Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке BooksCafe.Net
Все книги автора
Эта же книга в других форматах
Приятного чтения!
- И. В. Фоменко. О феномене «Москвы–Петушков»: Вместо предисловия
- … И «МОСКВА–ПЕТУШКИ»
- О ЧЕМ «МОСКВА–ПЕТУШКИ»
- В. И. Тюпа, Е. И. Ляхова. Эстетическая модальность прозаической поэмы Вен. Ерофеева
- Анна Комароми. Карнавал и то, что за ним: стратегии пародии в поэме Вен. Ерофеева «Москва–Петушки»
- Т. Г. Ивлева. Соносфера[80] поэмы Вен. Ерофеева «Москва–Петушки»
- Ю. Б. Орлицкий. «Москва–Петушки» как ритмическое целое. Опыт интерпретации
- Н. А. Веселова. Веничка, Веня, Венедикт Ерофеев: парадигма имени
- Н. И. Ищук-Фадеева. «Тошнота» как факт русского самосознания. Статья вторая[104]
- И. А. Калинин. Бабник vеrsus Утопист
- А. Е. Яблоков. От вокзала до вокзала, или Московская одиссея Венички Ерофеева
- Е. А. Козицкая. Путь к смерти и ее смысл в поэме Вен. Ерофеева «Москва–Петушки»
- Н. С. Павлова, С. Н. Бройтман. Финал романа Вен. Ерофеева «Москва–Петушки»
- «МОСКВА–ПЕТУШКИ» И …
- ПУБЛИКАЦИИ
- Сноски
Ерофеев создает ощущение болезненного, патологического состояния мира, общества, человека. Герой, диагностирующий себе лихорадку, предчувствует крушение мира: «Что-то неладное в мире. Какая-то гниль во всем королевстве и у всех мозги набекрень» (с.156). Эта шекспировская реминисценция позволяет обнаружить второй пласт рамочного конфликта: герои стремятся обрести спасение не только в вине, но в решении вечных всеобщих и собственно русских вопросов. Рама служит средством представления путей обретения этих истин во вставных рассказах, анекдотах, сказах, историях и притчах героев. Черноусый строит глобальную модель становления русской демократии как набирающего силу на каждом этапе российской истории пьянства: «…рыжие люди выпьют, — обязательно покраснеют» (с.94). История «покраснения» России в трактовке Черноусого достаточна строга и логична: если «лишнего человека» Онегина с брусничной воды понос пробирал, то честные люди «между лафитом и клико» рождали декабризм. Томный, небритый, вынутый из канавы Мусоргский пишет знаковую «Хованщину», которая знаменует возникновение разночинского этапа, давшего начало дебошу и хованщине и т. д. История революционного движения в России, приведшего ее на грань вымирания и деградации, абсолютизируется и воспринимается как зловещая закономерность, как «порочный круг бытия» (с.99), который «душит за горло» (с.99). Таким образом, «покраснение» России не могло и не привело ее к спасению.
…Я здесь удержан
Отчаяньем, воспоминаньем страшным…
<…>И благодатным ядом этой чаши…
«Уже давно хочет народиться антихрист, но не может, потому что должен родиться сверхъестественным образом; а в мире нашем все устроено всемогущим так, что совершается все в естественном порядке, и потому ему никакие силы, сын мой, не помогут прорваться в мир. Но земля наша — прах перед создателем. Она по его законам должна разрушаться, и с каждым днем законы природы будут становиться слабее и от того границы, удерживающее сверхъестественное, приступнее».[40]Ерофеев еще в начале поэмы откликается на эту цитату:
«Все так. Все на свете должно происходить медленно и неправильно, чтобы не сумел загордиться человек, чтобы человек был грустен и растерян» (с. 37), — и строит мир, в котором все происходит медленно и неправильно, все границы приступны, и сверхъестественное неудержимо заполняет последние страницы поэмы. Не случайно ревизора «на петушинской ветке никто не боится». Гоголевская по духу ситуация всеобщего страха, когда «безбилетники бежали сквозь вагоны паническими стадами, увлекая за собой даже тех, кто с билетом», — в прошлом. Теперь «хор Эринний бежал обратно, со стороны головного вагона, сумбурным стадом. Все заклубилось», потому что мир без границ обращается в хаос, в торжество разрушительных сил, «поезд „Москва–Петушки“ летит под откос».Таким образом, при анализе обнаруживается, что комплекс мотивов «мертвых душ» имплицитно присутствует в «Москве–Петушках». Вен. Ерофеев развивает в своем произведении тенденции гоголевской поэтики, доводя их до логического предела.
— …баба моя, Матрена, — хииитрая баба — иии!«Серебряный голубь»
— И-и-и-и-и, — заверещал молодой Митрич, — какой дяденька, какой хитрый дяденька…«Москва–Петушки»
«А я буду тем самым медником: Сухоруковым; ты, конечно, слыхал обо мне: Сухоруковых знают все: и в Чмари, и Козликах, и в Петушках.Петушки, как видим, предстают в «Серебряном голубе» местом, на которое распространяется влияние секты «голубей», чей «штаб» базируется в городе со зловещим названием Лихов.
Петр вспомнил вывеску, что на Лиховской площади, где жирными было выведено буквами „Сухоруков“» (с. 355).[41]
«— Черт бы побрал медника!В «алкогольной» поэме «Москва–Петушки», созданной усердным читателем и почитателем Андрея Белого Венедиктом Ерофеевым в 1969 году, ситуация «Серебряного голубя» вывернута наизнанку: у Ерофеева главный герой пытается на электричке бежать из дьявольской Москвы в благословенные Петушки.
Подходя к кассе, Дарьяльский видел, что она заперта.
— Когда же поезд?
— Э-э, барин, поезд ушел, тово более часу!..
— Когда следующий — в Москву?
— Только завтра <…>
А подкрадывался вечер; и все Петр сидел тут, отхлебывал пиво — золотое пиво, запекавшееся пеной у него на усах» (с. 394–395).
