Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке BooksCafe.Net
Все книги автора
Эта же книга в других форматах
Приятного чтения!
В заботах каждого дня
Живу, а душа под спудом
Каким-то пламенным чудом
Живет помимо меня.
И часто, спеша к трамваю
Иль над книгой лицо склоня,
Я слышу ропот огня
И глаза закрываю.
Ходасевич
Ах, Мария, как ты, Горькая, горька.
Что за имя подарили нам века.
От Распятья, эшафота, от пустынь
Подползает, расстилается полынь.
В день крестин, стуча крылом в иконостас,
Молят ангелы-хранители за нас:
Мы ведь бывшие Марии, Бог-Господь;
Больно вспомнить нам измученную плоть. –
Но горька вода купельная тоской,
Значит, надо, чтобы жизнь была такой.
Вот моя трава.
Я не щит, не льва,
Не орла, не серп
Заношу в мой герб:
Из глухих пустынь
Приползла полынь
И цветет гербом
Над печальным лбом.
Но когда взалкал,
Никогда бокал
Не бывает пуст
Для горчайших уст.
Слаще мед стократ
Для того, кто рад
Хоть на миг спастись
От полыни – ввысь.
1933
Что вы любите на свете?
Мать? Богатство? Жениха?
Нет. В сегодняшнем сонете
Два стиха.
Для кого же эти строки?
Кем они вдохновлены?
Так… Скользила по осоке
Тень сосны.
Умерев, из ваших песен
Что оставите в веках?
Что в веках оставлю? – Плесень,
Пыль и прах.
1933
Улиточка, улиточка,
Бродячая кибиточка,
Не ты ли мне сестра?
Туманом дни окутаны,
И все дороги спутаны,
Пройденные вчера.
Улиточка, улиточка,
Едва заметна ниточка –
Твой след в траве густой.
Чуть солнце заалеется,
И ветром след развеется,
И скажет смерть: Постой.
И на земле не вспомнится
Улиточка-паломница
С котомкой на спине, –
Моя душа безродная,
Ступенька переходная
В Твоем, о Боже, дне!
1929
Отчего огонь дрожит.
И струится, и бежит,
Быстрой дрожью грея тьму?
Или холодно ему?
Столько надо света дать,
Стольких в мире согревать.
Что уходит всё тепло
В торопливое крыло.
Прав огонь или не прав,
Если, всё другим раздав,
Допылав, поникнет он
В уголь, в пепел, в вечный сон,
До конца пребыв огнем
В смертном холоде своем?
1933
Подслеповатое окно,
Да комната в четыре метра –
Вот жизнь моя. И я давно
Забыла шум лесного ветра.
Оборван день мой, искалечен,
Как неоконченный рассказ.
Но почему в нем каждый час
Такою музыкой отмечен?
1930
Она одна придет, наверное,
В холодном сумраке разлуки
И мне на грудь положит верные,
Неизменяющие руки.
Я буду тихой и оставленной
Смотреть в туманное оконце
На запад, в золоте расправленный,
И на малиновое солнце.
Как древний образ в темных трещинах,
Мое лицо застынет скоро,
Но подождет шагов обещанных
По шатким доскам коридора.
И сосчитав ступени лестницы
К черте дверей моих забытых,
Она войдет в плаще кудесницы,
В сияньи глаз полузакрытых.
Не ей ли быть моей сиделкою,
Склоняясь бережно к кровати,
Когда часы безмолвной стрелкою
Укажут смерть на циферблате?
И я, вступив на путь таинственный,
Где ветер бездны гасит счастье,
Приму из бледных рук Единственной
Стиха последнего причастье.
1929
У меня, на дне шкатулочки,
Камень с солнечного берега;
Он зеленый, с белой крапинкой,
С чуть заметною царапинкой.
У других – ларцы с запястьями
И с прабабкиными кольцами,
Рядом с тайнами сердечными
Да цветами подвенечными.
У меня же – только камушек,
Он пропитан солью горькою,
Дождь звенел над ним стеклярусом,
Шелестел, играя парусом,
Говорил о дальних странствиях,
О русалках в черном жемчуге,
И на камне море синее
День и ночь чертило линии.
Стал он пестрый и причудливый,
Как вода на солнце светится.
Стоит в сумерках прислушаться –
Слышно – где-то волны рушатся…
У меня, на дне шкатулочки,
Не смарагды, не карбункулы:
Только камень с белой крапинкой,
С чуть заметною царапинкой.
1928
О эта женщина,
Такая же, как все:
Рот полумесяцем,
И невеселый смех,
И смутных крыльев проблески,
Но вниз влекущий страх,
И вечно поиски
Впотьмах, впотьмах.
Мне этой женщиной
(Она как дым прошла)
Не жемчуга завещаны,
А только два крыла.
Сказала: Вспыхни заревом,
Птенец мой, полетев!
Лететь заставила,
Сама – сгорев.
1933
Я больше ничего от встречи не ищу,
И стала цель моя давно невероятной.
Охотник райских птиц, я уроню пращу,
И птицы полетят над тишиной закатной.
Ни к светлым волосам, ни к звездному плащу
Я рук не протяну в хвале тысячекратной,
Но только помолюсь и горестно прощу
Пустынные глаза и голос невозвратный.
И если ты ушла без ласкового слова
И сбросила меня безбольно и сурово,
Как лишнюю слезу с подкрашенных ресниц, –
То дай мне у конца твоей чужой дороги
Поклоном проводить к воротам вечным дроги
И знать, где ты лежишь, чтобы склониться ниц.
1931
Провода, о чем поете
И какие вдаль несете
Крики боли, счастья, мести?
Провода гудят все вместе;
За верстой летит верста,
Мир как птица пролетает,
И от каждого поста
Телеграфный столб взывает:
Весть идет! Кому?.. Куда?..
Чу, не спите, провода.
Кто и где, не всё равно ли?
Ранен воин в темном поле,
Шхуну в льдах затерла вьюга,
Ищет друг по свету друга,
Или чья-нибудь рука
Словом ласковым сверкнула
И от скорбного виска
Отвести успеет дуло, –
Весть идет! Кому?.. Куда?..
Чу, не спите, провода.
Мы не спим, мы не устали.
В каждом нерве чуткой стали
Рвется, бьется птицей пленной
Телеграфный пульс вселенной.
И на страже у судьбы,
В блеске зорь, в дожде, во мраке,
Часовые слов, – столбы, –
Напряженно ловят знаки.
Весть идет! Кому?.. Куда?..
Пойте, пойте, провода!
1933
Мне хочется молить кого-то сквозь века,
Сквозь солнце дальних дней, когда меня не будет.
Ведь через триста лет, по-прежнему легка,
Весна придет к окну, и сонный дом разбудит,
И белокурый луч заглянет в груды книг,
Старинные листы позолотив апрелем…
О через триста лет,– я вижу этот миг,-
В шкафу мои стихи с их горечью и хмелем.
Кто будет их читать, пусть слышит голос мой,
Пусть волею мечты он разрешит задачу,
И мертвая давно, я сделаюсь живой,
Такою как сейчас, когда пишу и плачу.
Пусть в музыке стихов, где снега и огня
Высокие тона поют как в небе птицы,
Отыщет он не ритм, не звуки, а меня,
И молодость мою, и темные ресницы.
Пусть я войду на миг весною в чей-то дом
И улыбнусь в окно потерянной отчизне…
Ведь я сейчас живу, как будут жить потом,
И слышу четкий пульс моей поющей жизни.
1928
Клубится лес в весеннем дыме,
Звенит капель, синеет таль.
Помилуй, отче Серафиме,
Мою звериную печаль.
И я, как ты, из серой персти
Рожден для смерти в ночь весны;
Я тоже стар, и в бурой шерсти
Белеют клочья седины.
В твоей лачуге радость Божья,
Ты сгорблен, благостен и сед,
В разливах рек и в бездорожьи
Твоих лаптей затерян след.
Позволь мне тихо перед входом
На снег растаявший прилечь,
Ходить в июньский день за медом,
Тебя баюкать и стеречь?
Плывет в лесу смолистый запах,
И капли падают, шурша…
Возьми меня. В простертых лапах –
Моя звериная душа.
Я люблю Серафима из Сарова,
Лесного, клобушного, старого,
С медведем в глухом овраге.
Где ветхая хижина кроется,
А в грозу Пресвятая Троица
Летит в громовой колымаге.
Как свеча он теплился в келейке
А кругом шелестели в ельнике
Бесенята, жуки, уродцы,
И звереныши над дорожками
Шушукались, двигая рожками:
Попьем из святого колодца?
Медведь их нянчил, укачивал:
Помолитесь, родные, иначе вам
Будет голодно, будет горестно.
Так молились: все безответные,
Только ели шуршали ветками,
Роняя шишки над хворостом.
А когда из мира незримого
Смерть дохнула в лицо Серафимово,
Он прилег на мшистой завалинке
Ясным вечером, в воскресение,
Сквозь листву парчевую, осеннюю,
Чернея скуфейкой маленькой.
И такой вокруг него радужный
Свет мерцал, что крестилась набожно
Тварь лесная в кустах можжевельника,
А медведь, как учила заповедь,
Прикрыл неумелой лапою
Святые глаза отшельника.
В голубом сиянии месяца
Из оврага в шалашик – лестница,
А к лестнице бурый медведь
Приходит ночью сидеть.
Чу, скрипит в морозном валежнике
Тяжелая поступь медвежья.
Он ревет и копает снег:
Скоротать бы звериный век.
Тишина, темнота в шалашике,
Сосульками дверь украшена.
Уголок под иконой пуст
На столе раскрыт Златоуст.
Качается зверь, не наплачется;
Покачнется – тень обозначится
На пороге. Лежит пластом
В горе своем простом. –
Я ли не жил твоими заботами,
Угощал медовыми сотами,
Ночью грел и в глаза смотрел,
А ты как свеча сгорел.
Я отнес тебя в полночь на поле,
Я зарыл тебя в землю лапами.
Я медведь, я только медведь, –
Где мне в рай за тобой поспеть?
1933
Ангел-хранитель сегодня больной.
Тихо ложится он рядом со мной.
Жалко взъерошены перышки риз,
Крылья с кровати свесились вниз.
Я проводил тебя к краю пути,
Вот ты умрешь, – мне другую вести.
Много я видел заплаканных глаз,
Многих спасая, устал и не спас…
Тихо прижались щекою к щеке.
Слушаем, – Вечность плывет вдалеке.
Страшная Вечность вздыхает едва…
Бедный мой ангел, пока я жива,
Я в эти краткие, грустные дни
Стану на страже. А ты – отдохни.
1932
Гуляет с зажженною свечкой весна,
От ветра огонь закрывая ладонью.
Великий четверг… Тишина… тишина…
Последних кадил благовонье.
Великий четверг… Я свечу донесу,
Я душу мою золотую спасу
От черного ветра стихии…
А в небе весна разжимает ладонь
И ставит свечи сбереженный огонь
К престолу Марии.
1929
Этот серенький день, как пушистый зверек.
Влез погреться в окно и у печки лег,
Тронул бархатной лапкой мои глаза,
И, растаяв, упала слеза.
Мне не хочется плакать, но я стою
На опасном, на очень крутом краю…
Слишком ласков осенний больной денек,
Он недаром в окно меня подстерег:
Ты не хмурь, говорит сурового лба,
Всё равно соскользнешь, – слаба.
1933
В стране без имени, где спит прошедшее,
Где дни грядущие не сочтены,
Жила таинственная сумасшедшая
В глухой лечебнице, у Сатаны.
Но в лето душное ей гром понравился,
Грозы над пропастью широкий гул,
И, обессилевший, в ту ночь не справился
С когтями женщины сам Вельзевул.
Решетка сломана в окне лечебницы,
Ночной прохладою блаженна грудь,
И, ослепленная, она колеблется,
В какую сторону ей выбрать путь.
Горячий ветер
Лицо обжег.
Ее прыжок
В пространство – светел.
Смотрите: мчится Больная птица
Сквозь тайну чащ,
Сквозь долы, веси,
И хохот весел,
И вьется плащ.
В каком-то городе, в какой-то улице
Она спускается над мостовой.
Притихший час
Стоял на страже,
Боясь пробить.
Ударит час
Для нас…
Для нас
Завяжет Нить.
В каком-то городе, в какой-то улице, –
Она – с опущенною головой.
Я хотела мимо пройти,
Не задеть ее по пути,
Но с безумными не шути.
С колокольни ударил час
И меня от нее не спас.
Не отвесть изумленных глаз
От ее гениального лба…
И сказала она: Я – Судьба.
В дорогах страшного мира
Мой путь – самый дикий сон.
Моя Судьба – чемпион
Шахматного турнира.
Без смысла летя, скользя
В хаосе шахов и матов,
Я знаю, что выйти нельзя
Из плена тупых квадратов.
Попалась в игру и терплю,
Чуждая смеху и муке,
Но, стиснув зубы, люблю
Ее ледяные руки.
В гримасах нелепых фигур
Да будет великий сумбур Прославлен!
Я с каждой потерей бесстрашней.
Король обезглавлен,
Разрушены башни,
Высокие башни Мои…
Я жду, затаив
Дыханье…
Когда ей наскучит играть
И мчаться по замкам разбитым,
И свечи начнут догорать
Над нашим последним гамбитом,
У самого края доски,
Усталые сузив зрачки,
Она в изумленьи застынет,
И больно ей станет, и жаль,
И доску она, как скрижаль
Ненужную, вдруг опрокинет.
Я жду, затаив
Дыханье…
1933
Темный лик, икон суровей,
Там, в саду.
Плотно сдвинутые брови.
Рот жестокий, цвета крови…
– Выйди, жду… –
Плещет, машет черным крепом:
Я дышу открытым склепом,
Я последнюю звезду
Сброшу вниз, завью туманом,
Изогнусь бескровным станом.
На поляны, на откосы
Кинусь буйным ураганом,
Разметав по ветру косы…
Раньше выйти в мир бескрайный
Не могла.
Мой дворец окутан тайной,
Я тебя, мой друг случайный,
Стерегла.
Слышишь – дождь струится зыбкий,
Чуть шурша…
У меня в разбитой скрипке –
Вся душа.
Слушай струны, пой со мной,
С темной, мертвой и хмельной…
Взвизгнув, крикнула струна,
Вот поет, зовет она,
И, срываясь, в беге диком
Пляшут листья по дороге,
Стонет лес протяжным криком,
Травы клонятся в тревоге…
Мимо страшного лица,
Мимо губ ее усталых
Мчатся, мчатся без конца
Водопады листьев алых.
Над смеркающейся далью –
Самолеты из парчи.
Завиваются спиралью,
Рассыпаются смерчи.
Слушай скрипку. Пой со мной,
С темной, мертвой и хмельной…
Нам простор привольный ведом, –
Дальше, выше, прочь из круга, –
И бессонницей, и бредом
Опьянили мы друг друга.
В плеске, в шелесте, в хаосе,
Где предсмертный бьется свет,
Я лечу… За мною след
Заметает скрипкой – Осень.
1928
Дудочка гудит устало.
На мосту прохладно стало.
Видишь дальнюю звезду?
Я умру и к ней уйду.
Там, где месяц ходит кругом,
Буду плыть над сонным лугом,
Уроню в глубокий пруд
Лучик – тусклый изумруд.
Я березе серебристой
Света легкое монисто
В кудри лунные вплету
И на стареньком мосту
Проведу узоры тучек,
А в пруду зеленый лучик,
Закачавшись на волне,
Быль расскажет обо мне
Тростнику, ночным купавам,
И зверям, и Божьим травам.
На мосту, у темных вод,
Грустно дудочка поет.
1929
В Золотом Роге
Паруса сушили.
В Золотом Роге
Плеск воскрылий.
Над водой сегодня
Тысячи мотыльков.
Задрожали сходни
От моих шагов.
Господь, ты дал мне родиться.
Чтобы видеть чужое счастье.
Паруса мои, лебеди, птицы,
Просмоленные снасти!
Господь, качающий лодку
На груди воды золотой,
Позволь мне робко
Погладить ее рукой
И быть до конца благодарной,
Утаив в ладони моей
Запах смолы янтарной
И соль морей.
В Золотом Роге
Паруса сушили,
В Золотом Роге
Плеск воскрылий.
1928
Всю жизнь мне хочется уйти.
Куда уйти? К каким просторам?
По неизвестному пути,
Сквозь чуждый лес, по косогорам,
По самым дальним берегам,
Где пасть скалы чернеет сводом,
Песок горячий льнет к ногам
И пахнут водоросли йодом.
К снегам полярным, к тишине,
К покою бледных очертаний,
И стали часто сниться мне
Разливы северных сияний.
Когда-нибудь я всё раздам
И, подарив поклон прощальный
Спокойно прожитым годам,
Услышу зов дороги дальней.
Путь расчищая впереди,
Промчится ветер на откосах,
И я уйду, прижав к груди
Давно предчувствованный посох.
1929
Как расскажу, как передам бумаге
Простым пером весь хмель дорожной фляги.
Тревожный ветер, золотой закат.
Трав аромат, и рваный плащ бродяги,
И плеск морей, которым дух мой рад?
Над желтою водой Баб Эль Мандеба,
Над Мексикой, единственное небо
Раскинулось ликующим шатром,
И с севера на юг земля кругом –
Как отчий дом с амбаром, полным хлеба.
О страшные слова – очаг, уют,
Часы в углу, которые пробьют
И завтра, как вчера, одно и то же!
Бежать от них, пока в крови поют
Все звуки волн и предрассветной дрожи!
Я, может быть, не женщина, – пират,
С тайфуном в лад вздыхающий Синдбад
О берегах и странах без названья?
Но лучший сон мой: гибнущий фрегат
У острова последнего желанья.
1933
Там страшно жить. Там месяца осколок,
Рогами вниз, стремится в океан,
Там кактусы – подушки для иголок
Гигантов. Там и день и ночь вулкан
Готовит смерть, дрожа глухою дрожью,
И демоны летят к его подножью
Купаться в лаве.
Как спасти любовь,
Как память уберечь от вихрей пепла,
Когда душа давным-давно ослепла
И в жилах стала течь иная кровь,
Отравленная дымом марихуаны?
Когда-то, в прошлом, промелькнули страны
Отрадные, и в сердце этих стран
Любовь осталась жить…
А ночь всё глуше,
Вполнеба – зарево… Дрожит вулкан…
Спаси, Господь, потерянные души.
1933
У кого бессонница,
У кого любовница,
А кому всё помнится
Боевая конница,
А у тех по комнате
Мысли, что паломницы
Черные и белые,
Бродят до зари.
Молится
И мается
Род людской.
Это называется –
Ночь. Покой.
