эта нота,
Когда уж жить неохота.
("Странно-туманно.
Расстались нежданно.
На сердце рана,
И жизнь нежеланна".)
Пока луна не погасла.
На свете будет цыганство:
Песня, обман, лукавство,
Скрипка и постоянство.
Я помню цыгана Игната
В городе Кишиневе.
Он мне играл когда-то
О давней моей любови.
("Странно-туманно
Вечером рано.
Расстались нежданно,
И на сердце рана".)
Узел моей печали,
Скрипка, стяни потуже…
Ах, если б нянюшки знали,
Как спасать наши души!
Мальчик играл в оловянных солдат,
Девочка куклу качала.
Этот тысячелетний обряд
Весь повторялся с начала.
Девочка спела свое: "Ай-люли!"
Мальчик заснул героем.
Ветки качались. По небу шли
Тучи сомкнутым строем.
Глаз не смыкая, кукла спала.
И на ночном привале,
В кучу сбившись у края стола,
Стоя солдатики спали.
Мне снился сон. И в этом трудном сне
Отец, босой, стоял передо мною.
И плакал он. И говорил ко мне:
"Мой милый сын! Что сделалось с тобою?"
Он проклинал наш век, войну, судьбу.
И за меня он требовал расплаты.
А я смиренно говорил ему:
— Отец, они ни в чем не виноваты.
И видел я. И понимал вдвойне,
Как буду я стоять перед тобою
С таким же гневом и с такой же болью…
Мой милый сын! Увидь меня во сне!..
3. Г.
Повтори, воссоздай, возверни
Жизнь мою, но острей и короче.
Слей в единую ночь мои ночи
И в единственный день мои дни.
День единственный, долгий, единый,
Ночь одна, что прожить мне дано.
А под утро отлет лебединый —
Крик один и прощанье одно.
Перед тобой стоит туман,
А позади — вода,
А под тобой сыра земля,
А над тобой звезда.
Но в мире ты не одинок,
Покуда чуешь ты
Движенье моря и земли,
Тумана и звезды;
Покуда знаешь о себе,
Что ты проводишь дни,
Как неживое существо:
Такое, как они.
А большего не надо знать,
Ведь прочее — обман.
Поет звезда, летит прибой,
Земля ушла в туман.
Примеряться к вечным временам,
К бесконечным расстояньям —
Это все безмерно трудно нам,
Вопреки стараньям.
Легче, если расстоянье — пядь,
Если мера времени — минута.
Легче жить. Труднее умирать
Почему-то.
Пахло соломой в сарае,
Тело — травою и ветром,
Губы — лесной земляникой,
Волосы — яблоней дикой.
Были на раннем рассвете
Легкие, свежие грозы.
Мы просыпались. И снова
Сном забывались, как дети.
Утром она убегала,
Заспанная и босая,
С крупных ромашек сбивая
Юбкой раскосые капли.
Да! Уже было однажды
Сказано: остановиться!
Сказано: остановиться!
Остановиться мгновенью!
Стояли они у картины:
Саврасов. "Грачи прилетели".
Там было простое, родное.
Никак уходить не хотели.
Случайно разговорились,
Поскольку случилась причина.
— Саврасов. "Грачи прилетели" —
Хорошая это картина. —
Мужчина был плохо одетый.
Видать, одинокий. Из пьющих.
Она — из не больно красивых
И личного счастья не ждущих.
Ее проводил он до дома.
На улице было морозно.
Она бы его пригласила,
Но в комнате хаос, и поздно.
Он сам напросился к ней в гости
Во вторник на чашечку чаю.
— У нас с вами общие вкусы
В картинах, как я замечаю…
Два дня она драила, терла
Свой угол для скромного пира.
Пошла, на последние деньги
Сиреневый тортик купила.
Под вечер осталось одеться,
А также открытку повесить —
"Грачи прилетели". Оделась.
Семь, восемь. И девять. И десять.
Семь, восемь. И девять. И десять.
Поглядывала из-за шторки.
Всплакнула. И полюбовалась
Коричневой розой на торте.
Себя она не пожалела.
А про неудавшийся ужин
Подумала: "Бедненький тортик,
Ведь вот никому ты не нужен!.."
"Наверно, забыл. Или занят.
Известное дело — мужчина…"
А все же "Грачи прилетели" — —
Хорошая очень картина.
У меня пред тобою вина.
И ее не смывает волна.
Не смывает прошедшего горя
Благодать полунощного моря.
У меня пред тобою вина,
Что осталась на все времена,
Времена, что белей и короче,
Чем короткие белые ночи.
Тебя мне память возвратила
Такой, какою ты была,
Когда "Не любит!" говорила
И слезы горькие лила.
О, как мне нужно возвращенье
Из тех невозвратимых лет,
Где и отмщенье и прощенье,
Страстей непроходящий след.
И лишь сегодня на колени
Паду. Ведь цену знаю сам
Своей любви, своей измене.
Твоей любви, твоим слезам.
Хотел бы сказать тебе:
"Радость моя!" — —
Но радость мне не по годам.
Хотел бы сказать тебе:
"Сердце мое!" — —
Но сердце тебе не отдам.
Хотел бы сказать тебе:
"Счастье мое!" — —
Но счастьем я не дорожу.
Раскланяюсь молча
При встрече с тобой.
И молча вослед погляжу.
Беспамятней воды —
На светлой глади ни следа,
Ни складки, ни черты.
Мы не останемся нигде
И канем в глубь веков,
Как отраженье на воде
Небес и облаков.
А что такое мастер?
Тот, кто от всех отличен
Своею сивой мастью,
Походкой и обличьем.
К тому ж он знает точно,
Что прочно, что непрочно,
И все ему подвластно —
Огонь, металл и почва.
Суббота, воскресенье —
Другим лафа и отдых,
Копаются с весельем
В садах и огородах.
А он калечит лапы
И травит горло ядом
С миниатюрным адом
Своей паяльной лампы.
Когда заря над морем
Зажжется, словно танкер,
Он с мастером таким же
Готов бы выпить шкалик.
Но мастеров немного
Ему под стать придется.
И если не найдется,
Он выпьет с кем придется.
Не верь его веселью,
Ведь мастера лукавы
И своему изделью
Желают вечной славы,
А не похвал в застолье
Под винными парами.
Зачем? Ведь он же мастер,
И смерть не за горами.
Ю. Л.
Все, братец, мельтешим, все ищем в "Литгазете"
Не то чтоб похвалы, а все ж и похвалы!
Но исподволь уже отцами стали дети,
И юный внук стихи строчит из-под полы.
Их надобно признать. И надо потесниться.
Пора умерить пыл и прикусить язык.
Пускай лукавый лавр примерит ученица
И, дурней веселя, гарцует ученик.
Забудь, что знаешь все! Иному поколенью
Дано себя познать и тратить свой запал.
А мы уже прошли сквозь белое каленье,
Теперь пора остыть и обрести закал.
Довольно нам ходить отсюда и досюда!
А сбиться! А прервать на полуслове речь!
Лениться. Но зато пусть хватит нам досуга,
Чтоб сильных пожалеть, а слабых уберечь.
Теперь пора узнать о тучах и озерах,
О рощах, где полно тяжеловесных крон,
А также о душе, что чует вещий шорох,
И ветер для нее — дыхание времен.
Теперь пора узнать про облака и тучи,
Про их могучий лет неведомо куда,
Знать, что не спит душа, ночного зверя чутче,
В заботах своего бессонного труда.
А что есть труд души, мой милый стихотворец?
Не легковесный пар и не бесплотный дым.
Я бы сравнил его с работою затворниц,
Которым суждено не покидать твердынь.
Зато, когда в садах слетает лист кленовый,
Чей светлый силуэт похож; на древний храм,
В тумане различим волненье жизни новой,
Движенье кораблей, перемещенье хмар.
И ночью, обратись лицом к звездам вселенной,
Без страха пустоту увидим над собой,
Где, заполняя слух бессонницы блаженной,
Шумит, шумит, шумит, шумит морской прибой.
Начнем с подражанья. И это
Неплохо, когда образец —
Судьба коренного поэта,
Приявшего славный венец.
Терновый, а может, лавровый —
Не в этом, пожалуй что, суть.
Пойдем за старухой суровой,
Открывшей торжественный путь.
И, сами почти уже старцы,
За нею на путь становясь,
Напишем суровые стансы
Совсем безо всяких прикрас.
В тех стансах, где каждое слово
Для нас замесила она,
Не надо хорошего слога
И рифма пусть будет бедна.
Зато не с налету, не сдуру,
Не с маху и не на фу-фу,
А трижды сквозь душу и шкуру
Протаскивать будем строфу.
Великая дань подражанью!
Нужна путеводная нить!
Но можно ли горла дрожанье
И силу ума сочинить?
И как по чужому каркасу
Свое устроенье обжать?
И можно ли смертному часу
И вечной любви подражать?
Начнем с подражанья. Ведь позже
Придется узнать все равно,
На что мы похожи и гожи
И что нам от бога дано.
В этот час гений садится писать стихи.
В этот час сто талантов садятся писать стихи.
В этот час тыща профессионалов садятся писать стихи.
В этот час сто тыщ графоманов садятся писать стихи.
В этот час миллион одиноких девиц садятся писать стихи.
В этот час десять миллионов влюбленных юнцов садятся писать стихи.
В результате этого грандиозного мероприятия
Рождается одно стихотворение.
Или гений, зачеркнув написанное,
Отправляется в гости.
Не исповедь, не проповедь,
Не музыка успеха —
Желание попробовать,
Как отвечает эхо.
Как наше настоящее
Поет морозной ранью
И как звучит стоящее
За вековою гранью.
Возвращусь, возвращусь из разлуки —
Жадным жестом прижму твои руки!
Все здесь давнее — кажется ново —
Отдых — то же знакомое слово…
Вновь проводишь меня сквозь покои —
Все мы движемся, движемся двое…
Платья нового я не заметил —
Стал рассеян — смеешься над этим.
Ты мне кажешь рукою небрежной
На обои расцветки непрежней,
И письма небольшого начало —
“Грусть такая… Не надо… Скучала…”
И окно отворяешь в глубь сада,
Так не надо, а может быть, надо.
И ладонь мою — к сердцу, и слышу,
Как стучит —
И в той тиши, в том страшном молчанье
Ты к плечу припадаешь в рыданье.
Как этот день в меня пророс
Кудрявым счастьем вдохновенья!
Он невозможен без берез,
Без мартовского дуновенья.
Он невозможен без тоски,
И, может, в том его призванье,
Что встало счастью вопреки
Преодоленное страданье.
1968
Этот холод — до чего приятен
Шапкам, рукавицам, рукавам.
Он сосульки к желобам приладил,
К берегам потоки приковал.
Длинный дым над трубами недвижен,
Голубые липы не звенят.
И предельно горизонт приближен
И провис как ледяной канат.
И столбы высоковольтных линий
Как канатоходцы, на весу
В высоте несут тяжелый иней
По прямому просеку в лесу.
1962
Люблю, когда в соседях
Веселый тарарам.
Начало дней весенних
И вынос зимних рам.
И трут стекло по кругу,
На цыпочки привстав.
И льется сквозь фрамугу
Небесно-синий сплав.
И тут же вьется ветка,
Листочком обслюня.
Прекрасная соседка,
Не замечай меня!
1969
Лицо подушки смятой
Трагично, потому
Что ей мои виденья
Весь день, наверно, снятся.
А я проснусь, умоюсь,
Забуду, потону
В заботах и о том
Не стану изъясняться.
Ах, смятая постель,
Где я запечатлен,
Как тело в глубине
Пустой помпейской лавы!
Гипс белой простыни,
Окаменевший лен!
Как в нем черты мои
Изменчивы и слабы.
Вот так мы оставляем
На всем свой беглый след:
В деревьях, в зеркалах,
В изложницах Помпеи,
В ручьях, в колоколах,
На грубом камне лет,
На мягкой пыли книг
В глубинах эпопеи.
Не надо сожалеть,
Что камень слишком груб,
Что глина заплывет
И распрямятся травы,
Что неприметен след,
Как дуновенье губ.
Что слава — пустота
Внутри помпейской лавы.
17.06.1963
Соловьи не прельщают мотивом,
Но уж свищут — так вволю и всласть.
Потому в этом свисте ретивом
Людям чудится высшая страсть.
Как вмещается в маленьком горле
Это бульканье, щелканье, свист?
Видно, малое сердце расперли
Сотни самозабвенных обид.
Хорошо, что в порыве, повторе
Только страсть — не чужая, своя,
Что не требует аудиторий
Исступленная страсть соловья.
Тот запрятанный в пух темперамент
Словно ствол округлившимся ртом
Как звенящая пуля дырявит
В небо вклеенный лучший патрон.
Пулю в пулю сажает в десятку
Расшалившееся существо.
И трепещет победно и сладко
Крови капелька — сердце его.
5.04.1962
Не люби меня, не люби,
Я не стою того, не стою.
Гнуло, гнуло меня в две дуги,
Обдирало кору с листвою.
Без листвы стою, без коры,
Желтый, желтый от сукровицы.
Не кори меня, не кори.
Чудо, чудо не сотворится.
1964
Ах ты, маленькая слава!
Как удобно мне с тобой.
Славный город Братислава
Был дарован мне судьбой.
В Братиславе нету брата,
Нет его на всей земле.
Переводчица Беата
Да бутылка “Божоле”.
Я свободен и безделен,
Но уже мне все равно.
Хорошо в отеле “Девно”
Пить словацкое вино.
1966
Н. Старшинову
Ты в стихе, как на духу,
Ты открыт, как на юру,
Ты доверился стиху —
Исповеди на миру.
Так задуман дивный труд
Ради вразумленья чад.
Что, наверное, поймут.
И, наверное, простят.
1981
Не загородить тебя, не спасти,
Все сама на себе испытаешь,
И потом уже, испитая,
Еще больше сможешь нести.
Не загородить тебя, не сберечь,
Как страшна мне жестокость святая.
Всем испытанная, испитая,
Станешь твердой, как слово и меч,
Как железные корни сосны,
Как стеклянные хвойные иглы…
Ты-то думала — это все игры,
Игры, радости, лепеты, сны.
Нет, не сны, а бессонницы.
Не пути, а распутицы;
Если это начнется, разгонится,
Разбежится, завьется, закружится.
Не загородить тебя, не отдать
Крови собственной бедным донором.
Пусть хоть с гордостью, пусть хоть с гонором,
Все сама должна испытать.
Не заслонить тебя, не загородить
И самой не загородиться…
Лучше было другой родиться
И другой огород городить.
Так невесту выводит отец
На позорище под фатою…
Не испытанной, не испитою
Дай обнять тебя под конец…
Перед тем, как ты вступишь в тень,
Перед тем, как шагнешь в тень,
Дай тебя придержать перед тем,
Как на первую ступишь ступень.
1962
Скучно жить, питаясь славой,
Славой — гидрой многолавой.
Поздно жить грядущим днем,
Страшно жить святым огнем.
Лучше жить огнем камина,
Утешаясь беспричинно
И заботясь лишь о нем.
1981
Пришла весна, ее встречают птицы
Веселым пеньем в гуще вешних крон.
Ручей кипит, спеша с рекою слиться,
Его дыханьем ветер освежен.
Порою туч угрюмых вереницы
На воздух надевают капюшон.
Не исчезают беглые зарницы.
И снова слышен птичий перезвон.
В зеленых рощах на заре весенней
Под милый шелест листьев и растений
Спят пастухи и псы хранят стада.
А к ночи на туманные низинки
Воздушных нимф плясать зовут волынки.
И с неба светит вольная звезда.
Под небом вызревает полдень душный.
Сосна томится, изнывает вол.
Ведет кукушка счет свой благодушный,
Лопочет горлица, поет щегол.
Купается зефир в струе воздушной,
Но от морей борей грядет, тяжел.
И пастушок глядит на небо, скучный,
В предчувствии ближайших бурь и зол.
Ах, человеку каждому знакома
Боязнь небесных молнии и грома,
Когда над головой ревет судьба.
Нам страшно от ее разноголосья.
