— Образ жизни?
— Средство передвижения.
Костюм, галстук, кейс. Легкая снисходительность в голосе. Ровесник. Может, чуть старше.
— Далеко?
— В Крым.
— Отпуск?
— Да нет… так, побродить.
Оживающий лес разворачивался серо-зеленым занавесом. Кюветы были переполнены до краев, и под жухлой травой угадывалась бурая ржавчина торфяной воды. Юное солнце разогревало свежий утренний воздух.
— А чего не на поезде?
— Что?
— Чего не на поезде, спрашиваю?
— А-а… С деньгами напряг.
— Не работаешь, что ли?
Помесь наглости с непосредственностью. Такие обо всем выспросят не смущаясь, вплоть до метража комнат, а о себе, в свою очередь, ни гугу — уклончиво, с неохотой, — то ли стыдятся, то ли шифруются, не поймешь.
— На больничном сижу.
— Да? И чем же ты болен?
Нотки сарказма, сквознячок превосходства и сразу на «ты» — классический жлоб!
— Дорожной лихорадкой. Весеннее обострение, синдром перекати-поля.
Не, не улыбнулся — чересчур правильный. Может, выйти, пока далеко не отъехали?
— И сколько такое обострение длится?
— Непредсказуемо. Только в процессе лечения понимаешь: о, прошло!
— А лечишь, я так понимаю, бродяжничеством?
— Точно. Подобное — подобным, как в гомеопатии.
— А работой лечить пробовал? И деньги появятся, и в машины впрашиваться не придется.
У-у-у, как все запущено! Совсем квадратный.
— А разве я к вам напрашивался? Сами остановились.
— Остановился. Интуицию проверить свою.
О как! Ни больше ни меньше.
— Ну и как, проверили?
— Проверил. Не ошибся.
— Да ведь вы понятия не имеете: кто я и откуда.
Он усмехнулся.
— Поверь, у меня на такие вещи глаз хорошо наметан — с людьми работаю.
Открыл бардачок, извлек оттуда беджик с прищепкой.
Артемий Лонд. Старший пастор.
Старший, надо же!
Значит, сейчас приступит.
И точно. Достал Новый Завет в дорогом исполнении, протянул мне. Кожаный переплет, уголки, гравюры под калькой.
Нет уж, спасибо.
— Вы извините, но я с юных лет с Библией не в ладах.
— Атеист?
В советских фильмах немцы так пленных спрашивали: «Юде? Юде?»
— Вроде того.
Он вздохнул.
— Пионерское прошлое. А ты в нее хоть раз заглядывал, атеист?
Вообще я крещеный. В шестнадцать крестился, импульсивно, Уэббера с Райсом
[79][80] наслушавшись. Открыл Евангелие, читаю и спотыкаюсь — не состыковывается. Иудея под Римом, Иисусу в рот смотрят, он многотысячные сходняки собирает, а римляне бездействуют. К Иоанну куда меньше шло, и то его повязали, на всякий случай, а тут пять тысяч мужчин! — Восемь когорт, легион почти! — И ничего. Странно.
Или. Въезжает в Иерусалим. Триумф. Народ машет ветками, поет осанну. Через пару дней казнь — где все?
Нету. Куда делись? Неясно. Распни, кричат, распни, а ведут на Голгофу — стоят и рыдают… лажа какая-то.
Спросил. Пожурили, процитировали пару абзацев, порекомендовали не умничать, а просто верить — и как рукой сняло. На раз прошло: не, ребят, так не устраивает!
— Вы знаете, заглядывал. Неоднократно. Как-то там неубедительно все.
Ухмылочка-усмешечка, с детства такую не выношу.
Взрослые очень любили: ну-ну, дурачок, иди сюда, расскажи… Сколько раз ее видел — опять она!
И что-то невмоготу стало.
Пошел ты, старший пастор, знаешь куда?! Я полистал хрусткие, с прожилочками, страницы.
— Вот. «Покажите монету, которою платите подать.
Они принесли Ему динарий. И говорит им: чье это изображение и надпись? Говорят ему: кесаревы. Тогда говорит им:
"Отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу».
— Ну и?
— Иудаизм запрещает изображения. Любые. На них даже смотреть богохульство. А тут фарисеи, ортодоксы из ортодоксов, приносят Христу монету с профилем императора. Как, а? Притом что единственной римской провинцией, которой во избежание религиозных бунтов оставили местные деньги, была Иудея. Исторический факт.
— Откуда такая осведомленность?
Зацепил — неприязнь в голосе.
— Иосиф Флавий. И опять же об ортодоксах. Проходил Иисус с учениками засеянными полями, и те, оголодав, стали колоски рвать, а фарисеи им: как? в субботу? а-а-а!!! А хрен ли они, такие правильные, сами делали на этих полях в разгар Шаббата?
Он отмолчался. Я снова похрустел страницами. Приятно все-таки пахнут, черт побери.
— Или еще:
«Вдали же от них паслось большое стадо свиней. И бесы просили Его: если выгонишь нас, то пошли нас в стадо свиней. И Он сказал им: идите. И они, вышедши, пошли в стадо свиное. И вот, все стадо свиней бросилось с крутизны в море и погибло в воде…»
Свинья для иудея табу. С фига ли посреди ортодоксальной страны вот так, запросто, пасется две тысячи рыл?
— Там жили и другие народы.
— Но столицей-то был Иерусалим, в котором правили первосвященники-иудеи.
— Ну, мало ли… Провиант для римских солдат.
— А мяса и так навалом — тысячу лет в тех краях овец разводили, сам Моисей пастухом был. Кстати, о пастухах…
«Пастухи же побежали и, пришедши в город, рассказали обо всем, и о том, что было с бесноватыми».
Кто пас этих свиней — евреи? Ха!
— Рабы пасли. А свиней римляне могли с собой привести.
— Ага, пешком! Через всю Малую Азию.
Я сделал паузу. Артемий Лонд истекал отрицательными флюидами… А-а, все равно вылезать!
— Далее: свиньи, как лемминги, тонут в море. Морем в данном случае, судя по тексту, называют Кинеретское озеро — главный источник воды в стране. Попади в него хоть одна свинья, и оно автоматом считается оскверненным. Правоверные иудеи, а других тогда не было, сдохнут, но пить из него не станут, а виновника забьют на хрен камнями — за меньшие грехи забивали. А тут, какого то малоизвестного проповедника смиренно просят покинуть территорию — всего лишь. Евреи, понимаешь, бойцы — весь Ветхий Завет с кем-то режутся…
Раздраженный жест: хватит, Рошфор!
— Нельзя ж все понимать так буквально! — Он умолк на секунду, явно вспоминая мое имя, понял, что мы не представлены, и продолжил: — Нельзя быть таким упертым, это все-таки не исторические хроники, а книга притч.
— А зачем поклоняться книге притч?
Назидательно:
— Не поклоняться, а следовать заложенным в ней человеческим ценностям.
— А люди везде одинаковы, во все времена. И ценности у всех схожи, изначально, так что устанавливать на них копирайт по меньшей мере смешно. Тем более что вы, например, заложенным в книге притч ценностям совершенно не следуете.
Сейчас он меня высадит. Дослушает и высадит. Во мне плясала веселая злость, и я продолжал ерничать:
— Вам, согласно книге притч, следует для меня половину плаща своего отрезать и вместо одного поприща два пройти…
Он перебил:
— Я тебя на своей машине везу.
— Угу. И попрекаете меня этим. Кстати, остановились вы не для того, чтобы меня подвезти, а чтоб гордыню потешить — сами признались.
И — как мулетой в загривок:
— А еще старший пастор!
Щелкнув поворотником, он сбросил скорость и прижался к обочине.
— Выметайся.
Я вылез и процитировал:
— «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящих…»
Он перегнулся через сиденье, захлопнул дверь и газанул, обдав меня выхлопом и пылью из-под колес. Я оттопырил средние пальцы, сложил крестом и показал ему вслед.
Работой лечить не пробовал? Тоже мне, замполит Иисуса нашелся! Себе-то непыльную работенку подыскал — холеный, как венеролог, ничего тяжелее Библии, поди, сроду не поднимал.
Я забросил рюкзак за спину и огляделся. М-да! Хрен тут кто подберет — сплошной лес кругом, до ближайшей населенки пилить и пилить. К тому же кусок скоростной, все как минимум сотню держат: вжик! и поминай как звали. Буду идти и подголосовывать на ходу. Вытащив гармонику, я зашагал в такт When The Saint's Go Marchin' In.
Постепенно захорошело — печатал себе по обочине строевым и даже голосовать перестал…
* * *
Ого! Я глазам своим не поверил — огромная фура, обогнав меня, дружески подмигнула и, погасив инерцию, мягко встала метрах в двухстах впереди.
— Далеко? — В Москву. Сиденье, сказав «пу-х-х», мягко подалось вниз. — Рюкзак можешь на спалку кинуть. — Да и так хорошо. Я протянул руку: — Феликс. — Паша. — Очень приятно. В Новгород? — В Новгород. — Я там у начала объездной вылезу?
— Вылезай на здоровье. Только на развилке не стой, за мост иди.
— Почему?
— Не остановятся — скорость сбрасывать в падлу. А за мостом знак — ограничение до сорока, все притормаживают.
— Спасибо.
— Не за что. Ты что тут посреди трассы делал?
— Да-а… высадил меня хрен один.
— Чего так?
Видно было, что он рад случаю потрепаться. Порвал одной рукой упаковку с сухариками, протянул мне:
— Держи.
— Спасибо. — Я захрустел колкими, пахнущими дымком корочками. — Во мнениях не сошлись. Он сам из евангелистов — знаете, такие, в костюмах, с табличками на груди?
— Давай на «ты».
— А? Хорошо. Короче, стал на темя капать. Библию вытащил… Я ему на эту тему свои соображения высказал, думал, ответит аргументированно, а у него, мерзавца, один аргумент: вылазь из машины!
— Попал ты… Я тоже как-то подобрал одного. Тоскун ужасный — с первой минуты понял. Закурил с досады, а он мне: курение — грех, а поскольку я в какой-то там церкви состою, то прошу веру мою уважать и в моем присутствии не курить.
— Круто.
— Не то слово. Выбросил я сигарету, довез его до поста и высадил нафиг.
— Ты сам-то верующий?
— Да не то чтобы очень, а что?
— Я к тому, что ты не особо и веруешь, а до поста довез, пожалел, а мой христолюбец меня прям посреди дороги кинул.
Он кивнул.
— Я однажды одного парня подвозил, так у него такая телега была, что нетерпимее христиан людей нет.
Уж не Веня ли это Северов был? Только я открыл рот спросить, как он опередил:
— Ты только в Москву или дальше?
— Дальше. В Крым.
— Отпуск?
— Больничный.
— Надолго?
— На десять дней.
— Нормально. Я тоже сейчас, как приеду, жену под мышку и за город на неделю. У меня там такой дом стоит — игрушка! Камин, сауна, отопление… в городе не живу практически.
— Понимаю. Я сам зимой себе квартиру заделал — домой возвращаться одно удовольствие.
Дома теперь было светло и просторно. Вдоль стен шли низкие стеллажи с книжками, над ними висели фотки, а одежду я теперь хранил в кладовке: набил там полок, навесил дверцы, провел свет, и теперь в ней восхитительно пахло глаженой тканью и деревом, а внизу стоял оливковый «Каньон-65» с новеньким спальным мешком внутри.
— А ты чего один? Не скучно?
— Нет, конечно. Я и так с людьми работаю, круглые сутки, тринадцать лет скоро — вполне достаточно, чтоб в свободное время без них обходиться.
— Кем работаешь-то?
— Фельдшер на скорой.
— Надо же! Тот парень тоже со скорой был.
— Случайно, не Веня Северов? Такой, со шрамом вот здесь, да?
— Ты знаешь его, что ли?
— Ага, работаем вместе.
— Ну, блин, мир тесен. А он куда на майские двинул?
— Никуда, трудится.
— Чего так?
— Отец заболел.
— Тяжело?
— Безнадежно.
Всю зиму Северов долбил через сутки, а как потеплело, вернулся на ставку и стал ездить в Хельсинки — садился там с гитарой на солнышке и играл неторопливые буги а-ля Джимми Рид.
— Поставим кассету, Паш?
— Давай. Что там?
— «Шэдоуз». Старая-старая команда, с пятьдесят девятого года играют. «Апачи», знаменитая вещь.
— А-а, я их слышал.
— Да их все слышали, только никто не знает, что это они.
Мягко, в такт движению, отрабатывали сиденья; мы сидели на самом верху, а под нами, мигая, уносились вперед плоские легковушки.
— Как в ковбойских фильмах музон.
— Они вообще такие… романтики. Одни названия песен чего стоят: «Джеронимо», «Фанданго», «Дакота». Сорок пять минут вестернов — самое то в дороге.
Эту кассету мне Веня дал, перед отъездом. Сам составлял; песни шли без пауз, и с финалом последней пленка кончалась; я всегда поступал так же — чтобы не перематывать, не сажать батарейки.
Он ткнул пальцем в реверс, вслушался, перемотал вперед и снова включил.
— О, «Международная панорама»
[81]! Тоже они?
— Не, «Венчурс» — конкуренты их.
— Запиши название, слушай, поищу как-нибудь на досуге.
— Да оставь себе.
— Не-не, я найду, пиши.
Он протянул ежедневник. Между страниц была вложена фотография.
— Жена?
— Она. Ты сам-то женат?
— Нет. Успею еще.
— А тебе сколько?
— Тридцать один.
— Ну-у. По-моему, пора.
— А по-моему, нет. Вот уж что точно никуда не денется, так это семья, заботы и работа. Я так думаю: молодость, здоровье и тягу к странствиям надо юзать, пока они есть, а то потом придут из АО «Ритуал», а у тебя ни здоровья, ни дальних странствий, ни молодости.
— Вот и дружок твой тоже самое утверждал.
— Просто каждому свое, Паш: кому банками управлять, кому в порнухе сниматься, кому под парусом к горизонту идти. Главное, миссионерством не заниматься и никого в свою веру насильно не обращать.
Было приятно чувствовать себя прожженным бродягой. Душа пела. Я был свободен, как отовсюду уволенный, я был в дороге, и все, что мне было нужно, лежало в моем рюкзаке. Перед отъездом меня мучили смутные страхи, но все они волшебным образом испарились, стоило только выйти на «Звездной» и вскинуть руку в самом начале московской трассы…
* * *
— Ты давно дома не был?
Он задумался, вспоминая.
— Шесть недель. В конце марта выехал, еще снег лежал. Сейчас приеду, и в спальню сразу. Пацана в магазин за чем-нибудь, а сами под одеяло, по-быстрому. Потом за город, и там уже плотно и обстоятельно.
— Плечевыми не пользуешься?
— Не, все до последней капли домой. Принцип такой. Я почему тебя про жену и спросил: тяжело ведь одному все время? Иной раз припрет — прямо хоть передергивай.
— Ну, мне с этим проще. Клятву верности я не давал, а ту, с кем хотелось бы жить, еще не встретил.
* * *
Каждый раз повторялось одно и то же: девушки велись на втором литре, впивались в губы, словно вакуумные присоски, а потом, лежа строго горизонтально, лишь нечленораздельно помыкивали. Утром они украдкой втискивали в синтетику мягкие целлюлитные окорочка и пытались реанимировать окурки из пепельницы. Хоть бы одна не курила для разнообразия — все смолили, словно пехотинцы перед атакой. Я готовил им завтрак, провожал до метро и, вернувшись домой, густо зачеркивал оставленные телефоны.
Он вытянул зубами сигарету из пачки. Протянул пачку мне:
— Будешь?
— Не, Паш, спасибо.
— Не куришь?
— Очень редко и только дорогой табак.
— А мне все не бросить.
— Да это не так трудно, как кажется. Главное, сразу спортом заняться, и через неделю просто жалко за сигарету браться, великолепно себя чувствуешь. И на работе не устаешь. Раньше после суток домой, разбитый, как Врангель, а теперь отдежурил, дернул кофе с корицей, и через мосты в центр. Мороженое, сырки глазированные, билет в «Мираж-синема» — песня!
— Вкусно рассказываешь.
— Дык!
* * *
Жизнь наладилась. Сошел снег, унесло в залив ладожский лед, и, хотя лужи по утрам еще бывали скованы изморозью, а трава над теплотрассами синела карбидным инеем, дни стояли солнечные и теплые. Зеленая бундесовая куртка стала ненужной, и я ходил в одном только толстом армейском свитере. Мягкие голубые «оматы» на болтах, новый удобный бэг, сидящий на спине, будто космонавт в ложементе, новый плеер с ворохом нарезанных дисков — что еще нужно для счастья?
— …проходишь Невский, переваливаешь через Дворцовый и на Университетскую — на девчонок с восточного факультета поглазеть.
— А чего в них такого — в девчонках с восточного факультета?
— Азиаточек много. Я до них сам не свой, особенно сейчас, когда они животики пробуют оголять, с пупочками окольцованными…
Навстречу, мигая, промчался новенький, разрисованный в красно-белое «форд».
— О! Коллеги твои.
— «Корис», частники. Вся городская скорая у них подрабатывает.
— Хорошо платят?
— Более-менее.
— А вам?
— А мы сосем.
— Вроде бы вам добавляли недавно.
— У нас, Паш, одной рукой добавляют, другой отнимают. Надставляют отрезанным. Объявят под гром оваций и стоят кланяются. А стихнет аплодисмент — все при своих.
— А в частную не пробовал?
— Не для меня. Когда мне двадцатилетний сопляк цедит: «Кароч, сы-ышь, кома-а-андир, чё-т мотор барахлит, типа, глянь, да?», я ему с чистой совестью отвечаю: ты с кем говоришь, пес? Халдея нашел? А на платной эти номера не проходят, там терпеть надо. И так население с головой не дружит, а эти, на меху, и подавно.
— Лихо ты — под одну гребенку всех.
Мелькнул пост ГАИ. Артемий Лонд, держа в руках документы, усаживался в авто. Хорошо задержался — не захотел, видно, жертвовать на безопасность движения.
— Не поверишь, Паш, так и есть. Такие бублики откатывают — хоть стой, хоть падай!
— Типа?
— Говоришь родственникам: пройдитесь по соседям — нужны мужики, носилки нести. И они сразу: ой, что вы, у нас тут одни бабки живут! Тысячу раз слышал. Свое, родное, кровью лежит харкает, а им в падлу по этажам пробежаться: мы ж их не знаем, говорят. Так нам с ними не водку пить, зовите. Уйдут на минуту, вернутся — никого. Вам не стыдно? Молчат, рожи воротят. Тогда идешь сам, в три минуты пригоняешь табун мужиков; те хватают, выносят, грузят, эти придурки суют им деньги, а нам говорят: «Спасибо, ребята». Ребята, понимаешь?
Раскатанная по асфальту собака. Он вильнул рулем, пропуская натюрморт между колес.
— Эк ее.
— Или вот о собаках. Входишь — стоит. Уберите собаку, граждане. Не бойтесь, она не укусит. Любезный, мы для нее чужие, вторгаемся на ее территорию: закройте, пожалуйста, от греха подальше. Да она не кусается! Вы можете выполнить нашу просьбу? И даже после этого могут сказать: проходите, не бойтесь. Всякое бывает. Вчера, например, в шесть утра вызывали на «умирает», а приехали: ребят, все в порядке, у меня бессонница, сделайте реланиум, я заплачу.
— Старушка?
— Взрослый мужик. Старушки в основном от безделья звонят. Скука их мучает, а занять себя чем-нибудь они не способны — с интеллектом проблемы. Вот и сидят с тонометрами, давление в тетрадки записывают.
— Да ладно!
— Серьезно. Когда каждый день, да по два раза, да к одним и тем же, то призадумаешься. Гипертония плевая, а врач ежедневно; склад таблеток, а пьют одну валерьянку; ни единой книги, зато горы телепрограмм. Сенсорный голод, называется: а позвоню-ка я в скорую, пусть хоть что-то за день произойдет!
Он слушал спокойно, пытаясь понять.
— Вот был я как-то у графини Толстой: девяносто два года, яснейший разум, кристальная память и французский, словно у парижанки — при том, что всю жизнь в совке: чистки, коммуналки, фабрики, медсанбаты. Туберкулез, ревматизм, рупь пенсии и в поликлинику по талону. А скорую впервые вызвала, только когда шейку бедра сломала. И еще деда одного помню — картины писал на стеклоткани, вместо холста. Еле передвигался, но рисовал непрерывно, выставку хотел провести. Родня вызвала: давление — аж кровь из носа, а он знай себе новую ткань на подрамник натягивает.
— Не у всех же способности есть.
— У всех, Паш. У одного к одному, у другого к другому. Просто их надо открыть. Попробовать одно, другое, третье… сорок второе.
— Этак можно всю жизнь пробовать.
— Можно. Но лучше поздно, чем никогда. Я вот всю дорогу кино хотел снимать, детское, а вместо этого полжизни в медицине протусовался. А сейчас подумал — какого черта?! — и, наверное, в июле документы подам.
— Не поздно еще?
— На режиссерский самое то.
— Ну, в общем, да. Жизнь видел, что к чему в ней, узнал, лажи не слепишь.
— Надеюсь.
Впереди замаячила развилка, справа возвышалась над лесом башня новгородского элеватора.
— Все, Феликс, мне прямо. Удачи. Бог даст, свидимся.
— Конечно, свидимся, по одним трассам ездим. Будь здоров, Паш.
— Пока!