1933
Если ночью глухою, вьюжной,
Умирает чужой, ненужный,
Незнакомый, от страшной чумы, –
Ты не бойся заразы, тьмы,
Бездны, гибели.
Выйди просто,
Помоги ему. До погоста,
Если нет родных, проводи,
А потом сторонкой уйди,
От прохожих лицо скрывая.
И не думай, что стоишь рая.
1932
Я стояла на лестнице в маленьком храме,
Выводя на стене позолоту крыла.
А на небе заря с огневыми краями
В этот вечер особенно светлой была.
Были образы в сердце едва уловимы,
Словно память о чем-то угасшем в веках.
Вырастали на белой стене херувимы,
Зарождались кометы в густых облаках.
Я была так слаба, так мала перед ними,
И печально звучал мой беспомощный зов:
Как могу я создать вас руками моими,
Голубиное небо и Бог Саваоф?
Где мне взять дерзновенные краски для славы?
Как зажечь у престола разливы огня?
Тихо двери раскрылись. Старик величавый
Подошел и спокойно взглянул на меня.
Был он в длинной одежде и темном берете,
И душа догадалась, почувствовав взгляд,
Что к таким прибегают с улыбкою дети,
И святые приходят, и птицы летят.
Он взглянул на рисунок простой и нехитрый,
И от старческих глаз засияла стена,
Словно ангелы пели над бедной палитрой,
Зажигая на ней, как лампады, тона.
О, побудьте со мною! Я вами крылата,
Подождите тушить этот сказочный свет.
Я боюсь, он погаснет, уйдя без возврата,
Потому что во мне его нет.
Кто вы? Лик ваш задумчивый важен и светел,
От седин ваших отблеск, как дым голубой.
«Леонардо да Винчи, – он тихо ответил: –
Я останусь. Не бойся. Я буду – с тобой».
1930
Может быть, в монастырской келье,
Где лампады всю ночь горят,
Суждено мне молитвы зелье
И бегинки скромный наряд,
Или вечером, в сумрак тяжкий,
Буду красться вдоль стен тюрьмы
В ярко-красном платке апашки,
Поджидая прохожих из тьмы?
Или там, в России далекой,
Где в полях сверкает покос,
Буду девушкой синеокой
С пышной лентой в золоте кос?
Может быть, я буду последней
Из последних рабынь земли
И пройду, тумана бесследней,
Пресмыкаясь как червь в пыли,
Всё равно. Только дай мне, Боже,
Снова жить на этой звезде,
Снова видеть солнечной дрожи
Золотые круги в воде,
Воздух поля, пахнущий мятой,
Розовеющий, смуглый восток
И вот этот маленький, смятый
Колесом телеги, цветок.
1929
Я не вздрогну, не пожалуюсь,
Не заплачу.
Просто так: опущен занавес
Наудачу.
Чья рука меня разбила
И отставила?
В балагане есть и было
Всё без правила.
Вот и мрак чертоги кутает
Золотые.
Режиссер спешит и путает
Не впервые.
В новом действии появятся
На охоте
Королевич и красавица
В позолоте.
Дальний замок вспыхнет играми,
Бросят флаги
Над разрубленными тиграми
Из бумаги.
И, цветами разукрашены,
Два героя
Въедут в замок семибашенный
Над горою.
Я одна. Кулисы черные
В паутине.
Где плати мои узорные?
Веер синий?
Кто пришел? Кто тронул тесную
Эту дверцу?
Ах, в груди пружинка треснула, –
Верно – сердце?
Пусть судьба, служанка дряхлая,
Скуки ради,
Побредет сквозь утро чахлое
По эстраде,
Чтобы там усмешкой колкою
Рассмеяться,
Собирая пыль метелкою
С декораций.
1930
Девочке в кимоно
Было семнадцать лет.
Где-то… Давно… давно…
В живых ее больше нет.
– Снег серебрил окно. –
Страшный летел дракон
На огненном рукаве.
Бабочку видел он
В вышитой гладью траве.
– Всё это – как сквозь сон. –
Слышится шаг вдали:
Счастье идет в ночи.
Руки, дрожа, зажгли
Бледный огонь свечи.
– Тени в снегу легли. –
Светлым, как день, был он.
Радостно с ним вдвоем.
Всё это – только сон…
Что рассказать о нем?
– Бабочку съел дракон.
1930
Окно, квадратом врезанное в небо.
Белеет в темноте…
Ты настоящим в этой жизни не был,
И все твои слова – не те.
Но я, поняв безумные изломы
Тобой спаленных дней,
Жду одного: ты скоро будешь дома
В душе моей.
Пусть очень поздно. Перед смертью самой.
Всё было. – Всё прошло. –
Есть это небо за оконной рамой,
И от него – светло.
Мое окно останется неспящим:
Тебе, тебе помочь!
И ты придешь. Простым и настоящим,
Забросив маску в ночь.
1933
Пойдем по улице в осенний сквер,
Дома сутулятся и воздух сер.
Ночь светит окнами над пеплом дней,
Мы бродим около чужих огней.
И жажды дальнего – в душе прибой…
Прощай, мой маленький… Господь с тобой
Не удержу тебя, но в эту ночь,
В глухую жуть ее, дай мне помочь
Всему тяжелому, что плачет в нас, –
Погладить голову, коснуться глаз,
Чтоб завтра весело ты вышел в путь…
Мой день? – Бог весть его. Меня – забудь.
1930
Бессонница. Рассеянность. Табак.
Ночь напролет. И завтра будет так.
Какая-то ужасная напасть…
О, если бы хоть нежность или страсть.
Но не лежать и слушать тишину…
А кольца дыма медленно к окну
Плывут, плывут, и вновь рисует дым
Ненужное лицо с виском седым.
1932
Мне скучно, бес. Встает рассвет,
И за окном привычный гомон.
В немытых стеклах день изломан
Над городом, где счастья нет.
Всё те же серые дома,
Скорбь прокаженного квартала,
Где я жила, где я устала,
Где я давно сошла с ума.
Смотрю в окно. На мостовой
Дождя невысохшие пятна…
И мне до ужаса понятна
Одна голгофа: быть живой.
1932
Нас было четверо –
Четыре ветра
Со всех концов земли.
На плоской крыше
Ковры, фонарик,
И где-то,
Над жертвенником сумрачной горы
Потушенная свечка – кипарис.
Первый сказал: В Испании
Цикады и кастаньеты,
У звезд – глаза Донны Анны
И в поцелуе – лето.
Второй сказал: В Абиссинии
Мой добровольный плен.
Пронзительны ночи синие
Криком гиен.
Третий воскликнул: Красен
Мой рот от выпитых зорь.
На кубическом Монпарнасе
Бессонницей тешу скорбь.
Четвертая была – я,
С паспортом – Вся Земля.
В далеком небе
Миллионы млечных путей.
В высоком небе –
Без компаса — пролететь…
Наш несказанный жребий
В этом пустынном небе.
И не Бог, и не ночь, и не млечный путь,
И не знаю, кто? – Кто-нибудь…
И не свет, и не зов, и не срыв в грозу, –
Просто так, граммофон внизу:
– Купите бублички,
Горячи бублички,
Горячи бублички
Я продаю,
И в ночь ненастную
Меня, несчастную…
Где?.. Где?.. Припомните, где так поют?
Там, на площади, – огонек.
Там, на паперти, снег залег.
Там – вся правда, но путь далек…
1929
Я пришла к неизвестной стране,
И зажглись над моими путями
Золотые плоды в вышине,
Как светильников желтое пламя.
Я рвала золотые плоды
С запрещенного дерева знаний.
Между листьями очи звезды
Зеленели в вечернем тумане,
Зеленела и пела река
Сквозь высокие заросли мяты…
Эта роща как призрак легка,
Эти травы никем не измяты.
Только странная музыка сфер
С каждым часом святей и премудрей,
А под деревом спит Люцифер,
Разметав непокорные кудри.
1929
Есть в памяти причудливый узор,
И голос прошлого звучит невнятно.
Так на поверхность дремлющих озер
Бросает месяц призрачные пятна.
Так жалуется ночью темный бор,
И облакам его печаль понятна,
Так роз могильных странен разговор
Над радостью, уснувшей безвозвратно.
Но я хочу мой чуткий взор склонить
К рисункам тайн, где память, словно нить.
Уводит вдаль стезями вековыми,
И будут сны до боли хороши,
Восставшие с глухого дна души,
Вечерних облаков неуловимей.
Вечерних облаков неуловимей
Из пропасти времен плывут мечты.
Я ворожу, я упиваюсь ими,
Жизнь отошла, и стали дни пусты,
Но те часы я назову моими,
Когда в тиши ко мне приходишь ты,
Забытый бред, с глазами огневыми,
В одежде из вечерней темноты.
И я с необъяснимою любовью
Лелею в сердце ведьм средневековья
Остроконечный головной убор,
Жилища их, где приютились совы
И в узкое окно грозит суровый
На площади готический собор.
На площади готический собор
Струит на плиты тень летучей мыши.
Полет луны в безумных тучах скор,
То серебрит, то омрачает крыши,
И чудится, в лицо глядят в упор
Глаза святых, таящиеся в нише.
Но что для ведьм безмолвный их укор?
Они скользнут в туман, видений тише.
Их путь далек. Он уведет туда,
Где над горой дрожащая звезда
Ресницами поникла золотыми,
Роняя в ночь алмазную слезу.
И, строгая, сама земля внизу
Стоит на страже с мертвыми святыми.
Стоит на страже с мертвыми святыми
Часовен и церквей гранитный лес.
Но дремлет тайна вечная над ними
В пустыне недостигнутых небес.
Вот колокол, благословленный в Риме,
Конец провозгласил последних месс,
И первыми тенями голубыми
Окутанный портал внизу исчез.
Резные скрылись в сумерках ворота
И мудрых дев померкла позолота,
А наверху вели немолчный спор,
Щетинились изогнутые спины…
О чем рыдает этот вой звериный?
Что говорит химер тревожный взор?
Что говорит химер тревожный взор?
Какая боль в нем судорожно бьется?
О, вырваться, умчаться на простор!
Пусть их полетом воздух содрогнется,
Заблещет свет, вставая из-за гор,
И на луга пустынные прольется…
Тогда победно взвоет вольный хор
И пасть горгоны Богу улыбнется.
Но улететь из плена им нельзя:
Собор сковал и сторожит, грозя
Святителями древними своими…
Последний стон умолк, и в тишине
Неясный шорох смутно слышен мне:
Чье шепчут камни призрачное имя?
Чье шепчут камни призрачное имя?
Каких шагов на плитах слабый след?
Не здесь ли переулками глухими
Прошел дозор, прицелив арбалет,
И в домике с решетками резными
Испуганно погас дрожащий свет…
Острее, память! Звуками ночными
Пьяна душа сквозь дым умерших лет.
Ведь этот миг недавний. Он вчерашний.
Когда ударил колокол на башне, –
На двери лег грохочущий затвор.
Жаровня… Тени… Голос заклинаний…
Скорей, ко мне, толпа воспоминаний! –
И вот, в мечте – нежданный метеор.
И вот в мечте нежданный метеор:
Нет никого на площади безлюдной,
Закрыты ставни, спит зеленый двор…
Подходит миг торжественный и чудный.
Так во дворец крадется хищный вор,
Прислушиваясь к ночи беспробудной…
Насторожилась ведьма (до сих пор
Не чужд мне взгляд, от счастья – изумрудный).
Но эта площадь! Старый этот дом!
Мне каждый камень горестно знаком,
Как милый лик с морщинами родными.
Сюда вела суровая судьба.
И много раз у черного столба
Сверкнул костер в волнующемся дыме.
Сверкнул костер в волнующемся дыме,
И едко пахнет горькая смола.
Вот туча в небе медленно прошла,
Заплакала слезами дождевыми.
Но женщина горит! Она светла,
С губами красными, еще живыми,
И боль ее всегда моей была,
И чем старей, тем будет нестерпимей.
Вокруг костра монахи грустно пели,
И королевский паж, бродя без цели,
Влачил свой плащ лазоревый в пыли.
А над костром, заломленные в муке.
Горя, чернели связанные руки.
И я узнала: здесь меня сожгли.
И я узнала: здесь меня сожгли
За то, что я всю жизнь была крылата,
Читать умела письмена земли.
Из мудрых трав варила ароматы.
Чтоб мой полет увидеть не могли.
Качал туман серебряные латы,
И бережно стерег меня вдали
Петух зари, взывающий трикраты.
Доверчиво ко мне ласкались звери.
Мои ковром завешенные двери
С бубенчиками жабы стерегли,
И старый филин плакал от обиды,
Когда меня под пенье панихиды,
Вдоль серых улиц, в рубище влекли.
Вдоль серых улиц, в рубище, влекли
На смех толпе и женщинам в острастку.
За мной козлов и карликов вели,
И прыгал шут, надев свиную маску.
У пристани теснились корабли,
И пальцы мачт чертили в небе сказку:
Они гостей заморских привезли
Смотреть на суд и страшную развязку.
Я палача заметила едва.
В его руке – улики колдовства:
Мой амулет и корешок алоэ.
Он над толпой угрюмо их простер
И положил на вспыхнувший костер
С веретеном и черною метлою.
С веретеном и черною метлою
Расстаться до конца не суждено.
Взлетел огонь червонною стрелою,
И глухо сердце падает на дно.
Теперь, когда приблизилось былое,
Мне памятно до ужаса одно:
Как над костром, подернутым золою,
Вскипает кровь и пенится темно.
Но даже смерть моя была бесслезной
И тайну тайн, и радость ночи звездной
Я сберегла, в тайник души сложив
Сквозь рев огня, в его палящем танце,
Сгорев дотла в сверканья и багрянце
И через семь столетий вновь ожив.
И, через семь столетий вновь ожив.
Я вижу – травы расцветают те же,
Угадываю, слух насторожив,
Как месяц в небе расставляет мрежи…
Давно глаза усталые смежив,
Уснул закат. Огни в домах всё реже
Но страшно мне. Как будто сумрак лжив
И перестал быть другом ветер свежий.
Верни мне, ночь, минувших новолуний
Сверкание, полет и смех колдуний!
Но память угасает, изменив,
Потеряно завещанное слово.
Нет больше чар… И. жалобная, снова
Я здесь грущу, мое лицо склонив.
Я здесь грущу, мое лицо склонив.
Бескрылою, подстреленною птицей.
За гранью смерти в вечность обронив
Из памяти страницу за страницей.
Порыв плечей беспомощных ленив;
Не мне играть с лукавою зарницей.
Когда к звезде, над сонной ширью нив.
Уходят духи светлой вереницей.
Всё потеряв и вновь не обретя.
Молчу в тени, небрежно шелестя
Над вышивкой усталою иглою,
И пристально глядит в окно мое
Соборной башни острое копье,
По-прежнему печальное и злое.
По-прежнему печальное и злое
Стекло зеркал колеблет мой двойник,
Всё так же над истлевшей каббалою
Двенадцатый удар часов поник.
Боясь пробить, но пряною смолою
Не закипает вещих трав родник,
И съежились на старом аналое
Страницы никому не нужных книг.
Нет ничего… И, пленная отныне.
Чужая всем, как пилигрим в пустыне,
Терплю веков сметенных приговор…
Так я живу, обманутой и нищей.
Но, словно дым на темном пепелище,
Есть в памяти причудливый узор.
Есть в памяти причудливый узор
Вечерних облаков неуловимей:
На площади готический собор
Стоит на страже с мертвыми святыми.
Что говорит химер тревожный взор?
Чье шепчут камни призрачное имя?
И вот в мечте нежданный метеор –
Сверкнул костер в волнующемся дыме.
И я узнала: здесь меня сожгли.
Вдоль серых улиц в рубище влекли
С веретеном и черною метлою,
И, через семь столетий вновь ожив,
Я здесь грущу, мое лицо склонив,
По-прежнему печальное и злое.
1933
Не ведьмою, не Беатриче,
Не матерью и не женой, –
Собою быть, простою, – мной…
В холодной комнате девичьей,
Студенческой, где плотно врос
Тяжелый стол в пролет оконный,
А вечер, как стихи бессонный,
Окутан синью папирос…
И осенью дышать, и влагой
Над вкривь исчерченной бумагой,
Где трогательно хороши
Слова в их первобытной пряже.
Пусть верные карандаши
Внимательно стоят на страже,
И ловят звук, и чутко ждут,
Когда сверкнувшей мысли жгут
Прольется россыпью, и грянет
Отточенный и дробный ямб,
И ночь в высоких окнах встанет,
Мерцая тысячами ламп.
Я отголосок воли Чьей-то,
Над городом незримый бард,
В одной из тех глухих мансард,
Где сквозняки поют, как флейты,
Но не любовница, не друг,
Не тварь, мятущаяся в стаде.
И тень моих крылатых рук
Проходит облаком в тетради.
1935
Господи, я ли посмею
О многом Тебе молиться?
Не хочу быть мудрой, как змеи,
Ни кроткою голубицей.
Не заблещут струны на лире,
Не заплещут в хвалебном гимне.
Об одном прошу: помоги мне
Себя не растратить в мире!
Такую вот сохрани мне,
Спаленную вьюгой зимней,
Сраженную мертвым сном,
С душой, с головой вверх дном,
Чтобы только, – Боже избави! –
Не продать ни любви, ни славе
Ту, что пишет стихи…
Вот ту, –
Летящую в пустоту
Ледяной, одинокой ночи
За неясной музыкой строчек.
1935
Обыкновенная, гнилая ночь,
Плеск водосточных труб.
Журчанье. Всхлипы.
И вывеска, от собственного скрипа
Уставшая… О сердце, не пророчь
О близости волнующих касаний,
О шелесте цветов в глухой ночи!
Полнеба заслонили кирпичи,
И нет луны, и нет воспоминаний.
Но вдруг – прозрачный луч, сквозная нить,
Боль в сердце острая, – стрела? рапира?
И, в жгучей боли, запевает лира,
Которую сам Бог остановить
Не может… Я лечу в туман, в высоты,
И голосом чужим пою стихи,
Раздвинув ночь.
Как старые мехи,
Они юны вином. В них зной и соты
Античных пчел… Мне много тысяч лет,
И древний ветр дрожит в моих ладонях,
В Эгейском море голубел рассвет…
Рыбак смотрел, как билась рыба в тонях…
В Эгейском море встали паруса,
Так далеко и призрачно… грядою…
Там, может быть, склонялись над водою,
Сплетая из жасмина пояса,
Там слушали, как тихо запевала
Земля, встречавшая корабль Сафо…
В окне
Дрожит лицо, неведомое мне.
И темный дождь развесил покрывало
За этим бледным, пламенным лицом,
Смотрящим из стекла. Она ли? Я ли?..