На тучных нивах буря рвет колосья
И на колени падают хлеба.
В честь урожая с музыкой и пеньем
В селе веселье ходит ходуном;
И, свален с ног напитком Вакха пенным,
Крестьянин засыпает сладким сном.
Сама природа дышит утомленьем
И, догорая медленным огнем,
Она стоит над праздничным селеньем
И всех к покою призывает в нем.
Под звуки рога, на заре нескорой,
С заряженными ружьями и сворой
Охотники устраивают гон.
И бедный зверь сквозь лес бежит в смятенье,
И в страхе слышит гончих приближенье,
И упадает, выстрелом сражен.
Закоченев над свежими снегами,
Под резким ветром, дующим в дуду,
Бежать, притопывая сапогами,
И ежась, и дрожа на холоду.
И все ж найти спасительное пламя
И, обогревшись, позабыть беду.
И вновь спешить неверными шагами,
Скользить, пока не упадешь на льду.
Барахтаться, вставать и падать снова
На плоскости покрова ледяного,
И все стремиться к очагу, домой.
И слышать там, в уюте душу грея,
Как из железных врат летят бореи…
Бывает все же радость и зимой![1]
Поэма начинается раздумьем,
Где мирятся рассудок и чутьё.
Три макбетовских ведьмы,
три колдуньи
Злословят при рождении её.
Поэма начинается Москвою
В свету шарообразных фонарей,
И дружбой невнимательной, мужскою,
И спорами в студенческой дыре…
Но мимо! мимо! Нам бока измучил
Рассудка несгибаемый каркас.
От нами созданных чудес и чучел
Железный век оттаскивает нас.
Он требует не жизни на коленях,
А сердца — безраздельно и сполна.
Так постигают люди поколенья,
Что началась Троянская война.
1
Был ранний час. Умытые дождями
Сокольники дышали новизной.
Цветные капли на кустах дрожали,
Берёзы удивляли белизной.
Неясный улыбающийся лучик
Блуждал в траве, счастливый от любви.
И бегали средь кочек и колючек
Похожие на буквы муравьи.
Так шел Серёжа к райвоенкомату,
Печаль мешая с этой теплотой
И чувствуя — обрубленные даты
Живут уже, как травы под водой.
Уже почти не тяготят разлуки
(Где мать, сквозь слёзы,
с поцелуем в лоб.
И торопливо переданный в руки
С домашним скарбом пёстрый узелок).
Какое-то бессмысленное счастье,
Подобное начавшемуся дню.
— А с Верой даже и не попрощался!
Пожалуй, я оттуда позвоню…
Наверное, той самой беспричинной
Беспечностью отмечены вокруг
Все странствия из мальчиков
в мужчины
И постиженье подлинных наук.
Мы дожили до дней такого ранга,
До наших дней, где наши чудеса.
(Как Павка" говорил: дойдём до Ганга,
И Мишка"" про романтику писал.)
Романтика! она ещё нам снится,
Курлыкают степные журавли,
Когда её на западной границе
Уже вминают танки в колеи;
Когда слепым кочевьем бредят шляхи
И дымом сёл прогоркли вечера
И косят разноцветные рубахи
На всех дорогах вражьи «Мессера»;
И съедена последняя буханка,
И гибель нам пророчат старики…
Но осаждённый полуостров Ханко
Ещё обороняют моряки.
Ещё райком, решив без протокола
Бесспорно оставаться на местах,
Не директивы требует, а тола,
О взорванных мечтая поездах.
Ещё мечта достойна испытанья,
Она готова к жизни кочевой.
Ещё дерётся партизанка-Таня
И верует в победу Кошевой.
И мы приходим в райвоенкоматы,
Стоим у неуютного стола.
— Ну что ж! Пускай запишут нас
в солдаты,
Когда такая надобность пришла.
Так рубят лозу на скаку,
Так гнётся струя голубая,
Так прежнюю нашу тоску
Событья навек обрубают.
Не стоит на сытость менять
Бездомье и чистую совесть.
Нам хватит о чём вспоминать,
Но этим не кончилась повесть.
Пять дней тарахтел эшелон,
Деревни в потёмках чернели,
И били погосты челом
Бесчисленным серым шинелям.
Курили зловредный табак,
Уже помирать приготовясь.
Так было. И помнится так.
Но этим не кончилась повесть.
На годы покой потерять
В горячем, всемирном потопе.
Солдаты судьбу матерят
В простреленном мокром окопе.
И пуля собьёт на бегу.
Атака — и это не новость!
Застывшие трупы в снегу.
И этим не кончилась повесть.
В начале такого-то дня
Очнуться в дыму окаянном,
Услышав, что в море огня
Сдаётся Берлин россиянам.
И скинуть гранаты с ремня,
От сердца отринуть суровость.
Ты дожил до судного дня.
И этим не кончилась повесть.
1945
Я вёл расстреливать бандитку.
Она пощады не просила.
Смотрела гордо и сердито.
Платок от боли закусила.
Потом сказала: “Слушай, хлопец,
Я всё равно от пули сгину.
Дай перед тем, как будешь хлопать,
Дай поглядеть на Украину.
На Украине кони скачут
Под стягом с именем Бандеры.
На Украине ружья прячут,
На Украине ищут веры.
Кипит зелёная горилка
В белёных хатах под Березно,
И пьяным москалям с ухмылкой
В затылки тычутся обрезы.
Пора пограбить печенегам!
Пора поплакать русским бабам!
Довольно украинским хлебом
Кормиться москалям и швабам!
Им не жиреть на нашем сале
И нашей водкой не обпиться!
Ещё не начисто вписали
Хохлов в Россию летописцы!
Пускай уздечкой, как монистом,
Позвякает бульбаш по полю!
Нехай як хочут коммунисты
В своей Руси будуют волю…
Придуманы колхозы ими
Для ротозея и растяпы.
Нам всё равно на Украине,
НКВД или гестапо”.
И я сказал: “Пошли, гадюка,
Получишь то, что заслужила.
Не ты ль вчера ножом без звука
Дружка навеки уложила.
Таких, как ты, полно по свету,
Таких, как он, на свете мало.
Так помирать тебе в кювете,
Не ожидая трибунала”.
Мы шли. А поле было дико.
В дубраве птица голосила.
Я вёл расстреливать бандитку.
Она пощады не просила.
1946 г.
Нас обнимали украинки,
Нас целовали польки…
Кто сосчитает, сколько
Было их, нежных и грустных:
Бандитские жинки под Сарнами,
Под Ковелем — брови чёрные,
Под Луковым — очи чарные,
Под Седлецом — косы русые.
Но всё равно не утолить
Душе бессмертной жажды.
И как болело, так болит
У любящих однажды.
От переправ
Левей Пулав,
Вперёд передовых застав
Врывался на броневиках
Отряд, кося заслоны.
И нам полячки на руках
Тащили крынки молока
И хлеб недосолённый.
На третий день нам отдых дан:
Расположиться по домам,
Оставив караулы.
И спирта выдать по сту грамм,
Чтоб выпили и отдохнули.
Закон войны суров и строг:
Вот хлеба чёрствого кусок,
Вот спирта синего глоток.
Но входит женщина к тебе —
И к чёрту сыплется закон,
Хотя бы на короткий срок…
Был смех её, как тихий снег:
Слегка слепил и жёг.
И сыпался с ресниц и век,
И я заснуть не мог,
Хотя без отдыха и сна
Три дня нас мучила война.
Божена! Здесь бы обрубить
Пути. Влюбиться наповал.
Чтоб только дальше не идти,
Чтоб только губы целовал.
Забыть, что нас сжимает сеть
Порядков и примет,
Что отступает по шоссе
Четвёртый регимент,
Что отдых — несколько часов,
А после — сердце на засов…
И вдруг парабеллум пролаял
Где-то за пологом ночи.
И сразу пошла удалая
Косить пулемётная очередь.
И мы по-солдатски вставали,
Вмиг забывая про губы.
И мы на бегу надевали
Тяжёлые наши тулупы.
Нас властно хватала за ворот война:
Мужская работа — да будет она!
Прощай, моя радость, Божена, Божена!
Я мог быть блаженным —
Да воля нужна!
Сер. 40-х гг.
Тебя узнают по моим стихам,
Тебя полюбят за мою тоску.
Я как к воде припал к твоим рукам —
Который день напиться не могу!
40-е гг.
В районном ресторане
Оркестрик небольшой —
Играют только двое,
Но громко и с душой.
Один сибирский малый,
Мрачнейший из людей.
Его гармошке вторит
На скрипке иудей.
Во всю медвежью глотку
Гармоника ревёт,
А скрипочка визгливо —
Тирли-рирлим — поёт.
И музыка такая
Шибает до слезы.
Им смятые рублёвки
Кидают в картузы’.
Под музыку такую
Танцуют сгоряча.
И хвалят гармониста,
И хвалят скрипача…
Когда последний пьяный
Уходит на покой,
Они садятся двое
За столик угловой
И выпивают молча
Во дни больших удач —
Стакан сибирский парень
И рюмочку скрипач.
Кон. 40-х гг.
Как узнаёт орёл орлят,
Вы узнавали нас по писку.
Пускай вам снова не велят
Отдаться пламенному риску!
У будней жёсткая кора.
Льстецы довольствуются малым.
Война окончена. Пора
На отдых старым генералам.
Но вам не удаётся так.
Вы видите в клубке метаний
Картины будущих атак
И планы будущих кампаний.
И в кабинете пол дробя,
Руками скручивая главы,
Вы вновь осмотрите себя
И убедитесь в том, что правы.
Вы правы, может быть, не в том,
Что в нас бессмертны заблужденья.
Но в том порука — каждый том
И ваше столпное сиденье,
Что к вам поэзия строга
За исключением балласта.
Любая точная строка
Одной лишь истине подвластна.
1946
Сибирь! О, как меня к тебе влечёт,
К твоим мехам, к твоим камням.
Там бешеная Ангара течёт
С губами в пене, как шаман.
Сибирь! Перемолоть ногами тракт,
Перевалить Урал.
И вдруг — Байкал лежит в семи ветрах,
У океана синеву украл.
Сибирь! — тысячелетняя тайга.
Я с детских лет, как сказку, полюбил
Иртыш, Тобол, кержацкие снега,
Киргизские глаза твои, Сибирь.
Когда во глубине сибирских руд
Кирки бросали, точно якоря,
И верили, и знали — не умрут
И, наконец, взойдёт она, заря.
Когда в охотничий трубила рог пурга
И старатели пили, ругая пургу,
В татарские скулы упиралась рука
И глаза грозили тебе, Петербург.
И вот я заболел тобой,
Тобой, Сибирь! Не мамонтовый клык,
Не золото связало нас судьбой,
А вольности осмысленный язык.
Сибирь! Ты этой вольности простор,
Простор не в бубенцах, а в кандалах.
Лежит Алтай, как каменный топор.
Прими его, помыслив о делах!
1946 г.
Пора бы жить нам научиться,
Не вечно горе горевать.
Ещё, наверное, случится
Моим друзьям повоевать.
Опять зелёные погоны.
Опять военные посты
И деревянные вагоны.
И деревянные кресты.
Но нет! уже не повторится
Ещё одно Бородино,
О чём в стихах не говорится
И нам эпохой прощено.
40-е гг.[4]
Опять Гефест свой круглый щит куёт.
Морочат нас текучие измены.
Но мирные мужи уже не ждут Елены,
И время Андромахи настаёт.
Не женское искомое тепло,
Не ласточками сложенные руки.
Когда на наковальни тяжело
Кладут мечи и близятся разлуки —
Елена вздор! Ахейцы спят в гробах…
И лишь одно останется от праха —
Как с Гектором прощалась Андромаха
И горечь просыхала на губах.
1940 г.
Ты меня в ладони не уложишь,
Не упрячешь в письменном столе.
Ты меня, как пулю, спрятать можешь
В гладко отшлифованном стволе.
Чтоб в со всех сторон зажатом теле
Под угрозой острого бойка
Знать одно лишь ощущенье цели…
Только бы не дрогнула рука!
10. VI.47
Изучай природу неудач
И прозреешь, если ты незряч,
И озлеешь, если ты не зол,
Обрастёшь шерстями, если гол.
Постигай архитектуру зла
И зубастым станешь, как пила,
Изучай фармакопею бед,
Атлас поражений и побед.
Не решай задачи про купца,
А решай задачу про глупца,
Про того, кто хочет в дважды два
Втиснуть все законы естества.
50-е гг.
О, кто ты, друг мой или недруг,
Мой дальний отсвет, мой герой,
Рождённый в сокровенных недрах
Ума и памяти игрой…
Дожди, дожди и непогода.
Дожди и осени мазня.
И ты уже четыре года
Живёшь отдельно от меня.
Вот, руки затолкав в карманы,
Бредёшь сквозь редкие туманы…
Москва сороковых годов.
Или, точнее, сорок пятых.
Повсюду ясный отпечаток
Дождей и ранних холодов.
На Пушкинском шуршит листва,
Пусты скамейки на Никитском.
И в воздухе сыром и мглистом
Всё видится едва-едва:
Изгиб деревьев косолапых,
Расплывшееся зданье ТАСС,
И наплывающий внезапно
Из тьмы автомобильный глаз,
И фонарей лучистых венчик
Внутри фарфоровых кругов
Уже невнятен и изменчив
На расстояньи ста шагов…
Но несмотря… Но несмотря на
Фар перекрёстные столбы,
На беловатый мрак тумана,
Не молкнут шорохи толпы.
Спешат, сбиваясь, силуэты,
В глуши туманом стёртых черт,
Как мотыльки на венчик света,
На симфонический концерт.
Консерваторский вестибюль,
Как будто бы из эха слеплен.
Войди! Стряхни туман! Ослепни!
И сразу память распакуй,
Восстанови в затёртом списке
Рояля бешеный оскал.
И гром симфоний, где Мравинский
Оркестр в атаку вёл на зал.
Восстанови — и опечалься.
Спустись душой на чёрный лёд,
Где Софроницкий между пальцев
Серебряную воду льёт.
Сергей слегка ошеломлён
Над ним свершающимся счастьем.
Но ряд голов и ряд колонн
Ему воспоминанье застят.
Вон Пастернак, похожий на
Араба и его коня.
Табун заядлых меломанов
В давно потёртых пиджаках,
С исконной пустотой в карманах
И с партитурами в руках.
А это кто там вдалеке?
Ах, Сашка, смесь еврея с Блоком,
О сногсшибательной строке
Мечтающий с туманным оком.
Они целуются.
— Ну как?
— Живём, как будто лапутяне.
— А ты?
— Меня куда потянет:
Порой на свет, порой на мрак.
Её как хочешь понимай,
Поэзию (хоть днём с свечами),
Она у Блока, помнишь — «май
жестокий с белыми ночами».
Они в партере.
Оркестранты.
Большая люстра зажжена.
И вдруг вступает тишина
В консерваторские пространства.
Подходит к пульту дирижёр,
Как голубей, вспугнув ладони,
И тишина ещё бездонней
Глядит в светящийся простор.
И вдруг. Издалека. — Труба
Лучом пронизывает своды.
И рушатся глухие воды
Неодолимо, как судьба.
Консерваторские высоты,
Простой, как глыба света, зал,
С твоим порывом в эти годы
Я мысль о Родине связал!
Ведь всё, что ни случалось с нами,
Что нас спасало и вело,
Ещё не ставшее словами,
Быть только музыкой должно.
А дирижёр, достав со дна,
Аккорд терзает властной дланью.
И вот, когда уж нет дыханья —
Опять вступает тишина.
Она звучит дрожащим светом,
Дрожаньем капли на стекле,
И воздухом, слегка согретым,
Переливается во мгле.
И вдруг, как всадники с клинками,
Влетают в песню скрипачи.
Под лебедиными руками
Из светлой арфы бьют ключи.
И в грудь колотят барабаны,
Труба страстям играет сбор…
В тебя впивается губами
Неописуемый простор.
С одной тобой он мог сравниться
Тем ощущеньем, как во сне,
Что вдруг прервётся, не продлится
Любовь, подаренная мне.