На развилке стопила парочка — хиппи в гусарском ментике и увешанная феньками девочка. Я утянулся за мост. Там, с интервалом в сто метров, стояли три знака: восемьдесят — шестьдесят — сорок. Встав у последнего, я вскинул руку и тут же уехал до Вышнего Волочка. Пройдя его насквозь по длинной и извилистой Мэйн-стрит, на самом выезде я поймал заляпанную «Оку» и, проехав километров шесть, вышел возле кафе. Стояло несколько фур. Водилы обедали.
* * *
Засеял дождь. Только я вознамерился надеть пончо, как рядом тормознулась белая «Волга».
— В Москву?
— В Москву.
— До Твери.
— Идет.
Мы с рюкзаком удобно устроились на заднем сиденье.
— Долго стоять приходится?
— Когда как, смотря, где встанешь. Лучше всего на посту, на заправке, возле кафе или у переезда, за перекрестком — везде, где народ скорость сбрасывает.
— Логично.
— Еще бы. От внешнего вида много зависит, внимание нужно уметь привлечь…
— Вот мы чего и остановились: джинсы, рюкзак, ковбойка. Студент?
А, побуду немного студентом.
— Студент.
— Где учишься?
— В медицинском.
Дождь усилился. Вовремя я.
— Давно путешествуешь?
— Не очень.
— А сейчас куда?
— В Крым.
— Молодец, завидую.
Ливануло как следует. «Дворники» метались как сумасшедшие.
— Да, грустновато в такой дождь на трассе стоять, — заметил тот, что был за рулем.
— Эт точно. Но худа без добра нет — в дождь подбирают лучше: милосердие еще стучится в людские сердца.
Второй разом повернулся ко мне всем корпусом:
— Любишь Булгакова?
— Дык.
И все. До самой Твери цитаты, комментарии, Александровский спуск, «Дьяволиада» и всякая мистика, связанная с ней. Фанат мужик, хоть и служит в строительной фирме. Всласть натрепались, даже не заметили, как приехали.
* * *
В Твери дождя не было. Минут через двадцать меня подобрал молчаливый, пожилой дальнобой, с которым я затемно добрался до Зеленограда и прямо в центре, на светофоре, я застопил кренделя, едущего в столицу на двухдневный отрыв. В салоне гремел R.E.M, а сам он уже хорошо подготовился к вояжу по модным клубам.
— Будешь? — Вильнув, чувак встал на обочине и щедро сыпанул на зеркальце белым порошком.
— Не, спасибо, не увлекаюсь.
— Зря.
Он, как в кино, высосал носом дорожки и застыл на секунду, ловя приход.
— А-а-а, ништяк! Тронулись. Beа луэинг май релиджен…
Москва вырастала навстречу. В небе дрожало зарево, полосы забивали стада легковушек. Цепи проституток тянулись до самого МКАДа. Во тьме покуривали сутенеры. Он даванул на гудок, приветствуя торжество живой плоти.
— Зда-а-ар-р-ро-во, бельдюги! Как, а? Скажи?
— Ничего.
— В два ряда стоят! — с некоторой гордостью похвалился он мне. — Тебе в Москве куда?
— М2, Кашира. Направо по кольцу. Тебе-то самому куда?
— Да мне пох! Направо так направо.
Я тихо порадовался.
По кольцу, отблескивая оранжевым, несся темный поток. Горели цифры: не больше ста двадцати! Горизонт прятался. В небе царило электричество и стекло. Издалека всплывали щиты, щетинились стрелами, — Ml, МОСКВА-ЦЕНТР, ВОЛОКОЛАМСК, М3, ЗАПАД, СМОЛЕНСК, ЮГ, — воскрешая в памяти группу армий «Центр», план «Барбаросса» и разъезд Дубосеково. На флангах мелькало; ввысь рвался неудержимый, светлого бетона, модерн. Остров Крым. Развитой урбанизм. — Слышь, тормозни, где лесок. — Легко. Он запросто кинул машину вправо. Сразу засигналили сзади. — Ка-а-азлы!!! Я вылез, вытащил с заднего сиденья рюкзак. — Спасибо, что подвез. Хорошо оттянуться… — Давай. По газам — и как не было. Ну, Шумахер!
Я пересек полоску травы и уткнулся в решетку. Отгородились. Что ж, мне это только на руку. Перебросил рюкзак, перелез сам и углубился в заросли. Метров через сто нашлось удобное место. Я раскатал коврик, вынул спальник, кинул рядом полиэтилен, на случай дождя, и запалил маленький, квадратный примусок-книжку. Есть хотелось безумно. Дождавшись, пока закипит, я вытащил гирлянду сосисок, нарезал кружочками четыре штуки и кинул их в горячую воду. Не удержался и съел сырой пятую. Засыпал пюре, размешал, выдавил майонез из пакета. Набил рот и, жуя, поставил на огонь крохотный чайничек. Потом, погасив фонарик, зажег пару долгоиграющих свечек в жестяных колпачках. В сотне метров мелькал, гремя железом, большой город, а у меня было уютно и тихо. Над головой, в просветах крон, висели некрупные звезды, фырчал примус и посапывал, пуская парок, чайник. Горели свечки. В трубе из-под «Принглс» ждали своего часа хрусткие, колеса сливочного печенья.
Наевшись, я залез в спальник. Завел будильник, повесил на сучок за приделанную петельку. Сунул под голову рюкзак и вытянулся во весь рост, смакуя растекающуюся по телу истому.
Блин, кайф!
Дважды тумкнули барабаны FreeAsА Bird, и повел свое протяжное, джентли Уилс, соло Харрисон.
Fre-e-e-e-e as а bird,
It's the next best thing to be
Free as a bird…
* * *
Лес. Ночь. Кора. Сосновые лапы над головой. Хруст хвои под локтем… Шум вдалеке. Равномерный рокот — то нарастет, то снова утихнет. Прибой. Море. Я на море… Туман вокруг, и вода теплая-теплая… плавно накатывает, поднимает и уходит вперед. А я остаюсь, как поплавок. Зову ее. Она там, в тумане, на камне. У нее стройные ноги и стриженные под мальчишку белые волосы…
На черной глыбе смутно белеет гибкое тело.
Не бойся, здесь глубина сразу…
Изогнувшись, она осторожно спускается ближе к воде. Я гляжу на нее и волнуюсь. Проходит под кожей и тянет под ложечкой, отдавая в горло с каждым ударом. Решившись, она входит в воду. Входит по-женски — присев, запрокинув голову, чтобы не намочить волосы. Намокли, конечно — на висках маленькие сосульки…
Я проснулся. Было тихо. В душе рождались нежные мелодии. Плавая в клочьях сна, я лежал и прислушивался. Мягкое сожаление, негромкая радость, сдержанное желание. Щелкнул будильник и, понимая, негромко завел свое настойчивое: та-та-та-та, та-та-та-та. Я вылез из спальника. Меж деревьев слоился туман. И ни звука вокруг. Полиэтилен усеивали крупные капли. Я раскрыл примус, прогрел его сухим спиртом. Он фукнул, завелся и зашумел, выбрасывая длинные фиолетовые языки. Пока грелась вода, я вывернул спальник, проветрил и сунул его в рюкзак. Встряхнул полиэтилен, зажмурившись от росы, привязал снаружи — пусть сохнет. Умылся, почистил зубы, сварил кофе с корицей и кардамоном. Остатками воды вымыл ложку и котелок, собрался и двинул к трассе.
* * *
Над Москвой поднималось солнце. Засверкали стекла, появились машины. «Баргузин» с оранжевыми аварийщиками докинул меня до Каширы. Спустившись с развязки, я тут же уехал до Серпухова, а оттуда, чуток повисев на трассе, на Тульскую объездную. Сюда натянуло хмари. Я стоял у кафешки и голосовал, подбирая на гармонике Not Fade Away. Из дверей выглянула официантка. Я подмигнул, но она, фыркнув, улиткой втянулась внутрь. Оттуда раздался смех. Я расстроился.
И тут мне в очередной раз подфартило. Остановился уазик.
— Куда путь держишь?
— На Украину, но с вами сколько по пути.
— Садись.
Я сел.
— Вы далеко?
— До Белгорода.
Круто.
— Феликс.
— Владимир.
И понеслось.
— …умнющий, черт. Учует ночью кого — ни звука. Подползет и кусает в ухо: чужой! Ты ему шепотом: где? Он мордой в нужную сторону повернется, укажет, и к следующему — будить. Суперпес был. Признавал только тех, с кем хоть раз в горы ходил, да и то на расстоянии всех держал. Одним можно было купить— купанием. Спросишь: Сорф, а купаться хочешь? — и все, твой. Рот до ушей, глаза горят, язык лопатой. В озеро прыг и давай круги нарезать, до изнеможения. Сам не вылезал — вытаскивали. Мины чуял — мистика какая-то! Такую заковырь находил, аж оторопь брала. На двести процентов ему доверяли, всем обязаны были. Довелось как-то французских журналистов брать; те репортажи делали, с духами в рейд ходили, а потом возвращались, вроде как и не при делах, а у нас задача — забрать у них все: пленку, блокноты, записи… Мы на вертушке, они на джипе, юркие, сволочи, хрен поймаешь. Стрелять нельзя, так мы на них Сорфа сбросили. Он их догнал, запрыгнул — как миленькие тормознулись.
— Не боялись, что застрелят его?
— Ну что они, совсем дурачки, что ли? Да и оружия у них не было, журналисты как-никак…
Редким рассказчиком оказался: ДРА, Чернобыль, онкология — довелось жизни хлебнуть.
— …на двенадцатый день шлаки пошли. Скользкий стал, сальный, вонял — ужас! В ванну сядешь — разводы по воде, через минуту мутной становится. Пять дней под душем провел, жил в нем практически.
— Ё! А сколько всего голодали?
— Двадцать один день, как положено. Потом потихонечку, по всем правилам, на соках, на бульонах, на овсяночке вышел.
— Помогло?
— Живой, как видишь, сняли диагноз. Я, как окреп, сразу в Саяны уехал, на все лето, и там тоже раз в неделю сутки не ел. Травы пил, по тайге ходил, в реках горных купался — на ВТЭК пришел, дома уже, и ничего не нашли. Даже третью группу не оставили. Так что никакой медицины с тех пор, все сам. Сауна, голод, прорубь…
— Медикус курат, натура санат.
— Точно. Мы с женой лет пять как из Москвы уехали. Выбрали место, продали квартиру, дом выстроили. Все сами, включая мебель.
— Я тоже мебель сам сделал. Родительские шкафы-стенки продал, из соснового бруса тахту свинтил, а вместо кресел купил шезлонги б/у. Отшлифовал, лаком покрыл — экстра! Легкие, удобные, а главное, места не занимают. Не нужны — сложил и на балкон выставил…
Уазик наматывал километры. Плавск, Мценск, Кромы. В Кромах мы пообедали. Сидели, ждали заказ, а над нами висел плакат: растерянный заяц с двумя куриными яйцами в лапах и подпись: «ЗАЙЧИК СЕРЕНЬКИЙ, ЯИЧКИ ХРУПКИЕ».
— Ты не знаешь, к чему они это?
Я покачал головой. Он продолжал с интересом изучать картинку.
— Жаль, «Вокруг смеха» прикрыли — самое место ему там.
— Нарочно не придумаешь. Я как-то в общежитии курсантов-ракетчиков стенгазету видел, к Двадцать третьему февраля: стартует ракета из шахты, а над ней ярко: «РАДИ ЖИЗНИ НА ЗЕМЛЕ!»
Он засмеялся.
— У меня жена английский преподавала в морском училище. В первый день пришла, все приготовила, разложила, сидит, ждет. Слышит — идут. Здание старое, гулкое, дрожит все по нарастающей. Р-р-рум-тум, р-р-румтум. Подошло и смолкло. Р-р-рота-а-а, стой, раз-два! Р-р-рум-тум. И тишина. Она осторожно за дверь выглядывает, а там строй медведей — стоят, лыбятся. Старший дает отмашку, и они хором: ГУТ МОРГАН, КОМРАД ТЫЧЭР!!!
Принесли борщ. Хороший, не ожидал даже.
— Вкусный, собака.
— В Хохляндии лучше. И дешевле в два раза. Да сам, наверное, знаешь.
Врать не хотелось.
— Честно говоря, нет. Первый раз автостопом еду.
— И сразу в Крым? Силен — без попутчика…
— С попутчиками проблема. Не хотят связываться, все чего-то боятся.
— Так всегда. Сперва говорят: ты что, чокнулся? Потом, с недоумением: ну, я все равно так не могу. А потом, уже с завистью: да куда нам теперь…
— Знакомо. Хотя, если честно, мне попутчик не особо чтоб… Я вообще бирюк по натуре.
— Непохоже.
— Просто я общительный бирюк.
— А-а-а…
Так мы и ехали, болтая о всякой всячине, типа:
— Фотоаппарат возишь?
— «Смену», старую. Мне ее купили, когда наши Эверест взяли. Помните, плакат был рекламный: гора, эмблема ЛОМО и автограф: «Смена-8» прекрасно снимает на любой высоте. Владимир Балыбердин»?
— Не помню. Я в то время в Афгане был. У нас один солдатик тоже «Смену» таскал. Много хороших снимков сделал, даже выставку устроил, году в девяностом… ох ты, ё! Не иначе как ДТП?
Внизу, под насыпью, лежала вверх колесами легковушка. Рядом, на засыпанной стеклянной крошкой земле, сидел и раскачивался молодой парень. Вокруг суетились люди.
— Перевертыш. Останови, Володь, помощь окажем.
— Аптечка нужна?
— Своя есть.
Ломаная ключица и ребра. Ключица со смещением, плохо. Еще одышка и шея с отеком. Я слегка коснулся грудной клетки. Хруст снега под пальцами
[82]. Совсем погано.
Раскрыл ножик, протянул мужикам.
— Срезай майку. Режь, не жалей — скорая все равно срежет.
— Ты доктор?
— Да.
Набрал трамал, реланиум, разбавил водой. Подумал — мало, добавил два анальгина.
— Терпи, друг, сейчас легче станет.
Стало. По крайней мере, подвывать перестал.
— Так, ты держи здесь, ты здесь. Не отпускать.
Правую кисть на левую дельту и крепко прибинтовать. Полоса белой марли равномерно переходит с вертикали на горизонталь, закрывая бледную кожу.
— Скорую-то вызвали?
— Вызвали. Да вон они едут.
Отлично.
— Что тут?
— Коллеги, доктор Черемушкин, ленинградская скорая. Ключица со смещением, ребра справа, клапанный пневмоторакс и эмфизема — пунктировать надо.
— Сколько ребер?
— Два точно. Трамал, реланиум, анальгин — все по вене. — Поняла, спасибо.
Понесли.
— Ну, вроде все.
Поехали.
— Ты врач?
— Фельдшер. Но в таких ситуациях лучше доктором представляться, вопросов меньше.
— Хорошо работаешь, профи.
— Дык! Высшая категория, пятнадцать лет скоро.
— А в институт чего не поступишь?
— Не хочу. Мне и так хорошо.
Опять свернули на медицину, только теперь слушал он.
— …гуманисты сраные! Наркот — преступник. Он заранее знает, что «захочу — брошу» не проканает, а за дозняк ему придется воровать, пасти старух от сберкасс и ссаживать малышню с великов. У него есть выбор, и он его делает. Сам, добровольно. И потому: никакой жалости! Никаких душераздирающих сцен в КПЗ.
— Часто вызывают?
— Каждый день. Такое изображают — обрыдаешься. Артисты…
Впереди замаячила, заголосовала тощая, очкастая фигура в кедах и в бороде. Она была с рюкзаком, в допотопном брезентовом анораке
[83].
Взяли. Фигура оказалась Андреем из Калуги, спецом по аномальным явлениям. Он тоже ехал в Крым, на поиски какой-то полуфантастической нечисти, и беседа, естественно, тут же съехала на всякую параоккультную чертовщину. Володя, по его словам, встречался с необъяснимым только однажды, я ни разу, а Андрей, как выяснилось, чуть ли не ежедневно, что почему-то совершенно не удивляло. Он в два счета растолковал Володе, с чем тому довелось столкнуться, привел пример из собственной практики и слегка попенял ему за несколько легкомысленное на тот момент отношение к произошедшему. Знания у Андрея были поистине энциклопедическими. О Джеке-попрыгунчике он говорил так, словно тот был его давним приятелем, лох-несская проблема тоже в принципе была им уже решена, а уж об эльфах, гномах и хоббитах он знал столько, что меня так и подмывало проверить — не покажутся ли из-под его спутанной шевелюры краешки острых, средиземельских ушей.
Вообще-то он оказался отличным парнем, хотя своим чрезмерным энтузиазмом и привел нас в исключительно ироническое расположение духа; я даже поведал о лекции про НЛО, на которую меня в юности занесло мутной волной повального интереса к кругам на полях. Пермской зоне и прочих воспоминаний о будущем и на которой лектор, будучи в ударе от затаившей дыхание аудитории, договорился вдруг до того, что видел намедни парочку гуманоидов не где-нибудь, а на собственной кухне, после чего, в гробовом молчании, зал встал и вышел…
Когда Володя высадил нас на белгородской объездной, было уже темно. Андрей решил заночевать здесь и зазывал меня на ночевку в палатку, но мне хотелось до полуночи попасть в Харьков, до которого оставалось рукой подать.
— У меня есть банка тушенки и прекрасный зеленый чай.
— Спасибо, дружище, в другой раз. Увидимся!
— Счастливо.
Он утянулся в заросли, а я, встав под фонарем у шлагбаума, поймал старый «москвич» с двумя огородниками и вместе с ними отмахал тридцатник до украинской таможни. Там они встали в очередь, а я, перейдя границу пешком, на таком же «москвиче» мигом оказался на въезде в Харьков. Отошел метров на двести в лесок, обустроился, подогрел на примусе банку фасоли, доел сосиски и заварил чай в кружке. Поел, завел будильник, залез в спальник.
Воздух здесь был теплее, ночь кромешней, а звезды ярче. В ветвях над головой зашуршало, и, пробуя голос, утробно гугукнула какая-то птица. Раз, другой… Решив, что сойдет, она с упоением повела свою вокальную партию. Вскоре ее торкнуло; водопад замогильного контральто обрушился на притихший лес, гулко отдавая во все закоулки. Прима была в ударе. То и дело я просыпался и кидал сучья на звук, но все было бесполезно, и заткнулась она только под утро.
Рассвело. Потянуло дымком. Похоже, не один я ночевал нынче в зарослях. Так и оказалось. Стоя на трассе, я увидел, как из леса вышли две девчонки с огромными альпинистскими рюкзаками. Я салютнул им рукой. Они, улыбаясь, приблизились.
— Как спалось, коллеги?
— Прекрасно. А вам?
— Мне тоже. Вы откуда?
— Из Москвы.
— В Крым?
— В Крым.
Обе стояли, чуть согнувшись, под тяжестью лямок.
— Фига, у вас барахла!
Одна из них, симпатичная и веснушчатая, с каре из соломы, поджав губы и посмотрев вверх, комично развела руками: мол, что поделаешь, охота пуще неволи.
Вторая, невысокая тоненькая брюнетка, внесла пояснение:
— Железо. На соревнования едем, в Форос.
Серьезная, хорошенькая.
— Скалолазы?
Они кивнули.
— Сила! Ну, раз на соревнование, то вставайте здесь, а я оттянусь метров на пятьдесят.
— Ну, что вы, не стоит. Мы и так быстро уедем.
— Ничего-ничего. Леди фест.
— Спасибо.
Я помог им снять тяжелые рюкзаки, отошел чуть дальше и с удовольствием наблюдал, как они поводят отвыкшими от груза плечами и массируют друг дружке трапециевидные мышцы. Их легкие маечки задорно оттопыривали плотные грудки. Хорошие девчонки, спортивные.
Нарисовались еще двое. Черно-желтые комбинезоны, черно-желтые компактные рюкзачки, рации из нагрудных карманов — гонщики. Эти считают себя элитой, закрытым клубом, вход по VIP-карте. Они чуть задержались возле девчонок, а меня, не замечая, миновали молча и сосредоточенно, полные раздумий о будущем автостопа.
— Доброе утро.
Кивнули. Снизошли. Удостоили.
Я заиграл «Желтую подводную лодку», девчонки одобрительно поглядывали в мою сторону, и одна из них издалека показала мне большой палец. Я поклонился.
— Специально для вас, леди.
И я спел им NotFadeAway, по-джеггеровски выкрикивая слова между рифмами. Они захлопали. Спиной я чувствовал высокомерные взгляды черно-желтых, солидных, по-видимому, еще с момента оплодотворения.
Как и было предсказано, моих скалолазочек подхватила первая же вписавшаяся в поворот машина, а следом за ними уехал и я, правда недалеко, до Мерефы. Зато там мне повезло, так повезло — парапланерист из Москвы, прямо в Коктебель, на ежегодный слет.
— Всю ночь меня на границе мурыжили, негодяи. Девять часов потерял.
Машина летела. На заднем сиденье рядом с моим рюкзаком раскачивался большой черный тюк — параплан.
— Надолго?
— Хотел дня на четыре, теперь думаю, что на три. На обратном пути, похоже, тоже все жилы вытянут.
— Денег хотели?
— Ну.
— Дал?
— Говна им на лопате! Сколько ни видел таможенников — все на один манер, словно их в одном месте клонируют, а потом, как в армии, «покупатели» приезжают. У них даже морды у всех похожие, в мелкую каплю.
На Украине царила весна. Вовсю лезла зелень, стояла теплынь, и можно было смело ходить в футболке. По обе стороны от дороги уносились моря хвои.
— А мне понравилось, что каждый таможенник на работу со своей клавиатурой приходит. Отсоединился — пост сдал, подключился пост принял. И печатают одним пальцем.