«Они приближались с четырех сторон, поодиночке. Подошли и обступили с тяжелым сопением <…> дверь подъезда внизу медленно приотворилась и не затворялась мгновений пять <…> А этих четверых я уже увидел — они подымались с последнего этажа <…> Они даже не дали себе отдышаться — и с последней ступеньки бросились меня душить, сразу пятью или шестью руками; я, как мог, отцеплял их руки и защищал свое горло, как мог <…>Эта сцена почти наверняка восходит к финальным страницам «Серебряного голубя», описывающим, как четверо сектантов под предводительством Сухорукова убивают Дарьяльского:
— Зачем-зачем?.. зачем-зачем-зачем?.. — бормотал я
<…> и с тех пор я не приходил в сознание и никогда не приду».[43]
«Петр видел, как медленно открывалась дверь и как большое темное пятно, топотавшее восемью ногами, вдвинулось в комнату <…>Возможно, что к «Серебряному голубю» (хотя, скорее всего, — не только к нему) восходит и знаменитый финальный парадокс «Москвы–Петушков»: ангелы, на протяжении поэмы сопровождавшие главного героя в его скитаниях, оказываются носителями злого, дьявольского начала: «И ангелы засмеялись <…> Это позорные твари, теперь я знаю».[46] Напомним, что и в романе Андрея Белого персонажи, первоначально предстающие носителями едва ли не святости (столяр Кудеяров) в итоге оборачиваются едва ли не прислужниками сатаны.
— За что вы это, братцы, меня?
<…>
— Веревку!..
— Где она?..
— Давни ошшо..
„Ту-ту-ту“, — топотали в темноте ноги;[44] и перестали топотать; в глубоком безмолвии[45] тяжелые слышались вздохи четырех сутулых, плечо в плечо сросшихся спин над каким-то предметом <…> он отошел; он больше не возвращался» (410–411, 412).
Выходит Василий Иванович из бани. Голова у него обмотана полотенцем. Петька говорит: «Василий Иванович, ну вы прямо как Джавахарлал Неру!» А Василий Иванович отвечает: «Ну, во первых, не Неру, а Нюру, а во-вторых, Петька, не твое собачье дело, кого я там джавахарлал».Советский анекдот
«„В мире пропагандных фикций и рекламных вывертов — откуда столько самодовольства?“ Я шел в Гарлем и пожал плечами: „Откуда? Игрушки идеологов монополий, марионетки пушечных королей — откуда у них такой аппетит?“» [58]Существенно, что путешествие Венички по Америке явно фантастично: подобно всем простым советским гражданам, Веничка не имел возможности ездить за границу.[59] Его представление об Америке создается из клише официального мифа о Западе.
«У нас <…> граница — это не фикция и не эмблема, потому что по одну сторону границы говорят на русском и больше пьют, а по другую — меньше пьют и говорят на нерусском <…>Неопределенность представлений («говорят на нерусском») обращения с мифическими элементами у Ерофеева (здесь — западно-европейские страны) и является частью сказового образа русского обывателя. Питье снижает традицию эпической поэзии до уровня обычного советского алкоголика.
А там? Какие там могут быть границы, если все одинаково пьют и все говорят не по-русски?» (с.81–82)
«— Да, мы знаем, что тяжело, — пропели ангелы. — А ты походи, легче будет, а через полчаса магазин откроется: водка там с девяти, правда, а красненького сразу дадут…Комичность диалога усиливается повтором деталей, непосредственно относящихся к питью и физическому состоянию вина. Ясно, что именно это наиболее важно для Венички.
— Красненького?
— Красненького, — нараспев повторили ангелы Господни.
— Холодненького?
— Холодненького, конечно…
О, как я стал взволнован!..» (с.19)
«— …И будет добро и красота, и все будет хорошо, и все будут хорошие, и кроме добра и красоты ничего не будет, и сольются в поцелуе…Исходный повтор возвышенных слов «добро и красота» комически отражается в повторе фраз с сексуальной семантикой, возбуждающих Семеныча больше философско-религиозных тем. Веничка эксплуатирует восприятие простаком Семенычем символических образов как физически реальных возможностей, сам повторяя и подчеркивая возбуждающие фразы. В своем предисловии к рассказу Веничка упоминает не только различные библейские мотивы (из Ветхого Завета, Евангелия и Откровения), но и античные (Диоген), литературные (Шехерезада, Фауст) и политические образы и мотивы (Третий Рейх, Пятая Республика, Семнадцатый Съезд). Пестрая поверхностная смесь служит примером идеологически безразличного восприятия этих элементов.
— Сольются в поцелуе?.. — заерзал Семеныч, уже в нетерпении…
— Да! И сольются в поцелуе мучитель и жертва; и злоба, и помысел, и расчет покинут сердца, и женщина…
— Женщина!! — затрепетал Семеныч. — Что? Что женщина?!!!..
— И женщина Востока сбросит с себя паранджу! Окончательно сбросит с себя паранджу угнетенная женщина Востока! И возляжет…
— Возляжет?!! — тут он задергался. — Возляжет?!!
— Да. И возляжет волк рядом с агнцем, и ни одна слеза не прольется, и кавалеры выберут себе барышень — кому какая нравится!
— О-о-о-о! — застонал Семеныч. — Скоро ли сие? Скоро ли будет?..» (с.85–86)
«А Абба Эбан и Моше Даян с языка у них не сходили. Приходят они утром с блядок, например, и один у другого спрашивает: „Ну как? Нинка из 13-й комнаты даян эбан?“ А тот отвечает с самодовольной усмешкою: „Куда ж она, падла, денется? Конечно, даян!“» (с.33).Ерофеев карнавализировал этих анти-героев советской печати, не обращая внимания на их политическую одиозность. Более того, он пародирует советский миф идеологически сознательного и единого народа. Веничкины подчиненные заимствуют имена Эбана и Даяна для собственных шуток в карнавальном духе без идеологических оттенков.
«Там в центре поэмы, если, конечно, отбросить в сторону все эти благоуханные плеча и неозаренные туманы и розовые башни в дымных ризах, там в центре поэмы лирический персонаж, уволенный с работы за пьянку, блядки и прогулы» (с.33).Веничка опять смешивает ссылки, беря материал не только из «Соловьиного сада» но и из других стихов Блока, и, возможно, Сологуба.[64] Создание неопределенно-туманного «общего духа» производит впечатление, что произносящий эти слова — самоучка с претензиями, каких немало среди алкоголиков.[65] Подражание неформальной разговорной речи с ее настоятельными обращениями к слушателям и необязательными повторами, усиливает эффект сказа: «А потом (слушайте), а потом…», «Я сказал им: „Очень своевременная книга“, — сказал» (с.33). Сказ усиливает мощность впечатление упрощенного восприятия культуры. В карнавальном же духе рабочие, вдохновленные собственным просвещением, пьют одеколон «Свежесть».