Придёт и с ней пора проститься —
Уйдёт она, как звук, как дрожь…
И ты расплывшиеся лица
Никак в одно не соберёшь…
1946–1947 гг.
При позднем солнце странен сад,
Висящий в небе вверх ногами.
А рядом с ним дома висят
Над птицами и облаками.
И кто-то мило «ци-ци-ци!»
Лепечет около сарая,
Наверно, поздние скворцы,
Я это плохо разбираю.
Я горожанин. Не боюсь
В природных звуках быть профаном.
Любя задумчивую Русь,
Не отношу себя к крестьянам.
Я знаю то, что в грозный час
Не птичье пенье, не природа
Сурово поднимали нас,
А чувство правды и народа.
Забритый в город хулиган,
Талант и поздний пугачёвец,
Завистник зарубежных стран,
Знаток словечек и пословиц,
Тебя я вовсе не корю
И не завидую, однако,
Ты в городе — кум королю
И даже знаешь Пастернака.
80-е гг.
Весна, сентиментальный друг,
Кричит растрёпанная птица,
И много воздуха, но вдруг
Всё это может прекратиться…
И этим можно пренебречь.
Зачем, зачем воды теченье,
Когда слова, сбегаясь в речь,
Сложились в странное значенье.
Богемы злобствующий князь,
Он же притворствующий дворник,
Нам проповедует, ярясь,
Аки святой или затворник.
Нет, нам заимствовать нельзя
Идеи Ницше или Кафки,
При этом, может быть, внося
То оговорки, то поправки…
Уйди, сентиментальный друг,
И лучше слуха не насилуй.
Послушай, братец, как вокруг
Скворцы вещают с дикой силой.
80-е гг.
Раньше нужно было умирать
Постепенно или лучше — сразу.
А теперь — существовать, желать,
Изживать погибель, как заразу.
Думать и про это и про то,
Вновь плутать среди проблем нелёгких,
Осторожно кутаться в пальто
И прислушиваться к хрипу лёгких.
Слушать всё, всему внимать,
Натыкаться, как на острый бивень.
А тогда мне — ни жена, ни мать,
Ничего, никто — одна погибель.
Я смирился было. Я постиг
Что не страшно перевоплощенье.
Я руками слабыми настиг
Всеприятие и всепрощенье.
А теперь сначала. Каждый грамм
Погружать в себя, пока не станет тонна.
Стать опять помостками для драм,
Облегчения не ждать от стона.
И опять понять, что я —
Продолжающееся явленье.
Непосилен груз выздоровленья,
Непосильно счастье бытия.
60-е гг.
Среди равнины снежно-белой
Хозяйка красная живёт.
У ней, как гроздь рябины спелой,
Коралловый и горький рот.
Забыв пленительные чары,
Она гадает ввечеру
И смотрит, полная печали,
В окно, как в чёрную дыру.
Не жди, хозяйка молодая,
К тебе любимый не придёт,
И охлади, в ночи гадая,
Коралловый и горький рот.
Не зря с тобою целовались
Его коварные уста.
Чтобы надежды не сбывались.
Чтоб зря текли твои лета.
1978 г.
Ну вот и мы с тобой стоим
У самой грани расставанья.
И сосчитать не в состояньи
Всё, что нам дорого двоим.
Глухие к голосу молвы,
Почти враждебные друг другу,
И чувство, близкое испугу,
В себе старательно таим.
Перечисляем сто обид
(Увы! Они ещё живые!),
И судим, может быть, впервые
Свой странный дом,
свой странный быт.
И слово прежней доброты
Захлёбывается и тонет.
Нас что-то друг от друга гонит,
А что-то стонет и скорбит.
Неужто я был впрямь незряч
И всё могло пойти иначе.
И я усмешки неудачи
Считал улыбками удач.
Неужто я сошёл с пути
И где-то заплутал по тропкам
И заробел на месте топком?
Теперь поди, переиначь!
Теперь аукайся, зови,
Когда и след почти потерян.
И где-то он, высокий терем
Моей удачи и любви!
Теперь уж лучше напролом
Брести по бурелому ночью,
Одежду раздирая в клочья
И сердце раня до крови.
Идти! А там уж поглядим!
Уж лучше расшибиться в доску,
Чем возвращаться к перекрёстку,
Где я покинут был один.
Один! Тогда я не судил.
Ведь я любил и был доверчив.
И даже душу изувечив,
Я не судил. И не судим.
60-е гг.
Здесь в доме умер мой отец.
Мне с давних пор знаком и дорог
Здесь каждый шум, и каждый шорох,
И стон дверей, и скрип крылец.
Нет, он не крепость, этот дом.
Он просто слишком много значит.
Здесь по утрам шумит и плачет
И радуется мой малец.
А летом здесь гостей полно
И щёлкает пингпонный мячик.
При ветре тополь, как незрячий,
Неловко тычется в окно.
Дичают яблони. Цветёт
Шиповник около забора.
И пьют друзья для разговора
Коньяк и кислое вино.
Здесь осень — время тишины —
Играет в соснах под сурдинку.
Мелькнёт на солнце паутинка,
Как первый проблеск седины.
И дятел бьёт о ствол сухой,
Как одинокий цеп по току.
И облака плывут к востоку,
Как полногрудые челны.
60-е гг.
В освещенье нескольких свечек
Прокурор сидит и ответчик,
И ответчик и прокурор.
Постоянно меняются роли
На театре крови и боли —
Повелось это с давних пор.
Подают друг другу бокалы —
И неистовы и усталы,
Доливают друг другу вино.
А потом, друг друга жалея,
Подливают в вино елея.
Началось это так давно.
А вокруг, вкушая напитки,
Восседают свидетели пытки
И снимают нагар со свечей.
И не знают, что сбились с круга
Эти двое, друг из-за друга
Потерявшие смысл речей.
80-е гг.
С.Е.
«Года-Любовь». Я там себя узнал,
В твоём наброске. Или же ошибся?
Но тот обломок гипса
Меня напоминал.
Нет, он скорей напоминал тебя тех лет,
Когда писала, надышав на гладь стекла,
Прощальный бред.
Разлукам не было числа.
Я не любил тебя,
Как сорок тысяч братьев.
Томился, не любя.
И полюбил, утратив.
Я виноват, что не хотел тебя лепить
И что твоим страстям тебя я продал в рабство,
Что, не умев любить,
Поверил поцелуям братства.
«Года-Любовь». Года, любовь и боль,
И память всё смиренней.
Лишь слышны отзыв и пароль
Двух судеб, двух стихотворений.
80-е гг.
Так наступает нелюбовь.
Сопротивляется всё тело,
Всё содержание души,
Устройство плоти и скелета,
И даже — господи спаси! —
Глаза, не видящие света.
Сопротивляется мечта,
Сопротивляется безверье,
Сопротивляются уста,
Печаль, безумство и веселье.
Сопротивляется перо,
Сопротивляется бумага,
Сопротивляется нутро,
Сопротивляется присяга.
Сопротивляется рука,
Вся в ярости неукротимой,
Натруженная, как река,
Пересечённая плотиной…
И все ж, не в силах побороть,
Смиряются душа и плоть.
80-е гг.
Прости мне горькую досаду
И недоверье к чудесам.
За неименьем адресатов
Я изредка тебе писал.
И знал, что широко отверсты
Глаза бессонные твои,
Что разгадала ты притворство
Несуществующей любви.
Но как бы мог в рассветный иней
Идти по наледи шальной,
Когда бы книжной героиней
Ты не таскалася за мной.
И что ни виделось, ни мнилось
Моей кочующей судьбе,
Ты принимала всё, как милость,
Не помышляя о себе.
январь 1944
Я верю в нас. И это свято.
Мне этот стяг незаменим.
Мне всё равно, какую дату
Подарят нам для именин.
Весной вздуваются овраги,
Бурлят и корчатся снега.
В исписанном листе бумаги
Ты видишь первого врага.
Ты шаришь ошалевшим взором,
Кладёшь пространство на ладонь.
Пруды сливаются в озёра,
Висят скворешни над водой,
Висят деревья вверх ногами,
Кричат в деревне петухи.
Родится истина нагая
И начинаются стихи.
Вот так же мы. И это свято.
Измучив рифмами мечты,
С войны пришедшие солдаты
Прорвём плотины немоты.
5 января 1946
Когда я умру, перестану
Любить, ненавидеть, дышать,
Хочу, чтобы много народу
Явилось меня провожать.
Пускай похоронные трубы
Рыдают о том, кто усоп.
Пусть всё будет очень прилично:
Цветы, и карета, и гроб.
Поставят мой гроб на карету,
Заметят, как дом опустел.
А я даже бровью не двину,
Я всех огорчить захотел.
Мне будет до ужаса странно,
Когда зарыдают друзья.
Кого это нынче хоронят?
Неужто в гробу — это я?
Тот я, что болел скарлатиной,
И видел, как падает снег,
И папа читал мне: “Как ныне
Сбирается вещий Олег”.
Тот я, что с домашней котомкой
Однажды ушёл на войну.
А ты на дорогу глядела,
Припав головою к окну.
Не я ли стихи о России
Записывал в старый блокнот.
Не я ли в лихую атаку
Водил пулемётный расчёт.
Не я ли в дырявой шинели
Тревожно дремал у огня.
И польские панны любили
Неужто совсем не меня!
Мне будет до ужаса странно,
Что я был счастли’в и любим,
Что был совершенно не этим,
Что был совершенно другим.
Ведь я же не всё ещё сделал!
Ведь я перед всеми в долгу…
Тогда захочу я проснуться,
Да веки открыть не смогу…
середина 50-х
Я верю в мужество и нежность
Во времена смещенья вех,
Когда обманчивая внешность
Разочаровывает всех;
Когда ломают все устои,
Как разрушают купола,
И кажется, что всё пустое —
Слова, и цели, и дела.
Но в испытании на прочность,
И в неприятии кнута
Нужны особенная точность,
И мужество, и доброта.
В те дни, когда, ища причалы,
Нетрудно налететь на мель,
Расплывчатые идеалы
Опасней пули, бьющей в цель.
Расплывчатость или небрежность
Губительны на этот раз.
И только мужество и нежность
От пустоты спасают нас.
1956
“Прости — прощай”! — мелодию такую
Я где-то слышал мельком, невзначай.
И с той поры, как только затоскую,
Мне слышится везде: “Прости — прощай”!
И ветровым своим многоголосьем,
Терзая душу и сводя с ума,
“Прости — прощай”, — мне напевает осень,
“Прости — прощай”, — напутствует зима.
И я твержу до умопомраченья,
Бредя один по комнате пустой,
Ту песню о прощанье и прощенье —
Её мотив и жгучий и простой.
около 1957
Пусть недостаток и убыток,
Пусть голодуха и война —
На это нам не будет скидок,
За всё с нас спросится сполна.
Гляди, чтоб мысли не мельчали,
Чтобы не быть в ответе нам
За то, что многое прощали
Себе, соратникам, врагам.
1 февраля 1957
Какой нам странный март подарен!
Он был и нежен, и суров,
И простодушен, и коварен —
И полон снега и ветров.
Был март несбывшихся желаний,
Ненужных, застарелых пут,
И затянувшихся прощаний,
Которым срока — пять минут.
Морозный март в снегу по пояс,
Он жил беспечно как дитя,
О будущем не беспокоясь
И о прошедшем не грустя.
март 1957
Проводила в путь последний.
Дверь захлопнула в передней.
Он идёт по переулку
С папироской на губе.
Первый дождь полощет гулко
Горло в цинковой трубе,
Он шагает, он вдыхает
Тополиную пыльцу.
Слёзы быстро высыхают —
Дождь струится по лицу.
И навстречу новым бредням
Он шагает сам не свой.
Дверь захлопнулась в передней,
Вроде крышки гробовой.
1957 или 1958
Запахло весной невесомой
На улицах, на площадях,
И город стоит полусонный
И страсти меня не щадят.
И, словно с крутого разбега,
Стучать начинают сердца,
Пьянея от талого снега,
Как юный солдат от сырца.
конец 1950-х или начало 1960-х
Я сегодня в запой тоскую,
И оплакиваю, и виню,
И с ушедшими я толкую,
И оставшихся хороню.
Не осколочками металла
И не капельками свинца
Раскидало нас, разметало,
Разлучило наши сердца.
Разлучили нас только робость,
Только робость и суета,
Разъедавшие сердца область,
Полость горла, как кислота.
Только пьётся, но не поётся,
Сердце бьётся, но не гремит.
Всё ушедшее остаётся,
Всё оставшееся томит.
конец 1950-х или начало 1960-х
Мне друзья преподносят упрёки,
Что пишу я редко и мало.
Да, я знаю об этом пороке.
Что ж мой стих безо времени смяло?
Я бы мог привести им резоны —
Дескать, то, да другое, да третье.
Что повсюду стояли препоны,
Что не я виноват, а столетье.
Нет! Я сам изломать его тщился!
Сам добром называл беззаконье,
Белым голубем — племя воронье.
Он учился и не научился.
Я гонял его за подаяньем,
Попрекал его коркою чёрной.
Всё равно он стремился к деяньям,
Он был лучше меня и упорней.
Мне друзья подносили упрёки.
Мне враги наносили обиды.
И кишели вокруг лжепророки
И стихи их жирели, как гниды.
Думал: дурь из него я повыбью,
Доведу я его до приличья,
Чтобы стал карасём на безрыбье,
Чтоб вороною стал на бесптичье.
Но, как узник в тюремном халате,
Прикрывающем узкие плечи,
Он молчал, как молчат в каземате,
Сохраняя достоинство речи.
Только сделался резче и гуще,
Недоступней обидам, досадам.
Он был сослан, а позже отпущен,
Амнистирован, но не оправдан.
И опять он стучит в мои двери,
Еретик, изрыгающий пламя,
Чтобы с паперти крикнуть о вере
Фарисеям, торгующим в храме.
конец 1950-х или начало 1960-х
Рассвет едва-едва сквозил
Сквозь дождевые капли.
Я был счастли’в, я увозил
С собой улыбку Картли…
Ещё не спал вчерашний хмель,
Я озирал природу.
Какой-то город, как в купель,
Глядел в речную воду.
Темнели горы вдалеке,
И крепость над долиной
Была, как сокол на руке
В охоте соколиной.
Потом рассвет отполыхал
Лиловым, сизым, алым,
И я увидел перевал,
И был над перевалом.
И я последний бросил взгляд
Туда, где возле Млета
Каких-то два часа назад
Со мной простилось лето.
Прощай, прекрасная страна!
Привет тебе с порога!
Немало попил я вина
Из крученного рога.
Какие ночи за столом
Прошли в хмельном угаре,
И как шумела за окном
Взволнованная Мтквари!..
Бывает в чувствах острота,
В уме такая ясность,
Что важным смыслом налита
Для нас любая частность —
Суровый облик старика
И голые побеги,
И женщина у родника
С кувшинами в Казбеги,
И медно-бурая скала,
И коз мохнатых кучка,
И седловина, где спала
Растрёпанная тучка…
Я всё увидел в этот миг
И с чувством сладкой боли
Произносил прощальный стих
Почти помимо воли.
около 1961
Мы в дом постучались ночью,
Нам сразу дверь отворили.
Тогда я увидел очи,
Очи панны Марыли.
Зрачки её были бездонны
От ужаса и от боли.
В них руки ломали мадонны
В огненном ореоле.
Над городом порохом пахло,
И жжёным железом, и толом.
Кудлатое пламя, как пакля,
Металось над старым костёлом.
Всё прядало и мельтешило,
И тени качались в проулке.
И сразу метель закружила
Под звуки железной мазурки.
О, старая польская лира!
О, музыка, слава и нега!
О, бледная панна Марыля
В мазурке света и снега!
Я дверь прикрыл за собою,
Шагнул я грубо и смело.
И окон стекло голубое
Плясало, дрожало и пело.
Окно озарялось ракетой
И сразу ночь выцветала.
Над женщиной полураздетой
Три зеркала хохотало.
А может, сама Марыля
Смеялася? Не сама ли?
В зрачках её, спутав крылья,
Три ангела руки ломали.