Мы неслись, скармливая магнитофону кассеты. Перещепино, Наталино, Новомосковск. U2, Моби, «Комбу стибл Эдисон». Обошли по дуге Днепропетровск, ломанулись по старой, поросшей травой, бетонке. Час, и мы уже в Запорожье. Там трасса шла по окраине, и пришлось сбавить скорость, двигаясь в общем потоке и смакуя плакаты украинского Минздрава.
Искаженное лицо ребенка в оскаленной пасти оборотня, муаровый дым —
«ТЮТЮН ТА АЛКОГОЛЬ 3HIЩАЮТ ТЭБЭ!».
Три шипастых динозавра: сигареты между зубов, стаканы в недоразвитых лапках, один разливает —
«ТИ ЗНАЭШ, ЩО 3 НИМИ ЗАРАЗ?».
— Какой кайф!
— Оба, ты глянь!
Под «Титаником» с четырьмя дымящими хабариками вместо труб и двусмысленным
«КУДА Ж ТИ ПЛИВЕШЬ?»
работала девчонка, прикинутая невестой — белое платье, фата, вуаль… действовало безотказно.
— Креативно……ля, я хочу ее!
— Я тоже.
И не мы одни. Сверкая серебром, подвалила угловатая «вольво», и невеста, согнув стройную, в белом чулке, ножку, изящно склонилась к окну.
— Класс! Молодчина, девчонка!
— Не говори.
«Шведы», похоже, даже не торговались: две секунды, невеста села, и, помаячив с полминуты в зеркале, «вольво» ушла в сторону.
Плоский, пятикратно перечеркнутый блин «конца всех ограничений», педаль в пол, и Коктебель понесся навстречу, делая полторы сотни в час. Разлив Днепра до самого горизонта — ё-моё! и вправду — заломает до середины лететь; летающая тарелка поста ГАИ в Васильевке, и поля, поля, поля…
За Мелитополем мы тормознулись и закусили. Грели чай на горелке, а невдалеке, в теплом, небе парил аист. Оседлав восходящий поток, он выписывал восьмерки, забираясь все выше, чтоб там, наверху, войдя в вираж, сорваться, словно с американской горки и, набрав скорость в пикировании, без единого взмаха снова уйти вверх.
— Смотри, Андрюх, твой коллега.
— Ага, — внимательно, со знанием дела отслеживая пилотаж, — прется чувак.
Это чувствовалось. Нас вставило. Пошла обратная связь, аист принял сигнал, и мастерство его возросло. Казалось, еще немного, и он полетит на спине. Кролем. Мы увлеклись. Чайник, ревнуя, шипел, приподнимал крышку, вздыхая, выплескивал в огонь жгучие слезы; пламя злилось, пшикая раздраженной полячкой, укорачивалось с краев и, в конце концов, оскорбленное, свернулось как джинн в лампу, бросив туповатый, но исполнительный примус отравлять атмосферу бензиновыми парами.
Мы прихлебывали чай, уминая сэндвичи с ветчиной. Андрей, сунув руку в салон, щелчком загнал в жерло кассету. С полуслова грянуло цыганским хором, цепляя синкопой и скачущими балканскими духовыми. «Здоб ши здуб».
— Искрометная штука.
— И название меткое: «Кинопробы». Попробовали все, а получилось у молдаван.
— А Земфира?
— Да-а, ничего особенного. Только гитара в одном месте хорошая, там где: третий день с неба… и примочка — уа-уа-уа-уа…
Он попритоптывал в такт и, дождавшись момента, подпел:
— «А-а-а видели ночь, гуляли всю ночь до утра-а-а-а… та-да-да-да-да-да-да-да… видели ночь, гуляли всю ночь до утра…»
Допил, запрокинув голову, вытер о выцветшую армейскую штанину пальцы.
— Ну что, едем?
Едем. Р-раз, и Чонгар: полоса шоссе над водой, железка сбоку. Слева Сиваш, справа море — солнце жарит, лучи от воды: во горит! Машины, прилавки, браконьеры осетрами машут, кто поскромнее, вялеными бычками торгуют. Икра банками, камбала связками, над постом флаги висят, и стоят какие-то синие, в фуражках как у африканских диктаторов. Увидели нас, ожили, палочками в сторонку тычут: благоволите, милостидарь, предъявить тугамент-с! Андрюха блякнул, вытащил кипу бумаг, сунул за ремень лопатник и со словами «жаль, майка не драная» вылез наружу. Вернулся довольно быстро. — Неужели? — Не, немного отдал. Экологический сбор, бляха-муха, даже квитанция есть. Не хотел выписывать, засранец. — Причем, обрати внимание, у местных с экологией все в порядке, их не тормозят. — Само собой. Я как-то из Черновцов к румынам въезжал, так у них с экологией — ух! Не забалуешь. Заплатил, яму с грязной водой форсировал — типа, стерильный, можно в Румынию. Кино и немцы. Дас ист танвальд финстер ист… По Е-105-й до Джанкоя, и по 97-й в Феодосию. Кругом поля, населенка вся в стороне, ни одного мента через час были. Вывалились вправо, на симферопольскую, отмахали минуты три, подрезали встречных из левого ряда, взлетели на горку: вот оно!!!
Таласса! Таласса!!!
* * *
— И-и-и-и-ех-ха! И-и-и-и-ех-ха!
Далеко впереди, на синем фоне, неподвижно висели в воздухе белые запятые парапланов. Мы спускались в долину; море вырастало над головой. Андрюха подпрыгивал на сиденье: спешил. Он выключил кондиционер и открыл кнопкой оба окна. Ворвался ветер. Теплый. Руку наружу; поток уперся, откинул назад и зашумел между пальцами. Ладонь самолетиком, чуть наклонить — нырок вниз, затем, ложась на крыло, вбок и опять вверх — аэродинамика.
Два чувака, сидя один выше другого на несерьезной отсюда тележке с колесиками, рокоча, пересекали дорогу. Андрей засигналил как ненормальный, заморгал фарами, замахал рукой, описывая круги. Те заметили, развернулись, блеснув очками, и, догоняя, пошли на бреющем. Толкнув шест, ушли вверх над капотом, накренились, взяв вправо, и верхний, нагнувшись, отмахнул честь от шлема, качнув перчаткой вперед — туда, мол. Пошли к холму. Солнце садилось, мерцая серебром в диске пропеллера, делая заметным сизоватый дымок выхлопа.
Скрылись. Грунтовка направо. Андрей тормознул.
— Все. Мне — туда.
— А мне туда. — Я показал на изломанный горб Кара-Дага. — Спасибо, что подвез.
— Да-да. — Он не слушал. — Счастливо!
— Пока.
Я пошел по дороге. Ветер, Набегая, ерошил волосы, утягиваясь в тростники, застенчиво шуршал стеблями и, возвращаясь, шушукался с кипарисами. Осмелев, он теплыми лапами ощупывал кожу, заглядывал в уши и, знакомясь, трепал каждую стяжку на рюкзаке. По кругу ходили две строчки из фильма про Неуловимых:
В удачу поверьте, и дело с концом.
Да здравствует ветер, который в лицо!
Прибой катал гальку на берегу. Скинув ботинки, я вошел в воду. Работал бриз. Паслись чайки, падая за кем-то блестящим; волны норовили лизнуть завернутые штанины. Над Кара-Дагом сияло белым. Я умылся, попробовав море на вкус, оказалось соленое. Солнце ушло; полоса пляжа терялась в далекой дымке. Ноги немели. Я вышел, упал, дотянувшись до рюкзака, достал трубку, табак и квадратный бутылек «Джонни Уокера». Набил, свинтил крышечку, сделал глоток и закурил.
Темнело. Я сидел на пляже и курил, причащаясь и слушая море. Настоящее море. Впервые на тридцать втором году жизни…
Идти в темноте оказалось нетрудно — луна светила как сумасшедшая, и тропу было хорошо видно. Временами, окунаясь в чернильную мглу, она ныряла в кусты, и я останавливался, ожидая, пока восстановится родопсин
[84] и сетчатка приспособится к темноте. Шел без фонаря — егеря могли выслать погоню, и в футболке — жарко. Мучила жажда, но я, пользуясь вычитанным советом, покусывал кончик языка — и помогало.
Заросли остались внизу. Надо мной, на залитом серебром склоне, чернели клыки изломанного базальта. Под подошвами, не сдаваясь, хрупали острые камешки. Внизу, в темноте, неторопливо двигались огоньки. Сейнеры, хамсу ловят. Много хамсы пришло, говорят, дельфины из бухты просто не вылезают, отъелись, черти, аж лоснятся все.
Метров через триста начался сюр. Искореженные, в черном серебре, скалы. Белые осыпи. Подлунный камень, призрачные столбы света. И луна… ну, не бывает такой, короче, прям чертовщина какая-то!
Накатило. Не знаю, сколько я так простоял. Час, наверное. С души пластами рушилась корка, и под ней, сверкая глетчерным льдом, открывалось прозрачное и невесомое — вылезало махаоном из гусеницы, расправляло яркие паруса и, подставив их ветру, чутко вслушивалось в набегающую на крыло подъемную силу.
Блин!
Столько лет добровольно лишать себя этого!
Сожаления не было: одно лишь громадное облегчение — как если бы атланту сказали: все, парень, финиш, пенсия. Я сошел с тропы, поднялся чуть выше, под скалы, в самую чернь, сел на раскатанный спальник и маленькими глотками, под табак, стал добивать «Джонни Уокера». Сидел под теплым небом с полосой Млечного Пути наискось и кипятил чай, клубя пузатой, с изогнутым черенком, трубкой.
Падали метеоры. Не чиркали впопыхах, как у нас, а именно падали: основательно и солидно. Перед глазами висела луна. Огромная, со всеми подробностями: пятна морей, оспа равнин, звезда метеоритного кратера на юге — хорошо вмазало, на две тысячи миль грунт выкинуло, прям как отсюда до Питера.
Да-а, далеко забрался. А главное, незаметно. Утром в лесу, вечером на море, пятьсот верст в день, и впечатлений больше, чем за всю жизнь. Вспомнил последнюю смену — как не со мной все, а ведь всего-то четверо суток прошло.
Значит, вот как надо.
О'кей.
Запросто.
Не спалось. Проснулась сумасшедшая радость и мягко толкала под ложечку. В голове запел горн, и сыпанула дробью динридовская «Война продолжается».
Тур-р-р-ум-тум, тур-р-рум-тум, трум-туру-рум-тум тум-тум-тум. Жаль, слов не знаю. Тур-р-рум-тум, тур-р рум-тум… Возникли две строчки, потянули за собой третью, всплыла рифма, сменилось слово.
Луна изогнутым рогом,
под луной путь-дорога,
на дороге сверкает грязь.
Пускай стригут все купоны,
наплевав на законы —
мы уходим в рассветный час…
Фонарик и карандаш. Вырванный на развороте листок. Торопливые строчки. Варианты, один под другим, колонки рифм сбоку. Исписанные поля. То, что не влезло, — на обороте, чтоб не забыть.
Вот это приход!
Восток тихонько алеет,
скоро станет теплее,
отдохнем мы, душой устав,
на каменистых дорогах,
белопенных порогах,
в океане душистых трав.
Дальше… дальше у него там припев. Дальше он «э-геге-гей» поет. Ну, значит, и у меня будет.
Э-ге-ге-гей! — поют ветра, отбивают такт сердца.
Дружище, нам давно пора
в далекий край,
безмятежный рай,
где безоблачны небеса.
Вот так, наверное, де Лиль «Марсельезу» писал. Вставило и понеслось — взахлеб. Образы наползают, лезут как из мешка: знай успевай записывать…
И там, где дальние страны
берегами туманны,
поутру мы пройдем не раз.
Пусть холуи с перепугу
глотки режут друг другу,
мы ж выходим в рассветный час.
Посвежело. Я забрался в мешок. Снова припев. Можно вставить «э-ге-ге-гей», а можно написать новый. Что там, на обороте? Да до черта всего…
Нестройный строй,
карман пустой,
лицо еще в слезах.
Вперед, не стой — закон простой,
где нет врагов и бранных слов
и ни облачка в небесах.
Последние строчки украл, конечно, но уж больно они тут в цвет попадают. Здорово:
вперед, не стой — закон просто-о-о-ой…
там-та-ра-рам-та, тара-тара-рам…
где нет враго-О-ов и бранных слов
и ни облачка в небесах.
Я гений!
Я перевернулся на спину. Оставался один куплет, и я уже знал, каким он будет. Хотелось продлить ощущение, хлебнуть смака, четко поставить точку.
Я написал песню.
Впервые.
Сам.
Я лежал и смотрел, как медленно шла по кругу Большая Медведица. Нет, ребята, обратной дороги нет — тем, кто слышал зов Востока, мать-Отчизна не мила. Теперь все пойдет по-другому, по-моему пойдет. А уж вы как хотите…
Я запалил примусок, плеснул воды, сыпанул сверху кофе с корицей — захотелось. Сделал еще глоток, из горла. Вода здесь плохая. И в Москве плохая, у нас вкуснее стократ. Пока закипало, дописал последний куплет.
И в час, когда лицемеры спят,
смакуя Химеры,
отыграв ежедневный фарс
оставив дома печали,
заперев дверь ключами,
мы выходим в рассветный час[85].
Затухающие вдали барабаны, серебро армейского горна…
Поглядывая на плоский, как таблетка, котелок, я переписал все в записную книжку, поставил дату, а черновик, сложив, бережно сунул в паспорт — для лучшей сохранности.
Кофе вспучился, дрогнул и пошел вверх. Пора! Ухватив котелок и предотвратив тем самым побег, я перелил вкусно дымившее варево в кружку. Набил трубку, отхлебнул раза два и только потом закурил. Табак был медовый — тот самый. Вдыхая аромат табака с кофе, я смотрел в звездное небо.
Блистал Скорпион, манила Кассиопея, в сторонке скромно поблескивали Плеяды. На востоке светлело.
Пора линять, иначе могут срисовать егеря.
Я лениво прикидывал — идти сейчас или придавить часик. Решил придавить. Перетащился за камень, став невидным с тропинки, завел будильник и заснул как убитый…
* * *
…а проснулся как раненый. Ломало. Во рту, после виски, послевкусило буряками. Скрипя, собрался, навьючился, пошел вниз. Вспотел — помогло. Зашагал бодрее, впитывая царящую вокруг красоту. Услышав голоса, сошел с тропы и зашифровался, удачно миновав камуфлированных лесников. В самом низу, из-под ног с жутким визгом вылетела цикада — один в один штурмовик на выходе из пике! — чуть по ногам не потекло, с непривычки. Заметив, где она села, я шуганул ее, чтоб повторила, но тщетно.
В Курортном я умылся, набрал воды, купил кефира и выпечки. Сидел на берегу, завтракал. Рядом возились с лодкой. Рыбаки, наверное.
— По своей ли воле идешь, сынок?
Ай да вопрос! Ай, какой хороший вопрос! Черт возьми, да ради него одного стоило ехать!
— По своей, отец, по своей.
Москва?
— Ленинград.
— А-а-а… В Лисью?
— В Лисью.
— Рано приехал, там сейчас никого. Летом будут.
— Да я просто так, посмотреть. Много про нее слышал.
— Ничего особенного.
Так и оказалось. Сухие глинистые обрывы, редкие, завитые штопором деревца, использованные кубовые шприцы под ногами. Ломкие, мутные от солнца инсулиновые баяны тянулись на несколько километров. Берег был уныл, захламлен, пах морской гнилью и не располагал совершенно. Отмахав по нему часа три, я горел желанием поскорее убраться и, завидев грунтовку с надрывно ползущей вверх «Волгой», толканул ее до конца подъема, на радость сидевшему за рулем парнишке, который, после такого подгона, взялся доставить меня прямо в Судак.
Мы выбрались на трассу. Здесь было веселее: горы, поросшие лесом склоны, сбросы скал и ныряющая в зеленя лента асфальта. Вот где жить надо — на юге.
— …виноградник у меня здесь, маленький. Газик, как назло, встал, вот и пришлось на волгаре ехать.
— Шестьдесят девятый? Что, до сих пор бегает?
— А то! Машина — звэрь, слушай, только сегодня заартачился что-то. Хорошо, тебя вот встретил, а то ведь мог бы и не подняться. Ты вообще каким ветром?
— По берегу шел, из Курортного.
— На фига?
— Так, смотрел.
— О дает! Чё тут смотреть-то?
— Я думал, весь Крым такой: скалы из воды, сосны… «Три плюс два», короче.
— А-а-а. Так тебе в Новый Свет надо. «Три плюс два» там снимали. Там вообше все снимали: «Остров сокровищ», «Пиратов XX века»…
— Далеко?
— Километра четыре от Судака. Мимо не пройдешь.
* * *
Генуэзская крепость на вершине горы. Четкие зубцы по-над гребнем, стена лезет по склону, втыкаясь в башни, парит над кручей, рисует в небе отчетливые зазубрины и, сбрасывая высоту, замыкается тонкой ниткой.
— В крепость думаешь?
— Обязательно.
— Через вход не иди — дорого. На пляже от волнолома тропа вверх — по ней двигай: там, в конце, дырка в заборе.
— А другой дырки нет?
— Есть, только ее контра пасет. Через пляж лучше…
* * *
Набегал ветер, ласкал теплом кожу. Море терялось в небе, впереди пряталось турецкое побережье. Я сидел наверху, представляя, как идут к берегу приземистые, крепко сбитые корабли и, не доходя до скал, уронив бурые, в грубых стежках, паруса, останавливаются, зачерпнув горсти дна ладонями якорей. Подпрыгивая, снуют взад-вперед потемневшие шлюпки, громоздя на песок тюки с бочками; галдят работяги и торгаши; вспыхивают на солнце солдатские панцири и шитые золотым облачения прибывших издалека важных персон — с опаской вышагивая по хрусткой гальке, они, подбирая края одежд, пытаются сохранить надменное и равнодушное выражение лиц, а загорелая в чернь босота, подмигивая, скалит им вслед ослепительные средиземноморские зубы…
* * *
Появились соседи. Влезли — как Эверест взяли: достали сотовые, и ну всем звонить. Потом расположились, пшикнули банками, и мачо, в клешах и пейсиках, полезли на кладку. Придерживаясь, позировали, тыкая жестянками в объективы.
Вжикали зумы.
— У-у-у-у-у!
— Заяц, ну хватит, слезай!
— У-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у!!!
— Толстый, кончай, нае…шься.
— Чё, стремак? Вечно молодым, вечно пьяным…
Косились на рюкзак, шептались, хихикали. Мокрые от геля волосы, замысловатый креатив на ногтях, ряды колец в прокомпостированных хрящиках. Валики жира над джинсами.
— Слышь, лапа, давай сюда, вместе щелкнемся.
— Не хочу.
— Да ладно тупить-то, лезь.
— Отстань.
Пойду я, пожалуй, отсюда. Новый Свет открывать.
* * *
Место я нашел сразу. Все как в фильме, один к одному — здесь машина стояла, тут палатка, вон там Сундук рыбу ловил, сидя в кресле. Я побродил по воде. Холодная.
Вскипятив чай, я, прислонясь спиной к дереву, не спеша пил, разглядывая громаду Сокола
[86] надо мной. Оттуда звякало и доносились невнятные голоса — скалолазы. Две связки, далеко слышно. Одну из них я нагнал по дороге: бухты яркой веревки, каски, изломанные снаряжением высокие рюкзаки. Штанцы и майки в обтяжку. Сейчас они лезли по краю стены, чуть в стороне от верхней пары — те шли, держась ближе к центру. В середине не было никого — зеркало. Солнце жгло серую гладь; воздух дрожал, маня тенью карнизов под самой вершиной; в синем небе плясало марево. Тянуло в сон. Глаза закрывались…
* * *
Рюкзака не было. Проспал.
Наивно надеясь, я рыскал в камнях, потея, лазил по склонам, заглядывая в колючие заросли.
Нету.
Нигде.
Попал.
Вечерело. Сосны тянули длинные тени; царило оранжевое; плоскость скалы делалась четче, как если бы кто-то плавно увеличивал резкость.
Дул ветер.
Хотелось есть.
Хотелось выпить горячего.
Знобило.
Я вдруг почувствовал такое отчаяние, какое, наверное, чувствует астронавт, чудом уцелевший при аварийной по садке лунного модуля.
Одиночество.
Оторванность.
Безнадежность.
Наверху, по трассе, прошла красная легковушка.
Так. Так. Ладно. Спокойно. Двадцать гривен в кармане. Носовой платок, спички и ножик. Железнодорожный ключ. Пакет табака. Уже хорошо. Слава богу, свитер под головой был, а то б и его сперли. Так. Ночевать двину в альплагерь, а там посмотрим. Ничего. Прорвемся.
Спасатели из альплагеря подарили мне брезентовый рюкзачок, одеяло и железную кружку-гестаповку.
Шустрый прапор, с которым я шел в Новый Свет, вынес с территории части армейский котелок с подкотельником и заношенную афганку с дырочками на погонах.
Столовую ложку я умыкнул в столовой.
Чайную — в чайной.
Симпатичная тетка, в благодарность за поднесенную сумку, презентовала литр козьего молока и сыр, завернутый в соленую марлю.
Рис, сахар и чай я купил в продуктовом.
Зубную щетку, пасту и мыльницу с мылом — в хозяйственном.
Пока тянулись за пастой, сунул в карман станок.
Полотенце, оглянувшись по сторонам, сдернул с веревки…
Насвистывая «Мост через реку Квай», спустился к морю.
Старая, добрая курортная архитектура Советов: мощенная плиткой набережная, балюстрада над пляжем, засыпанный сухими листьями мрамор. Кафе еще не открылись, на столах громоздились стулья, и два молодых татарина аккуратно вывязывали плетенную из тростника изгородь. На пляже красили катера.