«— Значит, ты считаешь, что ситуация назрела?Так же карнавализируются пленумы, прения и декреты. «Съезд победителей» является одним из таких примеров: «Все выступавшие были в лоскут пьяны, все мололи одно и то же: Максимилиан Робеспьер, Оливер Кромвель, Соня Перовская, Вера Засулич, карательные отряды из Петушков, война с Норвегией, и опять Соня Перовская и Вера Засулич…» (с.89). Употребление разговорной речи («в лоскут пьяны») поддерживает впечатление неофициального обращения с легендарными фигурами, пока небрежное совмещение различных легендарных фигур уравнивает и снижает их значение.[67] Немотивированное добавление злободневного элемента — война с Норвегией — усиливает индивидуальность и игровую природу описания.[68]
— А кто ее знает? Я, как немножко выпью, мне кажется, что назрела; а как начинает хмель проходить — нет, думаю, еще не назрела, рано еще браться за оружие…» (с.88)
«— Ты едешь в Петушки, В город, где ни зимой, ни летом не отцветает и так далее?.. Где..В этой сцене, сочетание поэтических и грубых оттенков является злым издевательством, и повтор сочных фраз кажется лишь стоическим противостоянием. Образы «Неутешного горя» Крамского (с.105–106), Антона Чехова, Фридриха Шиллера и тайного советника Гете (с.108), появлявшиеся раньше в веселых контекстах, здесь придают мощность чувству утраты, запутанности и страха.
— Да. Где ни зимой, ни летом не отцветает и так далее.
— Где твоя паскуда валяется в жасмине и виссоне и птички порхают над ней и лобзают ее, куда им вздумается.
— Да. Куда им вздумается» (с.100).
И от земли до крайних звезд
Все безответен и поныне
Глас вопиющего в пустыне,
Души отчаянный протест?
Ф. И. Тютчев
И от земли до крайних звезд
Все безответен и поныне
Глас вопиющего в пустыне,
Души отчаянный протест.
Silentium!
«И тогда я понял, где корыто и свиньи,Надо отметить, что подобный межглавный перенос в русской прозе, даже новейшей, использовался крайне редко; наиболее очевидная аналогия здесь — межстрофный перенос опять-таки в поэзии, применявшийся еще с начала 19 века.
8
а где терновый венец, и гвозди, и мука».
ТОШНО, безл., в знач. сказ. (с. разг.).
1. Мучительно, тяжело, тоскливо. Т. на сердце. 2. с неопр. Противно, отвратительно. Т. смотреть на него.С. И. Ожегов. «Словарь русского языка»
ТОШНО,безл., в знач. сказуемого, кому-чему. 1. Тошнит кого-н., дурно кому-н., (с. устар., обл.). 2. перен. Тяжело, несносно, мучительно, тоскливо (с. разг.).
Ах, няня, няня, я тоскую, мне тошно, милая моя: я плакать, я рыдать готова! Пушкин.
Как бывает жить ни тошно, а умирать еще тошней. Крылов.
Мне вовсе не тошно и не тяжело здесь. Тургенев.
Тошно, грустно было на сердце. Кольцов.
3. перен., с инф. Противно что-н. делать (с. разг.) Т. смотреть на его безделье и пошлость.«Толковый словарь русского языка» под ред. Д. Н. Ушакова
НЕ НАХОДИТЬ МЕСТА от чего. Быть в состоянии крайнего беспокойства, волнения, тревоги. Мысли ее туманились. Она вспомнила, как любила, ждала кого—то, и любовь эта возвращалась, и она не могла найти себе места оттоскик прошлому, от жалости к себе, от нежности к тому, кого она, казалось, так долго любила. Бунин. При дороге.«Фразеологический словарь русского языка» под ред. А. И. Молоткова. М., 1978. С. 270
Влюбленность вновь открывает двери к совершенству.З. Фрейд
Любовь — это форма самоубийства.Ж. Лакан
Секс вполне стоит смерти.М. Фуко
«Граждане, которые идут на Стромынку!
Прощайте! Прощайте! Уезжаем, так сказать, из пределов столицы! Прощайте! Не увидимся никогда — и слава богу!»Вен. Ерофеев «Записки психопата»
«И, весь в синих молниях, Господь мне ответил:В то же время последнее замечание героя достаточно двусмысленно и заставляет вспомнить о других его высказываниях, где он решительно отграничивает себя от людей, выражая свое неприятие этого мира. «Да брось ты, — отмахнулся я и от себя, — разве суета мне твоя нужна? Люди разве твои нужны? Ведь вот Искупитель даже, и даже Маме своей родной, и то говорил: „Что мне до тебя“? А уж тем более мне <курсив наш. — Е.К.> — что мне до этих суетящихся и постылых?» (с. 19). «Ну, конечно, все они считают меня дурным человеком» (с. 25). «Вот что дали мне люди взамен того, по чему тоскует душа» (с. 26). «Зато у моего народа — какие глаза! <…> Полное отсутствие всякого смысла — но зато какая мощь!» (с. 28). «И смотрят мне в глаза, смотрят с упреком, смотрят с ожесточением людей, не могущих постигнуть какую-то заключенную во мне тайну» (с. 29). «Я оглянулся — пассажиры поезда „Москва–Петушки“ сидели по своим местам и грязно улыбались» (с. 95). Люди иронически именуются «публикой» или даже «трезвой публикой» (глава «85-й километр — Орехово-Зуево»), «стадом» («Дрезна–85-й километр»), «палачами» («Москва. Ресторан Курского вокзала»). Даже помня о «золотом сердце» героя и органически присущей ему христианской любви-жалости к ближнему («Бог, умирая на кресте, заповедовал нам жалость, а зубоскальства он нам не заповедовал. Жалость и любовь к миру — едины» — с. 74), сложно расценить приведенные высказывания как выражение желания пожертвовать ради таких людей жизнью: для этого надо быть богочеловеком, «сверхчеловеком», каковым Веничка, по собственному признанию, не является (с. 20).
— А для чего нужны стигматы святой Терезе? Они ведь ей тоже не нужны. Но они ей желанны.