Снег вспыхивал за занавеской,
И ды’мы метались, как бурки,
Плясал городок мазовецкий
Под звуки железной мазурки.
1961[6]
На любовь даётся право,
А ревность живёт без прав.
Она растёт, как травы,
Она сильнее трав.
Она растёт зимою
На льду и на снегу.
И я с такой живою
Бороться не могу…
1945
Поэзия! не хитросплетеньем,
Не покоем, не отводом глаз —
Ты дана нам гамлетовской тенью,
Чтобы мучить слабых нас.
Не затем, что сами не доели,
Не затем, что низость лезет в честь,
Не затем, что будни надоели,
А вино в бутылках есть;
А затем, чтоб на Сенатской пушки
Разбудили дремлющий металл;
А затем, чтоб Александр Пушкин
Нам стихи о вольности читал.
Она подобна пламенному сплаву
Неповиновенья и тоски,
Где генералы, отвергая славу,
К Рылееву идут в ученики.
1946
Тяжёлый мост в пыли заката
Над фиолетовой рекой.
Шуршит вода, как под рукой
Рукав бухарского халата.
Вагон летит на мост, на воздух
Ракетой с голубым хвостом.
Его двойник мелькает в звёздах
Под опрокинутым мостом.
Как несгораемые кассы,
Стоят вокзалов терема.
Сдвигают светлые каркасы
Полунаклонные дома.
И как гладильная доска,
Шипит шоссе под утюгами.
Двумя асфальтными кругами
В потёмках светится Москва.
…
Вдруг приближается гроза,
Жару беззвучно нагнетая.
Под ветром падает лоза,
И к небу ласточка взлетает.
А облака, прогрохотав,
По тракту катятся обозом.
И ветер, не касаясь трав,
Летит, задрав подол берёзам.
И вдруг — ударом кулака,
И вдруг — по шкуре барабанной
Налётом влаги ураганной
Снижающиеся облака —
Секут и хлещут — не струёй —
Сплошной водой, стеной, обвалом.
И молньи тычут остриё
С размаху и куда попало.
Как водяное колесо,
Глухими крутит жерновами.
И ледяною полосой
Бесчинствуют над головами.
Эге, гроза! ликуй и лей!
Пройдись своим разгулом синим
По одиночеству полей
И по лепечущим осинам.
Переиначивай, крои!
Мости луга кусками тверди!
Неодолимее любви
И неминуемее смерти!
Когда, очнувшись, семафор
Честь отдал с выправкой солдатской,
И поезд утащил в простор
Вагоны, пахнущие краской,
На затерявшемся разъезде
Мир стал предельно ощутим
В росе разбрызганных над ним
Прохладных, гаснущих созвездий.
Светало. Воздух был глубок.
Внизу — лощина, точно заводь.
Кустарник. Дальше на восток
Два облака учились плавать.
Большак. Прибрежное село
Открылось за холмом покатым.
Сиреневым и розоватым
Стал угол неба. Рассвело.
Давно знакомые места…
1946
По-воробьиному свистнет
Синий ветер, задев за штыки.
Солнце медное виснет
Над осенним простором реки.
Холодно маршевым ротам,
Коченеет рука.
Учиняет инспекторский смотр
Командир седьмого полка.
Подполковник с деревянной ногой
Прочтёт приказ.
И опять в деревянный вагон
Погружают нас.
Замелькает ни жив и ни мёртв
Простор. А пока —
Учиняет инспекторский смотр
Командир полка.
Бьёт барабан. Ветер сквозной
Доносит до барж
Выдохи медных труб — выходной
Марш.
Идёт, сжимая губы,
Подполковник с деревянной ногой
Нас сквозь медные трубы
Посылать на огонь.
1946
Цветами-купавами купола в Кремле.
Заря окликается, как искра в кремне.
У звонаря вся звонница на ремне.
Собирается вольница на Москве-реке.
Как ударят в крашеные
Купола лучи,
Заиграют ряженые
Трубачи…
В серебряном лепете,
Точно в каплях росы,
Корабли, как лебеди,
Выгибают носы.
По воде, как по шёлку,
Заря выткана.
Течёт она в Волгу
Разноцветными нитками.
Через сколько недель
До Казани дотащится
Расплетая кудель,
Вода-рассказчица;
Как она расплещется,
Ударяя в плечо.
В реке не поместится,
В море потечёт.
Понесёт она в русле
Луга и облака.
Заиграют, как гусли,
Корабельные бока.
1946
Опять вокзал. Опять крутые арки.
Опять неутолённая печаль.
А буфера сшибаются, как чарки,
Крича, кому — прощай, кому — встречай!
По круглым циферблатам шарят сутки
И не отыщешь сна любой ценой.
Сопит пространство в станционной будке,
Ошейником звеня, как пёс цепной.
Оно приходит к нам по лунным рельсам,
Составами врывается, рыча.
И ластится к тулупам погорельцев,
И раненым мешает по ночам.
Но только выйти, только осмотреться
(Ты и в пути его припоминал) —
Блеснёт зарницей возвращенье в детство,
К уже невозвратимым временам.
Увидишь ты в ограде, под листвою,
Вот так же, негодуя и любя,
Прильнув друг к другу, расстаются двое,
Мучительно похожих на тебя.
Кочует полночь где-то в звёздах горних,
Лежит асфальт лоснящейся пилой,
И, мучаясь бессонницей, как дворник,
Негромкий ветер шаркает метлой.
1946
Мир, отражённый в синеватой луже.
Он мира настоящего не хуже.
Какая тишь! какая глубина!
И нет границ за хрупкими краями;
Висят деревья пышными строями,
Скворечники, как лодочки, плывут,
И люди прямо на небе живут.
Войди в тот мир. Шагни. И небо — вдрызг!
И гибнет он средь разноцветных брызг.
И ты, в него вступивший сапогом,
Глядишь на мир, расставленный кругом.
На белый дом, где свищет детвора,
На солнце, что стоит среди двора,
На то, как полдень ходит ходуном.
Я б задохнулся в мире водяном!
1947
Исполосованный лес. Грай
Вороний из-под коряг.
Пара окопов. Передний край —
Край, за которым враг;
Край, откуда дорога в рай,
Край, где простреливают снайпера!
Край, острее, чем край ножа…
Пара окопов. Болотная ржа.
Он — как весною ножом по коре,
Плетью по телу — хлестнул: рассёк!
Вымер, разрушился, погорел,
Рытвинами искусал песок.
Нож свистя рассекает кров,
Над головою блестя свистит.
— Мёртвой водой! Не поможет… — Кровь!
— Ну так — живой!.. Не поможет… — Кровь!
Край передний телом прикрой.
Голову — под острие ножа.
Сердце на самый острый край!
Пара окопов. Болотная ржа.
Двое закуривают не спеша.
1947
Я чую рождающуюся мощь,
Крылья, прорезавшиеся под ключицами.
Я не спрашиваю, дождь случится ли,
Я знаю твердо — случится дождь.
1947 или 1948
Нет, ещё не прорвались плотины,
Нет, ещё не запели ручьи,
Нет, ещё через все карантины
Не проникли напевы мои!
Но всё чаще победно и сильно
Подо льдом закипают ручьи.
И почти ощутимые крылья
Начинают шуметь у ключиц.
Пусть шумят они, крылья Икара,
Голубая непрочная снасть!
Что ж, с обдуманным шаром Пикара
Не дано мне на землю упасть!
1948
Из-за поворота
лоснящимся ящером,
Ртутные блики по рельсам гоня,
Глазом помаргивая растащенным,
Вагон
накатывается
на меня.
Он гонит прохладу,
притёртый, как поршень,
И тормоз визжит,
как ладонь по стеклу.
Раздвинуты двери.
Минута — не больше —
И вновь улетает в тоннельную мглу.
А мне выходить.
Остановка “Динамо”.
Как пара гармоник гудит эскалатор.
И я выхожу.
За деревьями прямо
Заря доцветает бухарским халатом.
А глянешь направо —
весомо и зримо,
Почти неподвижно издалека,
На сизых столбах фабричного дыма
Античным фронтоном лежат облака.
1948
За годом год — и выстроено зданье
Неброской и неяркой красоты
Из кирпичей рассудка и страданья,
Из кирпичей сомненья и мечты.
Там, где рабы воздвигли пирамиды,
Мы выстроили скромные дома
Из кирпичей презренья и обиды,
Из кирпичей смятенья и ума.
Конец 1950-х или начало 1960-х
Я друзей не виню, потакавших порокам,
О которых потом помянём.
Но пришли времена. За каким-то порогом
Я остался при вас и при нём.
В Буде пела луна над булыжною рябью,
Жёлтым венчиком газ прогорал.
И квадратный собор с исступлённостью рабьей
Выводил свой кирпичный хорал…
Всё равно мы бродили, вкусившие соли,
Мимо дымных руин мятежа,
Где пронзала луна потолки, антресоли
Острием голубого ножа.
Мы — мятежные, мы — усмирённые люди,
Нам не страшны уже палачи…
И как жёлтые бабочки в каменной Буде,
Фонари трепетали в ночи.
1962
Из самой из Германии,
С оторванной рукой
Идёт солдат израненный
Тихонечко домой.
Идёт он из неметчины,
Душа его болит,
Немного недолеченный
Военный инвалид.
Не ждёт родная матушка
Солдатика с войны.
Она и родный батюшка
Давно в сырой земли.
Не ждёт жена-красавица
Солдата-муженька.
Недаром похоронную
Прислали из полка.
Идёт, а дело к вечеру,
Деревня уж видна.
Идет, а прямо встреч ему
Красавица жена.
К плечу его потёртому
Припала головой.
“Вы плачете по мёртвому,
А я ещё живой.
Видать, не ожидали вы
Такого злого дня.
Скажите, с кем гуляли вы
В отсутствие меня?”
Идёт солдат тропиночкой
По рощам, по лугам.
Ласкаются былиночки
К солдатским сапогам.
Привели в отделенье милиции,
Где портрет и засохший букет,
Девчоночку в платьице ситцевом
Восемнадцати с чем-нибудь лет.
Девчонка, ты, девчонка,
До чего ж ты себя довела?
Ведь папаша твой был домуправом,
А мамаша кассиршей была.
Но явился подлец-соблазнитель,
Фраер видом, легавый душой.
Угощал он тебя лимонадом,
Говорил, что он техник зубной.
Меня выгнали мама и папа.
Как случилась такая беда?
Соблюсти я себя не сумела
И гулящею стала тогда.
Я в притоне спозналась с ворами,
Полюбил меня Федька-цыган.
Только ночки осенние знают,
Как умеет любить хулиган.
В ресторане второго разряда
Мы сидели с Цыганом вдвоём.
Вдруг я вижу, подлец-соблазнитель
Угощает девчонку вином.
Я Цыгану его показала,
Он решил отомстить за обман.
“Попрошу вас по личному делу”, —
Говорит ему Федька-цыган.
Испугался подлец-соблазнитель,
Но взметнулось “перо” на лету,
И горячая кровь покатилась
По его дорогому пальту.
Мусора засвистели мгновенно,
Окружили кругом ресторан,
И упал на буфетную стойку
Окровавленный Федька-цыган.
Я прошу вас, товарищи судьи,
Вы судите меня заодно,
Потому что без Федьки-цыгана
Не желаю я жить всё равно.
Старушка ты, старушка,
Что ты всё живёшь?
Что же ты, родная,
Старушка, не помрёшь?
Старушка отвечает:
“Я жить ещё хочу,
Ведь, может быть, письмишко
От сына получу”.
А сын ееё разбойник
Томится в лагерях,
И землю он копает
С лопатою в руках.
Несчастная старушка
Сидела в темноте,
А сын её явился
В разорванном пальте.
“Сыночек, мой сыночек,
Одуматься пора.
Пошёл бы ты, родимый,
Хотя б в редактора”".
А сын ей отвечает:
“Работать не хочу,
Уж лучше в трибунале
Я вышку получу”.[8]
Хоть есть в этом мире несходство
Прожектов, свершений, задач,
Но всё разрешается просто,
Когда заиграет трубач.
Когда тот трубач заиграет,
И встрёпанный ворон заграет,
Готовясь в свой страшный полёт,
Забравшись в шинель новобранца,
Мы старые кинем пальто,
И новым предстанет пространство
И время настанет не то.
80-е гг.
В сон — как в воду, студёную, чистую, свежую,
В сон — как в шубу — закутался — спи,
В сон — как в пену сыпучую, снежную,
В сон — как в запах полынной степи,
В сон, безудержный, как усталость,
В сон медовый, лиственный, травяной —
Полной грудью, чтобы легко дышалось,
В сон прозрачный, трепещущий, слюдяной.
60-е гг.
Как-то наискось, наклонно
На меня летят планеты
И к моим протёртым окнам
Прилипают, как монеты.
Так стоокими очами
На меня глазеет Млечный,
Как мальчишка на заборе —
Равнодушный и беспечный.
Что ему! Плевать и только!
Он же — Млечный, он же вечный!
60-е гг.
Ну, предположим, я — король,
Но добрый и весёлый.
И неужели в этом соль,
Что оказался — голый?
Зачем же напоказ,
Зачем же для огласки?
Зачем, зачем о нас
Рассказывают сказки?
Я принц, при этом — свинопас,
Смотрю на мир не мрачно.
И виноват ли в том, что раз
Влюбился неудачно?
Я не король, а просто тролль,
Герой различных басен.
И, право, люди, я не столь
Ужасен и опасен.
А я солдат, был на войне
И знал, что есть сраженья.
Пускай расскажут обо мне,
Достоин уваженья.
Пусть даже напоказ,
Пусть даже для огласки,
Пускай, пускай о нас
Рассказывают сказки.
А я солдат, мне чёрт не брат,
Ведь я бывал в сраженье.
И, как любой другой солдат,
Достоин уваженья.
80-е гг.
60-е гг.
Я карточку с собой таскаю,
На миг её не отпускаю,
Её храню уже полдня,
Но думаю о ней с рассвета…
Неужто вы живёте где-то
За три квартала от меня?
Я с карточкою говорю,
Я сам себе её дарю
И сам от сердца отрываю.
Я вас как остров открываю
И вновь судьбу благодарю.
Вы остров, дальняя земля,
Чуть различимая в тумане,
Земля в безбрежном океане,
Увиденная с корабля.
Блудный сын возвращался из странствий.
Петухи на рассвете кричали.
Он стоял возле отчего дома,
Полный тихой и трезвой печали.
Возвращенье страшней, чем разлуки,
Ибо юность стремится к разлуке,
Хочет взвиться, расправив, как крылья,
Свои сильные, смелые руки.
Юность верит, что можно вернуться
К тем же людям и тем же предметам,
Узнавая дорогу по тем же
Стройным звёздам и вечным приметам.
Старый вол отдыхал у забора.
Старый пёс не дремал под порогом.
Блудный сын возвратился из странствий
И стоял в облаченье убогом.
Он нетвёрдой рукой постучался
И молчал и дрожал у двери.
— Кто стучится ко мне на рассвете?
— Это я, отвори, отвори!
— Дом мой скуден, и места в нём мало,
Что ты хочешь от нас, говори?
Поискал бы другого ночлега.
— Это я, отвори, отвори!
60-е гг.
Когда прощаю — мщу,
А если мщу — прощаю.
Ладью себе сыщу,
Куда-нибудь отчалю,
Туда, где нету нас,
Куда безгрешной тенью
Вплыву в рассветный час
Назло выздоровленью.
3.05.86.
В деревьях некий шум таится,
Орут на пляже стаи чаек.
Весь день от скуки ум томится.
И это осень означает.
Как в плохо вымытом сосуде
Тусклеет солнце утром ранним,
И всё вокруг — земля и люди —
Охвачены недомоганьем.
1985
Мы — самозванцы,
Выдающие себя
За собеседников.
Притворщики,
Которым верит простодушный,
Что разумеем мы язык лугов,
И речь лесов,
И лепет облаков воздушный.
Обманщики,
Твердящие в стихах,
Что знаем тайны душ
И разума глубины.
А всё твердим о пустяках,
Превознося свои седины.
И всё ж не стоит так
Себя уничижать.