Но лира смолкла, звуки отсияли,
Боль разомкнулась сломанным кольцом,
И в сердце нет ее услады жгучей.
Чуть влажен лоб, и холодны виски,
И вновь утеряны, хотя близки,
Часы моей божественной падучей.
Обыкновенное, больное утро. Тьма.
Чахоточный рассвет угрюм и зелен,
В такое утро путь единый велен:
Бродить без цели и сходить с ума.
Тоска и дождь. Косой кирпичный дом
Полнеба оторвал своим горбом;
Белье маячит на гнилом заборе,
Протягивая к небу рукава…
А я шепчу какие-то слова
Ненужные… О солнце и о море,
Эгейском море…
1935
Крестьянке – огород и дети,
Рыбачке – океан да сети,
Монаху – груз чужих грехов,
А мне – три тысячи стихов.
Все лягут в гроб. Я тоже лягу.
Все вспомнят жизнь. Но я – бумагу!
1934
Люблю пушистый мех, осеннюю листву,
Глаза пантер, прохладу женской кожи,
Тебя, которого, прогнав, не позову
И горестно оплачу…
Но дороже
Всего бесценного, сводящего с ума,
То, что о нем я напишу сама.
1935
Мы прощаем людям все ошибки,
Все непоправимые грехи.
Но нельзя пилой водить по скрипке
И писать бездарные стихи.
1935
В окне моем звезды и сумерки бледные
Над искрами синего льда.
Я грешная, злая, земная и бедная,
И все-таки чья-то звезда!
За этими стеклами, странными, сонными,
В далеком моем терему,
Я смутно горю над морями бездонными,
Лучи посылая ему.
О Вега, о Сириус, – звоны победные
Имен, обреченных мечте!
Вблизи вы, быть может, простые и бедные.
Вы, может быть, тоже не те?
Но будет когда-нибудь небо расколото
Свершением Судного Дня.
И мы распадемся, – не брызгами золота.
Не ливнем живого огня,
А смертною пылью…
И всё суевернее,
Всё жалобней хочется мне
Казаться кому-то звездою вечернею,
В далеком и синем окне.
1934
Я писала стихи, не жила.
Бедный дом мой сгорел дотла.
Бедный друг мой в слезах просил:
– Одному потушить нет сил,
– Помоги! Не пиши стихов! –
Я писала. И рухнул кров.
Велики ли мои грехи?
Карандаш. Бумага. Стихи.
Но упала любовь, как звезда,
Покатилась вниз без следа…
И ушел он, пропав в пути, –
Починить свою жизнь. Спасти.
Что от прошлого у меня?
Догоревшая головня.
От судьбы моей? – Тишь да гладь.
Я пишу… Я буду – писать.
1935
В городе за ночь сирень расцвела,
Утром чуть дрогнули колокола.
Тени цветов на стене заплелись,
По старой часовне бежали ввысь.
Тени сирени – едва-едва –
Сквозь готики серые кружева.
Пальцы нежданно, сами собой.
Зазвенев от весны, как стекло голубой,
На заборчике мшистом, едва-едва
Начертали без слов слова.
И это осталось: слова без слов.
Только тень. Только отзвук колоколов.
Годы, годы и годы… Черный закат.
Кипа трепанных нот, симфоний, сонат.
В городе дальнем сирень расцвела,
Прошлого дрогнули колокола.
Кто ему дал эту весть, этот знак?
К пыльному вороху желтых бумаг
Он наклоняется… Вот она, вот –
Часовня, весна, сирень у ворот.
Молодость! Сладкая, смутная боль!
В пятнах чернил колокольное «соль».
От серых часовен, От грусти, от готики,
От горечи, гнева, органа, эротики.
Глухое, пустынное имя – Бетховен!
Глухое, как сам он
В молчаньи трагической ночи.
И страшное: мертвые очи
Сквозь саван.
Бетховен!
О бедность, о рваные струны
В рояле всклокоченном,
Сонатою лунной
И страстью дрожащие звезды,
И поздно
В ночи без рассвета,
Безумные слезы
О том, что не слышит,
И нищ, и никем не любим!
Летят гениальные руки
По нервам зазубренных клавиш,
И звуки
Над ним
Всё чище, лазурней и выше…
Не слышит…
Одна лишь
Волна приливающей крови
В проклятом
Мозгу, заклейменном недугом.
Потом, запахнувшись халатом,
Сжимая грызущее сердце,
Он пишет Эрцгерцогу:
«Готовый к услугам
Бетховен»…
И долго, униженно просит
Помочь.
А музыку ветер уносит
В горящую звездами ночь.
Итальянская опера
Такая музыка, такая слава,
Такая вечность! – И такая месть:
Быть только Богом, не имея права
На самое простое счастье здесь.
На теплое плечо (вдвоем сквозь бури!),
На руку милую (о, протяни!).
Пройдут века. В бессмертии лазури
Его сонат рассыпятся огни,
Но ни единой женщине не любы
Его сухие, жаждущие губы.
Легкость и хрусталь Россини –
Соловьи полощут горло,
Плещут дамы в ложе синей
Кружевами, веерами,
И лорнирует Эрцгерцог
Бледный профиль примадонны.
Соловьи полощут горло.
Вена пахнет апельсином.
Крик в партере: «Viva! Viva!»
Альмавива ловит розу.
Истекая желтым воском,
Свечи млеют вдоль карнизов
Над усталым Разумовским,
Задремавшим в ложе синей.
Разумовский! Это вызов
Соловьиному Россини!
А потом вспорхнула Вена,
Прошуршала кружевами,
Унесла рулады скрипок
В серо-бархатную ночь.
Ветер. Снег. Погасли окна.
Гаснут плошки. Мчатся сани.
Под аркадой театральной
Бьется мокрая афиша…
Тише, тише… На афише
Имя:
Людвиг ван Бетховен.
«Это завтра?» (Тише… тише…
Лист пульсирует, как сердце…)
«Это завтра?» – «Я не знаю».
– «Вы приедете?» – «Увольте!
Тяжело, старо и дико!»
– «Говорят, он сумасшедший?»
– «Он глухой». – «Глухой! О Боже!
Но ведь мы еще не глухи!»
– «Ходят слухи…»
(Тише… Тише…
Издалека: снег и ветер.
Издалека: смерть и ночь.)
Потертый, зеленый фрак.
Белеют швы.
Свеча оплывает. Мрак.
Тень от большой головы…
И мертвая тишина…
В камине огонь потух.
Ты видишь его, луна?
Он зол, одинок и глух!
Вчера – ледяная дрожь
И божественный нотный лист.
Вчера – из враждебных лож
В лицо симфонии – свист.
Дерзкая, на сквозняке
Хлопала дверь. Пустел
Зал…
Он держал в руке
Мириады миров. – Горел,
Мчался в рокот и гром,
На Страшный Суд.
Не поняли?.. Но потом
Поймут!
Огарок, чадя, поник.
В углах закачалась тьма.
Он печальный, он злой старик,
Он, должно быть, сошел с ума…
На клавиши положил
Пальцы озябших рук.
Пульсирует в сети жил
Едва зазвеневший звук.
Не сердце! Не кровь! – Прибой
От клавиш, от тишины…
И плещется голубой,
Смертельный хрусталь луны.
Кутаясь в рваный плед,
Бетховен, вздрогнув, берет
Аккорд… На тысячи лет
Вперед.
1937
Мистраль – поэт – лицом к мистралю
Пусть мертв поэт, – мистраль поет.
Поет, и плещет, и метет
Прованса сумрачные дали.
Разливами косматых туч
Угрюмый запад опечален,
И сходят с неприступных круч
Гиганты каменных развалин.
И дремлет памятник в дыму
Туманных зорь, в огне заката.
Но на лету прильнут к нему,
Пахнув лавандой, крылья брата,
И в запахе родной земли
Опять цветут, как встарь цвели.
Стихи, не знающие ночи.
Бессмертные, как высь и даль…
И мертвому живой мистраль
Целует каменные очи.
1934
В мире не было лучше
Симонетты Веспуччи
И не будет во веки веков.
Это личико девичье
В сердце Козимо Медичи
Просияло из облаков,
И, как свечи у клироса.
Флорентийские ирисы
У бессмертных колен склонены,
Восхваляя певуче
Симонетту Веспуччи
На земле воплощенье Весны.
В желтых локонах лента.
Это весь Кватроченто,
Вся лазурь итальянских высот,
И, всегда одинакова,
В самой нежной из раковин
Афродита над миром встает.
Что нам праздники Медичи,
Короли, королевичи.
И луна, и балы, и цветы,
В том, что весел ли, грустен ли
Этой девочки пустенькой
Быстрый путь до последней черты?
Легким взмахом качели
Захлестнув Боттичелли.
Пронеслась над вершинами ив
И пропала за тучей
Симонетта Веспуччи.
Беззаботные крылья спалив.
Но не в смертном луче ли
Уловил Боттичелли
Победившую тленье весну?
Вечность плещет столетьями
В том же солнечном свете мы
Угасая, отходим ко сну.
Вечность плещет приливами
Под такими же ивами
Без конца зеленеет трава,
И, всегда одинакова,
В самой тайной из раковин,
Симонетта Веспуччи жива.
1936
И снова шелест белых риз,
И преклоненные колени,
И снова жив Квентин Мэтсис
С его палитрою весенней.
Под несказанной синевой,
На полог розово-лиловый
Архангел золотоголовый
Роняет лилии… Травой
И земляникой пахнет в доме, –
Всё как тогда! – Порог, окно,
Тенистый дворик… На соломе
Два голубя клюют зерно, –
Всё как тогда! – У женщин в темном
Жалеющий и мудрый взгляд,
И розаны в кувшине скромном
У изголовия стоят.
Как будто целый мир не тронут
Ничьей виной, ничьим концом,
И дремлет у груди, спеленат,
Ребенок с солнечным лицом.
А тень от двери, так знакома,
Так ежедневна и проста,
Рисует на пороге дома
Две перекладины Креста.
1937
Твой оборвавшийся полет
Еще живет, еще поет,
Дерзки развернутые плечи
И напряженный сгиб колен,
В закат планеты, в пыль и тлен,
В ее чумной угарный вечер,
Слетев с гремящей высоты,
Смертельно раненая, ты
Заискрилась и заблестела,
И бережно несет земля
Обломок древний корабля
И обезглавленное тело.
Несет, дыханье затая…
И тень гигантская твоя
На лик ее, всему покорный,
От крыльев, от разбитых рук
Ложится, замыкая круг –
Туманный, пламенный и черный.
1937
Лот говорил о том, что будет скоро
Конец пескам и, встретив свежий сад.
Они найдут в тени, под сикоморой.
Овечий сыр, и мед, и виноград,
Смерчи огня витают над Гоморрой:
Спасется тот, кто не взглянул назад.
Чем глубже в ночь, тем ярче свет пожара.
Краснее небо, золотей пески.
Так вот она, обещанная кара,
Которую сулили старики!
И мечется неистово и яро
Над миром тень Неведомой Руки.
Лот смотрит вдаль, и мускулы окрепли;
За шагом шаг, отчетлив мудрый путь.
За ним дома качались, окна слепли,
У площадей раскалывалась грудь,
Захлебываясь в пламени и пепле…
– «Жена моя, жена моя! Забудь!» –
– «Простой кирпич карбункула был краше,
Когда на нем закатный цвел отлив.
Ни сок плодов из незнакомой чаши,
Ни мирный сон в тени чужих олив
Мне не нужны! Ни упованья ваши,
Ни звонкие серпы грядущих нив.
От трогательных уличных названий
До городской застенчивой весны
Здесь всё мое! Нет для меня желанней
Струящегося вниз, из тишины,
Среди дворов и прокаженных зданий.
Медового сияния луны.
Я к мостовой прислушивалась, вторя,
И каждый шорох знаю наизусть.
Здесь все мои девические зори,
Большая, человеческая грусть.
Теперь, когда настал конец Гоморре,
Лот, не зови меня! – Я оглянусь!
Клокочут лавы огненные реки,
С горящих кровель в лаву льется медь,
О, пусть мои расширенные веки
Хлестнет огня сверкающая плеть,
И, смерть Гоморры отразив навеки,
Я буду перед нею каменеть.
Я буду знать покой надгробных статуй
На пепелище родины моей.
Тебе же Бог укажет край богатый,
Сады мимоз и берега морей…»
Лот уходил, укутав в плащ крылатый
Рыдающих от страха дочерей.
1937
Охмелев,
Нараспев,
В звоне, грохоте, шуме,
В сумасшедшем самуме –
T.S.F.
Фокстрот, рапсодия, соната, хота,
Австралия, Берлин, Тунис…
За нотой нота,
Скачками вниз,
Из
Проволок тумана, ветра…
И где-то, где-то,
Среди делений, ламп, винтов,
Как хлопья снега,
Как лихач с разбега
В огнях подков –
Влетели, врезались слова Москвы.
И нараспев
Мадрид кричит, и негры двух Америк
Раскаты бубна с берега на берег
Пригоршнями бросают в T.S.F
Эй вы, проклятые! Глухие! Вы!
Молчите! Слушайте слова Москвы!
Здесь, в деревянном аппарате,
Не цифры вспыхнули, – глаза Кремля.
Скрипит мороз, гудит моя земля,
И ветер захлебнулся на Арбате.
И высоко, над сетью проводов,
Над музыкой миров –
Косые брови,
Лицо скуластое, и пятна крови,
И гром ломающихся льдов.
1935
Стальные мускулы. Стальные лица.
Богатыри, легионеры, птицы,
Из черных туч на дальние поля
Они летят и реют легким снегом.
А там, внизу, чуть видная земля,
Что некогда приснилась печенегам,
И солнце, Игоря багровый щит,
В леса упав, потухшее лежит.
Они летят всё дальше и быстрее.
С плеча срывается блаженный груз,
И парашюты сказочные, рея,
Плывут на солнце стаями медуз.
Проходит дрожь по городам и весям.
Ночь… Ни одна не теплится звезда…
И всё летят неведомо куда
Стальные птицы Страшного Суда
В Московии, над древним чернолесьем.
1936
В нашей юности пули чирикали,
Лаяли пулеметы.
Роты
Месили ногами грязь.
Мы бежали с криком и гиком.
И кто-то,
В воротах
Ютясь,
Беспомощно всхлипывал
О золотом гербе,
О фрейлинах, о себе,
О цветах родовой усадьбы…
А нам – шагать да шагать бы,
В старенький, школьный ранец
Встукивая марша дробь.
Трубные кличи вьются,
В зареве революции
Реет двойной багрянец:
Кумач и кровь.
Когда ураганы с Ладоги
Прогудели по мертвым школам,
Мы, дети, без дров и без хлеба,
Увидели новое небо
И небывалые радуги
Над ледоколом.
Шли, колыхаясь, солдаты,
Штыки в штыки,
В молниях пушек раскаты
У берегов реки.
Нас увели куда-то, –
Забыть. Не знать.
Дети ли виноваты,
Если отнимут мать?
Нас увели куда-то,
На путь тоски.
Мимо прошли солдаты,
Штыки в штыки.
Мы избежали расплаты –
В сердце заряда свинца,
Но дети ли виноваты
В старых грехах отца?
Каким сквозняком подкошены,
В громе, огне и свисте
Были мы за борт брошены,
Павших деревьев листья,
Чтобы на тусклом Западе
Кончить сиротский век,
Не уставая плакать
У вавилонских рек?
И пока с хронической болью
Застарелый и косный Некто
В ворот, траченный молью,
Проклинает суровые ветры
Пошатнувшего ось Октября, –
В нашей памяти, красным горя,
Расстилается дальний рассвет.
Мы бежали, кидая берет
Высоко, в озаренный багрянец,
В обновленную кровь,
Отстучав о потрепанный ранец
Барабанную дробь.
1936
Бетонная дорога и кресты
Не наши: бисерные, жестяные…
И мертвые лежат плечом к плечу.
Под номерами, в маленьких коробках,
И душно им! И душно тем, кто жив.
Вдали маячат клячи катафалка,
И черноусый в пыльном котелке.
И сгорбленный рабочий в синей блузе, –
Казенные свидетели конца.
Мы ничего не говорим. Не плачем.
Мы все философы давным-давно.
Застывшие в холодном равнодушьи.
Как мертвецы в квадратиках могил.
И не сказать! И не поймет никто.
Что это – мы! – Совсем, совсем другие.
Так и стояли, глаз не опустив.
И каменные лица наши были
Бесстрастными, как лица изваяний
В далекой Скифии, в пустой степи.
Потом, на удивленье котелкам.
Прилизанной шеренге чинных склепов.
Фарфоровых амуров, и портретов
Пригожих Жюлей в черных медальонах.
Вспорхнули и поплыли огоньки
Под древний возглас русской панихиды.
А голос был монаший, черноземный.
От скитов, от Николы Чудотворца,
От звездочек на луковках церквей…
«Иде же несть болезни» – пел монах…
А нам казалось: дышит даль сиренью,
И ласточки в тени колоколов
Купаются свободно и блаженно…
Еще казалось: добрая земля,
Насыщенная влагой и корнями
Живых цветов, свое раскрыла сердце
И говорит: Ложись и мирно спи!
Ты так устал… Но я щедра простором
И глубиной. Мне для тебя не жаль
Ни тишины, ни снежной колыбельной,
Ни тысячи рожденных мною жизней:
Травы, деревьев, птиц и мотыльков.
От финских волн до желтых стен Китая
Усопшие лежат в моей груди,
И кладбища мои — сады услады,
Где на свободе пчелы и сирень!
Мы расходились, задувая свечи,
Мы шли по европейскому асфальту.
Нам вслед летели скрытые усмешки
Усталых Жюлей в пыльных котелках,
И, затоптав песчаную могилу,
Рабочие считали сантиметром,
Как уложить соседа потесней.
Навстречу шли, без лиц, под номерами
Культурные мещане и несли
В горшках убогих кустики герани,
Вздыхая, что цветы подорожали
Из-за дождя!
И капал грустный дождь
На жестяные розы… В рыжей глине
Лопаты шлепали: «Тесней!» «Тесней!»
А я, сжимая маленький огарок
В руке похолодевшей, говорила
Кому-то вслух, – деревьям? Или небу?
– О, пусть меня зарежет темный вор
В каком-нибудь московском переулке,
Когда из запотевшего трактира
Взывает к звездам пьяная шарманка,
Пусть я умру убитой или просто
Свалюсь в овраг у дымного села,
Насупившего крыши до сугробов,
Но русской смерти я прошу у Бога!
Но только права: лечь в родную землю,
В глубокий бархат, сочный и живой!