— Вот-вот! — отвечал я в восторге. — Вот и мне, и мне тоже — желанно мне это, но ничуть не нужно!» (с. 26).
«Боже милостивый, сделай так, чтобы с ним ничего не случилось и никогда ничего не случалось!..Этой главе в тексте поэмы непосредственно предшествует «Никольское — Салтыковская», где Веничка впервые открыто сравнивает себя с детьми-жертвами:[142] «Но почему же смущаются ангелы…? <…> Что ж они думают? Что <…> меня, сонного, удавят, как мальчика, или зарежут, как девочку?» (с. 39). Испытывая «скорбь и страх», Веничка в то же время начинает осознавать смысл своего движения к гибели, цель которого в конечном итоге — заменить, заместить собой ребенка-Спасителя, подвергающегося опасности, отвести от него смерть. «Я не утверждаю, что мне — теперь — истина уже известна или что я вплотную к ней подошел. Вовсе нет. Но я уже на такое расстояние к ней подошел, с которого ее удобнее всего рассмотреть.
Сделай так, Господь, чтобы он, даже если и упал бы с крыльца или печки, не сломал бы ни руки своей, ни ноги. Если нож или бритва попадутся ему на глаза — пусть он ими не играет, найди ему другие игрушки, Господь. Если мать его затопит печку <…> оттащи его в сторону, если сможешь. <…> Ты … знаешь что, мальчик? Ты не умирай…» («Салтыковская — Кучино», с. 42).
Вся песня — бытовая зарисовка, где образ Вени (Венечки — так у Майка) соотнесен с единственной характеристикой — пьянством: он разливает самогон, а в одиннадцать идет в магазин (заметим, что последнее соотносится с ерофеевским пассажем: «О, самое бессильное и позорное время в жизни моего народа — время от рассвета до открытия магазинов! <…> Иди, Веничка, иди»[167]). Таким образом, первый — по хронологии — из рассматриваемых текстов затрагивает самую очевидную грань образа ерофеевского Венички: он — пьяница. Лирический субъект в этой песне куда как сложнее: он читает «продвинутый» англоязычный музыкальный журнал, общается по телефону с «какой-то мадам», наконец, рефлексирует по поводу своего состояния — боится спать и боится жить. «Примитивные» Вера и Веня — лишь фон, который должен подчеркнуть одиночество лирического субъекта.
Я сижу в сортире и читаю «Rolling Stone»,
Венечка на кухне разливает самогон,
Вера спит на чердаке, хотя орет магнитофон.
Ее давно пора будить, но это будет моветон.
<…>
Часы пробили ровно одиннадцать часов.
Венечка взял сумку с тарой и, без лишних слов,
Одел мой старый макинтош и тотчас был таков.
Вера слезла с чердака, чтоб сварить нам плов.[166]
Теперь лирический субъект уже не циник, а грустный романтик. И в связи с переменой настроения лирического «я» меняется и семантика ерофеевского образа — словно хэппи-эндом достраивается ситуация поэмы Ерофеева. Судите сами — Веня добрался в пригород, в заветные Петушки, где обрел то, к чему стремился — обрел любовь, обрел свою, в майковском изводе, Веру (веру!).
Ночь нежна. Свет свечей качает отражение стен.
Диско грохочет у меня в ушах, но мне не грозит этот плен.
Я ставлю другую пластинку и подливаю себе вино.
В соседней комнате Верочка с Веней. Они ушли туда уже давно.
И я печально улыбаюсь их любви, такой простой и такой земной.
И в который раз призрак Сладкой N встает передо мной.
и т. д.
В который раз пьем с утра.
Что делать на даче, коль такая жара?
Минуты текут, как года,
И водка со льда пьется как вода.
И, конечно, мы могли бы пойти купаться на речку,
Но идти далеко, да к тому же и в лом.
А у меня есть червонец, и у Веры — трюндель,
И Венечка, одевшись, пошел в гастроном.
В который раз пьем целый день
Веня теряет свою Веру (ситуация в некотором смысле сниженно воспроизводит трагедию финала поэмы Ерофеева). А лирический субъект в этих двух строфах не раскрывает свой внутренний мир, мы слышим лишь то, что слышит Вера, и понимаем, что «я» лукавит — он по-прежнему влюблен в Сладкую N (важный для поэзии Науменко образ идеальной возлюбленной, персонифицированный в Сладкой N, здесь отнюдь не случаен). Но это не мешает лирическому субъекту забрать у Вени Веру (веру!), украсть любовь, а Вере изменить своему возлюбленному. Получается, что любовь для лирического субъекта второго «Пригородного блюза» совсем не то же самое, что для ерофеевского героя, — это лишь минутное развлечение, закономерное продолжение попойки.
Вот уже вечер, а мы все пьем.
Венечка прилег, мы пьем с Верой вдвоем.
Странно, но не хочется спать.
Мы взяли с ней бутылку и пошли гулять.
И я сказал ей: «Вера, стало прохладно.
Давай пойдем к стогу». Она сказала: «Не надо».
Но пошла.
Она спросила меня: «А как же Сладкая N?»
Запечатлев на моем плече, ха, финальный укус.
И я ответил пространно: «Я влюблен в вас обеих»,
И меня тотчас достал все тот же пригородный блюз.
Она спросила меня как бы невзначай:
«А как же Венечка? Он будет сердит».
И я сказал ей: «Ах, какая ерунда! Пойдем, заварим чай.
Знать ему зачем? Ведь он еще спит».
Попробуем сопоставить результаты, полученные по каждой из песен «трилогии». В первом «Пригородном блюзе» в образе Вени востребована лишь одна из составляющих образа Венички — пьянство. Лирический субъект и Веня, в принципе, очень близки по образу жизни и мироощущению, правда, «я» более интеллектуален и больше рефлексирует. Но в «Пригородном блюзе № 2» лирический субъект уже декларативно демонстрирует свое превосходство над Веней, уводя у него Веру и вспоминая высокую любовь, на которую Веня явно не способен. Оба «Пригородных блюза» затрагивают лишь самую очевидную тему поэмы Ерофеева — тему пьянства и только применительно к лирическому субъекту актуализируют тему любви. Но в «Горьком ангеле» тема любви становится ключевой, Веня обретает свою Веру, а лирический субъект печально улыбается их любви.