Парни в неопреновых комбинезонах несли гулкие акваланги. Поодаль, в бухте, выбрасывая фонтаны, вертелись на гидроцикле.
Огибая гору, шла вырубленная в скале дорожка. Море выглядело рекламным проспектом и, вопреки рассудку, манило зеленью хрусталя. На изгибе, за ограждением, обрывался металлический мостик. Выныривала из воды лестница.
Никого.
И каждый камень на дне.
Я стоял, собираясь с духом. Под горлом екало.
Как?
А?
Рюкзак с плеч, одежду сверху. Полотенце на ограждение, чтобы сразу, протянув руку…
Холод железа подошвами.
Адреналин.
Высоко.
Метров шесть.
Вперед ногами. Ну? Раз… два…
У-у-у-ух!
Ожог.
Лед.
Апноэ.
В облаке пузырей вверх. Вдох судорогой — кх-х-х-х.
И еще раз — кх-х-х-х.
Потом вспомнил — у-у-уй…бля!
Лестница!!!
Оборот на сто восемьдесят: где?
Вот.
Метрах в трех.
Доплыл, стуча руками.
Пока плыл, привык. Вылез на пару ступенек, подумал и опять отцепился.
Гребок. Еще. Теперь с головой. И обратно.
Замерз. Напротив огромный грот — не пошел: холодно. Бегом на солнце. И по тропе вверх-вниз, вверх-вниз — к Голубой бухте, греясь движением…
Вот она, красотища! Выжженное, в пятнах зелени, седло мыса; сбросы обрывов; пологий взлет к пику вершины. Черная дуга пляжа. Оползни склонов с островами хвои между ними. И море — жидкое стекло голубой зелени до самого дна.
Вон там стояли пираты двадцатого века, а там наши брали их пулеметную точку. Здесь же был форт из «Острова сокровищ». Взбираясь по сухим склонам, я то и дело узнавал ракурсы старых фильмов.
Это моряк. Одежда у него морская.
Я полагаю, ты не думал встретить здесь епископа?
Дерево. То самое. Широкое, раскидистое — знакомое.
Это же компас! Ха-ха… еще одна шутка старины Флинта…
Под деревом пляж; дикий. Россыпи валунов, притопленный лабиринт рифов, кострища и лежки в нишах. А дальше тупик: столбы скал, расклиненные в узостях глыбы, вцепившиеся в трещины клочки сосен.
Неприметная тропка выводила к террасе, укрытой кронами; под нависающей скалой лежал слой игл и чернел сложенный кольцом очаг из камней. Над кручей висел обрубок сухого дерева. Местечко что надо: ровное, мягкое, неприметное — остаюсь и ночую.
Остаток дня я провел на ковре из сосновых игл. Лежал, пил чай, сидел, свесив ноги, на дереве, глядя, как меняет цвет море внизу. Под вечер в бухту вошли дельфины. Они плыли у самого берега — огромные, гладкие, пыхающие конденсатом на выдохе, — сбивая в кучу и хватая поблескивающую серебром рыбу, работая четко и слаженно, словно овчарки или хорошие хоккеисты.
Рвануло эмоциями. Хотелось петь, свистеть, хохотать, кричать «йах-ха!» и швырять вверх шапку, но я продолжал сидеть в развилке сухой сосны, дрожа от бушующих внутри эндорфинов и боясь спугнуть этих ладных, обтекаемых, источающих позитив серых зверюг, которых я впервые видел вживую, ощущая бешеный драйв эффекта присутствия. Вспомнился Мелвилл, — уж если при виде их не издадите вы троекратного «ура!», то дело ваше плохо, и да поможет вам бог, ибо неведом вам дух божественного веселья, — и мороз по коже: как в мою шкуру влез, дьявол!
Захотелось вина. По тропе, в обход, можно успеть — магазин как раз на окраине. Я быстро собрался, закинул рюкзак за спину и, съезжая по иглам, вылез наверх.
Сокол светился, как мандарин. Небо над ним выгорело. Пологий северный склон скатывался в долину серо-зеленым, выцветшим камуфляжем, в ложбинах лежали глубокие тени. Солнце склонялось; оранжевые зеркала темнели, насыщаясь красно-кирпичным и неуклонно уходя в черное. Вечерело. В распадке вилась дорожка пересохшего русла; песок белел в сумерках; узловатые ручищи корней втыкались в ботинки.
Успеть бы.
Взлет на спину горы, растоптанная грунтовка, коробка лесничества за проволочной сеткой. Никого, хорошо. Шлагбаум поперек, освещенные окна и витрина продовольственного в цоколе пятиэтажки.
Успел.
«Сурож», пожалуйста.
Четыре пятьдесят.
Прошу.
Еще что-нибудь?
Нет, спасибо.
Крепленый, массандровский… На выходе я уцелил пустую пластиковую двухлитровку, вернулся, попросил наполнить водой. Сунул бутылки в потяжелевший рюкзак и двинул по темноте обратно.
Луна лезла в небо, протягивая к берегу бликующую дорогу. Было тепло. Я вытащил пробку, сел на рюкзак и, прихлебывая, закурил. Похорошело. Чуток посижу, а потом вниз, снова наверх, и уютная ночевка на террасе под соснами, костерок в каменном очаге, чумазый котел сверху.
Чай.
Портвейн.
Табак.
Оттяг!
* * *
Тропа огибала можжевеловые кусты. Опа!
Машина.
Широченная иномарка, зеленые штришочки приборов, густая негромкая музыка. Я прошел мимо.
— Мужик, — в спину, — заработать хочешь?
Я обернулся. Лица не видно, одна сигарета тлеет.
— Там, внизу, девушка в белом. Приведи — денег дам.
Таких сейчас много. После них, как после морга, неодолимое желание вымыться. Элита, бомонд. Вонючки.
— Сам сходишь.
Настрой сник. Горело как от обиды. Всех, гады, уже купили. Свои врачи, свои юристы, свои священники — все есть, совести только нет. И словечко это …лядское — проплатить — от них, сук, пошло.
С расстройства я сильно взял вправо и вскоре остановился — очень уж круто. Хрустя и сыпля каменной крошкой, стал траверсировать влево, набирая потерянную высоту.
Внизу смутно белело. Девушка, не иначе. Стоит неподвижно — боится. И правильно делает.
Я осторожно спустился. Она молчала, а когда я подошел ближе, отвернулась, явно принимая меня за того из машины. — Помощь нужна? Она аж подпрыгнула. Не ожидала. — Вы кто? — с испугом. Ладно-ладно, не дергайся. — Егерь. Из лесничества. Подуспокоилась. Удачно придумал: выхлоп, рюкзак, афганка — кого ж еще ночью по склонам носит? — Заблудились? — Нет. Как отрезала. Даже холодком потянуло. — Машина наверху — вас ждет? Твердо и уверенно: — Нет. В подтверждение заурчал двигатель. Зашуршало, рыкнуло, развернулось, набрало мощность и, по мере удаления, стихло. Она глянула на запястье. — Полчаса. Нотки горечи и презрения. — Что — полчаса? — Ничего. У-ух окая! Стил вумен. — Ладно. Отвести вас в поселок? — Спасибо, не надо. Интонации ровные, эмоций ноль. — Здесь остаетесь? — Да. — Как скажете. Захочется посидеть, будьте внимательны — сколопендры. Подействовало. — Кто? — Многоножки. — Ядовитые? — Очень. Я повернулся и стал подниматься.
— Вы в Новый Свет?
— Нет, в Веселое.
Полная внутренней борьбы пауза.
— Хотите со мной?
Она молчала. Я снова спустился.
— Боитесь?
Нет ответа.
— Давайте, решайте: Новый Свет — Веселое… мне без разницы.
Решилась:
— С вами.
— У вас фонарика нет?
— Нет. Да он и не нужен… осторожно!
— Далеко еще?
— Порядком.
Она нервничала. Заметно. На грани истерики. Мы как раз подошли к террасе. Я сел на край, нащупал опору, слез.
— Давайте руку.
— Зачем? Тропа вверх идет.
— Здесь кострище. Выпьете чаю и успокоитесь.
Страх пошел от нее волнами. Сейчас побежит.
— Не валяйте дурака, ничего я вам не сделаю, Давайте руку… Да давайте же!
Дала, слава богу.
— Держитесь за ветки. Не спешите.
Пришли. Я разобрал рюкзак, расстелил одеяло.
— Садитесь сюда, отдыхайте.
— У вас сигарет нет?
— Табак, трубочный. Будете?
— Н-не знаю.
— Очень вкусный, попробуйте.
Я свернул ей самокрутку поаккуратнее. Чиркнул спичкой. Высокие скулы, чуть вздернутый нос, падающая на глаза челка. Пепельная шерстка затылка — еле удержался, чтобы ладонью не провести.
Она затянулась.
— Вина хотите?
Опять напряглась.
— Да не бойтесь вы! Портвейн массандровский будете?
— Буду.
Сухие ветки разгорелись стремительно. Я сыпанул хвои, пламя взметнулось, охватив котелок и лизнув суковатую палку, в рогульке которой угнездилась закопченная дужка. Завитки коры вспыхивали; на дне рождались крохотные пузырьки.
Она сидела напротив, скрестив длинные ноги в белых, чуть ниже колен, джинсах. Белый джемпер, белые носки, белые тенниски. Загорелые голени, шея с чуткими мышцами, золотая цепочка.
От костра валило тепло.
— Передайте бутылку, пожалуйста.
Глоток, еще один… ммм, ништяк! Соломку табака в сгиб, языком по краешку и не торопясь, равномерно свертываешь тугую трубочку.
— Можно еще одну?
Я протянул ей над костром сигарету.
— Вас как зовут?
Она помедлила.
— Яна.
— А я Феликс. Сыра хотите, Яна? Козьего?
— Хочу.
Я сунул ей ножик:
— Тогда нарезайте.
Засыпал в кипяток чай, выждал, сунул в котел горящую головню. Поверхность взорвалась гейзером, шипящие змейки стекли по глянцевым от сажи, выпуклым стенкам.
— Это для чего?
— Для дымка. Пили когда-нибудь так?
— Нет.
— Много потеряли.
Я перелил чай в кружку, прихватил ручку платком.
— Держите. Не обожгитесь. Сахар нужен?
— Нет, спасибо. С-с-с-с…
— Осторожно, края горячие. Кружка-живодерка. Дуйте лучше.
Мы пили чай. Прихлебывая из подкотельника, я свернул еще по одной; старая скоропомощная привычка: чай без сигареты — не чай. Пришла луна, встала напротив. Море рябило, сверкая вспышками, но здесь, под соснами, ветра не было. В камнях бормотали волны; рыскали над огнем ушаны
[87].
— Не бойтесь, они не опасны.
— Да я знаю. Просто неожиданно так…
— Вы еще не видели, как козодои летают, когда их много, — кровь стынет.
Она поежилась.
— Ладно, Ян, поздно уже, давайте спать.
Сразу вскинулась. Вцепилась глазами, ест просто.
— Да что вы, в самом деле… никто вас не тронет. Заворачивайтесь и засыпайте. Ночь теплая, не замерзнете.
Не, боится. Вот блин, а?
— Папаша, дорогой, ну что мне сделать, чтоб ты мне поверил? Самому зарезаться или справку принести из милиции, что я у них не служу?
Кажется, убедил.
— Мне отойти надо.
— Поднимитесь наверх, осторожней только.
Ушла. Недалеко. И меня боится, и темноты тоже боится. Смех и грех. Я выкинул шишки, расправил для нее одеяло. Сам лег к костру. Надел свитер, укрылся курткой. Нормально.
Яна вернулась и легла. В обуви. Лежит, не дышит — мышеловка и та меньше напряжена.
— Кроссовки снимите.
Сняла. Подтянула коленки. Пружина.
— Яна.
Не сразу:
— Да?
— Сейчас я встану и тоже схожу наверх… Вскакивать по этому поводу необязательно. Выбросьте все из головы и заворачивайтесь поплотнее.
Сходил, прогулялся. Когда вернулся, она уже спала. Или делала вид, что спала. Я подложил дров, повернулся спиной к огню. От куртки вкусно пахло выгоревшей тканью и ГСМом. От хвои пахло смолой. Щелкал костер, обволакивало теплом. День помнился нескончаемо длинным. Вся острота ушла, и воспоминания стали мягкими и уютными. Питер казался смутным и нереальным.
По невидимому горизонту шел пароход. Я долго смотрел на него, лежа щекой на вытянутой руке…
* * *
Проснулся я рано. Яна, свернувшись в эмбрион, доходила под своим одеялом. Накинул на нее куртку, упал на руки и стал отжиматься — грелся. Потом запалил костер, стал варить кашу. Установил на камнях подкотельник для чая и топил шишками. Шишки давали жар и пузырили смолой, раскаляясь докрасна и долго храня первоначальную форму. Море застыло; водоросли спокойно висели в прозрачной толще. Начало пригревать.
— Яна… Я-а-ан.
Я бросил в нее шишкой.
— Завтрак стынет.
Она зашевелилась и села. Отекшая, челка всклокочена, поперек щеки красные рубчики.
— Не смотрите.
Мне понравилось.
— Хорошо, не смотрю.
Она нашла кроссовки, изящно влилась в них узкими ступнями. Загорелые лодыжки манили.
— Мне умыться надо.
— Воды нет. — Пол-литра, на переход. Мало ли, пить захочется.
Требовательно и настойчиво:
— Мне умыться надо.
Аристократка. Прям как в кино.
— Ладно. Мыло нужно?
Нужно.
— Полейте мне.
Ни пожалуйста, ничего.
— Не хочу вас обидеть, Ян, но я все-таки в камердинеры к вам не нанимался. Нельзя ли повежливей?
— Извините.
Вот так-то лучше. Она уже сложила ладошки чашечкой, когда я заметил полузанесенную хвоей бутыль.
— Одну минуту.
Вытащил ее из-под камня, отвинтил крышечку, попробовал на язык. Нормально, сойдет.
— Живем! Все, что нужно обыкновенному медведю, растет вокруг обыкновенного медведя.
Умылись, поели. Запили чаем. Вылезли наверх и пошли.
* * *
Хвойный запах, цикады, ветерок с моря. Тропа виляет, забираясь выше и выше. Выцветшая краска на камнях, перечеркнутые цепочкой камней ответвления — туда не ходи, сюда ходи! Отбеленные солнцем коряги, сыпухи склонов, крохотные, поросшие соснами террасы над морем. И жара. Жарко, как летом.
Тропа ныряла в колючие заросли. Не туда, явно.
— Возвращаемся.
— Почему?
— Не там свернули.
Вернулись к развилке. Пока она отдыхала, я пробежался вперед метров на двести.
— Сюда, кажется.
— Я думала, вы тут все тропы знаете.
— Ни единой, сам в первый раз иду.
Я покачал головой.
— А кто вы тогда?
— Да как вам сказать… так, дикарем путешествую. Это что-то меняет?
Пауза.
— Нет, наверное.
— И я так думаю. Вам вообще куда?
— Домой.
— А дом где? — Я был терпелив, как фотограф-анималист.
— В Харькове. Давайте покурим?
— Одну на двоих, ладно?
— Лучше две.
Привычка получать желаемое, за полдня от нее не избавиться.
— Одну, Яна. Вы начнете, потом мне оставите.
Флюиды легкого раздражения. Вчера она была посговорчивей — ссора, стресс, испуг, беззащитность, — а сегодня уже другая: принцесса крови мирится с обстоятельствами.
Я протянул ей горящую спичку.
— Хотите, верну вас спутнику?
Она покачала головой:
— Он сегодня уехал.
— Точно?
Усмехнулась. Понятно.
— А ваши вещи?
— Сумочка. На заднем сиденье осталась.
Самый лучший способ путешествия — с одним кошельком. Важные, стало быть, птицы попались.
— Знакомые в Крыму есть?
— Нет.
Так, влип. Документов нет, перевод не получишь. На билет тоже не хватит: ни на поезд, ни на автобус. Очаровательно. Я свернул еще самокрутку — себе. Сидели, курили, молчали. Вокруг гремели цикады.
Похоже, везти мне ее в Харьков, не бросать же.
— Хорошо, что вы не из Йошкар-Олы, Яна.
Она метнула в меня недовольную молнию.
— Ну-ну, не сердитесь, шучу. Значит, так: через пару дней я возвращаюсь домой, в Питер. Если потерпите меня пару суток, доставлю вас в целости и сохранности прямо к порогу, идет?
По большому счету выбора у нее нет.
— И где мы будем эти два дня?
— Доедем до Алушты, взойдем на Демерджи, оттуда по горам в сторону Симфера и домой.
Не в восторге, заметно.
— Все могло быть гораздо хуже, Ян. А так — приключение. Будет что на свалке вспомнить.
— Можно попить?
Смирилась.
— Можно. Допиваем все и идем.
* * *
Офигительно пахло травами. Под обрывом, в камнях, ухало. Скалы, громоздясь, уходили далеко в воду, а между ними, в полосах пены, мотались взад-вперед бурые космы. Тянуло холодом; море дышало, слепя искрами и обрушивая холмы из стекла — густая синь в белых черточках до самого горизонта.
Хотелось вниз. Тропы сорвиголов срывались с края и козьим следом змеились по склону. Мы шли по лугу, обрастая цепкими семенами. Метелки травы льнули к коленям, волнуясь под ровным, набегающим с моря ветром, и можжевеловые кусты стреляли вдруг мелкими птичками…
* * *
— …меня в этой крепости озарило: Генуя по-итальянски Дженова, почти как Женева, и, думаю, неспроста: расположены рядом, обе бойцами славились, обе внаем их сдавали: европейские короли из швейцарцев гвардию набирали, а генуэзцев монголы даже на Куликовскую битву подписали.
— Вы историк?
Мы шли рядом — я уступил ей тропу.
— Не. Медик.
Она улыбнулась. Уголками губ, как Джоконда.
— Что, не похож?
Взгляд сквозь челку — болонка! — и отрицательное покачивание головой: не похож.
— Понимаю. Вообще изначально я выглядел более презентабельно. У меня был другой рюкзак, был спальник, фотоаппарат, горелка… все это позавчера умыкнули, и пришлось заново снаряжаться.
Открылся пляж. Широкий, песчаный — изогнутая дуга до подножия далеких гор.
— Веселое. Сейчас на трассу, и в Алушту на попутках.
— Думаете, возьмут?
— Конечно. Сюда ж я доехал.
— Сюда — в смысле в Судак?
— Сюда — в смысле в Крым.
— В Крым? Из Питера?
— Ну да.
Она не поверила.
— Что, серьезно? И сколько вы так ехали — месяц?
— Пятьдесят четыре часа. Двое суток.
Ноги вязли. Я снял ботинки и зашагал по кромке прибоя; песок плотный, прессованный, гладкий — как по асфальту идешь.
— Попробуйте, Яна, так гораздо легче.
Она продолжала размалывать сухие наносы, оставляя вихляющие следы. Ей было интересно другое.
— И ни разу не заплатили?
Я кивнул.
— Потрясающе.
— Согласен.
— Я о другом.
— Я понял.
Почему-то именно это никому не дает покоя.
— А если бы у вас на Камчатке рюкзак украли?
— Вернулся бы в Питер с Камчатки.
— «Никогда не сдавайся!», да?
Нехорошо так, с издевочкой. Ви-ай-пи, блин. Вери импотент. Надменные, как верблюды, а сами, при случае, даже воблу почистить не могут, мучают ее, как я не знаю…
— Именно так, Ян. Вот что мне всегда нравилось в америкосах, так это никогда не сдавайся! У нас, к сожалению, это редкость. Наши даже таблетки по четвертинке глотают — на всякий случай, чтобы чего не вышло.
— Ну, не все же такие крутые.
То ли уколоть хочет, то ли польстить.
— Дело не в крутизне, дело в ментальности. У них — никогда не сдавайся, у нас — а все равно ничего не выйдет! У них — сделай или сдохни, у нас — а почему я должен? Кто виноват? что делать? и: а почему я должен? Безволие, инертность, заведомая обреченность. Чтоб самому решение принять — рубите, я отвечаю! — фиг!
Свернули с пляжа, набрали воды. Пошли к трассе. Навалилась жара. По обе стороны от обочины тянулись кривульки виноградной рассады.
— Смешные, правда?
Она пожала плечами и стянула джемпер, оставшись в короткой, по грудь, маечке. Золотое колечко в пупке; смуглая, гладкая кожа; край джинсов охватывает мышцы на животе.
Пока шли, она не проронила ни звука. Дошла и села в тенечке с бутылкой между колен. Ждет, пока я ей машину поймаю. Княжна, елки зеленые. Джозиана де Сент Шантеклер.
Я тормознул первую.
— День добрый, уважаемый. Подвезите по трассе, пожалуйста. Мы сами в Алушту, но с вами сколько по пути.
— А шо вы платите?
— Да, честно говоря, ничего. У нас денег нет, на попутках едем.
— Не-е, я так не могу.
Уехал. Остановился второй.
— Здравствуйте, подвезите в сторону Алушты, пожалуйста.
— А куда вам?
— Нам в Алушту, только у нас денег нет.
Закрыл дверь, тронулся.
— У вас действительно денег нет?
Есть. Десятка на крайняк.
Продолжения не последовало; она просто спрашивала, есть ли у меня деньги, не опускаясь в вопросе до скрытой просьбы.
Подрулил еще один.
— В Алушту?
— Да.
— Шо платите?
— Денег нет, на попутках едем. Возьмете?
— Шо, совсем не платишь?
— Совсем.
Он немного поосознавал этот факт.
— Шо, даже на бензин не дашь?
Я развел руками.