Мы — зеркала,
Где все отображенья
Чудесно множатся
И, движась и дробясь,
Напоминают каждого из вас.
80-е, вторая половина[10]
Примечание редакции: из трех глав “Несостоявшейся поэмы” выбрана для публикации, центральная глава.В творчестве Самойлова послевоенных лет заметно его упорное тяготение к поэме. Известно несколько зачинов, оборванных на полуслове. Но даже и три завершенные поэмы автор вряд ли счел удачными, хотя “Шаги Командорова” включил в начальный, неопубликованный, вариант своего избранного “Равноденствие”. Первой осуществленной, признанной им самим поэмой стала “Чайная” (1956), положившая, как он считал, начало его поэтической зрелости. Притом, опыт “несостоявшихся” поэм был наверняка автору полезен — некоторые их интонации и мотивы потом отозвались в его зрелых сочинениях. Ранние поэмы Самойлова, завершенные и лишь начатые, вошли в сборник “Поэмы”, выпущенный издательством “Время” (М., 2005). Однако не все: была еще одна попытка создать монументальное произведение, скорее, роман в стихах. В свой машинописный переплетенный сборник конца 40-х Самойлов включил довольно обширные поэтические отрывки под заголовком “Из поэмы”.
О кто ты — друг мой или недруг —
Мой дальний отсвет, мой герой,
Рождённый в сокровенных недрах
Ума и памяти игрой?..
Дожди. Глухая непогода.
Небрежной осени мазня.
И ты уже четыре года
Живёшь отдельно от меня.
Вот, руки затолкав в карманы,
Бредёшь сквозь редкие туманы…
Москва сороковых годов
(Или точнее — сорок пятых).
Повсюду явный отпечаток
Дождей и ранних холодов.
На Пушкинском шумит листва,
Пусты скамейки на Никитском.
И в сумраке сыром и мглистом
Всё видится едва-едва:
Изгиб деревьев косолапых,
Мерцающий витрины газ
И возникающий внезапно
Из мглы автомобильный глаз;
И фонарей лучистых венчик
Внутри фарфоровых кругов
Уже невнятен и изменчив
На расстояньи трёх шагов.
Но в белой пелене тумана
Не молкнут шорохи толпы,
Спешат, сбиваясь, силуэты
Среди туманом стёртых черт,
Как мотыльки на венчик света —
На симфонический концерт.
Консерваторский вестибюль
Как будто бы из эха слеплен.
Взойди! стряхни туман! ослепни!
И сразу память распакуй.
Восстанови в затёртом списке
Рояля бешеный оскал.
И гром симфоний, где Мравинский
Оркестр в атаку вёл на зал.
Восстанови — и опечалься,
Спустись душой на чёрный лёд,
Где Софроницкий между пальцев
Серебряную воду льёт.
Сергей слегка ошеломлён
Над ним свершающимся счастьем.
Но ряд голов и ряд колонн
Ему воспоминанье застят:
Вот Пастернак, похожий на
Араба и его коня;
Табун заядлых меломанов
В потёртых, куцых пиджаках,
С исконной пустотой в карманах
И с партитурами в руках.
А это кто там вдалеке?
Ах, Сашка![11] — смесь еврея с Блоком,
О сногсшибательной строке
Мечтающий с туманным оком…
Они целуются:
— Ну как?
— Живём как будто лапутяне.
А ты?
— Меня куда потянет:
Порой на свет, порой на мрак.
Её как хочешь понимай —
Поэзию… хоть днём с свечами…
Она (у Блока помнишь?) — “Май
Жестокий с белыми ночами”…
Они в партере.
Оркестранты.
Большая люстра зажжена.
И вдруг вступает тишина
В консерваторские пространства.
Подходит к пульту дирижёр,
Как голубей вспугнув ладони,
И тишина ещё 6ездонней
Глядит в светящийся собор.
И вдруг, издалека,
труба
Лучом пронизывает своды.
И рушатся глухие воды
Неодолимо, как судьба.
Консерваторские высоты!
Простой, как глыба света, зал,
С твоим порывом в эти годы
Я мысль о Родине связал.
Ведь всё, что ни случалось с нами,
Что нас спасало и вело,
Ещё не ставшее словами,
Быть только музыкой могло!
А дирижёр, достав со дна,
Аккорд терзает властной дланью.
И вот — когда уж нет дыханья.
Опять вступает тишина.
Она звучит дрожащим светом,
И воздухом, слегка нагретым,
Дрожаньем камня на стекле
Переливается во мгле.
И вдруг — как всадники с клинками,
Влетают в песню скрипачи.
Под лебедиными руками
Из светлой арфы бьют ключи.
И в грудь колотят барабаны.
Труба страстям играет сбор.
В тебя впивается губами
Неописуемый простор…
С одной тобой он мог сравниться
Тем ощущеньем, как во сне,
Что вдруг прервётся, не продлится
Любовь, подаренная мне,
Придёт, и с ней пора проститься,
Уйдёт она, как звук, как дрожь…
И ты расплывшиеся лица
Никак в одно не соберёшь.
Сергей хотел: ещё, ещё!
Но, взяв предсмертные высоты,
Звук прерывается.
И кто-то
Его хватает за плечо.
Так вот ты где, жестокий май,
Бессонный май передвоенный,
Раскрытый настежь!
Принимай!
Опять испей напиток пенный!
Узнай опять: её смешок
Слепит и тает, как снежок,
Всё та же искорка, всё та же
Рискованная синева.
И в рамке золотистой пряжи —
Закинутая голова.
Апрель — май 1946[12]
на приезд бывшего гвардии майора, кавалера отечественных и иностранных орденов и медалей, коему разрешено за особые воинские заслуги ношение погон и регалий,Большой пласт творчества Давида Самойлова составлял так называемый “легкий жанр”. Шутка, в том числе и стихотворная, была одной из форм его творческого существования. За многие годы набралось четыре увесистых тома того, что для непосвященных оставалось “за кадром” самойловской поэзии. Сам Самойлов окрестил эту коллекцию, любовно собранную его другом писателем Ю. Абызовым, точным названием “В кругу себя”. Сохранившееся у меня шуточное стихотворение Д. С. связано с возвращением в Москву из армии Бориса Слуцкого осенью 1946 года.
Слуцкого Бориса Абрамовича
в столицу из Харькова-на-Лопани
Привет тебе, о Слуцкий наш,
Ты, видно, маху здесь не дашь!
Хотя всего скорее тут
Тебе, как Маху, не дадут.
Наплюй же, Слуцкий, на провал,
Ты злобы женской ярый враг.
Здесь будут горлышки у фляг
(Как Пеца некогда сказал)
Разбиты о штурвал[14].
Пошто весь Харьков вопиёт!
Пошто сей вопль, и рык, и стон[15]:
Ах, Боря Слуцкий, адиёт,
Зачем в Москву уехал он?
Супруга Лейтеса скорбит
По вечерам и по утрам.
Никто ее не ободрит,
Не скажет: “Мать твою едрит,
Не се ль Минервы Росской храм?”
А здесь ликующий Долгин,
М. Львовский, Ксюша и Глазков —
Столпы ямбических вершин,
Освобождаясь от оков,
Кричат подобьем голосков:
“Что ты подрос и крепок стал,
Как синий камень скал”.
(Как Пеца далее сказал.)
Уже с восторга обалдел
Весь детский радиоотдел.
Уже Сережке пить не лень —
Твое здоровье ночь и день:
От финских хладных скал
До пламенной Чукотки,
Тебя припомнив, он икал
За хладной рюмкой водки.
Приди сюда на этот крик!
Ждем указаний, мы пииты:
Привет тебе, “Старик,
Слегка на пенсии
подагрой чуть разбитый!”[16]
Привет от женщин и от баб:
“Ты — Боб, я — стервь, ты — царь[17], я — раб”[18].
В трактиреД о н — Ж у а н
Едрена мать! Ни пятака!
Загнал штаны. Отдал еврею
Испанский плащ. И тело грею
Одной рубахой. Нет крюка,
Ножа, веревки, яду в чашке,
А все — то письма, то бумажки
Влюбленных дев, развратниц, скряг.
(Читает)
«Смотри в окно — увидишь знак:
«Свеча и крест». Видали знаки!
«Клянусь тебе, что вечно…» Враки!
Нет вечности! «Уехал муж.
Я буду ждать…» Пождешь, кобыла.
«Жуан, забудьте все, что было».
Забыл! «Вас ждет изрядный куш:
Старушка млеет». Млей! А здесь?
«Ты не последний, ты не первый —
Пошел к чертям!» Какая стерва!
«Мы все умеем сказки плесть…»
Поганка, знаю эти штучки!
«Прошу вас, Дон-Жуан, не мучьте
Меня презреньем…» Не беда!
«Увы, наш друг, мы обе плачем
От радости…» К чертям собачьим!
«Жуан, я ваша навсегда».
Нет ни тебя, ни денег! «Милый…»
Все знаю дальше: до могилы
И прочая… «Я вам, синьор,
Готов дать тыщу отступного».
Хоть бы флорин! «Дон Сальвадор
Со шпагой у Фуэнте-Нова
Вас ждет». Там смерть меня ждала,
Но легкомысленна была,
Мне изменяя для другого…
Пятак, пистоль, флорин, туман…
(Входит кабатчик)К а б а т ч и к
Д о н — Ж у а н
Пять луидоров, Дон-Жуан,
Вы мне должны за две недели,
Вы, кажется, разбогатели?
К а б а т ч и к
Увы, милейший, пуст карман.
Еще два дня.
Д о н — Ж у а н
Там у дверей
Вас некий спрашивал вельможа…
Кто он? Впустить его!
(Входит Мефистофель)М е ф и с т о ф е л ь
Д о н — Ж у а н
О боже!
Вы пышны, как архиерей!
М е ф и с т о ф е л ь
Синьор! Оставьте эти шутки!
Я не терплю их.
Д о н — Ж у а н
Две минутки!
Я — черт и шутка мне мила.
Ну, как идут у вас дела?
(мрачно)
М е ф и с т о ф е л ь
Все хорошо. Пусты карманы,
Как мой желудок, а живот
Пуст, как карман.
Д о н — Ж у а н
А как живет
Вдова, святая Донна Анна!
М е ф и с т о ф е л ь
Она закрыла мне кредит.
Д о н — Ж у а н
Будь нищ — апостол говорит.
Ступайте, милый, в францисканцы.
М е ф и с т о ф е л ь
Без шуток!
Д о н — Ж у а н
Шутка мне мила.
А впрочем, сядем у стола
И к делу. Мне нужны испанцы,
А вам богатая вдова!
(оживляясь)
М е ф и с т о ф е л ь
Клянусь душой — вы голова,
Проклятье…
Д о н — Ж у а н
Бросим комплименты.
Довольны все мои клиенты.
Вдову на душу. Раз и два.
Так по рукам!М е ф и с т о ф е л ь
ЗАНАВЕС
Вдова в Одессе.
Спешите. Поезд ровно в десять.
У вдовы. Жуан развалился на кушеткеД о н — Ж у а н
М е ф и с т о ф е л ь
Мне скучен этот анекдот.
Вот я богат и сыт. Но так ли
Дышалось мне! Как будто в пакле
И грудь, и глотка, и живот.
Сам черт меня не разберет.
И здесь все то ж. Интрижки, вздохи,
Балконы, занавески, блохи
И куча приставных грудей.
Мне надоело у людей.
Я пленник здесь. Я раб комфорта.
И где гитара, где кинжал?
Как хлам закинуты в подвал
И с ними рваная ботфорта…
Но к дьяволу! Как прежде Дант —
Я в ад сойду. Приди, Вергилий!
Пусть плачут на моей могиле,
Пусть мечутся!..
(Внезапно появляясь, одетый евреем)
Д о н — Ж у а н
Ах, комедьянт!
М е ф и с т о ф е л ь
Кто это?
Д о н — Ж у а н
Здесь ли вы, Жуан?
М е ф и с т о ф е л ь
Кто это?
Д о н — Ж у а н
Это мы.
М е ф и с т о ф е л ь
Ужели?
О черт! Вы очень постарели.
И лапсердак… Ах, интриган!
Зачем вы сделались евреем?
(философически)
Д о н — Ж у а н
Бродя по разным эмпиреям
И видя множество людей,
Я понял: черт и иудей
Одно и то же… Но успеем
Об этом вдоволь поболтать…
М е ф и с т о ф е л ь
Я должен прямо вам сказать,
Что вами злостно был проведен.
Ведь баба — в бок ей сто обеден —
Меня с ума свела. Грязна,
Глупа, толста, нежна, она…
Я был свободен, хоть и беден.
Д о н — Ж у а н
Забудем эти пустяки.
Пора пришла. И я за вами
Пришел, как говорится в драме.
Не пробуйте идти в штыки.
Пора. Пора. Рога трубят.
(легкомысленно)
М е ф и с т о ф е л ь
С тобой хоть в бездну.
(потирая руки)
Очень рад.
(Исчезают.)
Ад. Черти и грешникиМ е ф и с т о ф е л ь
Д о н — Ж у а н
Вот мы на месте.
Воздух спертый.
(Чертям)
В е л ь з е в у л
Эй вы! Не мазать мне ботфорты.
Бедняжки! Жарко им в котлах.
А там — кого я вижу. Ах!
Так вот где нынче Донна Анна!
(басом)
Подайте мне сюда Жуана.
(Дон-Жуана подводят к нему.)
Д о н — Ж у а н
Грешил?
В е л ь з е в у л
Грешил.
Д о н — Ж у а н
Писал стихи?
В е л ь з е в у л
Писал.
Д о н — Ж у а н
Любил ли Пастернака?
В е л ь з е в у л
Любил, и очень, но однако…
Д о н — Ж у а н
Без оправданий! Есть грехи.
Как формалиста, в вечный пламень.
М е ф и с т о ф е л ь
Я б поболтал охотно с вами
На эту тему. Но, увы,
Меня в огонь послали вы,
И ум мой не вполне свободен.
(подобострастно)
В е л ь з е в у л
Так как решенье? Годен?
Годен.
(Жуана уводят гореть в вечном огне)ТАНГО ЧЕРТЕЙ
Маленькому чертику понравилась блудница.
О-ля-ля!
Чертик, чертик, в грешницу не должен ты
влюбиться,
О-ля-ля
Маленький, лохматый ухватил ее за талию
так нежно
И танцует танго безмятежно.
Дунь-плюнь, разотри,
Копытцами цок-цок.
Дунь-дунь-дунь-дунь —
Пойдем в лесок-сок.
Маленький чертик, уронил ты сковородку,
О-ля-ля!
Из кастрюли выпустил ты грешную красотку.
О-ля-ля!
Маленький, лохматый ухватил и т. д.
Рог в бок, в потолок,
Копытцами чок-чок.
Из лесу выходит Пан,
Под пеньками мох-мох.
Чертик, чертик бедненький, зачем ты чистишь
рожки?
О-ля-ля!
И блуднице хвостиком обмахиваешь ножки?
О-ля-ля!
Маленький, лохматый ухватил и т. д.
(Вбегает черт)Ч е р т
В е л ь з е в у л
Беда! Беда! Жуан в аду
Дебош устроил. Сел в жаровню,
Кричит: «Не так! Поставьте ровно!
Кладите дров, не то уйду!
Побольше масла! Жарьте шибче!
Я знаю, на мои ошибки
В самом аду не хватит дров».
Мы жжем.
Ч е р т
А он?
В е л ь з е в у л
Вполне здоров.
Кричит: «Шпана! Сажайте вилы
Вот в этот бок. Когда любила
Меня мадам де Попурри,
Мне было жарче, черт дери!
Побольше масла, чтоб, как пончик,
Я был поджарен, как гренок,
Был жирен! Больше дров у ног!»
Нам с ним вовеки не покончить.
Влюбил окрестных дам и дев.
Мигает им, рукою машет.
Знакомых встретил, пьет из чаши
Он олово и, захмелев,
Кричит, что хуже пил он зелье,
Что знал и худшие постели…
Мы утомились, не сумев
С ним сладить.
Привести Жуана!
(Все это в высшей мере странно!)