В который раз пьем всю ночь,
День и ночь, день и ночь, еще одни сутки — прочь.
Венечка проснулся и киряет опять.
Он спросил меня: «Тебе наливать?»
Я сказал: «Оставь на завтра,
Завтра будет новый день, завтра все это будет важнее,
А теперь я пошел спать».
Знаком абсолютной нивелировки становится переход предпочтительного для Медведевой имени «Наталия» из разряда имен собственных в нарицательное — «Наташа уличная».
Я надеваю шапку, опускаю на ней уши
Я завязываю шарф сзади узлом
У меня вид не может быть лучше
На роль беспризорницы — Наташи уличной
Но таких пол-Москвы…[171]
Далее вся компания направляется либо в Лужники («на Лужу»), чтобы выпить и перекусить в расположенном там небольшом кафе («подкова»), либо намерена
Там, где стрела на Пушке
Или Маяк на Садовом[172]
Судя по приведённой цитате, «путешественники» — явные «мальчики-мажоры» (поскольку вхожи в Рашку — гостиницу «Россия»), просто шалеющие от безнаказанности своих бессмысленно агрессивных поступков:
… нагрянуть в Рашку
И на менте зелёном
Весело сбить фуражку
Конечно, читателю образ жизни, описанный в стихотворении «Твой путь», может показаться малопривлекательным. Да и Веничка из поэмы Ерофеева вряд ли остался бы в восторге от деяний скляровских полуночников. Во-первых, его бы возмутила удручающая узость интересов героя, очевидная уже при анализе заглавия: до ознакомления с текстом можно подумать, что речь идёт об экзистенциальном пути человека, однако в контексте песни философский код сменяется топографическим, предельно конкретизируется. Во-вторых, Веничку явно обескуражила бы подозрительная осведомлённость лирического субъекта «Твоего пути» в «маршрутах московских». Тем более, что это не порождает никаких архетипических смыслов вроде оппозиции центра и периферии, правого и левого и т. п.
Или по Ленинградке
Врезать за сто всей бандой
Чтобы, как в лихорадке
Чтоб было, всё как надо
Чёрный уик-энд — это не просто временной предел, фиксирующий конец рабочей недели, это ещё и символ, знаменующий закат Москвы, конец беззаботной жизни в столице. Такая символика, противоречащая естественному календарному циклу, была задана ещё Ерофеевым. Как ни странно (учитывая библейскую репутацию пятницы), все надежды на воскресение у Венички были связаны именно с этим днём недели. Экспериментируя с алкоголем, он выпивает 3,5 литра ерша в четверг вечером, в надежде проснуться в пятницу утром. Однако, видимо, из-за той же эсхатологичности пятницы Веничка пробуждается утром в субботу — и уже «не в Москве, а под насыпью железной дороги в районе Наро-Фоминска».[174] И всё-таки это не было подлинным воскрешением, поскольку пятница в художественном пространстве поэмы считается последним днём, когда ещё возможен поступательный ход времени. Пробуждение же в субботу связано со сбоем в пространственно-временном континууме (необъяснимый провал на полтора дня и загадочное перемещение в далёкий Наро-Фоминск). Заметим, что о воскресенье в «Москве–Петушках» речи не идёт вовсе — оно остаётся за пределами поэмы. Несущественно оно и для Скляра: чёрный уик-энд как бы интегрирует (аннигилирует?) оба выходных дня и даже будни.[175]
Чёрный уик-энд — я один
Чёрный уик-энд — я один
Пусто в квартире, молчит телефон <…>
Толька орёт чей-то магнитофон.
Чёрный уик-энд — это пьянь
Чёрный уик-энд — это пьянь
Злобно терзает больную гармонь
Из всех щелей прёт дерьмо
Из всех щелей прёт дерьмо
Чтоб надругаться над любимой Москвой[173]
(Текст А. Ф. Скляра, альбом «TAK NADO!!», 1994)
Вторая строфа посвящена, соответственно москвичу — злобному фашиствующему типу («Стучать сапогами на выжженном плаце / Ставить кресты, крушить стадионы»). А третья, заключительная «русская» строфа, являет нам уже совершенно опустившееся, подчёркнуто бесполое существо:
Торчать в коридорах ночных ресторанов
Хранить чистоту городских туалетов
<…>
Любить в подворотнях и грязных подвалах
Метаться на койке в родильной горячке
Являя на свет бесконечных уродов[176]
Деградация настолько всеохватна, что даже смерть не просветляет и осознаётся как шаржированный, механический акт. Сомневается автор и в спасительности ерофеевской электрички. Здесь Исмагилову вторит и «I.F.K.»: «Наше метро такое красивое, но и очень удобное для самоубийства» <перевод с английского наш — Д.С.>. То есть электричка (пусть и подземная) не отдаляет, а, напротив, искусственно ускоряет смерть.
Плевать в зеркала захолустных вокзалов
<…>
Загадить вагоны ночной электрички
Излить в унитаз свои нежные чувства
Пиликать на флейте, спать под забором
Пихнуть себе в рот пистолетное дуло
Нажать на курок и сломать себе зубы
Не исключено, что в данном случае мы имеем дело с контаминацией двух цитат из Маяковского: хрестоматийно известный «московский текст» «Я хотел бы жить и умереть в Париже» (далее по тексту) и, напротив, «неканоническая» строфа из стихотворения «Домой»:
На Маяковке Маяковский охуел от плохой погоды —
Третью неделю идёт непрерывный дождь.
И неуклюже спешат пешеходы —
Третью неделю идёт непрерывный дождь.
Он мокрый, как тина,
Холодный, как льдина
<…>
Ты говорила: «Мы будем просто друзья»,
Но тебе в этот город нельзя![177]
В восприятии Оси некогда любимая поэтом Москва становится причиной его посмертного сумасшествия (и, кстати, реальных обстоятельств его смерти). И в итоге Маяковский оказывается неспособным выполнить своё поэтическое завещание. Чаемый поэтом сторонний взгляд на столицу (шире — на страну) уже невозможен из-за причастности современной Москвы к деструктивным силам хаоса, которым, как известно, чужды тонкие диалектические взаимодействия. Как заметил М. Липовецкий, именно по той же причине поплатился за своё священное безумие и Веничка: «Он не может не сбиться, ибо такова расплата за вовлечённость в абсурд. Таков неизбежный результат диалогического взаимодействия с хаосом <…> диалог требует вовлечённости».[178]
Я хочу быть понят своей страной,
А не буду понят — так что ж…
По моей земле пройду стороной, как проходит косой дождь.