1936
Я шла под вечер, как всегда иду,
Не узнавая улиц и не помня,
Кто я сама… В привычном мне бреду
Стихов, печали… Не было бездомней
Души на свете, чем моя душа,
Вне времени, пространств, воспоминаний…
Так, шаг за шагом, в сумрак, не спеша,
За листьями, летящими в тумане,
За музыкой невысказанных строк,
Чуть зазвеневших далеко-далёко…
Когда на перекрестке тех дорог
Огонь затеплил золотое око,
И поняли глаза, что там, в окне,
Есть кто-то, бесконечно близкий мне.
И мертвые запели имена,
И улица свое шепнула имя
И пред глазами жадными моими
Раскрыла сердце старое до дна.
И как двенадцать лет тому назад,
Из церкви вышел маленький аббат
И затрусил, виляя черной рясой,
А в лавочке с заплаканным стеклом
Всё той же самой, слева, за углом,
Старуха в шарфе кашляла над кассой!
Как пилигрим из заповедных мест
Дошел случайно, спутав все дороги,
Я вздрогнула, узнав и дом убогий,
И две ступеньки, и слепой подъезд.
Но музыка безумная от них
Широким звоном многих колоколен
Летела, за стихом рождая стих,
И каждый был всей улицею болен
И упоен… А наверху, звеня,
Протяжно пел минорный звук огня.
О, как сказать про лампочку-звезду,
Про то, как память с временем боролась?
Я потеряю путь и не приду,
Но только бы запомнить этот голос
И впеть его в горящие слова,
В моих стихов печальные разливы!
Есть улица, где наши тени живы,
Есть дом, где жизнь моя еще жива!
1935
В дождливый день пустынны переулки,
И город болен. Город сам не свой.
Он весь затих. И только грохот гулкий
Тяжелых фур по мокрой мостовой
Тревожит камни сонного квартала.
Вот в высоте окно раскрыло глаз
И слушает, как медленный рассказ
Нашептывают сумерки устало,
А дождь роняет стекла хрупких бус
И в дверь стучит, настойчивый и хлесткий.
Ленивый зверь, на дальнем перекрестке
Качаясь, проплывает автобус,
И снова тихо, и безлюдно снова,
В воде канав, дрожа, струится тьма…
Мне так близки безмолвные дома
И церкви, потемневшие сурово!
Моей душой, не знающей измен,
Люблю дождя серебряную пряжу,
И ржавчину порой любовно глажу,
И, проходя, рукой касаюсь стен.
Есть целый мир, бездонный и прелестный,
Открытый тем, кто тих и детски прост,
И могут быть прекрасней дальних звезд
Морщины тумб и каждый дворик тесный.
И мыслям чужды зори ярких дней,
К стране цветов стремленье белых палуб!
Вот так идти, среди неслышных жалоб,
Среди больных изъеденных камней.
Стать маленькой, как лампы свет несмелый
На высоте седьмого этажа…
Зажгли огонь, и вспыхнул газ, дрожа.
В седом огне весь перекресток – белый!
А за углом такой наивный дом:
Крест-накрест балки, вывеска из жести,
И впереди, на самом видном месте,
Гигантская улитка под зонтом.
Кривую лавку сторожит лукаво,
Вся золотая, – сказочный гротеск, –
А на прилавке рыб жемчужный блеск,
И длинные, запутанные травы,
Где раковины прячут веера.
Не это ли обрывок сна нежданный?
Никто не знал, что осенью туманной
Колдуют в переулках вечера!
Не сказок ли шуршащие страницы
Читаю, незаметно проходя,
Под мерный плеск и шорохи дождя
Роняющего бисер на ресницы?
И мне одно понятно: в этот час,
Когда холодный воздух полон дрожи,
И улица, и я – одно и то же.
Сочувственно фонарь прищурил глаз.
У входа в лавку, на лотке упругом,
Коралловый омар шевелит ус,
А под дождем, под легким танцем бус,
Разложены лимоны полукругом.
1933
Сколько лет подряд: окно, шарманка,
Через мутный ручеек доска.
Разве это страшно, — маленькая ранка
У виска?
Разве не страшнее день без блеска,
Ночь безлунная, судьба вверх дном,
Старомодная, в бахромках, занавеска
Над окном?
Потянулась всем усталым телом.
Трудно тем, кто дотерпеть не смог…
И нажала быстро пальцем помертвелым
На курок.
Пистолет дымится, остывая
На цветке потертого ковра.
Значит, не свершилось? Значит, я живая,
Как вчера?
Кровь струится из горячей ранки,
По лицу стекает не спеша…
Но как дивно песня хриплая шарманки
Хороша!
Боже мой, как воздух чист осенний,
Как земля нещедрая близка!
Как всё просто и прекрасно: вечер, тени,
Двор. Доска.
1935
Зима
Летом на чердаке
Светлые кудри стружек.
Паук лежит в гамаке
Из самодельных кружев.
Пахнет сосной в лесу,
На чердаке – особо:
На чердаке трясут
Бабушкин черный соболь!
Блестит нафталинный снег
На колченогом кресле,
А книги давно во сне
Лежали, – теперь воскресли.
Летом, на чердаке,
Розою пахнет блеклой.
Ветка с цветком в руке
Стучится в битые стекла.
Летом, на чердаке,
Детям и звездам не скучно:
Просыпается в сундуке
Нюренбергский Щелкунчик!
И шуршат, и шуршат кругом
Желтые фолианты…
Щелкунчик, ты не знаком
С детьми капитана Гранта?
1937
В картонке шляпной, завернувшись в
Гребу метлой но синему ковру
И уплываю в шепоты и шорох,
В мою непостижимую игру
В моей игре ни смысла, ни разгадки,
Но снег идет… Но в окнах стынет сад,
Но занавесок призрачные складки
Висят, как неживые паруса…
Я уношу их грусть в своей пироге.
Плыву, колдую взмахами весла
И огибаю мамонтовы ноги
Опасного дубового стола.
И в воздухе, навстречу, невесомо,
Не шкап, а остров замедляет ход.
На острове, в шалашик Дяди Тома
Лег умирать ненужный Дон Кихот…
Молочный день застыл оцепенелым,
Еще печальнее, еще светлей…
И зеркала, захлебываясь белым,
Стоят лагунами без кораблей.
1937
Мне было восемь лет, и каждый вечер,
В прадедушкином кресле, у окна,
Я пряталась и часовую стрелку
Просила набожно – не торопиться,
Замедлить бег и оттянуть минуту,
Когда, на лоб железные очки
Подняв, на циферблат посмотрит няня
И скажет: Спать пора!
Но алая стрелка не слушаясь, указывая пальцем
На ненавистную мне цифру – девять.
Мол кровать стояла в темной нише,
А на другом конце, под образами,
Среди горы подушек, – странный гном, –
Малюсенькая бабушка лежала
И перед сном укладывала зубы
В свой неизменный голубой стакан.
Мне нравилось подняться на локтях,
Из-за стены выглядывать украдкой
И видеть золотого Гавриила,
Грустившего в киоте, за стеклом,
И бабушку, с ее седой косичкой
И носом Сирано де Бержерак.
Часы в столовой били два удара.
Потрескивала мебель. Сон не шел.
И я, боясь дышать, из-за подушки
Товарища ночного доставала:
То был нелепый плюшевый медведь;
Нос шерстяной, заштопанный лиловым.
И пуговки от туфель вместо глаз.
Так в тишине я, притаясь, играла.
Медведь сидел, протягивая лапу,
И пуговичным пазом отражал
Малиновую звездочку лампады.
Я говорила на ухо ему,
Что уплыву на корабле крылатом.
Где триста тысяч алых парусов,
И капитан продаст мне осьминога,
Которого а буду на цепочке
Водить и по утрам поить какао.
Я говорила о ручных газелях,
О феях и о залах из стекла.
Там будут в париках скользить лакеи
И бабушке в отместку подавать
С лепешкой мятной страшный рыбий жир
И как-то раз, играя, я заснула.
И, может быть, мне снились эти залы,
И пьяные от ветра корабли,
Которые всю жизнь потом манили
Мою тоску к простору океанов
И солнцу неизведанных земель.
Но только этот сон прервали боем
Всё те же беспощадные часы.
Проснувшись, я увидела, что свет
Колышется под шапкою нагара,
На потолок отбрасывая тень
От бабушки. А рядом, на полу,
Упав с кровати, неживой и тихий
Лежал медведь, уныло, носом вниз,
И за спиной обиженно торчали
Беспомощные, маленькие лапы.
Так он лежал один. И он озяб,
А говорить не мог! И я вскочила
На ледяной паркет, заплакав громко.
Растерянная, с красными щеками
От жалости, и, на пол сев, в рубашке,
Просила извинить, забыв о том,
Что ночь кругом, что бабушка проснулась.
Что завтра мне судьба стоять в углу.
И это все я вспомнила теперь,
И здесь пишу. И грустно мне, и ясно.
И навсегда, с той незабвенной ночи,
Мне стал понятен голос неживых.
Тоска вещей, безмолвная их боль,
Глаза предметов, нежность их и нити,
Протянутые к нам из тишины.
Так в восемь лет мне было откровенье.
1928
Помню шкап в кабинете, пожелтевшего Данте,
Молчаливые стены, обитые кожей…
Вы меня называли Печальной Инфантой,
Говорили, что в черном я красивей и строже.
На рисунке классическом, увенчанный лавром,
Резкий профиль поэта в развевавшейся тоге
И Вергилий в пещере говорил с Минотавром,
И философы спали в лесу без дороги.
Но нежданно пред нами, в ослепительном блеске,
Как нарцисс, промелькнуло белоснежное тело
Обнимавшей Паоло сумасшедшей Франчески,
Чья любовь преступила земные пределы.
Это символом было. Зашуршали страницы,
И померкли круги полыхавшего «Ада».
Мы над целою жизнью опустили ресницы,
И душа засмеялась, ожиданию рада.
Что же дальше? – Молчанье…
Разрыдавшись, чадила
Восковая свеча в надвигавшемся мраке,
И Франческа на землю в ту ночь приходила
И рассыпала в книгах темно-красные маки.
1930
Эта нежность не была растраченной!
Только ты обжог, никто другой.
Золотой, угарной азиатчиной.
Налетевшею пургой.
Мне с тобой, нежданным и негаданным
Коротать бы ночи до утра,
В запахе сандаловом и ладанном
Шемаханского ковра.
И под рокот прялки, полднем солнечным
В час, когда земля изнемогла,
Смуглого родить тебе ребеночка.
Желтоглазого орла.
Это самое земное, чистое,
Наше… Почему же не дано?
Только ветер осени неистово
Бьется в черное окно…
Нет исхода древней женской ярости,
Не поднять тяжелых век.
В рыжих косах близкой старости
Первый снег.
1934
Первая любовь – одежда золотая,
Затканная красным, не простая.
Да гнилая! Долго ль до греха?
Чуть зацепишь – и одна труха.
Плачешь, плачешь… Слезы станут сладки.
Ах, любовь вторая – нить с иглой.
Прочные поставлены заплатки.
Починил, заштопал, и долой!
Платье сбросишь на пол и веселой
Выйдешь на дорогу в правде голой,
Вся как есть, простая, без прикрас.
И тогда полюбишь – в первый раз!
1935
Одушевлен тобою день,
Одушевлен рассвет кровавый,
И нераскрытая сирень,
И дождь, нанизанный на травы;
Шаги по ледяной росе
Сквозь сад серебряный и синий.
В моей запутанной косе
Сухая веточка полыни,
И зорьки легкий поясок,
Потерянный за рощей в поле,
И мокрых листьев терпкий сок,
И вкус весны, – всё – ты!
До боли!
Так бывает в жизни только раз,
Подойдет – и в вечность опрокинется…
Ночь была закутана до глаз
В одеяло с меткою гостиницы,
Ночь была совсем-совсем простой,
Некрасивой, переулочной,
Не звезда, не месяц золотой, –
Газовый рожок над булочной!
И слова откуда-то, со дна: –
Не проси у Бога невозможного
И сквозняк, игравший у окна
Складками плаща дорожного…
Расставаясь, набожной рукой
Нас крещу в далекий путь обоих.
Боже, со святыми упокой
Простенькие розы на обоях!
1935
Светляк в руке моей – звезда,
Звезда зеленая, земная.
Я ухожу. Иду, не вспоминая.
Не вспомню больше никогда.
Так просто всё! Исчезла глубина
Вчерашнего. – Есть только запах сада.
Светляк в руке… Мне ничего не надо.
От светляка – звезда. И я – одна.
1935
Это не розы влюбленных. Не бред.
Это – отчаянье. – Воздуха нет!
Это совсем не похоже на страсть.
Просто на грудь его молча упасть,
Руки на сердце ему положить…
Видишь? Мне больше не хочется жить.
Не утешай меня, не прекословь!
Всё на пути моем смутно и ложно,
Но одного пережить невозможно:
Знать, что кончается наша любовь.
1936
Я возьму золотую иголку
И нитку тонкого шелка
Такой небесной окраски,
Какой не знали в Дамаске.
В белой одежде невесты,
У окна, на высокое место
Подниму раскрытые пяльцы
И жасмином омою пальцы.
Мой день печальный недолог:
Не платье, не брачный полог,
Не мантию шелком мечу:
Всё равно я тебя не встречу.
И звенят, и звенят запястья…
На мое спаленное счастье,
Без устали, без оглядки
День и ночь я ставлю заплатки.
1936
Рожденье мое второе:
Раскрылись глаза, любя.
Люблю простого тебя.
Не демона, не героя.
Лицо твое дорогое
Развенчанного вождя,
И то, что совсем другою
Ты сделал меня, уйдя.
1936
В красном, тропическом зное, –
Ничего никого кругом, –
Костенеет лицо родное.
Засыпанное песком.
Для тебя ли резцом навеки
В опаленной груди камней
Высекали орлов ацтеки,
Демонов и коней?
Для тебя ли в пустыне грозной,
В безлюдьи заклятых мест,
На цепи качается звездной
Бриллиантовый Южный Крест?
На вулканы, на черные скаты
Спускается ночь, вздохнув,
И птица Кветцалькоатль
Точит железный клюв.
Когти в сердце твое вонзила, –
В сердце пять огнестрельных ран.
В целом мире только – могила,
Молчанье и океан.
И где-то, за океаном.
Мне так страшно плакать одной
О нежном, о бедном, о странном.
Что было Тобой и Мной.
1936
Приглажены волосы жесткие.
Пальцы в чернилах.
Мальчик в старой матроске,
Милый из милых.
Фотографии в стеклах
Наклонили желтые лица.
А эта, самая блеклая,
Почти что снится…
Знали воина, зрелого мужа.
Всё, что было потом.
Но никому не нужен
Мальчик с обиженным ртом.
Только я берегу наследство.
Уходящий последний след:
Его забытое детство,
Его одиннадцать лет.
1936
Томиться над тетрадями пустыми,
Всю ночь не спать, и в папиросном дыме
От вздоха улетающее ими
Чертить остывшим пеплом
Знать, что ты умер, что тяжелым склепом
Задавлены незрячие глаза…
И падает холодная слеза…
Моих ночей опустошенных мука
Без музыки, без малого луча.
По мертвым клавишам стуча,
Скользит рука и не находит звука.
Из сердца твоего растет трава.
А я живу.
Но разве я – жива?
1937
Жизнь уйдет, и ничего не даст она,
Как ни задыхайся, ни моли,
Только лента от венка распластана
В вековой, кладбищенской пыли.
Только ворох писем в яме мусорной
Да пустые ящики стола.
Всё, что было нежного и грустного,
В день уборки заметет метла.
Что нам души дымные и синие,
Распыленные в нирване сна?
Кто вернет нам просто утро зимнее.
Желтый снег на выступе окна?
Холодно сияет небо вешнее,
Холодно мерцает россыпь звезд…
Ах, любовь! – Она такая здешняя,
Горькая и теплая до слез.
Нас самих в пустыне жалят аспиды,
От венцов колючих лбы в крови.
Мы и сами проданы и распяты
На крестах заплаканной любви.
Как же Ты, в Твоей жестокой Вечности
Не опустишь виноватых глаз
Перед страшной смертью человеческой,
От которой никого не спас?
1935
Я никуда не приведу,
Не помогу найти звезду.
Не жди ни близко, ни вдали:
Я только зеркало земли.
Тьму отражаю, свет ловлю,
Ни тьмы, ни света не люблю.
В холодном зеркале равны
И я, и ты, и боль, и сны.
Когда пройду (как всё прошло!),
Обрежешь сердце о стекло.
Лилит улыбалась в тумане зеркал,
Лилит появлялась в расселинах скал,
И падали листья, и время текло
В лесные пруды, в золотое стекло.
Был огненный вечер над морем разлит.
И в море купалась и пела Лилит.
Точеные рожки в багрянце кудрей
Изогнутой лирой сняли над ней.
Не Ева, не Ева, – сестра мне Лилит,
Она мне гореть, не сгорая, велит
В разливе пожара, а зверином зрачке,
В ночном светляке, в золотом угольке.
Во всем, что сверкает и брызжет огнем,
В живом, ослепительном горе моем.
Туман. Дожди. Потемки. Гарь.
И облетелых листьев клочья.
Как будто злая ведьма ночью
Стенной трепала календарь
И, четырем ветрам предав.
Метлой швырнула в непогоду.
В зеленом сумраке канав,
Последний раз гнилую воду
Позолотив огнем сухим,
Весь в паутине обветшалой,
Кораблик-лист, слепой и шалый,
Мне сердцем кажется моим.
В бутылке старого вина
Давно иссякла кровь густая.
Сок источившая до дна.
Она в пыли лежит, пустая.
Но замени в ней бывший хмель
Твоих стихов ночным дурманом
И к берегам иных земель
Отправь скользить по океанам.
Пусть буйный вал взметет ее
До облаков и кинет мимо,
Пусть имя бедное твое
Через стекло богам незримо, –
Из всех падений, всех неволь
Горящих слов спасутся души.
Твои стихи морская соль
Острее сделает и суше,
И благородством старины,
И дальних странствий ореолом
Они подернуться должны,
И станет каждый стих тяжелым.
Когда просящая рука.
Разбив бутыль, страницы вынет.
Через моря, через века
Вино испытанное хлынет.
Но, словно солнцем озарен.
Тот, кто упьется дивным током.
Что будет знать, что вспомнит он
О созревании далеком?
О том, что в дымной, древней мгле
Всё тот же звук, и чист, и верен,
Был недослышан на земле
И на столетия потерян.
Когда температура сорок
И первобытный дремлет мрак,
Когда никто тебе не дорог
И безразличны друг и враг,
Тогда из сонного качанья
Слова прийти к тебе должны
О запевающем молчанье,
О расцветанье тишины.
И ты, в бреду, дойдешь до сути,
Горя, прозреешь и поймешь
С сороковой ступени ртути
Свою пророческую дрожь.