(Входит Жуан)Д о н — Ж у а н
В е л ь з е в у л
Я здесь. Кто звал меня?
Д о н — Ж у а н
До нас
Дошли такого рода слухи:
Что шлюхи все и потаскухи
Тобой совращены. И раз
Ты не сумел в аду с почетом
Вести себя и по подсчетам
Истратил двести кубов дров —
Ступай на землю. Будь здоров.
Прискорбно слышать. Но увы —
Уйду. Меня прогнали вы.
(Чертям)
Эй черти! Дать штаны
с лампасом.
Где плащ? Где шпага? Пистолет?
Где шляпа? Где ботфорты? Нет!
Не те: а эти. По рассказам
Вот так я должен быть одет.
Готово. В путь пора. Синьоры,
Я вновь иду к вам. Где мужья,
Дуэньи, тетки? Вот моя
Со мною шпага. Вновь укоры,
Влюбленья страстные, глаза,
Обманы и монеты за
Уменье лгать.
Теперь не скоро
Я вас увижу, господа.
Прощайте, может, навсегда.
(Уходит)
1938 годК ОБРАЗУ ДОН-ЖУАНА В ПОЭЗИИ Д. САМОЙЛОВА
Как видим, круг замкнулся — на восславлении этой, посюсторонней жизни. Ибо другой не дано, да и не надо.
По Кастилии суровой
Едет юный Дон-Жуан,
Полон счастья и надежды
И влюбляется во всех.
В сеньориту молодую,
И в служанку разбитную,
И в крестьянку полевую,
А влюбляться — разве грех.
Он совсем не соблазнитель,
Просто юный человек.
Нескончаемое счастье —
В этом мире пребывать —
Уходить, не возвращаться,
Целовать и забывать.
Едет он, отмечен Богом
И на пекло обречен,
И легендами оболган
И любимыми прощен.
Там Анна пела с самого утра
И что-то шила или вышивала.
И песня, долетая со двора,
Ему невольно сердце волновала.
А Пестель думал: "Ах, как он рассеян!
Как на иголках! Мог бы хоть присесть!
Но, впрочем, что-то есть в нем, что-то есть.
И молод. И не станет фарисеем".
Он думал: "И, конечно, расцветет
Его талант, при должном направленьи,
Когда себе Россия обретет
Свободу и достойное правленье".
— Позвольте мне чубук, я закурю.
— Пожалуйте огня.
— Благодарю.
А Пушкин думал: "Он весьма умен
И крепок духом. Видно, метит в Бруты.
Но времена для брутов слишком круты.
И не из брутов ли Наполеон?"
Шел разговор о равенстве сословий.
— Как всех равнять? Народы так бедны, —
Заметил Пушкин, — что и в наши дни
Для равенства достойных нет сословий.
И потому дворянства назначенье —
Хранить народа честь и просвещенье.
— О, да, — ответил Пестель, — если трон
Находится в стране в руках деспота,
Тогда дворянства первая забота
Сменить основы власти и закон.
— Увы, — ответил Пушкин, — тех основ
Не пожалеет разве Пугачев…
— Мужицкий бунт бессмыслен… —
За окном
Не умолкая распевала Анна.
И пахнул двор соседа-молдавана
Бараньей шкурой, хлевом и вином.
День наполнялся нежной синевой,
Как ведра из бездонного колодца.
И голос был высок: вот-вот сорвется.
А Пушкин думал: "Анна! Боже мой!"
— Но, не борясь, мы потакаем злу, —
Заметил Пестель, — бережем тиранство.
— Ах, русское тиранство-дилетантство,
Я бы учил тиранов ремеслу, —
Ответил Пушкин.
"Что за резвый ум, —
Подумал Пестель, — столько наблюдений
И мало основательных идей".
— Но тупость рабства сокрушает гений!
— На гения отыщется злодей, —
Ответил Пушкин.
Впрочем, разговор
Был славный. Говорили о Ликурге,
И о Солоне, и о Петербурге,
И что Россия рвется на простор.
Об Азии, Кавказе и о Данте,
И о движенье князя Ипсиланти.
Заговорили о любви.
— Она, —
Заметил Пушкин, — с вашей точки зренья
Полезна лишь для граждан умноженья
И, значит, тоже в рамки введена. —
Тут Пестель улыбнулся.
— Я душой
Матерьялист, но протестует разум. —
С улыбкой он казался светлоглазым.
И Пушкин вдруг подумал: "В этом соль!"
Они простились. Пестель уходил
По улице разъезженной и грязной,
И Александр, разнеженный и праздный,
Рассеянно в окно за ним следил.
Шел русский Брут. Глядел вослед ему
Российский гений с грустью без причины.
Деревья, как зеленые кувшины,
Хранили утра хлад и синеву.
Он эту фразу записал в дневник —
О разуме и сердце. Лоб наморщив,
Сказал себе: "Он тоже заговорщик.
И некуда податься, кроме них".
В соседний двор вползла каруца цугом,
Залаял пес. На воздухе упругом
Качались ветки, полные листвой.
Стоял апрель. И жизнь была желанна.
Он вновь услышал — распевает Анна.
И задохнулся:
"Анна! Боже мой!"
Since early morning, Anna sang, with art
Of sewing and embroidery in making.
As songs descended flowing from the yard,
His heart gave in to tenderness of aching.
That instance Pestel thought: "Young man lacks patience.
Too absent-minded, would not even sit.
And yet, he harbors hope, as too unfit
His youth is for hypocrisy's temptations.
He thought: "As Russia undergoes its
Successful bid for liberties and proper
Authority in place, a space to prosper
Shall come to stately nature of his gifts."
"In that chibouk of yours — if you could find
Some light."
"Well, but of course."
"Oh, most kind."
While Pushkin thought: "He has a potent mind
And mighty will. Though Brutus-like behavior
Of his is misaligned with era's fervor.
And wasn't Bonaparte of Brutus kind?"
Equality and classes. Less than eager
Was Pushkin on the subject. "With the rest
To equalize the paupers? — when at best
Conditions for equality are meager.
Toward the poor it is gentry's obligation —
In dignity to foster education."
"Of course," responded Pestel, "since the throne
Remains the despot's undisputed booty,
The gentry has inalienable duty
To form the base for changes of its own."
"Alas," was Pushkin's answer. Bases of
Such piety gave rise to Pugachev.
"The peasantry revolting…"
Too divine
A contrast, Anna's voice was ceaseless labor.
The yard of the Moldavian, old neighbor,
Brought scents of sheepskin, cattle-shed, and wine.
The day was filled with azure, of the sort
That buckets grace from wells of deepest posture.
And voice… that voice with heights on verge of rupture
Caught Pushkin thinking: "Anna! Dear Lord!"
"Without fight, we peacefully evade,"
Came Pestel's protest, "tyranny, its evil."
"Ahh, tyranny in Russia — senseless drivel,
The tyrants hardly mastered their trade,"
Said Pushkin.
"What a truly frisky mind,"
Thought Pestel to himself, "A wealth of comments,
Yet paucity of reasonable thoughts."
"A genius can end the serfdom's torments!"
"In politics, a genius destructs,"
Responded Pushkin.
Topics overall
Were pleasant in discussion. Of Lycurgus,
Of Solon, of St. Petersburg, of focus
In Russia to expend beyond control.
Of Asia, of the Caucasus, of Dante,
Of insurrection, led by Ipsilanti.
They spoke of love, thus thwarting likely pause.
"Love,"
Pushkin asked, "in your envisioned nation
Has merits just for human propagation,
Thus being driven by a set of lasting laws?"
A smile came to Pestel, void of glee.
"Materialist at heart,
I live meanwhile
With reason in discord. His light-eyed smile
Led Pushkin to conclude: "And that's the key!"
They parted. Pestel sauntered through the breadth
Of muddy streets, conspicuous and livid,
As Alexander's absent-minded spirit
Was contemplating his departing steps.
There walked he, Russian Brutus. Storing grief,
The gaze of Russian genius pursued him.
The azure and the chill, and ever fulsome
Trees' greenery formed morning's leitmotif.
He made a written entry of that phrase —
On heart and reason. Dutiful to ponder,
He told himself: "And thus, another plotter.
What choice we have, but join their ranks."
A shabby wagon crept across the village.
The hound barked. The branches wrought with leafage
Were shaking through the morning's breezy cold.
In April, lust for life was filled with yearning.
And once again, he heard it — Anna's singing.
And gasped through passion:
"Anna! Dear Lord!"[20]
Убогая комната в трактире.Дон Жуан
Каталина
Чума! Холера!
Треск, гитара-мандолина!
Каталина!
(Входит.)
Дон Жуан
Что вам, кабальеро?
Каталина
Не знает — что мне!
Подойди, чума, холера!
Раз на дню о хвором вспомни,
Погляди, как он страдает!
Дай мне руку!
Ну вас, старый кабальеро.
(Каталина убегает)Дон Жуан
Постой!.. Сбежала,
Внучка Евы, род злодейский,
Чтобы юного нахала
Ублажать в углу лакейской!
Где мой блеск, где бал насущный
Ежедневных наслаждений!
А теперь девчонки скучной
Домогаюсь, бедный гений.
Зеркало! Ну что за рожа!
Кудрей словно кот наплакал.
Нет зубов. Обвисла кожа.
(Зеркало роняет на пол.)
Вовремя сойти со сцены
Не желаем, не умеем.
Все Венеры и Елены
Изменяют нам с лакеем.
Видимость важнее сути,
Ибо нет другой приманки
Для великосветской суки
И для нищей оборванки.
Старость хуже, чем увечье.
Довело меня до точки
Страшное противоречье
Существа и оболочки…
Жить на этом свете стоит
Только в молодости. Даже
Если беден, глуп, нестоек,
Старость — ничего нет гаже!
Господи! Убей сначала
Наши страсти, наши жажды!
Неужели смерти мало,
Что ты нас караешь дважды?
Юный дух! Страстей порывы!
Ненасытные желанья!
Почему еще вы живы
На пороге умиранья?..
Неужели так, без спора,
Кончилась моя карьера?..
Каталина! Каталина!
(Входит Череп Командора.)Череп
Дон Жуан
Здравствуй, кабальеро!
Сорок лет в песке и прахе
Я валялся в бездорожье…
(отпрянув в страхе).
Череп
Матерь божья! Матерь божья!
Кто ты?
Дон Жуан
Помнишь Анну?
Череп
Какая Анна?
Ах, не та ли из Толедо?
Ах, не та ли из Гренады?
Или та, что постоянно
Распевала серенады?
Помню, как мы с ней певали
В эти дивные недели!
Как она теперь? Жива ли?
Ах, о чем я, в самом деле!..
Что-то там с ее супругом
Приключилось ненароком.
Не о том ли ты с намеком?
Череп, я к твоим услугам.
Дон Жуан
Я не за расплатой.
Судит пусть тебя предвечный.
Расплатился ты утратой
Юности своей беспечной.
Старый череп Командора,
Я пришел злорадства ради,
Ибо скоро, очень скоро,
Ляжем мы в одной ограде;
Ибо скоро, очень скоро,
Ляжем рано средь тумана —
Старый череп Командора,
Старый череп Дон Жуана.
(смеясь).
Череп
Всего лишь!
Мстишь за старую интрижку?
Или впрямь ты мне мирволишь?
Иль пугаешь, как мальчишку?
Мне не страшно. На дуэли
Мог я сгинуть для забавы.
А теперь скрипят, как двери,
Старые мои суставы…
Дон Жуан
Смерть принять — не шлюху
Обнимать. А ты, презренный,
Ничего не отдал духу,
Все ты отдал жизни тленной.
Череп
Я жизни тленной
Отдал все. И сей блаженный
Сон мне будет легче пуху.
Ни о чем жалеть не стоит,
Ни о чем не стоит помнить…
Дон Жуан
Крот могилу роет…
Собирайся. Скоро полночь.
Череп
Я все растратил,
Что дано мне было богом.
А теперь пойдем, приятель,
Ляжем в логове убогом.
И не будем медлить боле!..
Но скажи мне, Череп, что там —
За углом, за поворотом,
Там — за гранью?..
Что там?
Тьма без времени и воли…
(Shabby room in the inn).Don Juan:
Catalina
Curse! Endless drumming!
Dreadful nights of nothing in a
Wretched dwelling! Catalina!
(enters):
Don Juan:
Coming!
Catalina:
At last! Your gentle
Gaze falls on the truly loving!
Draw some closer to the candle.
Let my suffering have merit!
Hold my hand and…
Quit it! How unbecoming
Of your age.
(Proceeds to exit)Don Juan:
She flees my torment!
Eve incarne, wicked gender!
Rather choosing youthful servant,
Gladly ready to befriend her.
Evenings spent with boring infants,
Leaving passion unrequited!
What's the body's purpose if its
Freshness has forever withered?
Mirror, hide this disappointment!
Wrinkled skin, teeth's rare count!
Hair no longer fragrant!
(Drops the mirror to the ground).
Stubbornness to leave arena
Battles our feeble conscience.
Every Helen, every Venus
Leave us for seductive servants.
No substance can be soothing,
Only youth enraptured matters
For a whore of highest schooling,
Or a slut, derived from masses.
Aging — what an inhibition!
I have been reduced to torpor
By the rotten contradiction
Of the content and its cover…
Joys of living should be youthful
Even if you in the process
Are unkind, uncouth, untruthful.
Aging — that's the worst of tortures!
Vengeful Lord, in your destruction
Don't punish twice but rather
Crush the longing for seduction,
Take away the drives for pleasure!
Lusty serenades! Erotic
Urges by the moonlight dancing!
Why have you become despotic
On the verge of slow passing?
Thus, my ties with wicked gender
Mark an end. Thus ends an era!
Catalina! Catalina!
(Enters Skull of the Commander)Skull:
Don Juan:
Well, greetings, Caballero!
Decades lost, without water,
Light and heat — just sand and ashes.
(retreats in horror).
Skull:
Holy Mary! Goodness gracious!
Name yourself!
Don Juan:
Think of Anna…
Skull:
Which one of Annas?
Of Toledo? Of Grenada?
Or perhaps the one who echoes
To this day the song of ardor?
Weeks of mirth, indeed, they happened.
I remember us! Together!
Well, and how is she at present —
Or… I should not raise the matter.
Am I right that once her spouse
Fell a victim to misfortune?
Skull, is that what you are broaching?
I am fully at your service.
Don Juan:
Let Higher Institution
Guilt to vile creatures render.
You have faced the retribution
Through demise of youthful splendor.
I, Old Skull of the Commander,
Came to gloat, for from this moment
We shall lie together under
Same graveyard, forever dormant.
We shall lie together under
Same graveyard, same gravely features.
I, Old Skull of the Commander,
You, Old Skull of Vile Creature.
(with laughter):
Skull:
Rather?
Vengeful for an old affair?
Either you adore to pamper?
Or intend to truly scare?
Scare not! I've known reason
With demise at close distance.
While today age yearns to weaken
Fleeting grasp on my existence.
Don Juan:
The touch of death — contrast it
to pursuits of whore's embraces.
Your life passed, devoid of spirit.
Filled instead with earthly pleasures.
Skull:
In earthy pleasures
Passed my life, and mighty precious
Shall become a sleeping blanket.
What remorse cannot encounter,
An oblivion surrounds.
Don Juan:
It's time. The midnight's thunder.
Moles and worms are making rounds.
Skull:
Divinely given,
Flesh and charm have been exhausted.
Lead the way, o morbid villain,
Have your foe remotely hosted,
Serving justice to your mission.
But do tell me, Skull, what cometh
At that juncture, beyond numbness,
Beyond silence.
What cometh?
Darkness, sealed from will and vision…[21]
Россия! Кто ее опишет
Бесспорной правотой дыша!
Непостоянством всех излишеств
Отмечена ее душа.
Всегда опричнина, крамола,
Горят в скитах еретики.
И свято верят богомолы.
И косы точат мужики.
Всегда кому-то руки рубят.
Кому-то кандалы куют.
И страстно любят. И не любят.
Кому-то воли не дают.
Всегда в мучительных вопросах,
Всегда — широкие ветра.