В определённый момент автору «Маяковки» начинает импонировать позиция юродивого, пытающегося организовать хаос изнутри. Напомним, что «юродивый» Веничка намеренно отправляется на периферию, чтобы зарядиться первозданными силами хаоса. Нечто подобное пытается сделать и герой «Маяковки» («Я лягу прямо на асфальт назло прохожим»), пытаясь отвратить людей от хаоса, показав им его неприглядную суть воочию. Однако уже в двух соседних строках высказаны сомнения в перспективности юродства:
Собак учили во дворе команде «Рядом»
<…>
Команде «Рядом» сучки научились…
Вряд ли силы хаоса отступили из-за добровольной жертвенности. Здесь автор сталкивает два таких достаточно далёких друг от друга явления, как мифологизированная фигура Маяковского и модель поведения юродивых (по поэме — алкоголик, мотив удушения и т. д.), — и в результате они взаиморедуцируются. Ясно, что суицид не способен открыть дверей в рай. Скорее, наоборот — исчезло нечто греховное, и появился хоть какой-то просвет.
А на Арбате алкоголик удавился —
И небо стало голубым, погожим
Москву «Пьяной песни» можно считать аналогом символического Центра. В то же время чувствуется, что этот Центр утратил былую мощь и лишился небесного покровительства («дыра в небе», «мы все перед небом в долгу» и т. д.)
Не надо ночных магазинов,
Не надо кубинцев и драк.
Герой сознательно выбирает маргинальный путь — путь юродивого, всеми осмеиваемого, но в итоге «затыкающего в небе дыру», восстанавливающего утраченное равновесие. Не случайно он едет именно в последнем вагоне и наиболее значимыми участками своего пути считает тоннели.
Мечтая в последнем вагоне,
Помчусь из тоннеля в тоннель.
И где-то на дальнем перроне
Мне лавка заменит постель.
Далее всё в тех же рамках мифологизированной биографии задаётся символика трансцендентного «низа» (подводная и подземная стихия):
У него один глаз и сухая рука
Говорят, его дед был расстрелян ЧК
А ещё, говорят, он живёт в Долгопрудном[179]
Соприкосновение с периферийными силами, как и в «Пьяной песне», превращает Васю-Совесть (в глазах обывателей) в юродивого, восстанавливающего утраченную справедливость. Но настораживает, например, что Вася у Скляра «не пьёт и не курит», то есть для современного юродивого ведёт себя слишком рационально. Да и методы, посредством которых он действует, явно не были предусмотрены богатейшей литературой о юродивых, поэтому факт движения Васи к символическому «верху» весьма сомнителен:
Он когда-то служил водолазом на флоте
А потом работал на подземном заводе
А потом его посадили…
Таким образом, бинарная схема явно пошатнулась, так как Вася ущербен и чуть ли не в прямом смысле слова однобок — это как бы половина человека, с одним глазом, с одной рукой. Моральный закон (совесть), насаждаемый таким образом, оказывается половинчатым для укрощения разрастающейся уголовщины (Иван-Грек — обобщённый образ удачливого блатаря, хозяина жизни из рассказа В. Шаламова «Город на горе»), символом которой в «Васе-Совести» становится число 1,5. Борьба этих двух сфер так же бессмысленна, как и их возможное примирение — в итоге всё равно остаётся неразрешённое противоречие-двойка. В свете же странного Веничкиного пробуждения через полтора дня та же числовая символика у Скляра обретает особую безысходность. Вопиюще контрастна она и по сравнению с бодрой песней времён Великой Отечественной войны, где в качестве одного из персонажей фигурирует Полтора-Ивана.
Первым делом замолк Полтора-Ивана-Грек
Он обирал инвалидов
<…>
Его нашли под утро в городском туалете
<…>
Вторым пал Сенька-Гнус
Он развращал малолеток
Он сдавал их внаём богатым клиентам
Его заставил съесть свой собственный член Вася-Совесть.
Разумеется, функции этой строфы в обоих случаях различны. В начале песни она выражает надежду на то, что герой нашего времени уже существует, в конце звучит горькая ирония и ощущается полное крушение надежд. А в «Пьяной песне» вообще повторяющееся «возьми меня в пьяную песню» звучит как заклинание, имеющее целью, по словам А. Ф. Скляра, не превращать Московский ночной тусовочный оттяг в пьяную суету. Не то у Ерофеева, который считает закольцованность неизбежным атрибутом бытия, действующим как в Москве, так и за её пределами. Фатализм Ерофеева выражен во многих сценах поэмы, в частности, в сцене транспортации Садового кольца в виртуальные Петушки.
Им пугают детей, его боятся и ждут
Он возникает внезапно то там, то тут
Он герой наших дней, благородный муж Вася-Совесть
Все эти смыслы многократно усилены стремительной жёсткой мелодией и «убеждённым» вокалом Сантима.
Взращённая буря ломает преграды
<…>
И пастухами покинуто стадо,
И невозможно теперь наказанье.
Интересно сопоставить эту песню с её «сановитым» источником — «Москвой златоглавой». Сантим намеренно трансформирует торжественные инверсии в шероховатые частушечные распевы, как бы создавая «московский панк-текст», следуя «заповеди» Ерофеева: «Писать надо по возможности плохо. Писать надо так, чтобы читать было противно».[184]
С неба капал дождичек
На златые купола.
Только счас была весна
Да за минуту вся прошла.
Улыбаться — веселиться
Нам с тобою не успеть
Златоглавая столица —
Белокаменная смерть.
Символика девяти соотнесена с русским похоронным обрядом и намекает на смерть столицы. Появление предтеч связано с попыткой вернуть столице прежнее могущество, связав воедино концы и начала, но в ситуации тотального хаоса все ценности оказываются перевёрнутыми. Поэтому девятка из символа подготовки к инобытию превращается в символ бессмысленной угрозы, предостерегающей москвичей на каждом шагу.
Девять дней у изголовья
Собираются предтечи.
Девять дней кого угодно
Можно насмерть искалечить.