Не уступай беззвучной бездне,
Не падай на глухое дно,
Но в темном хаосе болезни
Найди сокрытое зерно
И рассеки одним ударом,
Пока ступень раскалена,
Пока твоим согрета жаром
Чешуйка малого зерна,
Пока в неповторимом зове,
Томленье озарив твое,
Из тайников кипящей крови
Встает иное бытие…
Как могут ангелы сойти
К нам по воздушному пути.
Когда навстречу им, рыча,
Летит стальная саранча?
Как белым перьям уцелеть,
Цепляясь за сплошную сеть
Дымящих фабрик, поездов
И телеграфных проводов?
И все-таки, в ночи, тайком,
Израненные, босиком,
Они бредут едва-едва
И прячут звезды в рукава.
Но кто из нас, больной и злой,
Томящийся во тьме гнилой,
Не вспомнит, улыбнувшись вдруг,
Что получил из чьих-то рук,
Хоть раз, глоток живой воды
С зеленым отблеском звезды!
Сегодня утром красный жук
На подоконник влез украдкой.
По нитке шелковой паук
Спустился над моей тетрадкой,
В саду шиповник бросил мне
Цветок раскрытый на колени,
А ночью маленькие тени
Писали буквы на луне.
Ах, что-то будет?.. Всё кругом
Дарует смутную примету.
Не радость ли, бродя по свету,
Зайдет случайно в этот дом?
В каком горниле расплавишь,
В какие слова вольешь
Двойную – дождя и клавиш –
Двойную – до сердца – дрожь?
Нет мускула, нет ресницы,
В которых бы ритм не пел.
В рояле, в окне струится
Сверкающий ливень стрел.
Какую звезду оставишь,
Каким стихом изойдешь.
Двойная – тоски и клавиш –
Двойная – до крика – дрожь?
Да будет, да будет слово!
Но слова предельный звук
Оборван… Гремит сурово
Стаккато суровых рук.
В сухой, рассыпанной дроби
Приказ: О себе – молчи…
И руки упали, обе,
Как сломанные лучи.
Выше всех богатырским ростом.
Глядя в небо и в даль морей,
Что ты видел, ярый апостол,
Над толпой других рыбарей?
А когда огоньки вспорхнули
На двенадцать суровых лбов,
Что ты слышал в смятенном гуле
Двенадцати языков?
Не радостен и не светел
Морщинами взрытый лик
Взывал троекратно петел,
И в сердце остался крик.
Любить не умел ты просто, –
Сквозь муку, сомненье, гнев
Лег твой путь, сраженный апостол
Неутешенный старый лев.
Но с какою страстью живою
Ты молился в предсмертной мгле:
«Распните вниз головою.
Казните лицом к земле!»
Под тяжелый скрип перекладин
И каната протяжный визг
Первый раз из глубоких впадин
Глаза посмотрели вниз.
Ниже пыли, песчинки малой,
С камнями став заодно.
Ты увидел свет небывалый
Там, где прежде было темно.
Ты узнал, приобщаясь рая.
Что небо и здесь, и там,
Но сказать не мог, умирая.
Возвестить не успел мирам
Привязанными руками,
Недышащим, синим ртом…
Старый Петр. Озаренный Камень,
Больше всех любимый Христом.
Беспредельно, безраздельно веря,
Я прошу тебя, пока жива:
Дай мне детскую правдивость зверя,
Ум совы, неустрашимость льва.
На слепой земле, залитой кровью,
Где пути судьбы бегут вразброд.
Кротость терпеливую, воловью,
Удели мне от твоих щедрот.
А когда я, полюбив, заплачу,
Господи, подай душе моей
Радостную преданность собачью
И молчанье диких лебедей.
Смоляные волосы откинуты,
Желтый глаз прищурен и пытлив.
Треугольниками брови сдвинуты,
А в лице оливковый отлив.
Оттого ль, что твой шатер заплатанный
Век за веком уплывал в закат
И алел, как пламя, туго скатанный
До бровей узорный плат;
Оттого ль, что ровностью горючею
С детских лет была опалена.
Золотилась грозовою тучею
И медовым отблеском вина, –
Навсегда в тебе туман и золото,
Странный мир сияний и теней,
Словно сердце надвое расколото
В двойственности ранящей своей.
В Зоологическом Саду
Следы от лапок на пруду.
Прудок подернут тонким льдом,
И серый-серый день кругом
Плывет из сонной пустоты,
Цепляясь ватой за кусты.
Вот в пустоте пропела, –
За дверью клети мертвый зверь…
Сорока белке говорит:
«Он будет к вечеру закрыт».
Качнула белка головой
И полушубок рыжий свой
Хлопочет серым заменить:
Неловко в рыжем хоронить.
Клюв обломан. Нет крыла.
Желтым глазом из угла
Смотрит в стену. Спит – не спит.
В клетку наглухо забит.
От окна, сквозь полумглу,
К уцелевшему крылу
Пауки-крестовики
Протянули гамаки.
В Зоологическом Саду
Четыре маленьких джейрана.
У младшего гноится рана.
Мы вместе. Мы давно в аду.
У них озябшие копытца,
На детских рожках короста.
С лохмотьев рваного куста
К ним на солому дождь струится,
И стыдно, и нельзя жалеть,
Нельзя им лгать о рощах рая,
Куда уходят, умирая.
Но можно только через клеть
Смотреть на золотые шкурки,
На лоб, отмеченный звездой,
На чашку с мутною водой,
Где тонут вспухшие окурки.
Золоченые клетки,
Колокольчики пагод.
На искусственной ветке
Грозди сахарных ягод.
Только звезды зажгутся
Над густым кипарисом,
Преподносится блюдце
С императорским рисом.
И, портьеры задвинув,
Чтоб от окон не дуло,
Тридцать пять мандаринов
Морщат желтые скулы,
Преклоняют колени,
Шелестят веерами,
Предлагают – на сцене
Петь по новой программе,
Богдыхану в угоду
(Чтобы голос был звонкий).
Про хмельную свободу,
Океаны и джонки.
Чтобы каждая строчка
Подчинялась указам.
(А на лапке цепочка,
A цепочка – с алмазом.)
Во дворце богдыхана
Занавешена сцена,
И лежит бездыханно
Соловей Андерсена
Нас было четверо в миру, –
Квадрат в законченности строгой.
Мы были включены в игру
Какой-то плоскости отлогой,
Где каждый был и центр, и край,
И треугольник, и звучанье
Летящего в высокий рай,
В ночи воздвигнутого зданья.
Но случай между нами рвал
Геометрические узы:
Мы превращались в круг, овал
И катет без гипотенузы.
И в глубь оконного стекла,
Как пузыри дождя, мы плыли,
А сзади музыка текла
Косым столбом дорожной пыли.
Быть может, лопаясь, пузырь
Сладчайше пел…
Быть может, где-то
От капли запевал снегирь,
И в луже голубело лето…
А мы соединялись вмиг,
В угаре, в мире, в лире, в споре,
В бреду несотворенных книг,
В стеклянном зайчике на шторе,
В нечаянном ночном стихе,
Плеснувшем золотое знамя,
Во всей чудесной чепухе,
Которая зовется Нами,
И строит, строит в пустоте,
На грани сумрака и света,
Всегда не так, не ту, не те,
Не то, но – бесконечно – Это.
Где сон граничит с явью?
Как перерезать нить
И жизни чару навью
На миг остановить?
Но тщетно мы стремимся
Впотьмах найти ответ.
Мы тоже только снимся
Земле, которой нет.
Мое предвечернее счастье, большой, озаренный покой…
Раскрыты прозревшие окна над светлой, чужою рекой,
И барки чужие проходят, и призрачный груз невесом,
И легок, среди декораций, мой маленький карточный дом.
Всё, может быть, только приснилось: дорога, туман, тополя,
Печаль неудавшейся встречи, и звезды, и эта земля,
Которая тоже уходит, которой не будет сейчас,
И мой человеческий, бедный, неправдоподобный рассказ.
На этих плитах, поросших мхами,
На этой старой, седой земле
Шуршали платья, пьяня духами,
Вздыхали дамы о короле.
И верный камень забыть не может,
Он помнит свято за часом час,
Он помнит шорох точеных ножек
И целовавший его атлас…
Безумен ветер, сухой и пыльный,
Под высью черной бледна земля,
И голос камня, такой могильный,
Ответа просит у короля.
Над пьедесталом, как сумрак темен,
Из бронзы вылит, как смерть могуч,
Король безмолвен, король огромен, –
Людовик – Солнце на фоне туч.
Скрипят деревья, скрипят устало,
Читают смертный свой приговор.
Кругом вассалы и кардиналы,
Окаменелый и белый двор
Когда же ветра порыв осенний
Заденет гривой лицо земли,
То камни молят о воскресеньи,
О соловьиных смычках Люлли.
Ведь счет потерян часам, неделям…
Вчера?.. Сегодня?.. Всегда?.. Давно?..
И сердце камня всё тем же хмелем
Эпохе мертвой обручено.
Фонтаны, бейте! В туман развейте
Шелка серебряных веретен.
Концерт Моцарта звенит на флейте,
И воздух розами упоен.
Зажгитесь, люстры! Струите нити
В пруды, сквозь дремлющие камыши.
Король, проснитесь, вы крепко спите,
Вы потерялись в ночной тиши.
Но руки шпагу навеки сжали,
Не дрогнут бронзовые кружева.
Весь темный, темный, на пьедестале
Людовик-Солнце. И ночь мертва.
И стихший ветер уходит плавно,
Как дни уходят и вечера.
А камни шепчут: «Ведь так недавно…
Еще вчера…»
Была у меня сероглазая мать,
Но мне запретили ее вспоминать,
И только осталось о прошлом, – о ней, –
Что пела она, как поел соловей.
Я плакала долго, – всё детство в тоске,
Я тени ловила на зыбком песке,
Встречая напрасно у школьных дверей
Высоких, красивых, чужих матерей.
Я долго блуждала а тумане пустом,
И жизнь протекла, как вода под мостом.
Но вечером к правде мы ближе всегда:
Чем глубже колодец, тем ярче звезда.
И вот, неожиданно, а сердце моем
Ты дышишь, ты курским поешь соловьем,
Червонные косы спокойно плетешь,
И в поле колышется спелая рожь.
Ты знак подаешь, ты роняешь звезду,
И я по знакомой дороге иду
В твой чанах ржаной, в твой медовый покой,
Где каждое дерево машет рукой,
Где избы стоят меж запутанных троп
В соломенных шапках, ползущих на лоб.
Каким тебя именем надо назвать,
Моя сероглазая, вечная мать?
Имя Ольга прозвучало глухо,
И плотней сомкнулась тишина,
Словно бережно коснулась слуха
Нежная и страшная струна.
Ольга, это – детство, это ревность,
Это снег, и музыка, и грусть,
Это вся языческая древность,
Вся лесная, княжеская Русь.
Буйных пург струится белый полог,
Канули пути в ночную тьму…
Ольга – это ледяной осколок
С темных окон в сонном терему.
Снятся мне глаза, слегка косые,
Бронзовые, скифские черты,
И когда мне говорят: «Россия»,
Спрашивает сердце: «Ольга, ты?..»
ПЕРЕУЛОК
То в белых киках, то в убрусах,
То с жемчугами в косах русых,
В густой фате до самых губ.
В атласном хрусте длинных шуб.
Семнадцать зим, семнадцать сказок,
Сверкнув полозьями салазок,
С горы слетели ледяной.
Семнадцать зим пришли за мной.
Вот та, румяная когда-то
Гуляла павой вдоль Арбата
И стен Кремлевских; а вокруг.
Над бубенцами конских дуг.
Над золотыми куполами,
Малиновое гасло пламя. –
Закат крещенский. И она,
Издалека озарена.
Меня несла, платком укутав,
Часы забыв, дороги спутав,
И нам, из темных облаков,
Звенели сорок сороков.
А та, – царевна-Лебедь? Иней
Заткал цветами бархат синий
Ее ночного шушуна.
В прозрачных пальцах тишина,
В глазах мерцанье неживое
Высоких окон над Невою.
Как много раз, со мной вдвоем,
Туманным, петербургским днем,
Вдоль строгих невских побережий,
В санях, под полостью медвежьей,
Она скользила, чуть дыша, –
Моя печальная душа,
Мой ветер с голубой Онеги,
Мой стих о петербургском снеге.
Над сердцем кружатся моим
Семнадцать русских, вьюжных зим,
Замкнув меня в метельном круге.
Вот ту я видела в Калуге,
А эту, пышную, в Орле…
Семнадцать их по всей земле
Плясало, плакало и пело.
Под их шагами ночь скрипела
Тугим морозом. И теперь,
Когда они раскрыли дверь,
Играя на моем пороге,
Я вижу, – прерванной дороги
Опять намечена черта,
И Восемнадцатая, – та,
Которой жду, числа не зная,
Моя последняя земная,
На страже у последних врат,
Стоит, накинув белый плат.
1951
Если в сердце моем уцелели
Темно-красный, с колонками, дом,
У забора косматые ели
Да сугробы в тумане седом,
Если вылились в святочном воске
И остались со мной навсегда
Переулок Николо-Песковский
И на куполе синем звезда, –
Разве бедным стихом обозначу,
Разве сделать живою смогу
Ту любовь, что не вижу иначе,
Как цветком на московском снегу?
У любви простое имя: Вронский.
Восемь кованых, спокойных букв.
Вдоль седых проспектов топот конский,
Вдоль сановных зал холодный стук
Каблуков и сабель… Лед и холод.
Зеркала, и снова зеркала…
Детской брошью воротник заколот, –
Сердце из коралла и стрела.
Полк. Парады. Тосты в честь Монарха.
На сукне зеленом – туз червей.
В дальней ложе – Анны черный бархат,
Вопросительный изгиб бровей:
«Любишь?..»
Но в оркестре первым гудом
Ветер музыки задел смычки,
И рука с фамильным изумрудом
Нервно обрывает лепестки.
Стройный силуэт в толпе потерян.
Чуть блеснули кисти эполет.
И с улыбкой желчною Каренин
Смотрит счастью гибнущему вслед.
Счастье петербургское туманно.
Кто нашел в нем то, чего искал?..
Сломанною розой тонет Анна
В театральном омуте зеркал.
Старый дом, снегами ослепленный,
Огоньками смутными дрожа,
Ждет меня с тревогою влюбленной.
Над углом второго этажа
Зябкий голубь бродит по карнизу,
А метель кружит и дует снизу
И, в окно закидывая снег,
Машет рукавом, велит навек
Утонуть в ночи всему живому,
Лечь в глухой, заиндевелый гроб,
И пропасть приснившемуся дому,
Провалиться с головой в сугроб.
Но как дверь протяжно застонала,
На площадку выплеснув тепло!
Печь гудит огнем веселых дров.
Тихо свитки свернутых ковров
Развернулись и, шурша, поплыли.
Ни цветов для встречи, ни вина:
В эту ночь квартира убрана
В седины тридцатилетний пыли.
Тишина таится по углам,
Час за часом ночь слепей и глуше.
Сквозь полуистлевший, нежный хлам
Оживают комнатные души.
Как вспорхнул из незабвенных рук
Огонек в фарфоровой лампаде.
Так лежит на золотом окладе
Мирный свет. И ласково вокруг,
И тепло, и в запахе домашнем,
Обретенном, дорогом, вчерашнем.
Узнаешь себя, как в зеркалах.
Дремлет мебель в ситцевых чехлах,
Но, пока иду, пружина в кресле,
Сердца стук в диванной глубине
Закричать готовы: «Мы воскресли!»
Из углов протянуты ко мне,
Распахнув широкие объятья,
Створки ширм, атласный пуховик,
И листы веснушчатые книг,
И в шкапу взволнованные платья…
Я ложусь в открытую постель,
Отряхая нафталинный иней
С одеял… В трубе ворчит метель,
И тетрадь, в своей обложке синей,
На столе, как прежде, как всегда.
У окна отогнута портьера,
И блестит морозная слюда
На стекле… а там, в сугробах сквера,
В переулке темный силуэт,
Старший брат мой, Бронзовый Поэт.
Ни о чем не помню и не плачу,
Хорошо мне в люльке снеговой.
Задевает вещи наудачу
По помолам верный ломовой.
Тронул ключ… Который и откуда?
От каких ларей его ключи?
Сдунул пыль, и дрогнуло в ночи
Серебро проснувшегося гуда.
И звенит высокая струна.
Ищет слов пронзительных она,
Что сложить в разлуке не успела:
Это вслух заплакал старый дом.
Это лира, в ящике пустом
Тридцать лет дремавшая, – запела.
Бывают дни, когда такая тьма.
Такая боль, такая в сердце жалость,
Что непосильной кажется усталость
И тишина, сводящая с ума.
Ты входишь в свой оледенелый дом,
Где всё навек теперь осиротело,
А в кресле у окна, давно пустом,
Еще живет знакомый оттиск тела.
И перед креслом – (так закрытый гроб
В слезах целуют) – молча, на колени,
К обивке жесткой прижимая лоб
И чувствуя на нем дыханье Тени.
Вся моя история
Так проста:
Повстречала горе я
У моста.
Горе полюбила я,
Ну так что ж?
Он сказал мне: «Милая,
Не уйдешь»
Звезды с неба падали
Или мы?
Но об этом надо ли
Петь псалмы?
Вся моя история
Неспроста:
Обручилась горю я
У моста.
Ты входишь уверенно
В мой дом поутру.
Иудино дерево
Дрожит на ветру.
Цветенье прозрачное
И ветер морской.
Какой вы охвачены
Смертельной тоской?
Из праха мы созданы
И в прах влюблены.
Лиловым и розовым
Деревья пьяны.
А пена у берега,
Играя песком,
Тридцатый серебреник
Чеканит тайком.
Тебе в оправдание
Молитв не ищу:
Всё знаю заранее
И, зная, прощу.
Пусть отчалил пароход,
Пусть идет за годом год,
Без лица, без имени…
Не забудь мне знак подать,
Если будешь умирать, –
Сердцем позови меня.
Ночь. Разлука. Волны. Грусть.
Всё равно тебя дождусь
Там, где было сказано:
Там, где светит Водолей,
Где моя душа с твоей
Накрест перевязана.
Мой сад благоухал еще вчера
Смолой, сосной и скошенной травою,
Давно укоротились вечера,
А он спешил упиться летом вдвое.
И верил в жизнь, не помня, что пора
Перед концом поникнуть головою.
Был ярок блеск прощального костра,
Цветенье роз пронзительно-живое.
Но на заре, взметая пыль дорог,
Из дальних туч донесся ветерок,
Стволы задел, и листья полетели.
И вся в слезах, увидела душа.
Что роза раздевалась не смеша.