— Ну-у, у нас таких не подбирают. Год тут будешь стоять.
— Едва ли.
— Ты шо, сынок, кто ж тебя бесплатно возьмет: сорок километров, бензин, дорога…
— Так, отец родной, давай так: да — да, нет — нет. Нет — скатертью дорога, не занимай место.
Обиделся, отвалил.
— А вот вам, Яна, национальный крымский вопрос: а шо вы платите?
— Они правы. Без денег далеко не уедешь.
— А вот посмотрим.
Следующему я голоснул по-западному, большим пальцем, и тот, крутанув руль, припечатал легковушку к обочине.
— Путешественники?
— Путешественники.
— Садись. Куда едете?
— В Алушту, а оттуда на Демерджи.
— До Малореченского, идет? Полдороги примерно.
— Конечно.
Тронулись.
— А я смотрю — не по-нашему голосуют, значит, думаю, автостопщики, по телику видел. Москвичи?
Я посмотрел на нее в зеркало. Она отвернулась.
— Питерские.
— Давно путешествуете?
— Да не очень.
— Поня-а-атно. Где были?
— Коктебель, Кара-Даг, Судак, Новый Свет.
— А сейчас, значит, на Демерджи?
— Нуда.
Он запустил руку в карман позади сиденья.
— Держи.
Бутылку пива ей, бутылку мне. «Оболонь. Свiтлое». Вкусное, ледяное.
— На Демерджи, а потом?
— В Симферополь, горами, — На Демерджи советую через Джур-Джур идти.
— А это что?
— Джур-Джур? Водопад. Село Генеральское. Я сам оттуда, могу подвезти. От него на Демерджи тропа начинается — к вечеру будете. Хотите?
— Еще бы. — Я поднял глаза на Яну. Она упорно отводила взгляд, словно кондуктор от проездного. Ну, бука!
Море перемещалось: опускалось, поднималось, возникало перед глазами и уползало далеко за спину. Уши закладывало. Шоссе петляло, складываясь пополам; обочина обрывалась в рыжую вертикаль; деревья внизу казались нестрашными щеточками. Впереди, ощупывая серпантин, осторожно переваливался автобус. Навстречу ему, отдуваясь, полз еще один. Между ними, оскорбительно и небрежно, протискивались легковушки. Некстати взявшийся лесовоз пытался спускаться, виновато мигая пыльными стоп-сигналами. От него держались подальше — прицеп с кипой досок доверия не внушал. Над гудроном мерцало прозрачной дрожью, дорога на взлете упиралась в ультрамарин, белевший в голубой дымке маленькими кубиками Алушты. В окне пел ветер.
— В отпуске?
— Не, по больничному закосили.
— А где работаете, если не секрет?
— Фельдшерами на скорой. — Я протянул руку. — Феликс.
— Равиль.
— Очень приятно. А это Яна.
Ей не понравилось, я почувствовал. И пиво свое она тоже не откупорила. Горда!
— И как у вас на скорой, Феликс, нормально платят?
— Когда у нас нормально платили, Равиль? Дважды в месяц перед государевой ширинкой на колени встаем.
— Оттого, наверное, и попутками путешествуете?
— Конечно.
— И у нас то же. Пашешь тут, пашешь…
Благородным разговоры смердов досадны — Яна скучала. Равиль поиграл кнопками, поймал станцию. В эфире, мучая «Поручика Голицына», надрывался Малинин. Тоже, говорят, князем заделался, страдалец.
Нырнули с горы, повернули и опять в гору, по-над рекой и чайными полями. Справа, прямо из леса, вырастало плато: голый камень отвесных сбросов, пологие скаты, зелень листвы у подножия.
— Это что?
— Где? А-а, Караби. Караби-Яйла.
— Подняться можно?
— Можно. От Джур-Джура. Направо на Караби тропа, налево на Демерджи.
Въехали в село. Тормознулись.
— Все, ребят, вам прямо. Мимо не пройдете.
— Спасибо, что подвезли.
— Да не за что. Давайте, путь добрый.
Отошли.
— А вы говорите — не уедем. — Я хотел ее хоть немного расшевелить. — Вспомните, как много есть людей хороших — их у нас гораздо больше, вспомните о них!
Улыбнулась, и то хорошо.
* * *
У реки стояли автобусы. Прыгая по камням, мы пересекли ручей и вошли в лес. Навстречу шли экскурсанты с «мыльницами» и борсетками. Местные тетки продавали непонятные вкусности. Водопад был слышен издалека.
Из-за перегиба, закручиваясь, вылетала широченная завесь и, потеряв инерцию, тяжко ахала вниз. Плавала пена. В сторонке, журча, ниспадали витые косы. В воздухе висела водная пыль; мох на камнях сочился крупными каплями. Девчонка в купальнике, расставив руки, отважно приближалась к каскаду; волосы облепили плечи тяжелыми снопами. Достигнув мейнстрима, она завизжала и сунулась под холодный поток. Струи разбивались; кожа поблескивала. Посмеиваясь, ее снисходительно фотографировали.
Мы умылись в сторонке. Яна протянула палец, и я выдавил ей на подушечку полоску пасты. Почистили зубы, набрали воды.
— Идем? А то холодно.
Она кивнула. Поднимаясь, мы слышали новые взрывы восторженного, аттракционного визга.
Никого. Тропа взбиралась по склону, верхушки деревьев сползали вниз. Мы шли, упираясь руками в бедра. Свитера ехали поверх рюкзака. Я шел сзади, вдыхая запах ее пота пополам с остатками духов.
— Дойдем до тех деревьев и отдохнем.
Она подняла голову — оценить расстояние.
— Хорошо.
Королева туарегов: гордость, достоинство и осанка. Мой сарказм, настоявшись, переходил в сдержанное уважение.
Сели. На ее висках сохли прозрачные капли. Я вытащил бутылку, протянул ей.
— Я умоюсь?
— Угу.
— Полейте, пожалуйста.
Вырез майки, загорелые плечи, грация острых лопаток. Струйки воды на тонких плечах.
— Еще?
— Спасибо, достаточно.
Я свернул нам по самокрутке. Прикуривая, она коснулась моей руки. Под ложечкой екнуло. Адреналин вцепился в лицо и, словно перед экзаменом, заныл в горле. Согнутые в коленях ноги, гладкие, полуприкрытые белым голени. Тоненькие сухожилия и ссадина на лодыжке. Тенниски уже слегка обносились: мыски сбиты, за шнурок зацепилась лапкой хвоинка.
— Я сейчас вернусь, Ян.
Она прикрыла глаза.
Походил, отпустило. По дороге назад я сорвал какой-то цветок, но, подойдя, передумал и, скомкав его в кулаке, сунул в карман.
— Идем?
Выполаживалось. Лес кончился, и мы вышли на поросшее травой плато. Вид отсюда был потрясающий: курчавые горбы гор, ссадины скал, резкая грань утесов на фоне неба. Клубы облаков.
— Вам нравится?
— Да.
Просто и коротко. Мы постояли, запоминая, повернулись и пошли по узкой, зажатой между двумя хребтиками, долине.
Внизу слева, глиссируя по зализанным скатам, звенел в промытом известняке ручей. Вода шлепалась в ванны, вспыхивая, бродила по кругу и казалась совершенно прогретой.
— Джаст момент.
Хватаясь за ветки, я ссыпался вниз.
— Меня видно?
— Нет.
Удачно. Самое то для купания, да и постираться не помешает.
— Спускайтесь, только осторожно.
Симпатичная, обтянутая джинсами, попка.
— Тайм-аут, Ян. Стираем одежду, купаемся. Вы здесь, я чуть ниже. Пока сохнем, сварим рис, сладкий. Мыло пополам, идет?
На сей раз она подняла на меня обычные, девчоночьи, глаза.
— Идет. Спасибо.
— Вот вам рубашка — задрапируйтесь.
Уворачиваясь от веток, я протиснулся вниз. Тут было еще лучше. Поток скатывался, ложась с боку на бок, как в аквапарке, сверху свисали длинные, косматые лозы.
* * *
Обкатанные водой, выгоревшие камни дышали теплом. Там, где на них падали капли, они темнели, расплываясь вширь и так же быстро уменьшаясь с краев. Солнце палило. Я сидел голышом и мылил мокрые шмотки, роняя в воду серые хлопья. Ручей с готовностью подхватывал их и уносил, растаскивая на молекулы. Полощась, как енот, я со вкусом мурлыкал старую песню:
В ущелье, где днем отдыхает луна
и черные камни как будто стена,
не зная дорог, бежит ручеек,
торопится по валунам…
Футболка дала мутное облако. Сопротивляясь, оно на мгновение зависло в толще, но поток набежал, сдвинул, увлек — секунда, и перед глазами снова неслись одни только прозрачные пузырьки и мелкая, но, очевидно, весьма важная для ручья всячина.
И разве такая большая беда —
все время спешить неизвестно куда?
Достаточно знать, что надо бежать:
на это она и вода…
Наверху было тихо. Я старался не думать о ней, но не получалось, а, наоборот, представлялось во всех подробностях. Хотелось просто ужасно. Пытаясь отогнать видение, я залег в ванну — под горлом разом запели крохотные бурунчики.
Святой Антоний, умерщвление плоти, ночные бдения над молитвенником.
Христовы невесты, целибат, выбритые тонзуры.
Придурки!
Безбрачие — говно! Возвращайся, Мишель
[88]!
Я перевернулся, уйдя с головой в воду. Мягко толкало в темечко. Полежал, покуда хватило дыхания, встал и, роняя воду, завозил по телу обмылком, пытаясь извлечь из него немного душистой пены.
Вниз по течению.
Вниз по течению.
Вниз по течению
Бежит вода, шлифуя спины камне-е-эй…
Станок кусался. Обрастая порезами, я закончил бритье и закинул его далеко в заросли.
— Ян, можно?
— Еще нет.
Посидел, покурил, осмотрелся. Набрал сушины, подпалил, поставил в огонь котел. Поплыл вкусный дымок.
— Яна.
— А?
— Закончите — спускайтесь сюда.
— Хорошо.
Рис разварился, смачно пукая сквозь белую корку. Эх, молочка бы к нему! Зашуршали ветки, спустилась Яна.
— Привет!
Потемневшая от воды челка, загорелая ложбинка в вырезе ворота, коричневые зеркала ног. Тонкие, как у скакуна, щиколотки, очерченные колени… хорошо, что в джинсах сидел, а то неловко бы получилось.
Она как почувствовала. Сидела скромницей, укрыв ноги ковбойкой, но спинку при этом держала прямо, шею ровно, голову высоко, и от этого, равно как от сознания того, что там, под фланелькой, ничего нет, сладко прихватывало за грудиной. Горло сохло, голос садился.
— Ло… кхм… ложку, ложечку?
— Ложечку.
— Правильно — удовольствие надо растягивать.
Она ела, запивая из подкотельника, а я украдкой смотрел, как ходят у нее на шее тонкие мускулы. В какой-то момент взгляд мой был перехвачен, и я почувствовал, что краснею.
— Прошу прощения, Ян. Просто вы так призывно выглядите…
Она посмотрела мне в глаза:
— Спасибо.
— Да не за что.
— Я не об этом.
Серьезная глубина карих глаз.
— А-а-а… Да, со мной вам действительно повезло.
Искорка-чертовщинка на глазном дне — оценила.
— Знаете, Яна, вам даже в глаза смотреть — удовольствие.
Она не выдержала и смутилась.
— Говори мне «ты», хорошо?
— Смотри!
Я обернулся. На залитых углях сидели бабочки. Штук сорок, наверное.
— Чего это они?
— Не знаю. Может, золу жрут, может, греются. Может, просто посиделки у них.
Прилетели еще два десятка и тоже уселись, потеснив предыдущих. Теперь все кострище было плотно усеяно маленькими изумрудными треугольничками.
— Эх, жалко, фотик подрезали — такой кадр пропадает!
Яна опустилась на корточки, уперев кулачки между колен. Качнулась вперед, рассматривая — икры прочертили бороздки, под смуглой кожей напряглись горки лопаток; глотку перехватило, и кипятком под самую диафрагму — краешек майки засветил упругие груди. Качнулось и поплыло. Пришло отчетливо — зрелище на всю жизнь, оттиснулось, как гравюра, перед смертью вспоминать буду.
— Кхм… идем?
Она легко, на носочках, поднялась.
— Угу.
Я вылез сам, вытянул за руку ее.
— Давай, вперед.
Мне хотелось видеть, как она двигается. Как у нее все двигается, когда она, изогнувшись, потягивается, сплетая пальцы и разводя локти, или, вытянув ступню балериной, снимает кроссовок, чтоб вытряхнуть несуществующий камешек. Я уже понял — сегодня ночью. Сегодня ночью у нас с ней все будет: она так решила.
Стали попадаться туристы. По двое, по трое, группами. Все шли на Джур-Джур, и, по их словам, до Демер-Джи оставалось немного. Потихонечку вечерело; по земле ползли тени; низины гасли, собираясь ко сну. Солнце старалось только для той стороны хребта.
Мы вышли к озеру. Тропа, огибая, взлетала в гору, прямо в темно-синее небо. Там еще было светло: блистали скалы, бледнели остаточным ореолом редкие, низкорослые сосны. Вокруг озера стояли палатки.
— Давай останемся?
Плыли дымки. Пахло тушенкой. Вибрировали земноводные. Торжественный хор плыл над распадком; вели солисты.
— Не, Ян, пошли, немного осталось. Еще полчаса — и весь мир на ладони: закат, море, Алушта…
Из-под ног бомбами вылетали лягушки и, дрыгнув разок-другой ластами, тонули в полном изнеможении. Остальные неистовствовали, наполняя рокотом синие сумерки.
Мы поднимались выше и выше. Гребень, четкая граница света и тени. Шаг, другой — и шквал света в лицо. Солнце, слепя напоследок, косматым клубком валилось в желтую муть; море казалось белым и алюминиевым. Медведь-гора стекала в застывшую гладь. Оранж над головой переходил в пастель, пастель — в глубокую синь.
— Как, а? Скажи?
Она щурилась на далекое солнце. Тонкая плеть запястья, дощечка ладони перед глазами. В груди у нее кипело — струйки восторга, торя дорогу, толкались в крышку.
Тишь, покой, чуть слышные шумы из долин.
Скалы срывались. Колоссальный объем воздуха искушал шагом в бездну. Под ногами росли столбы окаменевшей магмы; слои сливались, крутясь спиралью, на макушке у каждого застыл маленький мазок довеска.
Безветрие.
Горизонт.
Поля, домишки, нитки дорог.
— Ян, это солнце сейчас — только нам, для остальных оно уже закатилось.
— Не только. Вон еще люди сидят.
Три тетки, четверо детей, несколько рюкзаков. Курят.
— Они в тени, значит, не в счет. Сейчас мы у них куревом разживемся…
Спустились, подошли.
— Привет, у вас, случайно, пары сигарет не найдется?
— Случайно найдется. — Симпатичная очкастая тетка не глядя вытащила из пачки штук пять мальборин. — А у вас вода есть?
— А как же, — я вытащил пластиковую бутыль, — пожалуйста.
Дети разделались с двухлитровкой за шесть секунд. Женщины пили медленно, растягивая каждый глоток.
— Да не мучайтесь, воды много.
— Там, дальше, снежники есть?
— Нет.
— А до воды далеко?
— Версты полторы.
— Плохо.
— Чего так?
— Устали. Несем много.
Из-за перегиба показался потный толстун со столитровым горбом рюкзака. За лямки он нес еще один. Сипя и отдуваясь, мужик дотащился до нас и рухнул. Пахнуло конем. Я достал новую непочатую «торпеду», он сербанул из нее чуть ли не половину и разом покрылся блестящим, сочащимся слоем.
— Ф-ф-фу, ты, елки… далеко еще до воды?
— Полтора километра.
— Снежников нет?
Откуда ж им взяться — жарень такая.
— Как там Сантьяго?
— Сантьяго вешается. Вода еще есть?
— Есть.
Последние полтора литра. Янин взгляд обозначил недоумение и тревогу; я подмигнул ей.
— Много еще рюкзаков?
— Два.
— Помочь?
Мужик обрадовался:
— Спасибо, старик. Сейчас докурю, и пойдем, лады?
Я кивнул. Толстяк протянул руку.
— Юра.
— Феликс.
Мы спустились за перегиб. Навстречу пер навьюченный очкарик с гитарным чехлом на шее.
— Где Сантьяго?
— Сдох. Сидит, дышит. Попить есть?
— Наверху. Вот, Феликс нас спас.
Очкарик протянул мокрую ладонь.
— Михаил.
— Феликс.
— Как снежники?
— Стаяли. Вода — только из озера.
— Всегда ж лежали еще…
Михаил пах резче. Футболка на нем насквозь промокла, а поперек лба, как у Рембо, темнела красная тряпка. Очки, щетина, армейские шорты — уголки бедренных карманов загнулись и торчали острыми крылышками.
— Сантьяго далеко?
— В кустах.
Прозвищу Сантьяго не соответствовал: мелок, лыс, зубы забором — то ли доцент, то ли разнорабочий. Сидел и дымил беломориной.
— Что, Саня, вешаешься?
Сантьяго молча кивнул.
— Это Феликс. Сейчас мы тебе Люськин рюкзак принесем, так что не спеши тут.
— А я и не спешу.
Два рюкзака, один большой, другой поменьше, прислонились к стволу дерева. Я влез в лямки огромного «Шерпа». Дернулся встать.
Ни хрена себе!!!
— Блин, вы чего туда насовали?
— Тяжко? Давай я.
— Не-не, сам. Дай руку.
Встал. Постоял. Пошел. Раком, руками за землю. Отбрасывает — охренеть! Пот градом, ноги дрожат, на каждый шаг по два вдоха приходится.
— Это уже не путешествие, а перенос тяжестей.
— С детьми идем, сам понимаешь: то да се, вот и набежало под сороковник. А когда мы в марте на Полярный Урал шли, народ, для экономии веса, мульки с одежды спарывал и обертки с конфет снимал.
Поравнялись с Сантьяго, пошли втроем. За перегибом стало полегче — знай переставляй ноги да воображай себя где-нибудь в Гималаях.
Темнело.
— Вы где ночуете, Феликс?
— Мы-то? Внизу хотели, в долине.
— Ночуйте с нами — поужинаем, настойки хлопнем, песенок попоем… все лучше, чем на ночь глядя впотьмах шариться.
— Да мы без палатки.
Удивился.
— Чего так?
— Рюкзак позавчера дернули, со всем содержимым.
— Ну-у… Тогда вам с нами сам бог велел.
Что и требовалось.
— Тут поблизости встать есть где?
— Есть. Метрах в трехстах террасы с соснами, самое то для ночевки.
— Гут, Максимка! Челночим мешки, и за водой. К озеру отведешь?
— Отведу.
Переташились. Я, Сантьяго и очкастая Люська пошли по воду, остальные разворачивали палатки, разыскивали сушняк, ставили лагерь.
Когда мы вернулись, пылал костер. Резали сало и хлеб, крошили салат в мисках, накрывали стол на ковриках.
Поблескивали алюминиевые стаканчики; дети, зевая, глядели в огонь.
Перекинули жердь, повесили котлы.
— Что готовим — рис, гречу?
— Гречу, гречу!
— Может, все-таки рис?
— Да ну его, гречу давай.
Юра присел с плоской флягой из нержавейки.
— Давайте-ка накатим для аппетита.
Разобрали стаканчики.
— Ну, за встречу!
Жидкое пламя по горлу; длинные ломти копченой, с перцем, корейки вдогон. Вкуснотища — шоб я так жил!
Сантьяго, работая тесаком, вскрывал банки с тушенкой; нарезали лук, поджарили в крышке на сале. Запах — чума: еще бы, двое суток одну только кашу рубать!
— Юр, спальник дашь?
— Конечно! Кать, дети пусть сегодня у вас будут, а Яну с Феликсом к нам.
— Спасибо, мы под открытым небом лучше.
— Замерзнете.
— Не замерзнем.
Это Яна сказала. Я посмотрел ей в глаза: точно?
— Как скажете. Коврики возьмите, чтоб лапник не резать.
Греча сварилась. Слили воду, вывалили тушенку, замешали с луком, залили майонезом. Набухали в миски — фига они жрать! Пустили по кругу крышечку с чесноком — мы отказались.
Наполнили по второй.
— За вас, ребята. За то, что мимо не прошли, помогли нам.
Чокнулись, выпили. Склонились над котелком, прикоснувшись висками — зрачки широкие, в глазах блеск…
— Чаю кому?
Горячий, ароматный, чернющий; раз глотнул — по поверхности радужное пятно с губ. Греча нежная, с приправами, во рту тает.
— Добавки?
Какое там, это бы съесть. Вторую кружку под сигарету, потом откинуться навзничь — ё-моё, сколько звезд!
— Налить, Феликс?
— Спасибо.
Тинькнули струны и поплыли, настраиваясь. Михаил кашлянул, взял на пробу пару аккордов.
Не оставят вибрамы
рифленый свой след на камнях,
и затянет туманом
тропинку за нашей спиной…
Он играл мягко, отбивая подушечками по струнам; гитара не вылезала, звуча негромко и ненавязчиво.
Сохранится лишь память
об этих прекрасных краях,
да легонько прихватит
хандра по дороге домой.
Ах, какая там ширь!
Ах, какая там высь и простор,
в шумном городе вспомнится все
с непонятной тоской,
как рассвет красит небо
и снежные шапочки гор,
и плывут облака
под ногами неслышной рекой…
Остальные вполголоса подхватили:
Хмурый город нас встретит
своей суетой-маетой,
скажет: «Здравствуй, ну как?» —
и узнает, что там можно жить.