Тенденция к демифологизации образа сказочного дурака (во многом близкого к юродивым) была сильна ещё в стихах В. Высоцкого и Ю. Кузнецова. У последнего она наиболее ярко воплощена в «Атомной сказке», где показана бесперспективность перехода Дурака из пространства мифа в пространство научной картины мира:
Спёр Дурак перо Жар-птицы,
Чтобы самому взлететь.
Несмотря на то, что «Москва–Петушки» написана как бы от лица юродивого, автор уже сильно сомневается в перспективности этого «института». И совсем не случайно последние две строки из «Атомной сказки» (с небольшим искажением — «светилась» вместо «играла») были зафиксированы Ерофеевым в «Записных книжках».[186]
Вскрыл ей белое царское тело
И пустил электрический ток.
<…>
И улыбка познанья играла
На счастливом лице дурака.[185]
И весьма вольная трактовка исторических фактов (введение слова «Грязная» вместо «Красная»), и разрушение привычного фразеологизма «эти камни ещё помнят…» (произносимого обычно благоговейно) подчёркивают вескость оснований для отказа эсхатологизированной столице в её славном историческом прошлом.
Видишь площадь? Это площадь
В старину звалася… Грязной.
Здесь казнили, здесь любили
Пили, жрали, воровали.
Это помнят только камни,
Ну а мы с тобой — не камни!
Обратим внимание на явное снижение «алкогольного мотива» по сравнению с Ерофеевым — пьянство здесь понимается не как неотъемлемый атрибут юродивого, а лишь как вынужденная мера.
Нам бы только похмелиться
Чтоб хоть что-нибудь успеть…
А в «Мире без новостей», напротив, заявленная антиномия искусно расшатывается:
И город последний — наверное, это Москва
<…>
И странные мысли ведут на Восток,
Где нас ожидает совсем неземная столица.
У слушателя возникает ассоциация с пресловутым «Русским полем экспериментов» Егора Летова, то есть со всей страной, но тут же эта параллель эффектно рушится:
Происшествий не происходит
На привычно знакомом поле.
Вообще, позитив от негатива здесь трудноотделим. Зато в следующих трёх песнях («Перебить охрану тюрьмы», «Анархия не катит» и «Тяжёлые ботинки») всё предельно прозрачно, так как это — агитки. И ценности, здесь утверждаемые, претендуют если не на статус общечеловеческих, то, как минимум, на статус общероссийских. Раздвигая узкие рамки столицы, герой воодушевляется, наполняется новой силой.
В то же самое время года,
В том же самом микрорайоне.
Коварная ерофеевская электричка, везущая «не туда» через метонимию пустыни (объединяющую воедино внутреннее пространство полупустых вагонов с «индустриальной пустыней» за окном) превращается в фатальную пелевинскую «жёлтую стрелу», обрекающую человека на вечные мытарства в координатах железной дороги. Регистром подобной трансформации становится именно московское направление, поскольку к поезду в тёплый Крым герой отнёсся бы с большей симпатией. Любопытно, что северное направление герой воспринимает скорее со знаком «плюс»:
Закрытые двери холодной пустыни —
Вот только закончились сны.
И с каждой секундой всё дальше от Крыма —
Полтора часа до Москвы.
Иными словами, Москва оказывается самым потерянным, «периферийным» топосом.
От Тулы, наверное, ближе к Находке
За полтора часа до Москвы.
Как помним, антитеза уютного петушковского Дома и угрюмых московских домов была и в поэме Ерофеева: «Странно высокие дома понастроили в Петушках… кажутся улицы непомерно широкими, дома — странно большими… Всё вырастает с похмелья ровно настолько, насколько всё казалось ничтожнее обычного, когда был пьян…» (с. 239).
Всё ближе дома и всё дальше от Дома.
То есть остались те же полтора часа — поезд оказался в исходном месте. Таким образом, смешалось не только внутреннее и внешнее пространство, но и сбилось время:
И рабочие дни всего в ста километрах —
Так, отправившись в путешествие из «Столицы», лелея какие-то смутные надежды, герой альбома «Банды…» вынужденно в неё возвращается, неизбежно сливаясь с всеобъятным хаосом.
И уже не понятно — зима или лето
За полтора часа до Москвы.
«Вот только похмелюсь на Серпе и Молоте, иВ отличие от Радищева, который путешествует для того, чтобы посмотреть вокруг, герой Ерофеева не выглядывает в окна и вообще никак не реагирует на жизнь за пределами электрички. Действие развивается в замкнутом пространстве, никак не сообщающемся с внешним миром. И в этом пространстве герой чувствует себя спокойно. Более того, все беды начинаются после того, как рассказчик прекращает это «статическое движение», когда его «выносит» из электрички и, по-видимому, «вносит» в другую. Но об этом позже.
[Москва — Серп и Молот]
и тогда все, все расскажу».
«К вопросу о собств[енном] я, и т. д. Я для самого себя паршивый собеседник, но все-таки путный, говорю без издевательств и без повышений голоса, тихими и проникновенными штампами, вроде „Ничего, ничего, Ерофеев“, или „Зря ты все это затеял, ну да ладно уж“ или „Ну ты сам посуди, ну зачем тебе это“ или „пройдет, пройдет, ничего“».[197]Поэма начинается со знаменитого «Все говорят: Кремль, Кремль…» Веня каким-то фатальным образом никак не может попасть в Кремль: «Сколько раз уже, напившись или с похмелюги, проходил Москву с севера на юг, с запада на восток, из конца в конец, насквозь и как попало — и ни разу не видел Кремля». Надо сказать, Москва в поэме — оставленное Богом место: «я знаю, что в эту сторону Он ни разу и не взглянул…» А Кремль, как центр Москвы, — кромешный ад, средоточие всего зла. Это закономерно: в Кремле находился ЦК КПСС, а именно против бессмысленной и тоталитарной коммунистической системы и направлена в значительной степени ирония писателя. Москва противопоставлена Петушкам (даже в названии «Москва–Петушки»), которые олицетворяют рай, Эдем: «Петушки Он стороной не обходил», «Петушки — это место, где не умолкают птицы ни днем, ни ночью, где ни зимой, ни летом не отцветает жасмин».