Готовясь к смерти, как дитя к постели.
Действие второе
Был странный день, когда свершились сроки.
Когда раскрылась дверь сама собой,
И пролились прошедшего уроки.
Как сок плодов из чаши голубой.
Чужих октав разрозненные строки.
Двух скорбных лир немолчный перебой.
Не вас ли я, захлебываясь мраком.
Ждала всю жизнь? – Вы мне явились знаком.
Был темный день, и темный дождь в окне.
Лохмотья туч и злой закат ненастный.
Глазок свечи в недорогом вине
Слезами истекал. Но спор двугласный
Искусства с сердцем, в тучах и огне.
Двойная боль их переклички страстной.
Двойной напев, то сложный, то простой.
Меня стрелой пронзили золотой.
Которая из двух близка мне лира?
Что петербургский мне навеял бред?
Далекий гул из ледяного мира –
Ломовиков, дворцовых ли карет –
Ко мне летит? Но снежная Пальмира
С несмелых струн легко сняла запрет,
И я, в лучах не мне присущей славы,
Сама берусь за важные октавы.
Поэт, поэт, тебя томит жара
И смольный дух костра на перекрестке.
Угарные бледнеют вечера
В твоей Неве, и липнет пыль известки
К полам шинели. Мне давно пора
Увлечь на театральные подмостки
И освежить полночною игрой
Твои глаза, спаленные жарой.
Еще белы раскрытые страницы,
Но задрожал пытливый карандаш.
Мы с ним вдвоем среди ночной столицы.
Где ждет меня прабабкин экипаж.
Плеск голубей над статуей Фелицы
Влюбленный слух угадывает наш,
И этот шум, и шелковый, и дальний,
Мне шум иной напомнил, – театральный.
Нам не прожить без выдуманных драм.
Без вымысла насущного, без позы.
Театр для нас – ежевечерний храм,
Где Бог взрастил искусственные розы,
И что ни ночь, причастные дарам.
Мы познаем восторг метаморфозы.
Когда спешим от правды отдохнуть,
Себе создав по вкусу лик и суть.
Зима царит. Над сонной белизною
Фонарных лун тронная ворожба.
Мой Петербург! Бежит передо мною
Твоих оград чугунная резьба,
Струится снег, шурша фатой сквозною
Вдоль желтых стен, и с каждого столба
Метет пурга серебряные дани,
Взвивает вверх и мне кидает сани.
Минуя сквер, где к памятнику льнет
Бездомных птиц нахохленная стая,
Замедлил конь размашистый полет,
И перед ним, а тумане вырастая.
До самых глаз закованная в лед,
Из белых волн и складок горностая.
Блестя венцом меж дымных облаков,
Встает Екатерина – сон веков.
А там, за ней, по ледяной панели
За тенью тень вдоль улиц потекли.
Мелькнут бобры онегинской шинели,
Волнистый шлейф расстелется вдали…
Рои старух, ползущих еле-еле,
Прошелестят… Для всех скорбей земли
Раскрыт театр, восьмым волнуя часом
Толпу теней, стремящуюся к кассам.
Ты говоришь с иронией, поэт:
Не нов сюжет и тяжела оправа.
О сцене петь большой заслуги нет, –
Театров тьма налево и направо.
Все города Европы, целый свет
Давно познал, как велика отрава
Их колдовства, о нем не написав
Ни двадцати, ни тридцати октав.
Нет, на земле не всё одно и то же,
Хотя везде рассыпаны равно
Огни, смычки, и мишура, и ложи.
У разных стран различное вино,
Хоть две лозы румяным соком схожи,
Нам в унисон пьянеть не суждено:
В Европе ум, не омраченный бредом.
Всегда тушил фантазию… обедом.
Но не хочу в сравнения играть.
Ни поражать умы строфой колючей.
По воле муз, поэту надо брать
Лишь ту струну, что показалась лучшей.
А для других скупа моя тетрадь.
Немного слов подсказывает случай.
И в эту ночь он вдохновенно рад
Взмахнуть крылом у театральных крат.
Как надо петь, как говорить об этом?..
Стихи волной нахлынут и умчат!
Над золотым, колеблющимся светом
Плывет свечой медово-дымный чад.
Сейчас начнут… И в воздухе нагретом
Из створок лож последние звучат
Слова и смех… Перед притихшей залой
Ползет наверх тяжелый бархат алый.
Играли все в той снеговой стране.
Играл актер, и вторил зритель каждый.
Когда ушли, с котомкой на спине.
В чужих краях, одной томимы жаждой.
Играли мы комедию Во сне
Летели в рай, рассыпанный однажды.
Как горсть золы, среди могильных плит.
Играть всю жизнь нам русский рок велит.
В каком огне он нас пытал и плавил?
Какой тоской любовно свел с ума?
Не преступить его гранитных правил.
Со лба не снять туманного клейма.
Он в балаган, у рампы, нас поставил,
И роль пришла для каждого сама.
Не сняв личин, проходим сквозь эпохи
Мы, петербуржцы, Божьи скоморохи.
И ты, поэт, судья моих октав,
Слепой орел в твоей промозглой клети,
Откуда бред твой, и юродный нрав,
И злой огонь, и все ужимки эти,
И твой порок, пьянее всех отрав,
И доброта, которой верят дети,
И у икон молитвенная дрожь?
Быть может, всё — лукавой маски ложь…
Вот ты встаешь, взъерошенный и странный,
Так хрупко мал среди пятнистых книг.
Незрячий глаз, беспомощно-туманный,
Косит в очки, и острый профиль дик…
А за тобой – бутылок рой стеклянный.
Кто пил с тобой? Придуманный двойник
Считал гроши для нищенского пира:
Пурпурный шут трагедии Шекспира.
А я – одна из неразумных дев,
Тех, что летят на свет чужой лампады
И, в дом войдя, на стул хромой присев,
Глотку вина нечаянному рады,
С ним вместе пьют чужую боль, и гнев,
И в соли слез – мед творческой услады,
Чтобы разжечь светильник чуткий свой,
Безумной стать, но без конца живой.
Один, и два, и три вдали удара.
Смычки взвились и разом пали ниц.
В огнях свечей, в хмельной волне угара,
Плывут черты преображенных лиц.
Чем мы с тобой, печальный шут, не пара,
Здесь, в ложе снов, в театре небылиц?
Здесь тень твоя к моей прильнула тени,
И мы вдвоем отражены на сцене.
И дальше мы отброшены, – в простор,
В пески пустынь, в полярные туманы.
Быть может, нас среди тибетских гор
Бродячие встречают караваны,
Быть может, мы своих стихов узор
Вплели в цветы, в созвездья и лианы,
И в эту ночь над рампой склонены
В театрах Ориона и Луны…
Последний акт приблизился к развязке.
Убит король. Гремит церковный звон.
Но мертвый встал и, не снимая маски.
Отвесил нам изысканный поклон.
Уже вдова, отплакав по указке,
Допела до конца надгробный стон,
И мертвецы, покинув поле брани,
Идут домой под гром рукоплесканий.
Идем и мы. Со стороны взглянуть –
Сошли с ума. Но мы еще играем.
И не тобой, а мной проложен путь
В седой стране, где мы все камни знаем.
Где петербургским ветром дышит грудь,
И этот ветр на землю послан раем.
Вдаль невских вод, в мерцание и сон.
Для наших лир, поющих в унисон.
Опушены ампирные карнизы
Лебяжьим пухом. У ворот дворца
Колонны спят, спеленутые в ризы.
И белизне, и ночи нет конца.
Горбатый мост. Канавка. Призрак Лизы.
И Пиковая Дама у крыльца.
А в высоте – так страшно и знакомо –
Огонь в окне Юсуповского дома.
Там пировал мужик с лицом хлыста,
Придворный маг, в атласах и сафьяне.
Как роль трудна. Как будет смерть проста
У черной Мойки, в предрассветной рани.
Они мертвы. Столовая пуста,
Но у зеркал горят всё те же грани,
И в них скользит за смутным ликом лик:
Старуха… Лиза… Герман… и мужик…
И ангел-мальчик с полотна Серова,
Бесполый паж, с коробкою румян…
Ему в ту ночь принадлежало слово,
И огненным восторгом обуян,
Он меч занес, – но вдруг очнулся снова,
От сладких вин и темной крови пьян,
И понял: не ему играть злодея,
Ни Борджиа, ни Дориана Грея.
Литейный спит. Спят черные орлы,
Склонясь к венкам порфироносной саги.
Спит Летний Сад… Из темной, вьюжной мглы
Чуть бьют крылом невидимые флаги.
Но сквозь сугробов пенные валы
Следы саней, чертя на льду зигзаги,
Бегут за мной, и каждый острый штрих,
Взрезая лед, поет в стихах моих.
Куранты бьют. Медлительны и глухи,
Удары замирают в облаках…
Навстречу мне из стен выходят духи:
Плащи, ботфорты, снег на париках…
А вот и он, в надвинутом треухе,
С шпицрутеном в протянутых руках, –
Безумный Павел, бедный царь нерусский,
Затянутый в мундир – для сцены – прусский.
Играли все в те дальние года,
Играли все в том городе миража.
Фантазии зеленая звезда,
Куда ни посмотрю, одна и та же.
Полет и срыв, и счастье, и беда,
Минутных драм причудливая пряжа
От тронных зал до стойки в кабаке
Разыгрывалась в творческой тоске.
И не она ль, крылатая, упала
В альпийский снег, за тридевять земель,
Как будто ей России было мало,
И в итальянском небе крылась цель!
Там рев слонов и трубы Ганнибала
Еще гремят сквозь горную метель,
Там шалый генерал, в восторге диком,
Слонам ответил петушиным криком.
Мой карандаш бежит. А ночь кругом
Уже не та, не наша, – дождевая.
За каплей капля точит сонный дом,
Вдоль мокрых стен журчать не уставая.
Над отслужившим письменным столом
Свеча горит и меркнет, чуть живая,
И Петербург, стихи напевший мне,
Свернувшись, лег в гравюру на стене.
Едва видна на миг оживших статуй
В гравюре пыльной призрачная рать.
Из темноты, с улыбкой виноватой,
Призналась муза, что пора ей спать.
Утомлена октавою тридцатой,
Закрыла я покорную тетрадь,
Настал антракт. И зреющее слово
Пусть отдохнет до действия второго.
День изо дня, едва больной рассвет
Крыш городских коснется желтым тленьем,
Аничков мост, Фонтанка, ряд карет
Дрожат в окне неясным отраженьем.
Мои дома прохожим смотрят вслед,
Ложатся вкось, испуганы круженьем
Людей, лотков, зонтов, телег, собак,
И, побледнев, отходят в полумрак.
Но есть часы, когда, двоясь в мираже,
Стекло к стеклу, они еще живут.
Вот фонари, театр, сугроб, и даже
В асфальте черном медленно плывут
Вход во дворец и часовой на страже.
Я открывать люблю, то там, то тут,
Рисунки снов, всё дальше, безрассудней,
На рубеже стихов и трезвых будней.
Забрезжил день. Пробил безвестный час.
Таких часов в земной судьбе немного:
Чуть жить начнем, и вдруг охватит нас
Глухой озноб, невнятная тревога.
В просвет окна глядит пугливый глаз,
Но тишина насторожилась строго
И руку занесла, чтоб уронить
Тяжелый нож и перерезать нить.
И тишина вошла, сгорев от блеска, –
Та тишина, в которой спят века.
В тот страшный час качнулась занавеска
Над сценой сцен, в порыве сквозняка,
И в улице пустой сверкнули резко
Серебряною лентой два венка:
Ни строгий ямб, ни лиры клекот медный
Не отразят той тишины победной.
Прижат к стеклу похолодевший лоб,
И я смотрю, окаменев сурово:
На уровне окна качнулся гроб,
Короткий сруб, некрашеный, сосновый,
И тихо вполз в нетающий сугроб,
В Аничков мост и в будку часового.
Какой актер, какой великий мим
Сумел блеснуть прощанием таким?
Мой старый шут, актер безмолвной драмы,
Вергилий мой на всех путях пера.
Где то вино, где та зима, когда мы
В костре стихов сжигали вечера,
Творили мир и разрушали храмы,
Что до луны возвысили вчера?
Как нищий Лир, ты отошел, без свиты,
В холодный склеп могильной Афродиты.
Ты принял роль и до конца донес,
Таясь от всех, дрожа над скрытым кладом,
Готовя день за днем апофеоз.
А смерть давно с тобой сидела рядом,
Но твой уход тайком от смерти рос,
И вот она следит бессильным взглядом,
Как ты встаешь, как ты, сойдя с ума,
Сверкнул пятном жемчужного бельма,
Как пестрый плащ провеял, торжествуя,
И навсегда исчез, пропав вдали
(Кто принудит мечту, навек живую.
Влачить крыло по рытвинам земли?),
Как ты швырнул колпак на мостовую,
И бубенец, кружась, умолк в пыли,
Как тень твоя вбежала легким бегом
В тень Петербурга и закрылась снегом.
И там, в веках, как драгоценный груз,
Неся стихи, дремавшие под спудом,
Слагает их к ногам любимых муз,
И бронзовые лиры важным гудом
Поют в ответ, и грозди снежных бус
Летят в туман, и тусклым изумрудом
В серебряной Неве отражена,
Мерцает петербургская луна.
1953
В книжных лавках чужих земель
Редко выставлены в окошке
Наши книги. А нам как хмель –
Буквы русские на обложке.
Купишь что-нибудь наугад
И спешишь прочитать скорее,
И на несколько дней богат,
Будто выиграл в лотерее.
Купишь маленький, скромный том,
В глубь Европы упавший с неба,
И несешь под мокрым зонтом,
Как ломоть драгоценный хлеба…
Я в одной из книг, на ходу
(Был засыпан город метелью),
Набрела на свою звезду,
Травяную звезду под елью, –
Есть же в мире такие слова, –
«Одолень»… «Одолень-трава»!
Взглянешь в русское сердце книг –
И задышишь, как не дышалось,
И усталости в тот же миг
Не осталось! Где взять усталость,
Если бродишь в ясных полях,
В разнотравии, в разнолесье,
Видишь кос серебряный взмах
В переливах колхозной песни…
Покраснели от ягод пни
На речном берегу высоком,
Перепачканы руки мои,
До локтей земляничным соком.
Крут подъем, идти нелегко,
Ветерки полевые жарки,
Но запенилось молоко
В деревянной бадье доярки.
Вот и хлеб нарезан ржаной,
С никогда не забытым вкусом.
Водит ручкой мальчик льняной
По моим заграничным бусам…
У него неспроста глаза
По-речному прозрачно-сини.
С половецким именем – Гза
Век за веком течет в низине.
Сто дороженек – сто страниц –
Исходила я спозаранок,
Под заливистый щебет птиц –
Коноплянок, стрижей, овсянок –
Набрала в лукошко грибок:
Красных шапочек, белых ножек.
Побывала у стариков
В полумраке лесных сторожек,
Сполоснула из родника,
Обожженные солнцем плечи,
И упала на книгу рука…
Суждено ли дождаться встречи?..
Стал короче мой трудный день.
Сколько их прошумело мимо.
Одолей, трава-Одолень,
Всё, что в жизни неодолимо.
Зелена в лесу светотень…
Одолень моя, Одолень…
1966
Страна Чудес была знакома с детства.
На чердаке, где зной и пауки,
Я получила от отцов в наследство
Большие, как гробницы, сундуки.
В них старых книг подранивали крылья,
И целый мир передо мною рос,
Под балками, припудренными пылью,
В лучах заката цвета желтых роз.
Запутанно, волшебно и неверно
Баюкали страницы тишину,
И улетал волшебный шар Жюль Верна
На медленно всходившую луну.
А гномы в колпачках, из сказок Грима,
В подземном закаленные огне,
С поклоном шутовским бежали мимо,
Взмахнув лопатой в слуховом окне.
Но, с жадностью читая том за томом,
Не угадала я сквозь книжный бред,
Что чудеса лежали рядом с домом,
Что в каждой грядке пламенел жар-цвет!
В часы тоски, когда меня сковали
И семь замков повесили на дверь,
Открылись мне из необъятной дали
Все чудеса, доступные теперь.
Моя страна, расцветшая в багрянце
Великих зорь, ты позвала меня,
И по волнам твоих радиостанций
Скользит струя подземного огня.
В тебе сбылись: и папоротник рдяный.
Кащей Бессмертный, и Хрусталь-Гора,
И звонкий смех царевны Несмеяны,
И черных недр алмазная игра.
Как белый сокол в зареве заката.
Над куполами реет и поет
Победоносный внук аэростата,
Весь золотой от солнца самолет.
Колумбами по океанам ночи,
К междупланетным тайнам тишины!
Путь от Москвы до Волг и не короче,
Чем от кремлевских башен до Луны.
И если нет отверженным возврата,
То жизни не бывает без любви.
Там родилась я, там жила когда-то…
Страна моя, мечта моя, живи!
В чердачное, полуслепое око,
Прорезанное в небе, лился свет…
Страна Чудес, тебя со мною нет,
Но тот же свет в моем окне – с Востока.
1963
Возьми мой талант, и мои неуставшие руки,
И опыт, и память, и гнева отточенный меч,
И верное сердце, что выросло в долгой разлуке,
И строгую лиру, и мягкую женскую речь.
И посох возьми, что стучал о холодные плиты
Чужих городов, и веками накопленный клад,
И краски моей, нищетой расцвеченной, палитры,
И парус скитальца, лохматый, в узоре заплат.
Сложи их на площади, в снежном твоем Ленинграде,
Костер запали, пусть огонь высоко возгорит,
И легкими стаями к небу взовьются тетради,
Как желтые листья, когда леденеет гранит.
Ведь только из страшных горений рождается слово,
И если ты спросишь, стихам моим веря живым:
«Готова ли дважды сгореть?» – я отвечу: «Готова!»
И русская муза протянет мне руки сквозь дым
Мы говорим на языке,
Который стал бледней и суше,
Как стали суше, вдалеке
От чернозема, наши души,
Как мельче стали и скупей
Запасы слов, что по дорогам
Мы унесли в мешке убогом
Из золотых своих степей.
А мимо нас спокойным шагом,
В спокойном цоканье подков,
Идут, идут под красным флагом
Живые рати свежих слов
Пусть, выгорая, знамя бьется,
Пусть побледнел пурпурный цвет,
Но слово блещет, слово вьется,
И гибели для слова нет!
Оно идет, идет, всё шире,
Проникновеннее, острей
Над снегом, шелестящим в мире,
Над зыбью северных морей,
Над каждым днем, над каждой птицей,
Над звездами морозной тьмы…
Над европейскою больницей,
В которой задохнулись мы.