Не поверит, услышав про реки
с хрустальной водой,
удивится, увидев,
что мы разучились спешить…
Басы звенели, верхи жужжали, как пчелы; я приподнялся на локте — двенадцатиструнка: тепло темного лака, надраенные колки, благородные линии…
…там, где солнце так солнце,
а если дожди — так дожди,
где заточены скалы ветрами,
как жало ножа.
Нам бы снова туда,
да почти целый год впереди,
ничего не поделаешь,
снова приходится ждать[89].
Цепочка аккордов, кода и долгий-долгий, затихающий в воздухе звон. Все сидели молча, обхватив колени руками, смотрели в огонь. Михаил, устроившись по-турецки, осторожно коснулся струн.
В штормовых небесах — ни окна, ни просвета.
Непогода в горах, уже кончилось лето.
Только ветер всю ночь рвет палатку зачем-то,
только капли всю ночь барабанят по тенту.
Они подпевали, переживая все заново:
Где-то пальмы шумят и, не ведая горя,
люди в городе спят возле теплого моря.
Южный ветер всю ночь волны гонит лениво.
Кто-то смуглый всю ночь пьет холодное пиво.
Сантьяго лежал вдоль костра. Щурился, прикуривал от углей папироски.
Ливень скалы тесал — не услышать соседа.
На огарке плясал огонек-непоседа.
Там, на море, внизу — двадцать пять, без осадков;
коротаем грозу в отсыревших палатках.
Михаил увел мелодию из минора, ускорил затейливым перебором, обозначил ритм, щелкая языком в крохотных паузах.
Шторм утих. Лишь только временами глухо хром ворочался в ночи.
Но уже затеплились над нами звезды, словно искорки в печи.
Мы курили, молча наблюдали, взглядом бесконечность охватив, как, верша работу, проплывали спутники по Млечному Пути…
Он пел зажмурясь, ни разу не посмотрев на гриф, пальцы сами находили нужный им лад.
Чиркнул метеор. Потух. И разом россыпью, пригоршней, дождем, звездопад над Западным Кавказом хлынул вниз искрящимся огнем.
Серебром бесчисленные стрелы, золотыми гроздьями картечь — мы сидели, словно под обстрелом, пыль со звезд касалась наших плеч. — Чьи песни? — шепотом. — Его.
…Астроном. Черкнул с небрежным видом, торопясь поужинать с семьей, что поток из роя Персеидов в двадцать сорок встретился с Землей.
* * *
Хэнд мэйд, душа на ладони. То же ощущение было, когда в одной лавке взял зацепить эксклюзивного, под рукописную книгу, «Властелина колец»: тисненая кожа, кованые застежки, листы под пергамент…
— Миха, давай про Ли.
Рванул стаккато, съехал аккордом выше, екнул басовым «уау» и:
Мы свадьбы отгуляли-и-и-и,
квартиры поменяли-и-и-и
и потихоньку стали-и-и
накапливать рубли —
старались как могли-и-и!
И жили без печали-и-и-и,
пока не вспоминали — ша-ла-лу-ла! —
какие были дали-и-и-и,
какие были дни —
ммм, какие были дни!
Они раскладывали по голосам, как негры на Миссисипи, а Сантьяго, помимо прочего, еще и на расческе гундосил промеж куплетов:
Валяются в кладовке
потертые веревки,
и пыльные штормовки
на гвоздиках висят —
который год подряд.
Поддавшись на уловки,
попавшись в мышеловки, — ша-ла-лу-ла! —
мы всякий раз неловко
от них отводим взгляд —
пускай уж повисят!
Драйв пер. Яна, подавшись вперед, смотрела на них блестящими атропиновыми зрачками.
Но снова все сначала,
вдруг с краешка причала,
неведомые дали
почудятся вдали —
былые дни пришли!
Мы крепко засандалим,
с родными поскандалим, — ша-ла-лу-ла! —
в неведомые дали
отправив корабли —
на самый край Земли…
И — на пределе связок, уходя в пресняковский фальцет:
Мы крепко засандали-и-им,
с родными поскандали-и-им,
в неведомые дали-и-и
отправив корабли.
— О'кей, бьютифул, йе-е-е!
У детей рты до ушей и сна ни в одном глазу — пяти минут не прошло, как носом клевали. Юра покрутил флягой, прислушиваясь к остаткам:
— Добиваем.
Разлил, вымеряя по каплям, дождался, пока разобрали, поднял.
— В одном старом фильме есть фраза: «Кажется, это начало большой дружбы». — Он протянул к нам стаканчик. — Всегда рады видеть вас снова.
Выпили, передернулись, погасили остывшим чаем. Побрели в разные стороны в темноту.
Я выбрал местечко под низкими соснами. Раскатал коврики, расстелил одеяло, лег. Самое то: лапы до земли, безветренно и тепло.
— Феликс, спальник.
— Спасибо, Кать.
Новенький, пахнущий магазином. RedFox. Между ветвей забелело.
— Эй, ты где тут?
— Здесь.
Пригнувшись, она нырнула ко мне.
— Ух ты!
— Нравится?
— Ага. — Скинув кроссовки, она скользнула под мягкий нейлон.
Не спешилось. Обнявшись, мы слушали, как переговариваются у костра. То и дело звякала об котел ручка; Михаил, повторяясь, наигрывал замысловатую фразу. Взметнулось облако искр — перевернули обугленный ствол. Я провел по ее затылку ладонью. Ежик.
— Как по-украински «ежик», Ян?
— Ежачок. — Она, закрыв глаза, чуть улыбалась.
Я легонько коснулся губами ее век. Она нашла мои пальцы, переплела, потом крепко сжала. А дальше — туман. Язык, упругий, как мускулы… пуговичка соска… мурашки… запах… безумие… тетива тонкого тела… громкий выдох… испуг — услышат! и шалая радость: пусть!.. изгиб… напряжение… бедра… плечи… судорога: пальцы, ухватив волосы, рвут кожу… мягким прессом стискивает виски… наверх… узенькие подошвы к лицу и снова туман… плывет все… каждый пальчик… вниз, не касаясь, сам… раз, другой… карусель… кувырком все… прилипшая челка, полоска белков под веками… кожа подрагивает, лицом в нее и дышать… жарко… у костра байки травят:…короче, лезем. Костик первым, — а он же у нас заикается, знаешь? — я на страховке; Валерка Юрика принимает; и тут мимо свись раз, свись два, стук, грохот, обвал, и только потом сверху: т-так, э-э-э, к-к-камень! Чуть не подохли — висели и ржали как ненормальные…
Вода в бутылке. Глоток, еще… я смотрел, как она пьет. Сорвалась капля, блеснула дорожкой до яремной вырезки, собралась в шарик.
— Будешь?
Я взял бутылку, но не донес — пришло снова. Захлестнуло и бросило на неостывшую кожу, насыщая обостренное, истомившееся взаперти осязание. Одежду в ком, и жадно, как перед казнью, перекатываясь и сплетаясь, сгребая сухие иглы и стирая колени, чтобы потом, не сразу, с прерывистым выдохом и гладью голеней на спине, стечь в жаркий, пульсирующий охват рук, возрождаясь от загнанного дыхания в ухо; и еще раз, и еще, и она, растеряв аристократизм, кусается, шепчет матом, рвется наверх и там сгибается в колесо, скрыв лицо за скачущей грудью и вздыбившейся дугой ребер, орошая горячим новенький, пахнущий магазином RedFox, колючее солдатское одеяло и беленькую, с вырезом для лопаток, миниатюрную маечку…
* * *
Смутным пятном переливались угли костра. Хрустальный воздух просачивался между веток, стягивая застывающие струйки пота. Хотелось одеться. Хотелось холодного чая. Хотелось курить.
Долго разбирались в одежде, пошатываясь, вылезали и шли к костру. Пачкая пальцы сажей, сцеживали концентрированную заварку и, фильтруя сквозь зубы, тянули горькую жидкость. Валила усталость, но сна не было.
— Смотри.
Над скалами висела луна.
— Посидим над обрывом?
Море рябило подлунным клином. Перемещались огни. Из Алушты, бесшумно рассыпаясь снопами искр, всплывали ракеты.
— Прямо как в песне. У них что, праздник сегодня?
— Не знаю. — Она потянулась и уткнулась носом чуть ниже моего уха.
Мы сидели, закутавшись в одеяло. Я грел в ладони ее ступни, а она терлась челкой о мою щеку, рождая воспоминания.
— Знаешь, у нас на станции кот был — Стажер, так он однажды пришел ко мне вечером, лег, вот точно так же как ты, и давай головой тереться. Затишье как раз выдалось, на улице снег валит, смена спит в полном составе, а я зеленую лампу на подоконник поставил и лежу, Киплинга читаю… незабываемое ощущение.
— А почему Стажер?
— А он с нами на вызова ездил. Выходим, он прыг в кабину и сидит, на дорогу смотрит; сам неподвижен как Будда, глазами только: дерг-дерг. А домой если едем, то сворачивается и спит — доверяет.
Я почувствовал, как она улыбается. Ощутимо темнело. Небосвод проворачивался; звезды, сливаясь с отражением, окунались в чернильный глянец. Целый рой ракет полез в небо, погас, помедлил секунду-другую и, вспыхнув, рассыпающимися фонтанами зазмеил вниз, путая по дороге огненные хвосты…
* * *
Стало теплее. Набежал ветер, тронул траву, откатился. Вернулся, дунул разок-другой посильнее, колыхнул на пробу край одеяла, утвердился и, набрав воздуха, задул ровно, без перерывов, прорываясь сквозь пальцы и срывая со спичек пламя.
— Пойдем?
Встали, повернулись. Шла непогода. Небо на западе утонуло во мгле, возле самой земли слоились неприятные белесые тучи. Полыхали разряды, высвечивая завесь ливня. По невидимому серпантину полз в ту сторону отважный маленький огонек.
— Райдерз он э сторм, тын-тыгдым-тыгдым-дым-дым… Чую, жабры нам промочит капитально. Боишься?
— Нет.
— Правильно делаешь — в полиэтилен завернемся и переждем.
Под облаками протянулась призрачная, мертвенно-белая дуга.
— Что это?
— А хрен его знает!
Зрелище было жутким. Полоса жила, переливаясь муаром, бледная и потусторонняя, как глубоководные монстры.
— Кошмар какой! — Яна поежилась. — Ведьмина радуга.
И тут меня осенило.
— Не ведьмина, Ян. Лунная. Слыхала про такую?
— Н-нет.
— А я где-то читал — редчайшая штука. Надо ребят разбудить — пусть тоже посмотрят.
Не успели. Облака, стряхнув дождь, сдвинулись; дугу повело, она дрогнула, порвалась и, распавшись на сегменты, померкла.
— Вот, Шарапов, довелось тебе поручкаться со знаменитой Манькой Облигацией…
— Слушай, давай без цитат, а то ощущение такое, будто Хемингуэя читаешь: «Я допил свой fineа l,еаu… заказал oeufsaujambon… целый день работая на одном cafесгете». Пижон: всего-то заказов — кофе, коньяк и яичница.
По траве шли волны. Ветер раздувал сигареты.
— Ты не обиделся?
— Нет, что ты, понравилось даже. У тебя, кстати, произношение хорошее.
— Работа такая.
Она затянулась, обозначив черты лица, и у меня опять перехватило дыхание. Я обнял ее, привлекая к себе, она не противилась, уткнулась в грудь и встала, покачиваясь и белея во тьме…
* * *
Под соснами было тихо. Мы лежали, слушая шорох ветра и хлопки чьей-то незакрепленной палатки.
— Так странно, кажется, что мы уже давным-давно вместе…
И — осторожно:
— Ты приедешь ко мне?
— Нет.
— Почему?
Как тебе сказать…
— Мы из разных каст, Ян. Для твоего окружения я — из сословия мусорщиков.
— Откуда ты знаешь, кто меня окружает?
— Знаю. Вчера вечером видел.
Она поняла.
— Там, у тебя, я даже на Крокодила Данди не потяну. А вот твое приключение, наоборот, приведет всех в восторг — прослывешь сорвиголовой и повидавшей жизнь отчаюгой.
— Перестань.
— Прости, я не нарочно. Просто мне не ужиться с теми, для кого строительный гипс в травматологии или общаги контуженых офицеров — экзотика.
— Я не совсем поняла…
— Я из низшего класса, Ян, и среди твоих буду чувствовать себя перебежчиком.
— Ты ненормальный.
— Да нет, у меня даже справка есть.
— Крестоносец хренов!
Она отвернулась, накрывшись спальником, и лежала, вздрагивая. Я протянул руку: слезы. Просунул платок, вытер, и она вдруг порывисто, не пропустив ни единого сантиметра, прильнула ко мне всем телом. Так и заснули.
— Феликс, Яна — подъем! Завтрак. Кряхтя, мы вылезли на божий свет. Над головой несло низкие тучи. Скалы то и дело заволакивало туманом, на траве висела роса. Ботинки, набирая влагу, быстро темнели. — Алло, народ! Вбрасывание.
Очкастая Люська, стуча по мискам половником, вытряхивала в них вязкие комья.
— Феликс, — в голосе Яны сквозил неприкрытый ужас, — у них тушенка с рисом на завтрак.
— Варвары, — в тон ей ответил я.
Рассмеялись — хорошо получилось, Подошли к костру, сели. Котелок был полон.
— Я есть не буду.
— Надо, Яныч, черт-те когда обедать нынче придется.
И как назло, не хотелось. Запихав в себя пару ложек, я переключился на чай со сгущенкой.
— Вы вниз, ребят?
— Угу. Хотели в Симферополь горами, да погода, видишь, подгадила. А вы?
— На Джур-Джур.
— Оставьте полиэтилен, а? А то ведь, случись дождь, даже накрыться нечем.
— Не вопрос, бери, конечно.
Вычерпали котел, покурили. Третья тетка, Лера, подала нам салями в золотой упаковке:
— Держите, пожуете в дороге. Стопом поедете?
Я кивнул.
— Хлеб нужен?
Дают — бери, — Половинку, не больше, хорошо?
Пока она половинила буханку, я написал на листочке свои координаты.
— Держи, Юр. Телефон, адрес и мыло. В любое время и без стеснения.
— Договорились. — Он сунул листок в ксивник. Достал блокнотик и что-то долго писал в нем. Вырвал, протянул мне:
— Держи, тут все мы. Будете проезжать — без проблем.
— Спасибо.
— Ну что, по коням?
Мы встали. — Давайте, ребята, удачи вам. Счастливо доехать. — И вам того же. До встречи.
Спустились мы резво. Вывалились к подножию, отбрехались от шашлыков, вина и прогулки на лошадях, вышли на асфальт, ведущий к симферопольской трассе, и только здесь оглянулись:
— Вот это да! И мы там были, врубись?
Серая глыба закрывала полнеба. По обеим сторонам, клубясь, стекали знакомые, несущие дождь, черные облака в обрамлении грязно-белых, всплывающих винтом, рваных клочьев.
— Ну, сейчас им точно мало не будет.
— Ерунда, отсидятся в палатках.
Наверху сверкнуло, угрожающе заворчав.
— Ходу, Киса! Надо успеть до дождя.
— Думаешь, сразу уедем?
— Однозначно. На троллейбусе двинем, как взрослые.
Успели. Только тронулись — началось. Вспыхнуло, рвануло: ливень стеной. В салоне жара, над головой грохот. Еле ползем: дорога в гору, все запотело, по стеклам хлещет, водила на руль лег и матом сыплет, по губам видно. Машин — каша, вся трасса забита. Кто-то уже в кювете; чуть поодаль грузовик развернуло — сразу двоим вмазал: стоят, желтым мигают. Менты салатовым светятся; рубашонки поприлипали, фуражечки пообвисли — сочатся струйками по периметру; один только, запасливый, в плащ-палатке, палкой машет, затор разруливает.
Влезли на перевал и запетляли вниз, еще медленней. Вдоль дороги река: жуть! Вода желтая, как Хуанхэ, деревья несет, запруды страшенные, берега рвет, у самого асфальта вода — круче, чем в программе «Время».
Не-е-ет, такой хоккей нам не нужен.
— Пошел он в задницу, этот стоп! На электричках двинем — пять «собак», и ты дома.
Не пришлось. В Симфере дождь кончился. С ветвей капало. Разбрызгивая воду, разъезжал транспорт. Мы встали в начале московской трассы. Рядом ковырялся в багажнике молодой парень; его подруга — ломкая химия, топик, мини, — выгибая в саблю аппетитные голени, раздраженно курила тонкую сигарету. Номера на машине были харьковские.
— Здравствуйте, земляки.
Он поднял голову. Тщательно подрезанная, переходящая в бакенбарды, бородка; редкие, рябью подкрашенные кончики волосенок.
— Подвезите по трассе, в сторону Харькова.
Цаца, отбросив окурок, полезла в машину. Он захлопнул багажник.
— Нет.
Открыл дверь и задержался, перебирая ответы. Выбрал один, самый уничижительный:
— У нас семейный отдых.
О…уеть!
Они отъехали, выбросив в окно макдоналдсовский стаканчик с соломинкой.
Люди ее круга.
Откуда ты знаешь, кто меня окружает?
Да, б…ь, насмотрелся за тринадцать-то лет!
Я сбросил рюкзак и поднял руку. Одна, вторая… Есть!
Пикап. Желтые баллоны, гидрокостюмы, яркие ласты. Дайвер. Седой и спокойный, как Будулай.
— Куда, ребят?
— В Харьков.
— Садитесь, до Мелитополя.
Вытащил сигарету, протянул пачку.
— Курите?
— Спасибо.
Они с Яной закурили. Приоткрыли окно; ветер обсыпал пеплом, обшарил наспех салон и запел, вытягивая наружу табачный дым.
— Не просквозит?
— Нормально.
Навстречу несся фиолетовый горизонт. Затукали капли.
— Конец погоде. Теперь вся неделя такой будет.
Он вышел на встречную, мягко обходя караван бензовозов с грозным «ВОГНЕНЕБЕЗПЕЧНО» на длинных, блистающих серебром, цистернах. Забрызгивая стекла, сбоку поплыли нерезкие ступицы.
— Давно в Крыму?
— Трое суток. На праздники приезжали.
На встречной мигнули. Смыкнув в ответ рычажком, он плавно перетек вправо.
— Я тоже.
— Ныряли?
Он кивнул.
— Мессер искали, в сорок первом упал. Гонял кукурузник над самой водой, потерял скорость на вираже и ушел в воду.
— Где?
— В Ялтинской бухте.
— Нашли?
Он покачал головой.
— Дельфинов видели?
— Видел. Их в этом году много.
Я рассказал про тех, в Новом Свете. Увлекся, плеснул восторгом и осекся, он же воспринял совершенно серьезно.
— В следующий раз иди к ним, они таких, как ты, подпускают. Только не дергайся, сами к тебе подойдут.
Орден. Знак отличия. Высшая степень. Жаль только, не оценит никто.
— Так уж и подойдут?
— Подойдут. У них система «свой — чужой» миллион лет совершенствовалась, на всех уровнях восприятие: физиологическом, эмоциональном, энергетическом. Насквозь человека видят: как у него сердце бьется, как кровоток ускоряется, когда нервничает; биотоки мозга улавливают, психотип определяют…
— …семейное положение.
Он посмотрел на нее в зеркало.
— А почему нет? Мозг тяжелей, извилин больше, организован сложнее. Естественный сканер во лбу, диапазон общения от инфра до ультра, энергетика высочайшая… При отсутствии способности к физическому созиданию — все условия к абсолютному самопознанию.
Над головой гремело, салон сделался влажным и липким.
— Почему ж тогда они с нами до сих пор не конектят?
— А зачем? У них своя цивилизация: нерукотворная, нематериальная, с иными, чуждыми большинству людей ценностями. Они видят, что во имя ценностей материальных творим мы, и, совершенно логично, избегают лишних контактов.
Машину водило. Ветер, зайдя сбоку, гнул акации. Поперек дороги, белея отломами, ползли лохматые ветки.
— Тогда отчего, по-вашему, они на берег выбрасываются?
— Ну, может, это те, кто совершил тяжкий проступок, и совесть толкает их на суицид, как у нас в девятнадцатом веке?
— Вы оба — идеалисты.
И тут шарахнуло. Вспыхнуло, ослепило и, без задержки, будто двумя досками по ушам — бабах! Шибануло озоном, резануло ремнем наискось; секундное выжидание, по газам, и птицей вперед.
— Живы?
Перед глазами плыли оранжевые круги. Потряхивало — адреналин.
— Метрах в сорока, в знак ударила.
Яна пыталась закуривать.
— Испугались?
Она только посмотрела на него.
— Мне на такие штуки с детства везет. В ураган попадал на яхте, под лавину в горах, от смерча бегал в степи — и ничего, жив.
— А в ураган где?
— В Карибском море.
— У вас своя яхта?
Это Яна спросила. Он отрицательно качнул головой.
— Там же, помню, плавал на рифе, с камерой, поднимаю голову — мама дорогая! Акула. Огромная, метров пять. Думал — все. Нет, обошлось. Прижался к кораллам, выждал: ушла.
— Большая белая?
— Тигровая. Четкие такие полосы, как у скумбрии.
Несмотря на ливень, шли быстро — на полном приводе.
— У нас это семейное. У дочерей моих то же самое. Столько уже перевидали — на сотню обывателей хватит.
— А сколько им?
— Восемнадцать и двадцать. В Красной пещере сейчас, решили после Ялты сходить.
— Это где?
— Час на троллейбусе от Симферополя.
— Большая?
— Километров двенадцать. Пять этажей, подземная река, первые два уровня вплавь.
— И вы за них не боитесь?
Это опять Яна.