«И ангелы — рассмеялись. Вы знаете, как смеются ангелы? Это позорные твари, теперь я знаю — вам сказать, как они сейчас рассмеялись? Когда-то, очень давно, в Лобне, у вокзала, зарезало поездом человека, и непостижимо зарезало: всю его нижнюю половину измололо в мелкие дребезги и расшвыряло по полотну, а верхняя половина, от пояса, осталась как бы живою <…> А дети подбежали к нему, где-то подобрали дымящийся окурок и вставили его в мертвый полуоткрытый рот. И окурок все дымился, а дети все скакали вокруг и хохотали над этой забавой».Почему ангелы Господни смеялись над умирающим Веничкой, как дети над изуродованным трупом человека? Почему ангелы оказываются в конце концов «позорными тварями» и, по сути, превращаются в дьяволов? Я думаю, не стоит искать в этом, да и во всей поэме завуалированных христианских идей, как это делает В. Курицын в своей статье.[199] Критик пишет, что всю поэму можно рассматривать как блуждания Вениной души после смерти, причем якобы в тексте можно найти полные соответствия православному учению о посмертных странствиях души. На мой взгляд, все это слишком притянуто за уши. Более глубоко рассмотрен этот вопрос в статье И. П. Сепсяковой,[200] анализирующей переклички поэмы Ерофеева с Библейским текстом. Но оба автора не учитывают, что в поэме наряду с явными христианскими реминисценциями присутствуют и откровенно богохульские пассажи. Это, например, доказательство существования Бога, выведенное из полной беспорядочности человеческой икоты. Или раздумья о том, «что мне выпить во Имя Твое?.. Беда! Нет у меня ничего, что было бы Тебя достойно».
«4 дек[абря]. — первое столк[новение]. В 20-й.Пока всё в духе Венедикта: вожак факультетского комсомола потупляет глаза и подклеивает старенькие листы Евангелия. Семь лет спустя она выстрелит в него из охотничьего ружья в упор, и только «первенец» Тихонов спасёт друга, успеет подбить ствол вверх. Спустя пятнадцать лет роковая любовь заставляет сделать запись: «Зимакову покину легко. Всё дело в Р.». (7 апреля). В дневнике 1974 года — охлаждение к Петушинской стороне, к Караваевским перипетиям, к жене Валентине Зимаковой, «пухлый младенец» поэмы — сын Венедикт не поминается. Венедикт записывает: «Зимачиха. Её взгляды на вещи за истекшие два года несколько осунулись, стали поджарыми». Но и в экспедиции он сомневается: «Где, по возвращении, я найду Пенелопу или Клетемнестру? Что будет моей Итакой, а что Спартой и Микенами?». Не знаю как Пенелопой, а вот Клетемнестрой могла оказаться и Зимакова, и Рунова. Румяная пышная красавица-комсомолка Юлия Рунова пятнадцать лет до и почти пятнадцать после требовала от Венедикта только одного и он записывает это требование: «Она отказывается от сочетания с ним, пока тот не изживёт свои идейные заблуждения». Представьте себе роман Ильича в юбке и «в какой-то белой штуке с хохлацким вышитым воротничком» и Фанни Каплан в затрапезных брючишках и с рюкзаком пустых посудин. Венедикт точно рисует характер этих почти тридцатилетних отношений в трёх строках дневника 1974, на временном экваторе: «Ю. Р. в письме 14/VI: „а причудливая форма полувраждебности — полуфлирта, декларативные шашни, единоборство ублюдочных амбиций, противостояние двух придурков“». Комплекс Иродиады: пляска с отрубленной головой. Нет, скорее комплекс Клеопатры — быть прекрасной всю ночь, а на утро без жалости казнить… А тут ещё похмелье!
5 дек[абря]. — Толки. Вижу, спуск[ается] по лестнице, в оранжевой лыжной куртке.
6 дек[абря]. — Вижу. Потупила глаза. Прохожу мимо с подсвистом.
7 дек[абря]. — Вижу: у комендантши меняет белье. Исподтишка смотрит.
8 дек[абря]. — В какой-то белой штуке с хохлацким вышитым воротничком. С Сапачевым.
9 дек[абря]. — Вижу. Промелькнула в 10-ю комн[ату].
10 дек[абря]. — Сталкивались по пути из буфета. В той же малороссийской кофте.
11 дек[абря]. — Р[унова] в составе студкомиссии.
12 дек[абря]. — У нас с Айболенским сидит два часа. С какими-то глупыми салфетками.
13 дек[абря]. — Вижу, прогуливаясь с пьяной А. Захаровой.
14 дек[абря]. — Обозреваю с подоконника, в составе комиссии.
15 дек[абря]. — В глупом спортивном костюме. Вероятно, на каток. Вечером с Красовским проявляем её портрет.
16 дек[абря]. — Не вижу.
17 дек[абря]. — Вижу, прогуливаясь с Каргиным по 2-ому этажу.
18 дек[абря]. — Не вижу.
19 дек[абря]. — Р[унова] с Тимофеевой у нас в комнате. Пьяно с ней дебатирую.
20 дек[абря]. — с дивана 2-го этажа созерцаю её хождения.
21 дек[абря]. — вижу её с А. Захаровой, студобход. Подклеила Евангелие.
22 дек[абря]. — вызывает А. Сапачева.
23 дек[абря]. — вижу дважды. В пальто, с Красовским. И столкн[овение] на лестнице.
24 дек[абря]. — не вижу.»
«Игорь Авд.! Пользуюсь 10-минутной остановкой в Куйбышеве, чтобы сообщить вот что: всё-таки отбыл, в ту же ночь, с воскресенья на понедельник. Поезд Москва-Ташкент, купейный ваг[он]. Провожающих в этот раз было четверо: Нина Козлова, Ирина Исаева, Анета Никонова и Анна Тухманова. Снабжен в дорогу яйцами, вином и сигаретами. В 0.05 отчалил, зацелованный насмерть. Из Ташкента напишу что-н[и]б[удь] пространнее. По поклону всем нашим. ВЕроф. 13/V.»И приписка уже на конверте:
«Позвони В. Мур[авьеву] и скажи, что его деньги не понадобились».Штамп на конверте с датой «13–5-[19]74».
^* * *
«Вот она страна уныний,
Гиперборейский интернат».
Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке BooksCafe.Net
Оставить отзыв о книге
Все книги автора
И отчего же в общем хоре
Душа не то поет, что море,
И ропщет мыслящий тростник?..
Было воскресенье, а, может быть суббота
Или праздник — никто не работал
(текст А. Никитина и М. Кассирова)