Царя-Ивана острый посох
Или шпицрутены Петра.
Секи, расстреливай у стенки,
Кнутом на псарне запори! —
Она поверит песням Стеньки,
Емельку возведет в цари.
Ей, своевольной и упрямой,
Прошедшей степи и леса,
Строителям бессмертных храмов
Дано выкалывать глаза.
Ей вечно меры не хватает,
Ей вечно хлеба не дают. —
Ее за шиворот хватают
И носом в истину суют.
Как ни приманивают лаской,
Как ни грозны временщики,
А все бунтуют на Сенатской
Лейб-гвардии бунтовщики.
……………………..………
Когда широкими мазками
Россию кисть соединит,
Направо ляжет степь донская,
Налево — северный гранит.
Косые мускулы Урала,
Протянутого, как рука,
Из стран тайги в страну Арала,
В безводный край солончака.
Там, как закат меняя краски,
Слепя лазурью и сурьмой,
Гудит пульсирующий Каспий,
Как сердце Азии самой.
А там — из глухомани хвойной
Летит в страну степных отар
Река, венчающая войны —
Рубеж германцев и татар…
Лети, как конь с косящим оком,
От смутных берегов Невы,
От голубых туманов Блока
До лермонтовской синевы!
В Москву, где связкой сухожилий
Сплелись железные пути.
В их туго скрученной пружине
Порыв таится взаперти.
Но вдруг курок рванет шептало,
В гремучий капсюль бьет боек.
И снова пуля засвистала.
И слава по степу поет.
А пуля точно в сердце метит,
Всегда бесспорна и права:
Пускай Бандера ей ответит
И возмущенная Литва!
Идут года. Ревут буруны.
Гудки съедают тишину.
Забыты войны за Коммуну,
Настали войны за страну.
Проходят дни. Уходят сутки.
Опять предчувствие грозы.
Мы повторяем предрассудки,
Чтоб вновь приняться за азы.
Замедли бег! Спустись пониже!
На полустанок забреди.
Перелистай страницы книжек.
Свою тоску разбереди.
Страна едва встает из тифа.
В нетвердой памяти — провал.
На полустанках тихо, тихо.
Там спят заборы наповал,
Перронов свайные постройки.
И слышно, как прикрыв глаза —
Эпоха на больничной койке
Листает рукопись. Назад?
— О нет! Лети с косящим оком,
Как конь среди степной травы,
От голубых туманов Блока
До лермонтовской синевы.
Сквозь все болезни и мороки,
В переплетенье всех путей…
Ревут буруны. Спят пророки.
Слепит песчаная метель;
И нас трясет в чаду болезней,
Не размыкая тяжких век,
Век Девятнадцатый, железный,
И нынешний — атумный век.
Апрель 1946Вступление и публикация Александра ДАВЫДОВА
1
Простой городишко русский,
Уютный, как голубок.
Над речкой, немного грустной,
Деревьев весенний клубок.
На улице главной, мощеной —
Райком, райсовет, финотдел.
Купол, когда-то злащенный,
От времени поседел.
А на небольшом расстоянье —
Кирпичная полоса,
Железных рельсов слиянье,
Высокие корпуса.
Стеклянные соты завода.
Забор. И труба. А за ней —
Неяркие краски восхода
Пугливее, тоньше, нежней.
2
Федор Ильич Леонов
В городе этом живет
В должности почтальона
Сорок четвертый год.
В зимний, осенний, летний
Или весенний сезон
Носит письма, и сплетни,
И телеграммы он.
Ходит, судит да рядит,
Впрочем, не любит зря:
Так, интересу ради,
Собственно говоря.
Стукнет в окошко рано
И подмигнет глазком:
— Почта, Анна Иванна!
Почерк мне незнаком…
3
Простой городишко русский
Раскинулся за окном.
Анне ужасно грустно,
Думается об одном.
Как никогда, ей дорог
Облик его и вид:
Старший сержант Командоров,
Тот, что уже убит.
Пишут ей, что начальство
Помнит его труды,
Но он погиб, не дождался
Ордена Красной Звезды.
Пишут от имени роты,
Что мстят за него огнем.
И посылают фото,
Найденное при нем…
Пепельный локон мнется,
Лоб кулаками сжат.
Больше к ней не вернется
Гвардии старший сержант.
4
Весна запевает в канавах —
Ветреная весна.
От оттепелей слюнявых
Речка стала тесна.
Ветер сластит, как солод,
Пахнут березы легко,
Выставленные на холод,
Белые, как молоко.
С треском взрывает почки
Острый зеленый лист…
Тихо идет на почту
Федор Ильич, моралист.
Ветки полны, как вены,
Тополь кипит прямой…
Анна с утренней смены
Тихо идет домой.
— Что ж это вы, отшельница!
Можно ли в ваши года!
Стерпится-перемелется,
Помер, так навсегда…
(Белые, вешние бури
Властно шатают райцентр.)
— Вечером в дом-культуре
Будет большой концерт!..
(Ласточки смелый росчерк.
Воздух — подобье сна!)
Весна запевает в рощах,
Ветреная весна.
5
Маленький русский город
В лужах луну дробит.
Старший сержант Командоров
Вражьей пулей убит.
Волосы оправляя,
Светом поражена,
В клуб под раскат рояля
Входит его жена.
— Анечка! Аня! Анюта!
Анна Иванна! А… —
Господи! На минуту
Кружится голова.
Нежно глаза прищурив,
В свете хрустальных огней
Сам Спиридон Сабуров
Смело подходит к ней,
Вздергивает плечами,
Просит: “Позвольте вас…”
Оркестр играет печальный
Кавалерийский вальс.
6
Медленный, старый, уездный…
В неком армейском полку
Один капельмейстер безвестный
Так выражал тоску.
“Месяц глядит из-за тучек
В синь — в ночь.
Он был молодой подпоручик.
Она — генеральская дочь.
Сон ему нежный приснился
В синь — в ночь.
Он скромно в любви объяснился,
Она прогнала его прочь”.
Кружатся медленно, плавно,
Динь-дон.
— Я вас увидел недавно, —
Ей говорит Спиридон.
7
Разные сны нам снятся,
Сердце свивают в жгут.
Сны не умеют стесняться —
Мучат, целуют, жгут…
…Снег на полях белеет,
Реки покрыты льдом…
А перед ней на коленях
Бледный стоит Спиридон.
…Страсть в глубине зеленых,
Неотвратимых глаз…
— Федор Ильич Леонов
Может увидеть нас.
Но соблазнитель суровый
Губы в усмешке кривит:
— Этот работник почтовый
Только что мной убит!..
Ах, просыпается Анна,
Дивного страха полна.
В небе светло и стеклянно,
Полная светит луна.
8
Желтых, багровых, бурых
Листьев летит листопад.
Сам Спиридон Сабуров
Влюблен с головы до пят.
Любит с тоской, навечно,
Как в восемнадцать лет.
Хочет, чтоб в тот же вечер
Был для него ответ.
Федор Ильич лениво
В старой бредет дохе.
— Что ж! Одного схоронила,
Нужен другой. Хе-хе!
— Что же вы, Спиридоша,
Прямо как женихи?
В новом пальто, в галошах…
Есть табачок? Хи-хи!..
9
Ждать. Сомневаться. Пытка.
Сердцу нехорошо.
Кто-то идет. Калитка.
Скрипнула. И вошел.
Не рассуждая. Грубо.
Медленно, по-мужски.
Губы впиваются в губы,
Бледные от тоски.
10
Мутно окно за шторой.
Холодно. Нет дождя.
Остановился скорый.
И улетел, гудя.
Холодно. Тихо. Далеко.
Отблеск созвездий потух.
Ветром пахнуло с востока.
Трижды кричит петух.
За сквозняками заборов
Вдаль пролетел мотор…
…Старший сержант Командоров
Медленно входит во двор.
Анне усталой снится
Нетерпеливый звук —
Каменная десница:
Тук. Тук. Тук.
— Кто там?.. — спросила, бледнея.
Руки у бедной дрожат.
Видит — стоит перед нею
Гвардии старший сержант.
1950[23]
Если бы я мог из ста поэтов
Взять по одному стихотворенью
(Большего от нас не остается),
Вышел бы пронзительный поэт.
<…>
Ах, какой бы стал поэт прекрасный
С лирой тихою и громогласной!
Был бы он такой, какого нет.
<…>
Но, конечно, замысел нелеп.Д. Самойлов, «Exegi»
Он читал с придыханием, со своеобразными паузами посреди слова: «Да-лекие огни…», «О-фели-я, ним-фа! Ко-торый раз!». Но это смешно теперь: при этом пришептывал обаятельно.
Поднялся этой ночью
Гагар истошный крик.
Не гуси ль провожали
Ее на материк!..
Нехоженой дорогой
Мы шли совсем одни,
Мы шли на портовые
Далекие огни.
писал я в пародии «Охота на зайца». Мы, впрочем, беспощадны были друг к другу и с удовольствием выискивали слабости. Это называлось «качать воду».
Был холод такой, что даже ром
Приходилось рубить топором…
И заяц уходит за цепи гор… —
Все «слишком» выпирает из поэзии. Спасает от этого самоирония. Нельзя слишком благоговейно относиться к себе.
Меня простит моя страна,
Господь простит мои грехи.
Я лучше всех пилю дрова
И лучше всех пишу стихи.
Оттепели, ералаши,
Разоренные пути…Д. Самойлов
Страдает Лева и от недостатка толпы, хотя и здесь вокруг него постоянно толпятся человек десять.
Вот Копелев Лева сидит одиноко,
Он голый и, может, со сна.
И думает Лева: проклятое море,
Не знает оно ни хрена.
А где-то на Красноармейской прекрасной,
Где нету уже ни стекла4,
Толпа его близких друзей и знакомых
Вдали одиноко росла.
теперь так:
«Так действует на нас худое слово.
Он постепенно отдалил Норцова» —
Так ли здесь все с падежами? Как Вы думаете?
«Он стал искать намека в каждом слове
И не умел унять арапской крови».
(Ревность по моему дому, моя ревность по моему дому, т. е. по полноте одиночества. В последнее время у меня жажда избавляться от мнимостей.)
То ревность по дому, тревогою сердце снедая,
Твердит неустанно: «что делаешь, делай скорее»2.
Что такое «стансы», я не знаю. Но думаю, что это именно они и есть. Так один мой знакомый думал, что сонет это более или менее короткое стихотворение с более или менее неприличным содержанием. Второе стихотворение я Вам не читал.
Начнем с подражанья. И это
Неплохо, когда образец —
Судьба коренного поэта,
Приявшего славный венец.
Терновый, а может, лавровый —
Не в этом, пожалуй что, суть.
Пойдем за старухой суровой,
Открывшей торжественный путь.
И сами почти уже старцы,
За нею на путь становясь,
Напишем суровые стансы
Совсем безо всяких прикрас.
В тех стансах, где каждое слово
Для нас замесила она,
Не надо хорошего слога
И рифма пусть будет бедна.
Зато не с налету, не сдуру,
Не с маху и не на фу-фу,
А трижды сквозь сердце и шкуру
Протаскивать будем строфу.
Великая дань подражанью!
Нужна путеводная нить!
Но можно ли горла дрожанье
И силу ума сочинить?
Пускай по чужому заквасу
В нас будет строка вызревать!
Но можно ли смертному часу
И вечной любви подражать?
Начнем с подражанья. Ведь позже
Придется узнать все равно —
На что мы похожи и гожи
И что нам от бога дано.
Передали ли Вам пластинки? Мою слушайте только вторую сторону. Первую я читаю скверно.
Что остается? Поздний Тютчев?
Казалось, жизнь ложится в масть.
Уже спокоен и невлюбчив.
Но вдруг опять — стихи и страсть…
Что остается? Поздний тоже,
Но, Господа благодаря,
Вдруг упадающий на ложе
В шум платья, листьев, октября…
Что остается? Пушкин поздний…
Какой там поздний!.. Не вчера ль —
Метель, селитры запах грозный,
И страсть, и гибель, и февраль…
Дорогой Давид Самойлович, не напишете ли мне поточнее: 1) когда (и где? у кого?) познакомились Вы с Анной Андреевной? 2) где впервые были опубликованы Ваши стихи «Я вышел ночью на Ордынку»? Ведь они, наверное, печатались до сборника где-нибудь в журнале. 3) не писали ли Вы когда-нибудь об АА в какой-нибудь из своих статей?
Ты рождена воспламенять
Воображение поэтов…1
Пожалуйста, воспламенитесь.
Я не хочу, чтобы Вы искали — но не вспомнится ли Вам нечто ритмоподобное?
Выше, выше, выше,
Вот она на крыше,
На седьмом эта’же
Прыгает, как мяч.
Это откуда-то уперто.
Или напр.:
А на Таврической улице
Мамочка Лялечку ждет.
Где моя милая Лялечка,
Что же она не идет?
Или:
К нам гиппопотам!
Сам — гиппопотам!
Или:
А змеи
Лакеи
Надели ливреи
Шуршат по аллее…
Да, как было бы хорошо жить, если бы верить, что на том свете каждый получит отраду — каждый, кто заслужил. Тогда верилось бы, что ей сейчас отрадно.
Спит, как младенец, в колыбели…
Благослови ее Господь!
на более долгий путь нету сил. Даже по саду еще не хожу, среди любимых деревьев.
У меня одна дорога —
От окна и до порога2,
Вы схватились бы за перо, чтобы заявить, ну, не знаю, куда! — в «Известия», в «Советскую Россию», в «Культуру и жизнь», что, хотя фашисты действительно гнусные ракалии и действительно Великая Отечественная Война совпала с Вашей юностью, но что это — не Ваши стихи и Вы требуете сурового наказания для тех, кто их сочинил и под Вашим именем напечатал. Но не успеваете Вы опустить свое письмо в почтовый ящик, как слышите по радио («Маяк»), что Д. Самойлов удостоен премии «Свобода» (впервые учрежденной) за стихотворение «Двадцатые и роковые», после того, как в столичных советских газетах и журналах на это стихотворение появилось 18 восторженных рецензий, высоко оценивших Ваш патриотизм и поэтическое мастерство.
Двадцатые и роковые!
А также и передовые!
Рассвет в окошки бьет оконные
И перестуки перегонные.
Известия — и все смертельные!
Так что и радости постельные
Не радуют, хоть все мы юные
И даже очень многострунные.
……………..
Война гуляет по Италии…
Фашисты — гнусные ракалии!
После Фета противно поминать о Кривицком, но я очень польщена: ведь это подлец редкостный, подлец с головы до ног, от природы — а не применительно к обстоятельствам… Что же касается его любви к Пастернаку, то она запечатлена мною выразительно и документально — думаю, он это знает и потому и поспешил разразиться своими комплиментами мне1.
…каким сиротливым,
Томительно сладким, безумно счастливым
Я горем в душе опьянен
или
Смолкает зарей отрезвленная птица…
Что касается Симонова, то он, вопреки Кривицкому, действительно пытался покровительствовать Пастернаку. Но Кривицкий быстро это прекратил.
Ты и живых клеймишь людей,
Да и покойников порочишь2.
В Москве успел навестить Слуцкого. Он сам позвонил и пригласил, а в предыдущие месяцы звонил с просьбой не приходить. Ему явно лучше, и разговаривает он в прежнем стиле, т. е. задает вопросы и выдает формулы.
Но живя весьма фартово
Средь обильных рыб и мяс,
Не забудь при этом, Лева,
Уважать народных масс.
Очень мечтаю услыхать Вашу пьесу. Жду также и «Залив» и «Улицу Тооминга». (Отличные оба названия. А как называется пьеса?)
Ни словечка, ни улыбки
Немота.
Но зато дуэт для скрипки
И альта.
И вдруг продолжила:
Ой ли, так ли, дуй ли, вей ли
Все равно.
Ангел Мэри, дуй коктейли
Пей вино…3
Это я Вам не в укор. «Дуэт для скрипки и альта’».
О музее К.И., о посещаемости, о картинах, фотографиях, книгах, об истории литературы, которые сохранил в своих комнатах К.И. — написали т. Демичеву:
(И снисхожденья вашего
Не жду и не теряю)1.