— Нет. Там, на входе, спасатели живут, они же проводниками работают. Если опасно будет — не пустят.
— Опасно — что?
— Паводок. Когда наверху дождь, пещеру затапливает. Запрет где-нибудь — и сиди в темноте, свет экономь, пока не спадет. Иной раз по трое суток сидеть приходилось.
У Яны на лице: я фигею, дорогая редакция! Он подмигнул ей в зеркало, потом посмотрел на меня и слегка улыбнулся.
Миновали пост на Чонгаре, съехали к рядам; он выскочил на минутку и вернулся со связкой рыбы и упаковкой «Старого мельника».
— Давайте-ка бычков потреплем.
Тут уже было посветлее. Дождь кончился, и ветер вырывал из серого неба голубые прорехи. Мы лущили жирную рыбу, запивая ее пивом. Среди компактов у него отыскалась старая-старая, тридцатых годов, запись Ледбелли, и я впервые услышал «Полуночный экспресс» в подлиннике; жевал вяленое и мычал, подпевая:
Лет зэ миднайт спешиал шайн э лайт он ми.
Лет зэ миднайт спешиал шайн э лайт он ми…
Яна молчала. Бычки ее не прельщали — пахкие, к пиву она, как я заметил, тоже относилась с прохладцей, да и вообще, когда с нами был кто-то еще, явно чувствовала дискомфорт. Ей не нравились такие люди — с искрой в душе и шилом в заднице; как ни крути, она все же была из этих— у которых семейный отдых.
Он тормознул у поворота на Таганрог.
— Все, ребят, мне тут направо.
И как раз снова закапало.
— Ч-черт! — Он пригнулся, глянул вверх и снова переключился на первую. — Вам, как я понимаю, на выезде надо встать?
— Так точно.
— Поехали.
Мелитополь длинный — сто раз бы промокли, пока добрались. Он же высадил нас прямо у выездного поста.
— Спасибо огромное.
— Да не за что. Удачи!
Даже не успели в ответ пожелать: развернулся, даванул на гудок, и нет его.
Мы быстро замерзли. Яна сидела под козырьком, завернувшись в одеяло и по уши утонув в моем свитере, а я, мокрый как выхухоль, безуспешно голосовал проходящему транспорту. Все проносились мимо, выстреливая из-под колес грязные капли. Некоторые норовили проехать поближе, окатив прицельно, кое-кто злорадно тыкал в воздух оттопыренным средним, а отдельные персонажи даже сигналили, восторженно оттопырив палец большой: дескать, молодцы, здорово, одобряю! — но за три часа с гаком так никто и не остановился.
Яна злилась, отказываясь поддерживать здоровый дух, отвечала скупо и резко, особенно когда выяснилось, что курева у нас нет.
— Надо было у ларьков тормознуть.
— Я в дороге не курю — так меньше есть хочется. Ты, кстати, как насчет кинуть в топку?
Сидели, жевали салями, запивая ее водой. Издалека, включив фары, приближалась целая кавалькада. Яна вопросительно посмотрела на меня.
— Не, Ян, перерыв. Война войной, а обед по распорядку.
Она поджала губы; носовые хрящики напряглись, заострились, выделив и без того четкие линии скул.
— Ты сейчас такая красивая.
Опустив веки, она посмотрела в сторону.
— Держи хвост морковкой, наша тачка уже на подходе. Сейчас поедим, перебьем невезуху, и такой джекпот словим — до самого Харькова.
На самом деле хорошо бы, а то я уже задубел до смерти. Приплясывая и греясь движением, я вспоминал Венину байку про то, как он юннатом был, в зоопарке:
…и достались мне лошади Пржевальского: приходить ежедневно, наблюдать не менее трех часов. А хрен ли их наблюдать, если они стоят как вкопанные и только помет роняют. Раз в час топ-топ-топ к кормушке, веник схрумкают, и в исходное. Хоть бы кто «и-го-го» сказал для разнообразия.
В общем, отстоял я раз. Честно. Три часа на морозе. Как Левий Матвей: «Текут минуты, а смерти все нет». Открыл потом в метро тетрадку блокадными пальцами, а там: «15.30. Ледяной ветер. Не прячутся, стоят порознь. 16.00. Продолжают стоять. 16.15. Все там же. 16.30. Стоят, не шелохнутся. Ветер шевелит гривы. В 16.38 экшн — маленькая кобыла произнесла «тпрхф-ф» и покакала. 17.00. Стоят, не двигаются. 17.04. Все еще стоят. 17.11. Стоят, падлы!!!» И так до шести тридцати.
Да пошло оно! Прочитал я за неделю пару монографий и р-а-аскошный отчет отгрохал. Батя мой, рисовальщик великий, такими его зарисовками снабдил — все отпали. Фас, анфас, профиль, каждое копыто в отдельности — притом что он их и в глаза не видел, фотки только посмотрел в книжке. Втиснул я между картинок текст, пожамкал страницы, типа возле вольера писал, утюжочком разгладил и в папку подшил. Гран-при!..
Потом Саньку Сильвера вспомнил — как он на констатацию ездил, и к нему родня с ножом к горлу пристала: реанимируй! А Саня им доказывал, что уже поздно: вот, глядите, трупные пятна — сам Иисус не возьмется. Нет, орут, спасай, он еще теплый! Ну, Санек и брякнул: так ведь, говорит, и утюг не сразу остывает…
— Слушай, что ты все время улыбаешься?
— Да так, вспомнилось кое-кого. А что?
— Смотришься со стороны странно.
— Унылое лицо у живого так же неуместно, как веселое у покойника.
— Ты б на себя в зеркало посмотрел. Неудивительно, что никто не останавливается.
Клюется — чувствует, что не брошу. Стандартный вариант: хорошая, пока все хорошо.
Ты приедешь ко мне?
Да даже и думать забудь!
Алая, вся в наклейках, легковуха рывком перекинулась от осевой, замерев прямо напротив. Тютелька в тютельку — протягиваешь руку и открываешь, не сходя с места.
Мужик. Черный, худой, остроносый. Взглядом — куда?
— Харьков.
Жестом — садись.
Сели. Крохотный руль, каркас гнутых труб и ремни, будто на истребителе. Профессионал. Рванул — в кресло вдавило. Стрелка вправо: сто двадцать… сто тридцать… сто сорок, легко, как перышко, и четко, как по бобслейному желобу. Сто пятьдесят. Он бросил взгляд в мою сторону:
— Затянись.
Затянул — как с машиной слился.
— К полету готов, сэр!
Улыбка прищуром, взгляд в зеркало. Руку назад — на ста пятидесяти! — двумя движениями стреножил Яну.
— Давит.
— Знаю.
Лаконичный, как царь спартанцев. Только я наладился потрындеть, как был остановлен жестом: после, сударь, после! На ста шестидесяти он склонился к торпеде, прислушиваясь и работая газом, — асфальт влетал в лобовое, второй раз за день холодило под ложечкой.
— Страшно?
Я кивнул. Стрелка, увлекшись, обнюхивала отметку сто семьдесят.
— Ничего.
То и дело включался антирадар; гаишники, оставаясь с носом, появлялись только минут через пять. Миновав по всем правилам Запорожье, полетели к Днепропетровску. Над белыми полосами разметки густел мрачный, концентрированный сумрак. Горели фары. В огромных щитах мелькали желтые отблески. Я сидел, радуясь тому, что пристегнут к уютной машине.
Взлетели по лепестку на развязку. Неподалеку попыхивали разряды, и деревья, соря ветвями, умоляюще тянули к нам рваные руки — через поля, неотвратимый, как конница Чингисхана, мчался дождевой шквал. Леса вдоль обочины волновались, полоща сучьями; у них еще было сухо. Мы уходили с гарантией, но гроза, наступая по всему фронту, загнула фланг, встретив нас прямо в лоб.
Обрушилось, ливануло, забарабанив россыпью в крышу. Видимость — ноль, и он сбросил до семидесяти, выпутываясь из потоков воды.
Тянуло в сон.
— Я подремлю, можно?
Он кивнул: валяй. Вот все бы так, черт возьми!
— В Харькове где?
Я посмотрел на Яну — спит.
— Железнодорожный вокзал.
Только глаза закрыл — и уже дома, на станции, в форме, расписываюсь за приход. Виола мне за опоздание выговаривает. Сметанин с Егоркой на вызов выходят.
— Кто у вас за рулем нынче?
Они смотрят на меня изумленно, потом вспоминают:
— А-а, ты же на больняке был… Все, Феликс, без водил работаем.
С ума сойти!
— Ау кого прав нет?
— А они не нужны.
Ничего не понимаю.
Входят девчонки с уличной
[90], за ними долговязый и белобрысый парень, почему-то с парашютом в охапке.
— Это кто?
— Американец. На взлете нас срезать хотел.
— Как это?
— Ну, так. Подкараулил, спикировал; хорошо, движки новые — вытянули. Разойтись на форсаже веером, зажали его и подожгли — не ожидал, бедолага, еле прыгнуть успел. Хороший паренек, симпатичный, побалуемся ночью втроем…
Влезает диспетчер.
— Не выйдет — вам же его госпитализировать надо.
— Не-е, мы его амбулаторным запишем…
В полном а…уе выхожу покурить — от порога степь, и шеренга узких, вытянутых как уклейки, «мессершмиттов». Валя в один, Егорка в другой, и оба взлетают. Станишевский, сидя на лавочке, сетует, что он только из института и командиром звена ему летать стрем, побыть бы, для начала, ведомым с полгода, а в идеале — вторым пилотом на бомбере; на что Леха — ура, она опять с нами! — резонно замечает, что на скорой вторых пилотов нет, на скорой, пардон за каламбур, все истребители…
Спал и тащился, пока не почувствовал, как трогают за плечо.
— Вокзал.
Темно. В размытых стеклах — неоном: ХАРЬКIВ.
Уже?
Круто.
— Спасибо вам.
Он кивнул.
Мы остались вдвоем. Сейчас — самое трудное.
— Тебе куда?
— В метро.
Я протянул ей оставшиеся две гривны:
— Держи. Хватит?
Она кивнула. Я шагнул к ней, обнял, тронул губами выгоревшие волоски на виске.
— Счастливо. Извини, если что не так, ладно?
— Спасибо. — Дотянулась на цыпочках, уткнувшись в полюбившееся чуть ниже уха. — Может, хотя бы переночуешь?
— Нет, Ян. Уходя — уходи.
Постояли молча, обнявшись.
— Я буду вспоминать тебя.
— Я тоже. — Прощай. — Прощай.
Электричка на Белгород шла через час, московский поезд — через двадцать минут. Я выгреб мелочь, купил стакан чая, сделал бутер из остатков салями и сидел, ужинал. Смотрел, как напротив заляпанные краской ребята-промальповцы любезничали с рюкзачной девчонкой, улыбчивой и светловолосой. Бродячая девчонка-фотограф: спальник под клапаном, коврик, бриджи милитари и тертый кофр с фототехникой. Носочки С пальчиками под ремешками сандалий.
Они пили кофе, и было видно, что им просто приятно поговорить с ней о всякой всячине. Объявили прибытие, она вытащила фотик из кофра. Отошла, прицелилась, оглянулась:
— Извините, вы не могли бы?..
— Конечно.
— Здесь все выставлено, только кнопку нажать. Какая улыбка! Я нажал, сработала вспышка.
— Спасибо.
— Да не за что. Из Крыма?
— Из Крыма.
Промальповцы записывали ей в книжку свои адреса. Книжка толстая, исписанная, подклеенная на форзацах географическими картами — э-э-эх, не пересеклись мы в Крыму, черт подери!
Вскинув рюкзак, она вышла на перрон и, заглядывая в билет, пошла вдоль состава. Следом за ней вышел и я. Мне надо было проникнуть в поезд.
Отметив купейные вагоны, я сошел с платформы, обогнул тепловоз и пошел вдоль состава, выцеливая пустые купе. Выбрал, открыл своим ключом тамбур и стал ждать.
Зажегся зеленый; по вагонам, грохоча, прошла дрожь; поезд дернулся и неслышно поплыл, блистая надраенными ободами. Встав на подножку, я проник внутрь и глянул вдоль коридора. Никого. Отсчитал купе, нырнул в теплую темноту, заперся. Все. До границы меня не потревожат, а если повезет, то и до Белгорода.
Лег на верхнюю полку, головой к багажному отделению: спрятаться, когда пойдут погранцы. Кольнуло — работаю на износ, а езжу зайцем и прячусь, как беспризорник. Ни денег, ни уважения — изгаляются, как хотят, а чуть что — складывают ладошки: ну, полно, полно, возлюбим друг друга! Сами же, гниды, сосут втихаря, и совестить их — против танковых клиньев тетрадные самолетики запускать. Один выход: а вот хер вам теперь, ребята, ищите дурачка за четыре сольдо!
Все, брат, линяю. Права международные есть, устроюсь там водилой на трак — и весь континент в кармане…
Плавал на рифе, с камерой, поднимаю голову — мама дорогая! Акула. Огромная, метров пять. Думал — все. Нет, обошлось. Прижался к кораллам, выждал: ушла…
Я подобное уже слышал, в Иордании. Муэдзин намаз творил, в репродуктор, а напряжение в сети плавало, и он от этого, как Том Уэйтс, пел…
Мне тоже теперь будет что рассказать; я вспомнил сегодняшний день и, в который раз, подивился, как много, оказывается, в него уместилось. Казалось, дорога в Крым случилась в незапамятные времена; прыжок со скалы отмечал смену эпох; первая ночь с Яной виделась Средневековьем, а вторая — девятнадцатым веком; сегодняшний день принадлежал новой истории, а этот момент — новейшей, — и ведь меньше недели прошло!
Как-то вдруг разом припомнились все утренние похмелья, бесконечные осенние полудремы, пивные визиты на станцию, и накатила щемящая, как соло в «Отель Калифорнии», печаль по бездарно прошедшим дням моей юности. Я лежал в качающейся темноте и чуть не плакал. Знал, что, приехав, напишу заявление и двину в Марокко; знал, что зимовать буду в Сочи, а весной уплыву в Турцию и проведу лето на Ближнем Востоке; знал, что ремеслом фельдшера буду теперь кормиться с октября по апрель — знал и все-таки тосковал, сжигаемый сознанием безвозвратной утраты…
Провалившись в сон, я проспал почти до самого Курска. Погранцы мое купе игнорировали, в Белгороде никто не подсел, и спалился я только под утро, проведя последние полчаса в холодном, воняющем табачьем тамбуре.
Потом был долгий локал: Фатеж, Тросна, Мценск… Ритуальная «газель» с пустым гробом; респектабельная чета, гневно высадившая меня, когда я не дал, вместо них, сотку гаишнику; секс-террорист, пропагандист коитусов с толстыми бабами, и добродушный, обвислоусый дядька-селянин, снабдивший меня свежим, только что из печи, тульским пряником.
Подфартило мне в Плавске, где я застопил идущую на Москву «газель» с молодым парнем в кабине. Есть такие веселые пацаны-работяги, пашущие на себя и в свое удовольствие. Звали его Витек. Он слушал наваленные на торпеду кассеты с русским шансоном и щелкал семечки, коими предусмотрительно запасся на всю дорогу от Болхова до столицы. Мы разломали с ним пряник, запили его фантой и бодро, душа в душу, долетели до Первопрестольной. В шесть вечера я уже был на МКАДе. Сменив три машины, добрался до Химок и встал, держа на весу руку, — транспорт полз непрерывным потоком, как мастодонты в «Ледниковом периоде».
Бежевая «Волга» заваленная лодками, сачками, палатками, чехлами с удочками и ружьями, довезла меня до поворота на Конаково. Мужик за рулем был при подмышечной кобуре, на поясе у него гнездился спутниковый телефон, а сам он позарез нуждался в слушателе, и для этой цели я подходил как нельзя лучше. Неказистая снаружи машина оказалась напичкана конверсионной электроникой, и для начала он поведал мне о наших военных заимствованиях у супостатов, аж со времен петровских кампаний. Я ел бутеры с колбасой, пил «Швепс» и дымил «Кэмелом», внимая интереснейшей информации. С оружия съехали на охоту, с охоты перетекли на рыбалку, а с рыбалки — через папу Хема, естественно! — прямиком на литературу. Похлопали Стейнбеку с Керуаком, потом американцам вообще, облизали Вудхауза с Дарреллом, а под конец всласть наиздевались над нынешними новинками.
На прощание он подарил мне пачку сигарет, мы раскланялись, и он улетел в свои охотничьи угодья, а я тормознул следующего: жилистого камуфляжника в берете, с эмблемой поискового отряда на рукаве. С ним я доехал до Медного, а оттуда, на молоковозе, в Тверь, где, стоя на переезде, угостил куревом двух минетчиц, потрепавшись с ними на отвлеченные темы. Мой предпоследний, как оказалось, водитель докинул меня до поворота на Торжок, высадив напротив поста с напутствием:
— Сейчас тебе самое время: дальнобои в ночь двигают, так что утром дома будешь.
Дальнобои двигали сверкающими гирляндами от горизонта до горизонта. Спускались с холмов, невидимые, осиливали подъемы, секунду переводили дух и, упираясь, снова тянули лямку, страгивая тяжелые фуры. Подпустив их поближе, менты указывали на обочины. Вздохнув с досады, тягачи сворачивали с асфальта и, дрожа от негодования, оставались ждать, а их водилы, роняя шлепанцы, прыгали в пыль, улучая момент, чтобы перебежать дорогу, отсвечивая вытертыми на заду трениками.
Молодой мусор, слепя полосками, крикнул мне в матюгальник:
— Ты, с торбой, — съеб…л отсюда! Съеб…л, я сказал!
За поворотом темно, позиция не освещена, грузовики набирают скорость — дохлый номер, не подберут.
— Ты не понял? Мне подойти?
Печальный, я утянулся за поворот и услышал из темноты стон. Кто-то стонал, какой-то зверь. Видимо, сбило грузовиком. Зверь плакал и звал на помощь. Не выдержав, я полез по кустам, обжигая пальцы колесиком зажигалки.
И обнаружил кота. Безухого, бесхвостого и слепого. Услышав меня, он задрожал, вжался в землю и всхлипнул. Я взял его на руки. Ослабев от кровопотери, кот висел тряпкой и только трясся, ожидая самого худшего. Отрезав от одеяла широкую полосу, я завернул в нее раненого, сунул сверток за пазуху и сидел, мыл руки в кювете, когда надо мной встала «газель». Из нее вышел мужик и, встав над канавой, стал жмень за жменью кидать в лицо холодную воду.
— Уважаемый, по трассе не подвезете?
— Куда?
— В Питер.
— Только уговор — не спать.
Сели, дернули с места. Кот закричал, заплакал, жалуясь и суча лапами в одеяле.
— Кто у тебя там?
— Кот. На обочине подобрал, жалко стало.
— Сбили?
— Ножом искалечили. Хвост отрезали, уши… Глаза выкололи.
— Околеет.
— Не околеет, они живучие.
Мы вписались в караван дальнобоев и шли, как тральщик среди линкоров. Навстречу, в сиянии фар, проносились груженые монстры. Отдельные идиоты, нарушая отлаженный ход, путались под ногами, дуроломом выбрасывались на встречную и, мгновенно впав в панику, истерично мигали, насмерть перепуганные трубным, гаврииловским ревом летящего в лоб динозавра.
— Что делают, сволочи! — Он притормаживал, и перед нами втискивался очередной элегант, с тем чтоб через полминуты вновь перечеркнуть разделительную. — Мудозвоны!
Профессионалы перемигивались, совершая незаметные перестроения. Мы катили в потоке, и я молол языком, рассказывая о своем путешествии — подробно, день за днем, отвлекаясь на ассоциации, растекаша мыслию по древу, не давая ему уснуть. Он не спал больше суток, в шесть утра его ждали на Кирочной, и, чтобы поддержать в нем сознание, мне требовалось пробалаболить четыреста километров.
Я старался. Махал руками, мешал правду с вымыслом, изображал в лицах. Врал, приукрашивал, непрерывно курил и пил газировку. Выдыхаясь, завел про скорую — и одной только этой темы мне хватило от Валдая до Киришей.
В Крестцах мы вышли, съели по пирогу с творогом, высыпали в кружки по пять кофейных пакетов и со спичками в глазах поехали дальше. Он остекленело держался за руль, я же, избегая монотонности в голосе, севшим аккумулятором пахал на последних миллиамперах, рубанувшись-таки под Тосно и проснувшись уже на Московском. Часы показывали пять тридцать.
— Тебе куда?
— Чуть дальше, в метро.
Отравленный никотином, с ноющими суставами, я вылез у спуска в подземку.
— Спасибо тебе.
— Тебе спасибо. Давай, будь.
— Пока.
У решетки, источая аммиак, дремали бомжи. Ровно в пять сорок пять, опаздывая, по ступенькам скатилась крыса. Без нее тут, похоже, не начинали — метро открылось незамедлительно.
Кинув в дырку бережно хранимый жетон, я доехал до дома. Отмыл кота, перевязал, поставил перед ним блюдце с водой. Выполз в лавку, купил ему фарша и молока, а себе яиц и бифштексов. Поел, посидел в душе, залег и проспал до пяти. Проснулся от жажды. Во рту горчило от табачного перегара. Попил воды, проведал кота. Тот ничего не ел, лежал в лежку, но коротко дал понять, что еще жив. Смотрелся он как тяжелораненый из военного фильма.
Не-скажет-ли-кто-нибудь-бедному-человеку-потерявшему-драгоценное-зрение-в-боях-во-славу-своей-родины-Англии-в-какой-местности-он-находится?
О, точно! Пью. Слепой Пью — самое для него имя.