Евгений Онегин в пальто с пелериной,
Ковровые сани, дорога в Москву…
В затейливых яблоках конь длинногривый
Копытами топчет не снег, а траву.
Но сани в траве так легко допустимы,
Так колки иголки причесанных хвой!
Наверно, бывают зеленые зимы,
С густой, апельсинно-лимонной травой,
Бывает и небо чернее агата –
От черного лака листва зеленей, –
Не каменный уголь – лишь фон для заката,
Для трав, для раската червонных саней.
О Палея, о Палех, о мастер в избушке,
На зимней опушке мохнатых лесов!
Чуть брызнули краски в речные ракушки,
И кисти запели на сто голосов.
В ракушках-игрушках горят самоцветы,
Бери их на кисточку, перевенчай!
А к лампе пришпилен обрывок газеты,
И стынет в стакане недопитый чай.
Но руки бессонные, в медленной ласке,
Скользят над работой, забыв про часы.
На черной шкатулке рождаются сказки,
И мастер бормочет в седые усы.
Он может дивиться своей небылице,
Где сани и ягоды, ночь и заря,
Как будто упали на Палех жар-птицы,
Цветным опереньем над лесом горя.
Осталось подкрасить цилиндрик и пряжку,
Полозьев изгиб подчеркнуть ободком,
Чуть-чуть позолоты прибавить в упряжку,
Не целою кистью – одним волоском…
Он сладко зевает… Устал не на шутку.
Баюкала сутками в трубах метель.
Теперь бы спокойно свернуть самокрутку,
Табак раскурив, завалиться в постель!
Наутро, гордясь переливами лаков,
Зайти по соседству в другую избу,
Где мастер такой же, и труп одинаков,
И также – очки на морщинистом лбу.
Он кинул на черное вспышки тюльпанов
И в мелкую травку степные ковры.
Там троны Додонов, кафтаны Салтанов,
Церквушки, лачужки, шатры да костры.
Шкатулки российские! Всё в них отлично,
В них гений народный по капле вкраплен.
Вдвоем усмехаются: им безразлично,
Что мир не запомнит их скромных имен.
О, кто по столицам и по заграницам,
Где чудо-шкатулку покажут и нам,
Присмотрится мыслью к обветренным липам,
К простым, как ржаной каравай, именам?
Они родились в перелесках и чащах,
Из черной, владимирской, старой земли,
От дедов и прадедов, в вечности спящих,
Которые кисти для них берегли.
На срубленных пнях – на древесных скрижалях –
Их ветер отметил, обрызгав дождем…
А мы в застекленной витрине прочтем,
На выставке, имя короткое: «Палех».
Нам край родной нередко дан в картинах
На полотне вечернего кино:
«Хрустальный Гусь» [1] – как зимнее окно
В лучах луны и в искрометных льдинах.
Казалось нам, родные города
Мы знаем все, от школьной парты дальней.
Когда же встал, сверкая, Гусь-Хрустальный,
Он был открыт, как новая звезда.
Еще одной торжественной победы
В стране снегов он символ и венец.
Там есть завод, похожий на дворец,
И во дворце – рождественские деды.
Маститые идут учителя,
В медалях грудь и борода по пояс,
За шагом шаг, свою читают повесть
Среди станков и черного угля
Жужжат станки, гудят в веселой дрожи.
Чеканя грань, поет резец в стекле,
И первый звук, рожденный в хрустале,
Летит из рук рабочей молодежи.
Вот это – Русь! Она пришла сама
Вложить в хрусталь и душу, и дыханье.
Струит огни и льется грань за гранью,
В причудах форм вся русская зима.
Мы, обойдя завод, дошли до цели:
Развернут был сияющий экран,
И на экране мастер-ветеран
Сказал толпе: «Здесь наш дворец изделий».
И началась волшебная игра:
Плывя, кружась, глаза чаруя наши,
Рядами шли ковши, блюда и чаши,
Как будто ожила Хрусталь-Гора.
Хрусталь-Гора!.. К вершине взлет салазок,
И через жизнь их серебристый след…
Хрусталь-Гора далеких детских лет,
Когда нельзя не верить книгам сказок…
И вот растет, сосульками звеня,
На ступенях простых заводских полок,
В круженье звезд и радужных иголок
Хрусталь-Гора сегодняшнего дня…
Благодарю тебя, далекий зодчий
Хрустальных зал, мой безымянный друг,
За дивный труд твоих неспящих рук,
За каждый день, за каждый час рабочий!
Экран погас не сразу…
В сквозняке
Забилась дверь, и ворвался снаружи
Промозглый вихрь не нашей зимней стужи..
А Гусь-Хрустальный где-то вдалеке
Еще мерцал… Еще не умер пламень,
Еще в окне морозный блеск дрожал,
И русский мастер бережно держал
Граненый ковш, как драгоценный камень.
1964,США
Матрешки, матрешки,
Пунцовые щечки!
Не ручки, не ножки –
Платочки.
Ни пяток, ни кос,
Как будто прирос
Свивальник к плечам деревянный,
Расписанный вязью тюльпанной.
Играя,
Раскроешь одну пополам,
А там
Вторая
Раскрылись, сменилась другой,
В таком же платочке,
И те же румяные щечки
Да брови дугой.
Глаза, не мигая, расширь,
Смотри в неподвижные очи:
За ними Сибирь,
Таежные ночи.
В косматую шубу тайги
Закутаны версты без счета.
Не видно ни зги,
Но слышно, как дышат болота,
Как дышит туман и плывет,
Клубясь над верховьями Оби,
Где древняя тайна живет
В земной утробе.
Матрешки, матрешки,
Тугие одежки!
Одна за другой, мал-мала.
Праматерь их – Юмала [2] .
Над ней колдовали шаманы,
Ее пеленали туманы,
В шатре снеговом хороня,
И ярче огня
Сверкала она, золотая,
Червонная баба тайги.
Кружилась воронья стая,
Кружили в снегу шаги,
Зрачки загорались волчьи
По всей сибирской земле,
И темные люди, молча.
Несли дары Юмале.
Приблизиться к ней не смели:
В груди ее ветры пели,
На страже стояли ели –
Семь заповедных вех.
К семи еловым подножьям
Был сотнями рук положен
Соболий и куний мех.
Мерцали на нем в избытке
Рассыпанные монеты,
Уральские самоцветы
И золотые слитки.
Качались густые ели,
Накрыв Юмалу венцами,
А шаманы кругом сидели,
Тряся бубенцами.
Заклинали костью бараньей,
Курили горькое зелье,
И спала Юмала в тумане,
Под самой высокой елью.
Откуда и когда пришла
На эту землю Юмала?
Каких восходов и закатов,
Каких побоищ и побед
Хранила неистертый след?
Кто уберег ее, запрятав
От жадных происков и глаз,
От полчищ с цепкими руками?
Кто превращал ее веками
В народный золотой запас?..
Когда Аларих [3] в тучах дыма,
В чаду пожаров и в пыли
Вел за собой на приступ Рима
Орды со всех концов земли,
Качнулся Рим, и в трубном кличе
Бралась добыча за добычей.
Монгол, и гот, алан и галл,
Ликуя, идолов свергал.
И золотая кукла уграм [4]
Досталась и ушла сквозь бой,
Влекома новою судьбой,
В чащобу, под Полярным кругом.
Между корявыми корнями
Богатства собранные ждут,
Когда уложат их горстями
На серебро боярских блюд
Испытанный торговый люд,
Перевалив Урал с мешками,
И реки денег потекут
К плавильной потаенной яме.
Вторая баба выше той,
Что спит, в зеленый мох врастая.
Она ей служит скорлупой,
Тяжелая и золотая,
И третья плавится в огне,
Двух первых заключить готова
Под гулким золотом покрова,
Как душу в воинской броне.
Страна, единственная в мире,
Одна шестая всей земли!
Как в Юмаду, в тебя вошли
Сердца и племена Сибири.
В тебе растет за родом род,
В единый плавится народ,
С одной необоримой силой.
Так золотая Юмала
В тайге дремучей ожила,
Преобразившаяся в символ.
В студеные ливни,
В безлунные ночки
Дорожки да стежки
Ведут из неведомых сел.
По гривне,
По крошке,
По кружке, по ложке
От каждого – в общий котел…
Пунцовые щечки,
Тугие одежки –
Таежные дочки –
Матрешки!
Скованы волненьем мысль и слово.
Не хватает силы передать,
Что такое – потерять и снова
Встретить и обнять родную мать.
Только позже, четко и не вкратце,
Я смогу о ней заговорить.
Надо насмотреться, надышаться,
Переволноваться, пережить.
И нахлынут вдруг слова такие,
Что откроют всем лицо свое.
А сейчас я назову Ее
Еле слышным шепотом: «Россия»…
С несравненным именем вдвоем,
Сердце к сердцу, слушаю сквозь слезы,
Как шумят московские березы
Под всеочищающим дождем.
1968
… А над Москвой-рекой закат зеленый…
О, как чисты в России вечера!
Две девушки, Светлана и Алена,
Со мною шли по улице вчера,
Два имени с картины Васнецова…
Читающий стихи мои, пойми, –
Есть столько в этих девушках родного,
Что быть бы им моими дочерьми.
Как будто мы давно бродили вместе
Под вековой кремлевскою стеной!
Не перед нами ли на Лобном месте
Упала голова Лопухиной?
Не я ли укрывала в подворотне
Вот этих двух, когда гудел пожар.
От яростных коней казачьей сотни
И много раньше от орды татар?
Но мы пенять не смеем, не умеем,
Мы знаем: поздно и пора домой…
Нам это все навеяно музеем,
Фантастикой картин и полутьмой.
Подходит ночь. Ни звука, ни движенья
Погасло небо, и черна вода.
Прощаемся: – До перевоплощенья!..
Когда-нибудь…
А если никогда?..
Но ни за что не сможет нас оставить
Нежданно промелькнувшая в тиши
Далекая и смутная прапамять
Дарованной троим одной души.
1968
Целым места ласкала и грела,
За окном куполами горела.
На Москве ли реке, на Неве ли,
Протекли все четыре недели,
И летели мне листья на плечи
От вечернего Замоскворечья.
Каждой тенью на небе, всем небом.
Каждым ливнем, и ветром, и хлебом.
Каждой темной кремлевскою елью
И осеннею, первой метелью
Одарила меня, осветила
И за долгие годы простила.
Вырываются птицы из клети,
Возвращаются к матери лети.
Наша с Ней мимолетная встреча,
Это – встречи навечной предтеча.
1968
Рассвет, проснувшись, еле-еле
Посеребрил мою постель,
А над Москвой вилась метель,
Хотя кусты не облетели.
Хотя березы в сизой мгле
Червонных листьев не роняли,
Но низко кланялись земле
И снегу ветками махали.
И даль, и Кремль, и купола,
Завороженные, притихли.
Была по-зимнему бела
Москва в своем бесшумном вихре.
Таким запомню я навек
Вторичное прощанье с нею…
И падал, падал, падал снег,
В окне туманном леденея.
1968
Я знала только понаслышке,
Что есть за тридевять земель
Кипучей нефти колыбель
И огнедышащие вышки.
И странно мне, что там, в Баку,
Под месяцем из красной меди
Уснули вьюги на боку,
Как безобидные медведи.
Средневековый городок,
Где я живу, привычен вьюгам.
Они в уют своих берлог
Спешат зимою друг за другом,
Метут сугробы, к окнам льнут,
Ворчат и распевают в трубах.
Им хорошо живется тут
В пушистых белоснежных шубах.
Но есть, как видно, и у вьюг
Свои причуды, пыл и норов,
И вот они летят на юг,
Как будто мало им просторов
Для игр на скатах ледников,
Где вечность крепкий лед ковала,
Где бродят тени облаков
Над вихрем горного обвала.
Но нет! Им хочется туда,
На Каспий, в край больших загадок.
Влечет их черная вода,
Вся в нефтяных разводах радуг.
Влечет закрытое окно,
Под лампой круг неяркий света,
И женское лицо – одно
На тысячи – лицо поэта.
Запечатлеть ее черты,
Глаза внимательные, руку…
Вздохнув, назвать ее на «ты»
И унести с собой в разлуку…
Спасибо, вьюги! Неспроста,
В обратном не пропав полете,
Вы принесли мне два листа
На скромном книжном переплете.
Уснули ветры. Воздух чист.
Медвежьи тени на сугробе.
Весенний лист! Осенний лист!
Как мы на вас похожи обе.
Как мы звучим друг другу в лад,
И сколько звезд открыто нами!
Ее восход и мой закат
Перекликаются стихами.
Ствол из одной земли возник,
Единым пропитался соком,
И Родина для нас – родник
В его значении высоком.
Вот почему мне так близки
(Сошлись ли наши дали в сдвиге?)
И два листа, и все листки
Подаренной мне чудом книги.
Не знаю, кем я нареку
Сквозящую за каждой строчкой,
Ту большеглазую в Баку –
Сестрою младшей или дочкой?
1968
Далека Россия, далека,
И пяти недель как не бывало.
Но при мне остались три дружка,
Чтобы я не слишком тосковала.
Был проспект Петровский весь в огнях
Желтых листьев. И они шуршали.
Комната… Портреты на стенах,
А на ширме веера и шали.
И была одна из лучших встреч,
Но ее словами не обрамить,
Суждено до смерти мне беречь
Медвежонка, данного на память.
Вылитый а пузырчатом стекле,
Зеленее, чем лесная хвоя,
Он сидит на письменном столе,
Коротая вечера со мною.
И прижился к нам второй дружок,
Но не для забав, не для потехи,
А на счастье маленький божок
В вологодском вырезан орехе.
Гладила его зимой пурга,
Стал он как из белого коралла.
Этот добрый гений очага
Мне подарен девушкой с Урала.
Третий мой товарищ – та свирель,
Что извечно спутница поэта.
Из каких она пришла земель?
Что в нее, черешневую, впето?
Пел Шевченко, пели кобзари,
Наклонялись ивы над прудами.
Ты гори, заря моя, гори,
Проходи вишневыми садами,
Говори со мною, говори
Соловьиным голосом свирели…
В этот час ночные фонари
Над Невой еще вчера горели…
В этот час проспект Петровский тих,
Снег лежит коврами белой пены,
Но цепочкой след шагов моих
Прямо к Дому ветеранов сцены.
От ворот направо – поворот,
И тропинка вытоптана змейкой.
Там лежит в земле который год
Та, что называлась Чародейкой.
А над ней к концу крадется век,
В северных цветах, во льду хрустальном…
Савина! Шесть букв. Три слога…
Снег
Занавесом реет театральным…
Реет снег в окне пустом моем,
Шелестя, баюкая и бредя.
Пой, моя свирель! Споем вдвоем
Песню для стеклянного медведя:
– «Жил да был…»
И я жила-была…
Память не бледнее, не короче.
Там на белый город ночь легла.
Там постель моя готова к Ночи.
1969
– Много мы в мире видели
(Где не перебывали!):
Розовый лотос Индии,
Альпы и Гималаи,
Башни, соборы, глетчеры…
Древний и вечно новый,
Рим выходил навстречу нам,
Бронзовый и лиловый…
Стрелой от берега к берегу
Чудо железобетона:
В ожерельях огней Америка
Укачала мост Вашингтона…
Путь наш цветными нитями
По земному шару струится…
Но почему молчите вы?
Что вам ночами снится?..
– Я знала мостик бревенчатый
В речном стрекозином блеске,
И ландыши, как бубенчики,
В березовом перелеске.
Я знала поля безбрежные
С волнистою желтою рожью,
Пустые дороги снежные
И снежное бездорожье…
Там лед скрипел под полозьями
В бескрайной степи туманной…
– Мы помним созвездья гроздьями
Над пальмовою Гаваной,
Когда мексиканской осенью
Не водо-, а звездопады.
Вы видели эти россыпи,
Сверкания и каскады?..
– Многие звезды помню я,
Но для чего мы спорим?
Нет в небесах огромнее
Звезд, чем над Черным морем…
– Что вас хватает за душу
В скромном таком наброске?
Степи, туман да ландыши?
Мостики да березки?
– А то, что глубь черноземная,
Наши моря и суши
Вскормили собою скромные,
Большие русские души,
И только под теми звездами,
Без ходульных речей о чуде,
Чудесные люди созданы –
Русские люди!
1969
Я сжилась с березой, как с родной.
Не в Москве она растет, а в Берне.
От нее прохладен летний зной,
Золотисто-зелен час вечерний,
А когда спускается туман,
Вся она плывет, в тумане рея,
Будто оживает Левитан
В зимней Третьяковской галерее…
Но сейчас, вернувшись из Москвы,
С русским снегом в волосах и в платье,
Не могу иначе, как на «вы»,
Дерево знакомое назвать я:
– Здравствуйте, береза… Добрый день
(Только добрый ли? Кто мне ответит?) –
От березы на лужайке тень,
И ее раскачивает ветер.
1968
Дай мне снова видеть край далекий,
Купола бревенчатых церквей
И зарю румяную, как щеки
Сероглазой матери моей.
Дай лицом прильнуть к твоим колосьям
В час, когда над полем гаснет день
И гармони спорят с лаем песьим
У околиц сонных деревень.
Дай почувствовать твой дождь и сырость,
Грусть твоих курящихся болот,
Дай погладить гриб, что за ночь вырос,
И цветок, что к вечеру умрет.
Бродят вдалеке глухие грозы,
Теплым ветром вздрагивает ночь.
Так встречает Мать, смеясь сквозь слезы,
Навсегда вернувшуюся дочь.
Лебедь плыл, как белая гондола,
Рядом с ним внизу плыла звезда,
И деревья наклонились долу,
В черный оникс тихого пруда.
Первый ветер вестью о рассвете
Пробежал по листьям и затих.
О далеком говоря поэте,
За стихом мы вспоминали стих.
А когда вода порозовела
И запахло травами остро,
Лебедь Эренбурга, лунно-белый,
Уплывая, обронил перо.
Лес Булонский веет Летним садом
И Невою каждую весну.
Но из всех в ту ночь стоявших рядом
Выбрала заря меня одну:
Доплеснули дрогнувшие воды
Белое перо к моим ногам,
Чтобы я несла его сквозь годы
И вернула невским берегам.
1968
II
Панорамой развернуты черной,
Громоздятся в тумане хребты,
И обвал рассыпается горный,
Прогремев с ледяной высоты.
И опять тишина замирает,
Не спеша собирает грозу,
И орлиные тени витают
Внизу.
Странно видеть орлиные тени,
Наклоняясь в бездонный провал,
Но спускаются в пропасть ступени
Облаков и оскаленных скал.
А совсем далеко, на вершине,
Первым отзвуком грома звуча,
Нерушимо стоят и поныне
Два меча.