Я слышал то, что слышать мог:
Баянов русских мощный слог,
И барабанный гром эпох,
И музы мужественной вздох.
Мы шли, ломая бурелом,
Порою, падая челом.
И вы услышите потом
Тот гул, которым мы живем.
1 Пометка Л.К.: получено 22.8.81.
Ушел от иудеев, но не стал
За то милее россиянам.
По-иудейски трезвым быть устал
И по-российски пьяным.
Кроме того, не знаю уж, как у Вас в Пярну, а у нас — погода подлая. Иначе не назовешь. И тоже как будто мстит за что-то — вероятно, за то, что в конце марта — в начале апреля на минутку наступило лето. А теперь ветер, дождь и холод.
…Человеческая глупость
Безысходна, величава, бесконечна.
Блок
Что глупость ветрена и зла.
Пушкин
Когда Галя по телефону произнесла это имя — я впервые за много лет вспомнила, что были у меня такие строчки… Разумеется, никакого сходства, кроме совпадения в имени… Спасибо! Все это было неожиданно и удивительно. Будьте здоровы.
Однажды ты проснулся
И вспомнил невпопад,
Как он рыдал и гнулся,
В ногах валяясь, сад.
И клики электричек,
И немоту моста,
И имя «Беатриче»,
Обжегшее уста…
и это еще не характеристика.
Коня на скаку остановит,
В горящую избу войдет!2 —
Прекрасны Ваши стихи в «Огоньке». Все хороши, но — тоже безо всякой причины! — меня более всех тронули: «Дождь», «Три отрывка», «Алфонсасу Малдонису», «В памяти угасла строчка», «Вспоминай про звезды неба». Удивительные стихи. Даже для Вас!
Потому что нет причины
Отвлекаться на пустое1.
и это кроме журналов и писем!
Чтенье, чтенье, чтенье
Без конца и краю4, —
Рада известию о «Вести» № 1. (Выйдет ли № 2 — там предполагался мой «Процесс исключения»?) Надеюсь № 1 — прочесть. Но вот Вы радуетесь «Москве — Петушкам», а я эту книгу сколько раз ни пробовала читать — не могу. Скучно, не продраться. Наверное, я не права, но я не могу.
И спящая рука твоя
Еще моя, еще живая5.
Быть опасной стервой весьма небезопасно, и хотя настоящая мясорубка меня миновала («И до самого края доведши, / Почему-то оставили там» — сказала Ахматова2), но и не настоящая — перемолола. В 20 лет я побывала в тюрьме и в ссылке — правда, легких… Да что я о себе! Куда денешься от памяти о Катыни? О Праге? От миллионов вымерзших в тундре крестьян? От трупов, сложенных в земле валетом (после расстрелов?).
Обшарпаны стены,
Топтун у ворот.
Опасная стерва
В том доме живет1.
(…)
Два друга у меня, с которыми делю я
Волнения и страсти жизненной игры.
Совместно радуясь и вместе негодуя,
Справляем юности безумные пиры.
Один из нас отбросил пылкие мечтанья,
Туманной тени грез его не ищет ум.
Опора наша в нем, в его самобладаньи,
В суровой глубине его правдивых дум.
Другой мой лучший друг безумец и мечтатель,
Прелестных глаз и чудных губок обожатель,
Он юность размышленью посвятил.
Ему дороже всяких развлечений
Святые недра увлекательных учений
О всех системах неизведанных светил.
Я третий. Фантазер, гордец честолюбивый,
Неведомый певец непризнанных стихов,
Всегда влюбленный и слезливый,
Для радостных минут отдать себя готов.
Виденья светлых муз одна моя отрада,
Созвучия стихов я рад всегда впивать.
За песни, за мои мне взор любви награда,
За звуки нежных слов готов я обожать.
12. Х. До сих пор я не писал ничего о внутреннем и внешнем политическом положении нашей страны и всего мира, считая это не входящим в задачи дневника, поразмыслив же, я решил, что был похож на крота, ничего не видящего вокруг. С сегодняшнего дня я постараюсь заносить в дневник важнейшие политические события, оценивая их со своей точки зрения. Таким образом, мой дневник явится со временем и довольно интересным с исторической стороны произведением. Постольку, поскольку целью его является оценка самого себя и создание автобиографической повести, я должен дать не только свои переживания и мысли, но и эпоху, и великих людей, и общество моего времени.
В гирлянды слов вплетаю как цветы
Я о тебе прекрасные мечты.
В моей груди всегда рождаешь ты
Могучий дух любви и чистоты.
Тебя люблю как тайны юных грез,
Взлелеянных под шепоты берез.
Ты вся чиста как жемчуг детских слез,
Как лепестки моих любимых роз.
В тебе одной прекрасен светлый мир,
Тебе одной моих звучанье лир,
Ты идеал, ты счастье, ты кумир,
С тобой хочу свершить безумья пир.
У ног твоих готов я век лежать
И лишь “люблю” смиренно повторять.
Тебя одну безмолвно созерцать
И не желать, не думать и не ждать.
И выливать игру страстей моих
В витанье звуков, в заунывный стих.
30. II. (…) Я осмелился поднять голос против самодурства химички. (…) Сообщаю кратко, т. к. хочется спать.
Замолкнули взволнованные губы.
Ушел поэт, страдалец, человек.
Он выпил как громокипящий кубок
Свой пьяный грезами и вдохновенный век.
Михаил Пришвин, рассуждая о соотношении образа жизни и творчества, акцент делал на качестве своего поведения как главном условии появления "прочных вещей".Михаил Пришвин, рассуждая о соотношении образа жизни и творчества, акцент делал на качестве своего поведения как главном условии появления "прочных вещей". Независимо от Пришвина Лидия Чуковская в письме к Давиду Самойлову от 4–5 марта 1978 года утверждала, что "правильный образ жизни для каждого — свой" ("Знамя", 2003, № 5). Сам Самойлов неоднократно размышлял на данную тему. Он не только отмечал собственную приверженность к удовольствиям, к "физической" жизни, но и считал, что эта "слабость" — единственное условие, позволяющее ему считать себя поэтом (письмо Л.Чуковской // "Знамя", 2003, № 6).
Независимо от Пришвина Лидия Чуковская в письме к Давиду Самойлову от 4–5 марта 1978 года утверждала, что "правильный образ жизни для каждого — свой" ("Знамя", 2003, № 5). Сам Самойлов неоднократно размышлял на данную тему. Он не только отмечал собственную приверженность к удовольствиям, к "физической" жизни, но и считал, что эта "слабость" — единственное условие, позволяющее ему считать себя поэтом (письмо Л.Чуковской от середины августа 1979 года // "Знамя", 2003, № 6).
("Знамя", 2003, № 6)
Ушёл от иудеев, но не стал
За то милее россиянам.
По-иудейски трезвым быть устал
И по-российски пьяным.
При огромном с в е ж е м войске (разрядка моя. — Ю. П.).
Я б хотел быть маркитантом
Однако такое количество денег не мешало Грибанову после окончания работы соблюдать следующий ритуал: "Я шёл пешком, минуя улицу Горького, где находился Коктейль-холл, и заглядывал туда, зная точно, что обязательно застану там, несмотря на позднее ночное время, кого-нибудь из друзей или просто знакомых".
Не та беда, Борис Грибанов,
Что родился ты не от панов,
Что вполовину ты еврей
И чином не архиерей,
Что слава — ветхая заплата.
Беда, что денег маловато.
Если раньше — в годы "сталинщины" и "застоя" — подобные штучки звучали в специфических компаниях, в кабаках и т. д., то теперь эти пошлости — один из главных китов телевидения и "Русского радио" (понимаю, шутки ради так его назвали). Более того, за сей "тяжёлый" труд Государственные и прочие премии дают, в советники по культуре назначают и гениями обзывают. А если случится у такого "смехача" неприятность, джип угонят, например, то все каналы телевидения эту новость обсуждают, вся страна эту "трагедию" переживает и джип, конечно, возвращают бедному владельцу. У Давида Самойлова джипа не было, он, напомню, имел всего лишь дом в Пярну и пятикомнатную квартиру в Москве.
А это кто же? — Слуцкий Боба,
А это кто? — Самойлов Дезик,
И рыжие мы с Бобой оба,
И свой у каждого обрезик.
Прошел Самойлов, пулеметчик, а затем комвзвода разведки, от Вязьмы до Берлина. За время войны почти не писал: не до этого было.
В эту пору мы держали
Оборону под деревней Подвой.
На земле холодной и болотной
С пулеметом я лежал своим.
На "втором перевале" в жизни и творчестве поэта (1960-75) были написаны самые лучшие его вещи в теме Великой Отечественной войны: "Сороковые", "Старик Державин", "Перебирая наши даты", "Слава богу! Слава богу…" и др. Именно эти стихи сделали Самойлова известным поэтом, с этим поэтическим активом прежде всего вошел он в поэзию наших лет.
И это все в меня запало
И лишь потом во мне очнулось!..
Это "потом" совпало со "вторым перевалом" в жизни Давида Самойлова:
Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал.
…………………………………
Взял один перевал, одолею второй…
"Где бы, — пишет Евгений Евтушенко, — ни звучала эта строфа — на вечере поэзии из уст самого поэта, или на концерте художественной самодеятельности, или в Театре на Таганке, или в глубине нашей памяти, — за ней сразу встает Время. А ведь это только четыре строчки!"
Сороковые, роковые,
Свинцовые, пороховые…
Война гуляет по России,
А мы такие молодые!
Я вспоминаю Павла, Мишу,
Илью, Бориса, Николая.
Я сам теперь от них завишу,
Того порою не желая.
Они шумели буйным лесом,
В них были вера и доверье.
А их повыбило железом,
И леса нет — одни деревья.
("Перебирая наши даты…")Сделаю некоторые пояснения: Павел — это Коган, Миша — Кульчицкий, Илья — Лапшин (в ИФЛИ не учился, но писал стихи), фамилия Бориса — Смоленский, Николая — Майоров. Майоров посещал поэтический семинар И.Л.Сельвинского, куда был зачислен перешедший в Литинститут Давид Самойлов — Дезик, как ласково называли его друзья и родители.
А сейчас я познакомлю вас, уважаемые читатели, с неизвестным вам стихотворением Д.Самойлова, которое около сорока лет распространялось в списках. Знали его фактически единицы, о нем никто не говорил, не писал, как будто его и не было в природе. Даже в статьях о Самойлове, принадлежащих перу таких серьезных и объективных исследователей современной поэзии, как Сергей Чупринин и Игорь Шайтанов, даже в книге Вадима Баевского "Поэт и его поколение" (1986) нет и намека на стихотворение "Если вычеркнуть войну…". И что более странно: этого стихотворения нет ни в одном из прижизненных самойловских сборников, ибо, с точки зрения официальной идеологии, оно было "крамольным" от начала до конца. Может быть, и сам Самойлов, не желая портить отношений с цензурой и литначальством, не включал это стихотворение в рукописи своих книг…
До свидания, память,
До свиданья, война,
До свидания, камень,
И да будет волна!
— ничего не вышло.
Эти строки, по странной случайности, "прошли", а вот из стихотворения Семена Гудзенко "Я был пехотой в поле чистом…" (1946) цензура вычеркнула две строки:
В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
Где смерть, как тень, тащилась по пятам,
Такими мы счастливыми бывали,
Такой свободой бурною дышали,
Что внуки позавидовали б нам.
Об этом после Самойлова написали и прошедший войну Борис Слуцкий:
С какой свободой я дружил —
Ты памяти не тронь…
и Александр Межиров, чувствующий, как он сам признался, "лютую тоску по той войне":
Хорошо было на войне.
С тех пор
Так прекрасно не было мне, —
и Евтушенко — мальчик в военные годы:
Муза тоже там жила,
Настоящая, живая.
С ней была не тяжела
Тишина сторожевая,
Потому что в дни потерь,
На горючем пепелище,
Пела чаще, чем теперь,
Вдохновеннее и чище, —
љљљљљљљљљљљљсчастием не врать… -
Война была несчастьем для народа,
а для поэтов —
Написанное на рубеже 50-60-х годов, стихотворение впервые было опубликовано в 1990 году в журнале "Юность" (#5) без указания фамилии публикатора (Самойлов уже три месяца как умер), с произвольно-неоправданной правкой (то ли цензор постарался, то ли редактор перестраховался!) в предпоследней строфе: вместо слова "правота" дали слово "красота", а резкое слово "низость" заменили на обтекаемое "слабость". Ну и замена, скажу я вам!
Если вычеркнуть войну,
Что останется — не густо.
Небогатое искусство
Бередить свою вину.
Что еще? Самообман,
Позже ставший формой страха.
Мудрость — что своя рубаха
Ближе к телу. И туман…
Нет, не вычеркнуть войну.
Ведь она для поколенья —
Что-то вроде искупленья
За себя и за страну.
Простота ее начал,
Быт жестокий и спартанский,
Словно доблестью гражданской,
Нас невольно отмечал.
Если спросят нас гонцы,
Как вы жили, чем вы жили?
Мы помалкиваем или
Кажем шрамы и рубцы.
Словно может нас спасти
От упреков и досады
Правота одной десятой,
Низость прочих девяти.
Ведь из наших сорока
Было лишь четыре года,
Где прекрасная свобода
Нам, как смерть, была близка.
Уж не отсюда ли финальные строки "Книжного бума" Андрея Вознесенского:
Шуберт Франц не сочиняет —
Как поется, так поет.
Он себя не подчиняет,
Он себя не продает.
Да не о Шуберте написал Самойлов, а о поэтах наших времен…
Ахматова не продается,
Не продается Пастернак.
И далее следуют строки, изымавшиеся цензурой в течение многих лет:
А на колокольне, уставленной в зарю,
Весело, весело молодому звонарю.
Он по сизой заре
Распугал сизарей.
А один из фактов пушкинской биографии (невозможность выехать в течение трех осенних месяцев 1830 года из Болдина ввиду эпидемии холеры) стал для Самойлова предлогом, чтобы в начале стихотворения "Болдинская осень":
— А, может, и вовсе не надо царей?
— Может, так проживем, безо всяких царей?
Что хошь — твори!
Что хошь — говори!
Сами себе — цари,
Сами — государи…
дать не только характерные приметы 1961 года ("хрущевская оттепель" уже сменилась "заморозками"), но и утвердить мысль о несгибаемой воле поэтов в условиях политической несвободы. Такой Самойлов вряд ли всем известен…
Везде холера, всюду карантины,
И отпущенья вскорости не жди… —
и в конце его:
Благодаренье богу — ты свободен,
В России, в Болдине, в карантине… —
Очевидно, прибалтийский пейзаж — даже в непогоду — приносил поэту ощущение легкости и жизненной свободы:
Я сделал свой выбор.
Я выбрал залив,
Тревоги и беды от нас отдалив,
А воды и небо приблизив.
Я сделал свой выбор и вызов.
Здесь, в Пярну, поэта не оставляли элегические мысли о конечности земного бытия:
Что за радость! Непогоды!
Жизнь на грани дня и тьмы,
Где-то около природа,
Где-то около судьбы.
23 февраля 1990 года в Таллинне, на юбилейном вечере Пастернака, едва завершив речь, Самойлов скончался. "Третий перевал" закончился.
Рассвет, рассвет. Начало дня.
Но это будет без меня.
Еще напишут о высоком искусстве Самойлова как поэта-живописца:
Люблю обычные слова,
Как неизведанные страны,
Они понятны лишь сперва,
Потом значенья их туманны.
Их протирают, как стекло,
И в этом наше ремесло.
Эти строки надо увидеть: форма красного листа, вертикального по отношению к поверхности земли, напоминает форму человеческого сердца, а красные листики куста, находящиеся в горизонтальном положении, схожи по форме с полураскрытыми устами.
Внезапно в зелень вкрался красный лист,
Как будто сердце леса обнажилось,
Готовое на муку и на риск.
Внезапно в чаще вспыхнул красный куст,
Как будто бы на нем расположилось
Две тысячи полураскрытых уст.
Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке BooksCafe.Net
Оставить отзыв о книге
Все книги автора