Я снова залег, заново привыкая к изменившемуся интерьеру своей берлоги.
Стеллажи. Книги. Кассеты. Фотки.
Молодой Леннон в студии — роговые очки, «рикенбеккер» и стоящий рядом, что-то втолковывающий ему Мартин
[91].
Озадаченный, чешущий репу Боб Дилан — микрофон, приклеенный к гитаре листок с текстом, губная гармошка на съехавшем хомуте.
Застывший в прыжке Брюс Спрингстин.
Застывший в прыжке Пит Тауншед.
Сегодняшние, седые и постаревшие, «Шэдоуз».
Хорошо дома!
* * *
Смотался к Феде-травматологу, закрыл больняк. Звякнул на службу. Оказалось, я сегодня работаю и посему обязан выйти с нуля. Положил Пью свежей еды, поел сам и не торопясь пошел на подстанцию.
— Как сегодня? Дрючат?
— В рот и в нос. В лавру чьи-то мощи завезли, на гастроли, так богомольцев вторые сутки косит. С ночи очередь занимают, мослы послюнявить, до Обводного хвост, врубись? Пачками валятся — в Мариининке
[92] аншлаг ежедневно.
— И надолго?
— Завтра еще, а потом увозят — чес у них.
У микроволнухи, дожидаясь, стояла шеренга тарелок.
— А вторую-то печку куда девали?
— Накрылась. Психи прикончили. У нас же теперь психи стоят.
Психиатрическая бригада то есть. Каждое утро спецы разъезжаются по районам, стоять на подстанциях, для лучшей оперативности. У одних кардиологи, у других педиатры, а нам вот психиатров подселили. Народ специфический — общение с больными влияет.
— Ну, висит же плакат, русским по белому: «МЕТАЛЛИЧЕСКУЮ ПОСУДУ В ПЕЧКУ НЕ СТАВИТЬ!!!» Они, дятлы, берут и кастрюлю запихивают!
— Да, слушай, ты знаешь — Клыкачев зачехлился?
— Иди ты?
— Точно.
Мерзкий тип. Десять лет нервы мотал, по три раза на дню помирал. В больницы не ездил — раскалывали на раз! — нас донимал. Прирожденный страдалец. Иов. Очень это дело любил. Слезы, стоны — осклизлый ком протоплазмы.
— Мы, как его законстатировали, тут же шампанского взяли, коньяка, электрошашлычницу приволокли и даже на «катюшу» скинулись: шестнадцать залпов произвели, как стемнело. Врубили мигалки у машин, настроились на «Наше радио» — и в пляс под «Хару-Мамбуру». А самый прикол в том, что он в ванне утонул, с перепою.
Пили чай, смакуя очередное затишье.
— А ты как — отдохнул?
— В полный рост.
— Загорел, я смотрю. Где оттягивался?
— В Крыму.
— Молоток! Сколько сейчас Федька за больняк берет?
— Полтинник сутки.
Сейчас можно, свои вокруг.
— А мы тут без тебя на рейверском марафоне дежурили.
— Понравилось?
— Двух вещей не хватало: лицензии на отстрел и счетверенного пулемета на крышу.
То еще удовольствие — амфетаминовые передозы через весь город челночить: привез, выгрузил и обратно. К стихийным бедствиям приравнивают неофициально. Я вдруг понял, что скучал по всему этому. Ни разу за неделю не вспомнил, а вот поди ж ты! Сижу — свой среди своих, — наслаждаюсь: хорошо! Через месяц, правда, снова осточертеет, но к этому времени уже в Марокко будет пора. — Два-семь, восемь-шесть, семь-пять, один-четыре — все поехали. — Ну, все! Савичевы умерли, умерли все. Добро пожаловать в реальность. — Давай, Ир, Светку дома оставим, ты не против? Зеленая с недосыпа Бачурина С надеждой посмотрела на Скво. Ирка — так и быть! — снизошла: — Оставайся. И Светка, не веря своему счастью, кинулась в койку…
* * *
Перед теликом, заторможенные и прозрачные, сидели Журавлев с Егоркой.
— Чё не спите, придурки?
— Ты понимаешь, пришли, включили, а там трахаются. Стали смотреть. Думали, порнуха, оказалась поебень!
Скво вытащила из шаткой горы в раковине кружку и теперь отмывала ее от жира, макая губку в мерзкие лохмы раскисшего мыла — средства для мытья посуды сестра-хозяйка не выдает, утверждая, что украдут, а вместо полотенца вешает нам старый халат, который к вечеру трансформируется в жуткую, серо-сырую тряпку. Над гвоздем, на котором он обычно висит, несмываемым маркером выведено: У ВОРОТНИКА ЧИЩЕ!
Было сыро, жарко, накурено. Горели конфорки. Открытое пространство отважно пересекали шустрые стасики. Одного из них, изловчившись, Егорка щелчком отправил в огонь.
— Вид редкий, но исчезающий, — удовлетворенно пояснил он.
— Живодер ты, Горушкин, — механически констатировала Скво.
— Давай-давай, пожалей его, — Один-четыре, поехали, один-четыре…
Вернувшись с вызовом, Санек молча положил перед Егоркой бумажку. Тот мучительно застонал: девяносто лет, ушиб руки, и вдобавок не за свою станцию. Четвертый час!!! Поливая матом, мужики вышли. Скворцова пошла спать, а я остался заполнять за нее карты вызова — ничего сложного, стандартные фразы, разбавленные любимыми оборотами начальства, у каждого из которых свои прихваты: одному сойдет «алкогольное опьянение», а другому — исключительно «запах алкоголя в выдыхаемом воздухе»…
* * *
Говорят, есть станции, где по ночам диспетчер ходит и будит, а не орет как потерпевший в селектор. Наши же падлы перебудят всю смену, но оторвать жопу от табуретки и не подумают. Журавлева с Горушкиным под гневный аккомпанемент таки подняли, народ, ворча и ворочаясь, понемногу затих, а я, проснувшись окончательно, вышел пописать.
Рассвело. Был час дворников. Время опоражнивать мусоропроводы и обнаруживать в кустах и подъездах синих, в звонкой весенней изморози, алкашей.
В столовой, нагнувшись над раковиной, брился Веня. Не замечая меня, он негромко напевал детскую песню:
Там, за рекою.
Там, за голубою
за синими озерами,
зелеными лесами
ждут нас тревоги,
ждут пути-дороги.
И под огнем свою найдем,
с которой не свернем.
* * *
Вот это да!
— Прикинь, Вень, я ее последний раз в детском саду слышал.
Он обернулся:
— А-а, вы ее тоже пели?
— А то ж! Я, правда, только припев помню и это еще:
Дали парню трудную работу —
набивал он ленты к пулемету.
А врагов в степи кругом без счета…
И он подпел:
А патронов — каждый на счету!
— Целое представление устраивали: сабли, буденновки, «максим» зеленой пластмассы… Ты кем был?
— Белогвардейцем. А ты?
— И я тоже. Так переживал, помню, что в красные не попал.
Веня засмеялся и протянул руку.
— Здоров, Че. Как съездил?
— 0…тельно! Жизнь за неделю прожил.
— А представь, так целое лето? Все на периоды делишь: это было незадолго до того, как кончились деньги.
— У меня там, кстати, рюкзак украли, в Новом Свете.
— Не пропал?
— Как видишь.
Он открыл холодильник:
— Сок будешь?
Я пил и смотрел на девушку на стакане. Он перехватил мой взгляд и загадочно улыбнулся.
— Джексон завтра отвальную устраивает, в Петеярви. Сосновый бор, озеро… Поедешь?
— Конечно. Народу много?
— Рыл двадцать.
— Восемь-шесть, поехали, восемь-шесть. Скворцова, Черемушкин, Бачурина.
— Завтра, в полпятого, с Финляндского.
— Ладно, договорим после.
Отвезли на Литейный и, не спеша, по Пестеля, вдоль Летнего сада, возвращались домой. Было пасмурно и тепло. Дул ветер. В каналах отплясывала волна; распустив пенный хвост, втягивался под мост стеклянный, плоский как палтус, экскурсионник. На Лебяжьей пропустили на перекрестке единственную на скорой тетку-водителя — хрипатую обаяху Светку Сузи. Вышли вслед за ней к набережной, свернули к Прачечному мосту.
— Вов, прыгнем?
Бирюк пожал плечами: пожалуйста! Притопил газ, взлетели, сорвались с горба — вот она, невесомость!
— Ы-ы-ых!
— Меня, когда на такси работал, молодежь часто просила прыгнуть — целовались в этот момент, модно было.
Довольно длинная фраза для Бирюка.
— Ты на отвальной у Джексона будешь?
Он покачал головой:
— На дачу надо. Сажать пора.
— А ты, Ир?
— Я работаю.
Скво перед отпуском. Третий месяц через сутки пашет, на отпускные работает — один нос на лице остался.
— Он нам и так проставился, на станции. Денег до хрена — продал все.
То ли одобряют, то ли наоборот.
— Эх, черт, завидую я ему.
Оба с недоумением на меня смотрят.
— Чё тут завидовать? Неизвестно куда, неизвестно зачем, ни кола ни двора, ничего…
Я промолчал. Едем дас зайне: кому банками управлять, кому в порнухе сниматься, кому под парусом к горизонту идти…
А все уже были в курсе. — Здорово, крымчанин. Как там погода? — Зашибись.
— Где был?
— Да так… пробежался по-быстрому от Коктебеля до Алушты.
Галя-Горгона старательно искала что-то в шкафу.
— Долго бежал?
— Трое суток.
— Маловато.
Горгона выплыла из диспетчерской и ломанулась вдоль коридора — докладывать.
— Во, блин, как сайгак по кукурузе.
— Не говори. Аж сало на бортах затряслось.
— Все, Феликс, теперь ты в персональной опале.
Принцесска уже пылила из кабинета, держа в руках синий листочек.
— Феликс Аркадьевич, у меня есть все основания подвергнуть ваш больничный лист тщательному изучению.
Вспомнился Булгаков.
— О чем речь, его обязательно надо подвергнуть. Как это так: больничный лист — и вдруг не подвергнуть?
— Боюсь, мы будем вынуждены с вами расстаться.
— Удивительное совпадение! Вы знаете, об этом же я думал сегодня утром, слово в слово причем.
Один — ноль. И настроения прибавилось.
— Все-таки мудры были римляне, — сказал я. — Ничего не имею — ничего не боюсь.
— Ага, особенно в свете последних событий.
Что еще стряслось?
— Вот так вот оставь станцию на час с четвертью. Ну?
Егорка нехотя пояснил:
— Отработавшая смена лишена КТУ за невымытую посуду.
Ё-моё!
— Всем обрезали, даже Бачуриной — вместо тебя выходила, между прочим, по Виолиной просьбе.
— Я х…ю в этом зоопарке. И что?
— Ничего. Огребла со всеми, во имя торжества справедливости.
Принцесска, явно слыша последнюю фразу, мелькнув, закрылась в туалете.
— Так волну надо гнать.
— Беспонтово. Не за одно, так за другое лишат. Найдут за что.
— Да бросьте! Давайте все хором по собственному напишем? Типа, две недели у вас, ребятки, на разрулить, иначе набирайте себе первую станцию. И в прессу стукнем. Полсотни человек разом уволилось — до небес кипиш подымется!
Махнули рукой:
— Забей, Че.
Появилась Горгона.
— Где заведующая?
Егорка, кивнув на сортир, был краток:
— Срет.
Все усмехнулись. Горгона ретировалась.
— Давайте зарубимся.
— Хочешь — рубись.
— А вы?
Отмахнулись: уймись, Феликс.
Ну и хрен с вами со всеми!
— Я слышал, Виолетта Викентьевна, нас КТУ лишили?
Принцесска оторвалась от монитора. Интересно, что у нее там на экране?
— Девяносто семь вызовов станция приняла, бригады с обеда сдергивали, уличная после нуля пять раз выезжала — когда нам посуду мыть?
— Вам, Феликс Аркадьевич, в свете вашего больничного, лучше бы помолчать.
— А почему, собственно? Я здесь много лет в качестве аварийного имущества, — все прорехи мной затыкают, — так что имею полное право…
— Феликс Аркадьевич, тема закрыта.
— Еще минуту, пожалуйста. Я подал ей заявление. Ну, чем не повод? И уйду красиво, весь в белом. Вчитавшись, она подняла бровь: — Ммм… в знак протеста? — Вот именно. Она расчеркнулась. Свобода!
Настроение было прекрасное. Я прошел по Суворовскому, навернул блинов у Наташи и вернулся по Греческому на Некрасова — сунуть нос в «Снаряжение», «Солдата Удачи» и в «Музыканта». Было приятно заценить новую подвеску «Каньона», примерить штатовский «бурепустынный» куртец, дунуть в басовито жужжащую хонеровскую «Комету» и, купив на углу Невского и Литейного морожняк, прыгнуть в троллейбус, неторопливо трюхающий до самого до подъезда.
Дома я подбодрил Пью, смешал для него фарш с яйцами, соорудил себе роскошный омлет и, малость покайфовав в душе, залег, включив «Дискавери» — прямо в разгар битвы за Мидуэй.
Падали в черно-белое нерезкие, выцветшие торпедоносцы, росли, закручиваясь, разрывы, и неожиданно цветная пехота внимательно провожала трассой из «льюиса» зарвавшегося японского лихача.
Приковылял Пью, поводил усами, кое-как влез. На ощупь устроился на груди, вытянул лапы и запел, бесхвостый и увесистый, как рысенок.
Радость возвращения. Полной мерой. Даже через край пару капель.
И жизнь на контрастах.
Ныне и присно.
Etsaeculasaeculorum
[93]!
* * *
Она была точь-в-точь как та девушка со стакана. Невысокая, ладная, с хвостом жестких волос, продетых в вырез бейсболки. Миндаль глаз и сахар зубов, черные джинсы, черные маленькие берцы, старый ЗиМ на стертом браслете.
— Вас как зовут?
— Надя.
И меня продрало до самых костей.
Она топала впереди, отводя низкие ветки.
— Вень, откуда? — шепотом.
— На вызове познакомился. — До меня дошло, почему вчера он так улыбался. — Скажи?
Я не смог — во рту пересохло. Кивнул только.
Я смотрел, как мелькают ее стоптанные каблуки, как оттопыриваются, держась за лямки, загорелые локти, как остаются на волосах зеленые чешуйки с веток; я вслушивался в топоток ее ботинок и пытался поймать ее запах, но на тропе, забивая все, царил исключительно аромат джексоновских шашлыков, а сам Джексон, с тяжелым ведром в руке, словно Кристофер Робин, возглавлял караван.
Потом ставили палатки, волокли сучья, палили костер. Джексон, весь в луке и уксусе, лазил руками в ведро. Потом выпивали, галдели, закусывали; я что-то рассказывал — смешное, потому что все хохотали, — и смотрел на нее, смотрел непрерывно.
— Здорово накрывает, правда?
Это Веня. Прям изнутри светится.
— Давно ты с ней?
— Третий день.
— А Леха?
Он помолчал.
— А с Лехой, Феликс, похоже, все.
Так вот почему она не поехала!
— Я тебя понимаю.
— Мне самому неловко, но, знаешь, после того, как я Надю увидел — всю ночь не спал. Ходил взад-вперед по кухне, весь «Беломор» у Птицы спалил.
Мясо шипело и плевало в пламя мутными каплями. Стали передавать шампуры, привинтили кран к бочонку «семерки», вынули из озера охлажденные пузыри. Коллектив, держа шпаги торчком, стаскивал зубами вкуснятину; Гасконец, директоря разливом, прошелся горлышком над разномастными кружками.
— Ну чё, сменщик, жаль, конечно, что валишь. Ну да ладно, рыба ищет где глубже… Крути баранку, шли фотки. Надоест — возвращайся.
— Ни пуха ни пера, Жень!
Стукнулись, выпили, зажевали. Костер обступала непроглядная темь. В него кинули лапника — ударил жар, озарил, отсалютовал россыпью искр, — народ, извиваясь, отполз подальше. Стреляли сучья. В углях оплывала бутылка. Переговаривались.
— Слышь, Жек, без проблем вообще оформляют?
— Наши — да. А эти вконец достали — то одну им бумажку, то другую — ноги на нет стер, пока бегал. На члене прыгал, как Тигра на хвосте…
Джексон светится именинником: паспорт, виза. Зеленая карта, работа чуть ли не по прилете — в сорок лет жизнь только начинается! В последнюю смену, под утро, пока Митька истории заполнял, он надул резиновых перчаток, штук шесть, привязал к мигалкам и в таком виде двинул на станцию. Люди на работу идут, сизые, злые, а глаза поднимут — и улыбаются. Встали на светофоре — мужик. Сует пару «Калинкина»: пацаны, блин, такой депрессняк с утра, а вас увидел, и полегчало! Нате вот, глотните холодного…
— Ты только смотри там, как Гарик не стань, а то ведь он теперь москвич у нас, целых полгода. Ты б слышал, как он «алло» произносит. С ним трешь — впечатление такое, что еще минута, и станет уверять, что московский кал вкуснее.
— Не, Жека не станет. Давай, старик, за удачу на канадских дорогах.
Захорошело. Отвалились и закурили. Станишевский пел, ему с ленцой вторили — объелись. Неожиданно вступила Надя. Прикрыв глаза, она вела второй голос, время от времени наполняя мелодию зудом маленького варгана. Выходило удивительно хорошо. Варган жужжал, завораживал, песни скатывались в минор, рождая светлую грусть, и народ приутих, пустив по кругу пузырь с вермутом. Они запели «Поплачь о нем». Костер опал, и я смотрел на ее очерченное контрастом лицо. Щелкали сучья; шипела, выпуская воздух, брошенная в огонь пластиковая бутыль.
Кольнула невралгией тоска, вернулось прежнее осеннее одиночество. Накрыло, словно стаканом. Я отодвинулся в тень и сидел, изучая шнурки на ботинках, а потом встал и ушел в лес. Сунул руки в карманы и пошел, не разбирая дороги, загоняя в горло злые, колючие слезы.
Под ногами стонало и трескалось. Стонало и трескалось в средостении
[94]. Я пер напролом, с хрустом, ничего не видя перед собой, и в какой-то момент с размаху налетел на ее маленькое смуглое тело.
— Ты? — Я был поражен, как никогда в жизни.
Она привстала на цыпочки и маленькие плотные груди уперлись мне в ребра. Я замер.
— Знаешь, — она подняла глаза, — я, похоже, тебя люблю.
Я не поверил. Ее губы коснулись моих, и, кажется, я потерял сознание. Меня куда-то кидало, мимо проносилось что-то огромное и мерцающее… Я ничего не видел и не помнил — я был не здесь. Потом стало резче.
Она приблизилось, и на лицо мне упал поток черных волос. Я ощутил свои руки. Они обнимали. По пальцам, покалывая, перетекал ток; я провел ими по ложбинке, протянувшейся вдоль спины, и испугался — так замолотило в висках. Было жарко. Земля уплывала.
— Умрем в один день?
Она очень серьезно кивнула. У меня вновь перехватило в горле, но это было бы уже слишком, и я осторожно привлек ее к себе…
* * *
Надя лежала в ванне, выставив из воды узкое, в хлопьях, колено. Я сидел рядом, опустив руку в невесомую пену. Новое, небывалое ощущение поднималось в душе. Я прислушался к нему и понял — я счастлив. По-настоящему. Впервые в жизни. Глядя на нее, я тихонько запел:
— Уэн ай гет олдер, лузин май хэйр…
И она подхватила:
— …мэни йерс фром нау
[95].
Есть! Есть!!! Это — оно! Я нашел ее. Наконец-то я ее нашел!
Пришел кот, прислушался, повертел головой.
— Пью, это Надя. Надя, это Пью, английский пациент.
Пью сипло мяукнул, дескать, вас понял, продолжаю обход, и скрылся.
— Кто его так?
— Не знаю. На посту ГАИ подобрал, в Торжке, три дня назад.
— Бедный.
— Да уж… Слушай, а не устроить ли нам по такому поводу новоселье?
Звонок.
— Надя у тебя, Че?
Вот и все.
— Да.
— Позовешь?
Раз, два… ну?
— Нет, Вень… Прости.
Он шумно вздохнул.
— Феликс!
— Ты не представляешь, старик, как мне жаль.
Пауза и частые гудки в трубке.
— Кто это? Веня?
Клетчатая ковбойка поверх мокрой кожи, тюрбан из полотенца на голове, маленькие крепкие голени. Я кивнул.
— Все?
— Да.
* * *
Последней его видела Настенька. Он спускался по эскалатору с рюкзаком и, заметив ее, отсалютовал двумя пальцами от виска. На работе он больше не появился.
* * *
Но я надеюсь — мы встретимся. Надеюсь, что он не останется на островах Тристан-да-Кунья и не сгинет в песках Тенере
[96], не провалится в трещину на Земле Франца-Иосифа и не попадет в лавину в Каракоруме
[97].
Я надеюсь встретить его, обнять и сказать то, что хотел сказать ему все это время: что он дорог мне, что мы — так уж сложилось — братья, только он намного-намного старше, что я люблю его и благодарен ему за все: за Надю, за жизнь, которую мы ведем, за то, что он спас меня. Мы пригласим его к себе в дом, который, я знаю, придется ему по душе, потому что в нем нет ничего лишнего, но самого необходимого вдоволь. И мы попросим у него прощения. И он поймет.
Я очень надеюсь на это, а пока пусть у него все будет хорошо — и спички не отсыреют, и собаки не подведут.
Я верю: это незримо дойдет до него, и когда-нибудь он вернется. А пока пусть он бродит. И пусть его сопровождает Удача.
Там. Далеко.
За синими озерами, зелеными лесами.