И славянская вязь между ними –
Позолоту не смыли дожди –
Начертала бессмертное имя
На бессмертной гранитной груди
Как торжественно: «Генералиссимус»
И «фельдмаршал»… И грома раскат…
Над пустыми альпийскими высями
Черногривые тучи летят…
Сен-Готард в свинцовой тонет мгле.
Слава одиночеству суровому!
Чьей рукою врублено в скале:
«Доблестным сподвижникам Суворова»?
В головокружительную высь,
Где веками горы не источены,
По тропинке козьей поднимись,
По следам неведомого зодчего.
Кем он был, когда перед лицом
Вечности по русскому обычаю
Молотом чеканил и резцом
Памятник солдатскому величию?
Осыпались из-под ног пласты
В пропасть между острыми уступами,
Может быть, он слышал, как и ты,
Хруст костей и хруст колес над трупами?
Может быть, и для него гора,
Сотрясаясь грохотом и градами,
Повторяла русское «ура»
В перекличке грома с водопадами?!
1969
В том доме не бывала я
И все-таки была.
Из сада травку малую
На счастье не брала,
Но почему приснилось мне,
Что тонкий стебелек,
Как знак высокой милости,
В стихи закладкой лег?
Я помню осень ржавую,
Всю в пепле и золе,
И голову курчавую,
И свечи над «Полтавою»,
Раскрытой на столе.
Я помню шлафрок вышитый
И руку с чубуком,
И не впервые слышу я,
Как шепчет старый дом,
Как в затаенном шепоте
Рождаются слова…
Над свечкой струйка копоти
Колеблется едва.
И каждый раз по-новому,
До самых недр души,
Я памятью взволнована
В михайловской глуши,
Где ворожит безмолвная
Перед ночным окном
Арина Родионовна,
Жужжа веретеном.
Ползет снежинка талая
Вдоль темного стекла…
В том доме не бывала я,
Но знаю, что была.
1970
Об участи горестной женской
Поэт не один говорил
Стихами… Но хватит ли сил
О Вике писать Оболенской?
Для пламенных ликов святых
Без вычурных иконостасов,
Для подвига женщин таких
Найдется ли новый Некрасов?
Нам слышен удар топора
Над плахой в тюрьме Моабита,
Но сделалось вечным «вчера»,
И Вика для нас не убита.
Страшней, чем полночная жуть,
Светлей, чем весенние зори,
Ее героический путь
И наше бесслезное горе.
Но разве заплачешь над ними,
Узнав, что навек занесли
Еще одно женское имя
В историю нашей земли!
Россия…
Россия…
Россия…
Парижская ночь глубока.
Войны разъяренной стихия
Сегодня от нас далека,
И вспомнить сегодня нам трудно
О тайной работе впотьмах,
Подземной, подпольной, подспудной,
В нетопленых, стылых домах.
От свечки оплывшей – косые
Зигзаги огня по стенам,
Но где-то за тучами, там…
Россия…
Россия… .
Россия…
В дремучих сугробных лесах,
Таясь, залегли партизаны.
Морозом подернуты раны,
И гибель стоит на часах.
«В подпольном Париже я с вами!
Я русская – ваша сестра.
Крепка моя вера, остра,
Светла, как высокое знамя.
Я с вами от века доныне,
А схватят – пойду умирать,
И будут меня называть
По-древнему русской княгиней!»
Так, может быть, думала ты,
Стуча на машинке в подвале,
Воззваний готовя листы,
Которые нам раздавали,
Винтовки и бомбы храня,
С опасностью в прятки играя,
А ночь доползала до дня,
Не первая и не вторая –
Их полчища грузно ползли…
С усталостью воля боролась,
Как будто от русской земли
Летел ободряющий голос,
Как будто сливались в одно
И жертвы, и кровь, и победы,
Как будто смотрели в окно
Учившие верности деды,
Как будто у самых дверей,
По-вдовьи чернея платками,
Стояла толпа матерей,
Следя за твоими руками…
Смыкался их призрачный круг,
Пророчил о близкой расправе…
А маленьких клавишей стук
Под быстрыми пальцами рук
Твердил о победе и славе!
Война промчалась огненной грозою,
Геройские прославив имена.
О подвиге Космодемьянской Зои
Узнал весь мир и помнят времена,
И не она одна – другие дети
Бессмертный отзвук для себя нашли
В писателе, художнике, поэте,
Но за пределами родной земли
Вам никогда никто не говорил
О мальчике по имени Кирилл.
Мы помним ужас тех годов жестоких,
На родине сердца слились в одно.
Здесь — в одиночку гибнуть суждено,
И тем труднее верность одиноких.
Она тверда, как заостренный меч,
Ее заветы мужественно строги.
Благословен, кто смог ее сберечь
И не сойти с намеченной дороги!
О нем так мало: месяц, день и год,
Названье лагеря, потом – забвенье.
В Германии был выведен в расход
Сержант французского Сопротивленья
Кирилл Радищев…
Дальше рвется нить.
Пришла пора стихами свет пролить,
Быть может – в книге, может быть – в журнале,
На эту жизнь, на эту смерть в тюрьме.
Они бесславно спрятаны во тьме,
Но я хочу, чтобы вы правду знали!
Городам, колхозам, школам, селам
Посылаю мой простой рассказ
О парижском мальчике веселом
С васильками темно-синих глаз.
Смоляные пряди из-под шапки,
Лоб открытый и бесстрашный взгляд…
Он играл, как все мальчишки, в бабки
И шалил, как все они шалят.
Только странная жила забота
В наплывавшей на него тоске,
Только он украдкой имя чье-то
На снегу чертил и на песке.
Сидя в классе на последней парте,
Он, не поднимая головы,
Мог часами изучать на карте
«Путь от Петербурга до Москвы».
Доля эмигрантов – доля нищих
На задворках европейских бар,
Но ребенок знал, что он – Радищев,
А с последней буквы – «Вещий дар».
Озаренный этим вещим даром,
Понимал он с колыбельных лет,
Что ему повесили недаром
На стене прадедовский портрет.
Приготовив вечером уроки,
Он любил смотреть издалека,
Прежде чем заснуть, на лоб высокий,
На седые букли у виска,
На орлиное лицо героя,
Узнавая в нем черты свои,
И открылось бытие второе
В будничном, привычном бытии.
Детство, осененное портретом!
Детство жарких чаяний, мечты…
Стал Кирилл в двенадцать лет поэтом,
С музою радищевской на «ты».
Он понять стремился мир огромный,
Но, вникая в мудрость школьных книг,
Выше всех ценил наш гений кровный.
Несравненный русский наш язык.
А когда подрос, большой и смелый,
То задумчивый, то озорной,
Знойно, по-цыгански, загорелый,
Девушке он снился не одной.
Но певала мать, и песня в душу,
Как цветок нетленный, залегла:
Про высокий берег, про Катюшу,
Про степного сизого орла…
Париж молчит. Париж уснул.
Идет немецкий караул,
Стучит во мраке каблуками…
И темнота, и тишина…
И все же ночь пьяным-пьяна,
Ночь, процветает кабаками.
Над входом – черное сукно,
За входом – свечи и вино,
Лакеев быстрое скольженье,
И лучшая из всех минут,
Которую зовут и ждут, –
Минута головокруженья.
Они пришли сюда втроем.
Им нравится играть с огнем:
Для виду взяв по рюмке водки,
Они усвоили устав,
Друг другу тайно передав
Распоряжения и сводки.
Кругом – мундиры, блеск погон,
Речь иностранная и звон
Бокалов с пеною Моэта.
За тостом, вперебивку, тост:
– Чтоб перешли такой-то мост
Семь эшелонов в час рассвета!
– Смерть партизанам! Всех стереть!
Развеять вражескую сеть,
Что в спину бьет без передышки… –
В углу смеются: до зари
Тот мост взорвут вот эти три
Еще безусые мальчишки.
Вот эти три, что, сидя в ряд,
По-русски громко говорят,
Смеясь, разыгрывают пьяных:
– Ха-ха! – и галстук на боку,
Но по-солдатски, начеку,
Трезвы, револьверы в карманах.
Часы спешат, часы бегут,
Часы разведчику не лгут,
Минут едва-едва осталось…
Втроем встают. Втроем ушли.
А скрипка всхлипнула вдали,
Как будто с сыном мать прощалась.
– Не отставай, иди скорей! –
Но слишком много здесь дверей,
Все в черных сукнах, все похожи.
Где выход?.. За которой вход?..
– Налево! Вправо! Вот он, вот!.. –
Спешили, спорили, и что же?
Навстречу, перерезав путь,
Два офицера. Прямо в грудь
Толкнули, хлопнули по спинам:
– Ты здесь хозяин или я?
А ну-ка, русская свинья,
Посторонись и дай пройти нам.
Тебе давно пора понять:
Россию мы, за пядью пядь,
С лица земли почти что стерли.
Нам пыл ее дано пресечь,
А ей навек в болото лечь
С мечом германским в мертвом горле.
Пока ты цел, пока ты жив,
Долой с дороги, грязный скиф,
Когда проходит победитель…
Кирилл молчал. А перед ним
Качался, сквозь сигарный дым.
Забрызганный шампанским китель
С крестом железным. Закипев,
Бичом хлестнул по сердцу гнев.
Взведен курок. Сухой щелчок
Сукно зеленое обжег,
Но пуля тела не задела.
Оскален бранью вражий рот…
Соломинкой в круговорот
Судьба, сорвавшись, полетела.
И вот нежданно никого
И ничего вокруг него,
В далеких залах суматоха,
А здесь пустая тишина.
Лишь из-под черного сукна
Лакей бормочет: – Дело плохо.
Ведь это… это сам майор…
Бегите через задний двор,
Никто вас ночью не разыщет!.. –
Товарищей и след простыл,
Как в воду канули. Но был
Один на тысячу Радищев.
И он сказал: – Я виноват,
Что промахнулся. Я солдат
И должен отвечать за промах…
*
В стекле зеркал обратный бег
Стенных часов в глубокий снег,
В далекий век… О вихрь знакомых
Событий, слов, видений, дум…
Сбежались люди. Крики, шум,
И лязг наручников, и снова
Всё, что случится, было встарь:
Тюрьма, решетка, ночь, фонарь
И сонный оклик часового.
- Владеешь языком немецким,
Других примет особых нет…
Был первым в корпусе кадетском,
И бакалавр в пятнадцать лет.
Награды… Высшие отметки…
Курс политических наук… Сорбонна…
Случай больно редкий!
Откуда средства, юный друг?
Кто вел тебя дорогой этой?
Кто на ноги помог вставать?.. –
И, тайной гордостью согретый,
Сказал Кирилл Радищев: – Мать.
– Ее мы знаем. Небогата
И впроголодь живет едва.
Решиться на такие траты
Не может бедная вдова,
Не будучи особой бойкой,
Твоя же мать тиха, как мышь.
Она служила судомойкой,
Кассиршей… Для нее Париж
Был горькой школой. Крепко била
Ее судьба…
Всё для тебя,
Щенок?..
– Она меня любила
И в люди вывела, любя.
– И в люди вывела?! В какие?
Кем стать хотел? Кому служить?
– Стать Человеком. Для России.
Работать для нее и жить… –
Молчанье. Шелестят бумаги,
И много лиц, и много рук,
И свастика на красном флаге
Как черный крючится паук.
Течет допроса часть вторая.
Так каждый божий день, с утра.
В немытых стеклах догорая,
Уныло гаснут вечера,
И скучно всем, и все устали,
Ломает писарь карандаш…
Какой бы пыткой ни пытали,
Ты не продашь и не предашь!
И каждый божий день сначала:
Пустые, мутные глаза,
Усов белесое мочало,
В тяжелом перстне – бирюза,
И в опостылевшей забаве
Вопрос, сулящий столько бед:
– Где взял оружие?
– В канаве.
– Как звать сообщников?
– Их нет.
Он устал проходить этапы:
Из тюрьмы – в подвалы гестапо.
Из гестапо – в военный суд,
Из суда…
Но уже не в силах
Помнить сеть канцелярий стылых
И, не зная, куда ведут,
Он дверей не считал. За ними,
Утонув в папиросном дыме,
Первый следователь, второй,
Третий, пятый… Бутылки рома…
И давно наизусть знакомо
То, что стало в веках игрой
Кошек с мышью… Так дни за днями.
Но Кирилл с каждым днем упрямей,
С каждым шагом себе верней.
– Ты подумай, мальчик, о маме,
Что ты делаешь, мальчик, с ней!
Ты ее пожалей, не мучай.
Для тебя это лучший случай:
В нашей армии место есть… –
Он сказал:
— У меня есть честь. —
Был начальник высокий, статный,
С головою античных статуй,
С белокурой шапкой волос.
Нежным голосом, слаще меда,
Говорил: — За дверьми свобода,
А ценой – ответ на вопрос.
Скажешь «да» – и в рядах «эсэсов»,
Вместе с нами спасать от бесов
Будешь родину, как солдат,
Как садовник гнилые листья
Выметает, любовно чистя
Дорогой прадедовский сад.
Не упрямься упрямством детским!
Хочешь воином стать немецким?
В каждом деле труден почин. –
Помолчав, прибавил любезно:
– Заработаешь крест железный,
Лейтенанта получишь чин…
Первый следователь, усатый,
Говорит: – Скоро час десятый,
Незаметно крадется ночь.
Отдыхать могут даже наци.
Возражать на бред декламаций –
Это в ступе воду толочь. –
И сказал начальник с усмешкой:
– Продолжай. С допросом не мешкай,
Перещупай по всем статьям.
Чересчур этот парень пылкий!
Вот как ляжет с пулей в затылке
В самой дальней из свальных ям,
А не в яме, так с кандалами
Пусть в карьерах ломает камни, —
Чтоб построить нам путь в Москву!
– Отвечай подобру-поздорову, —
Убеждает допросчик снова.
Отвечает: – Пока живу,
Не слабеет данное слово,
И со мной умереть готово
Нерушимое слово «нет».
Грузовик слепым бегемотом
Подползает к черным воротам.
Это вечер или рассвет?..
Это вечер судьбы короткой.
За оконной ржавой решеткой
Жизнь кивнула ему, простясь.
В монотонном гуле машины
Шелестели, шуршали шины,
Рассекая ливень и грязь.
Жить осталось ему недолго, –
Только где-то синеет Волга.
И на Спасской башне звезда
Полыхает розовым жаром…
– Может быть, когда буду старым…
Может быть, никогда, никогда?..
Радищеву ли бояться?
Но с отчаянной болью снятся
Нева и Москва-река,
А навстречу дожди косые,
И сквозь слезы плывет Россия
Мимо черного грузовика.
Тянет ливень тугие струны…
От Парижа до Зонненбрунне
Ничего, кроме серой мглы.
И всё время рядом другое:
Бубенец звенит под дугою
Или звякают кандалы?
Возвращается ветер на круги:
В российской разгульной вьюге,
Колыхаясь, тонул возок,
Ноги кутала полость козья,
Шелестели, шуршали полозья,
И блестел слюдяной глазок,
А кругом только ветер вольный
Да полей невидимых ширь.
Бородатый, в шубе нагольной,
Отъезжал от Первопрестольной
Александр Радищев в Сибирь.
Фельдъегерь обмерзшим глазом
Читал бумагу с приказом,
Обрастая снежной корой.
Разметанной тенью птицы
Чернела внизу страницы
Подпись императрицы
Екатерины Второй.
Слишком много о ссылке мы знаем,
Слишком многим знакома тюрьма.
Мы о них неохотно читаем
И не сходим, как прежде, с ума.
Скоро время смягчит и обточит
Нашу память, скользящую вниз,
Но сегодня читатель не хочет
Ни цепей, ни соломы, ни крыс.
Пусть сомкнётся в рассказе негромком
Нам Россией завещанный круг,
Чтобы предок гордился потомком,
Чтобы верен был прадеду внук.
По лицу земли,
В вековой пыли,
Там, где ветра гудит тетива,
Как степные львы,
Проходили вы,
Печенеги, литва, татарва.
То не волчий вой
Над рекой Москвой –
День и ночь раздается набат,
Плещут звонницы;
Мчатся конницы
От кремлевских ворот на Арбат…
Вновь горит земля,
На стене Кремля
Корсиканца качается тень,
Вновь над пашнями,
Рвами, башнями
Нависает удушливый день…
Годы вдаль идут,
Громче шум и гуд,
На границах скрестились мечи.
На сто верст кругом
Слышен танков гром
И железный полет саранчи.
Черных ядер град
И ручных гранат
Пересвист, перекличка в дыму,
В небе матовом,
Над Саратовом,
И под солнцем в спаленном Крыму…
Вы всё вынесли,
Крепко выросли.
Не склонили старинных знамен!
Славой братскою,
Сталинградскою,
Необъятный простор осенен…
И перестуком, от стены к стене,
В зловонной клетке – темном Зонненбрунне,
Бежала весть о яростном кануне:
Конец войне! Германия в огне!
Незримые гудели самолеты,
И знали все: из орудийной мглы,
В завесе, застилающей высоты.
Летят степные сизые орлы.
Пока прожектор шарит в облаках,
Нащупывая путь в бездонном небе,
Пьянеет смерть, и мечется впотьмах
И, пьяная, вслепую мечет жребий…
Несется песня… Поздно ей внимать,
Она всё отдаленнее и туше…
Ее в Париже напевала мать –
Про сизого орла и про Катюшу…
Что знаем мы? Что будем знать о том,
Когда и как ударил час зловещий?
Над камерой Радищева крестом
Зачеркнут номер, и выносят вещи,
Чтобы тупой лопатой кинуть в печь
Тетрадь стихов с другим тюремным хламом.
Какая память сможет всех сберечь?
Кто счет ведет всем безыменным ямам?
В Германии был выведен в расход
Сержант французского Сопротивленья,
Наш русский мальчик…
Месяц, день и год,
Названье лагеря… Потом – забвенье…
А в это время из родных долин,
Где грай вороний раздавался раньше,
«Калоша» в обессиленный Берлин
Былинною вступала великаншей.
Ночь давно поругана людьми,
Ночь ушла из неба городского,
А его прожгли насквозь и снова
Полосуют вширь и вдоль плетьми.
Щупальца прожекторов упорно
Шарят в том, что было темнотой,
И во мгле кроваво-золотой
Ночь поэтов кончилась позорно.
Как ей уцелеть, куда спастись,
Навсегда скатились с небосклона,
Где ослепли звезды от неона,
Где огнями затопили высь.
Но когда сойдет, дыша прохладой.
Час покоя к городским садам,
Вспомни: ночь заночевала там,
Хоронясь за каменной оградой.
Ночь теперь в забвенье, в тишине…
Загляни в бассейн, кусты раздвинув:
Вот она, средь бронзовых дельфинов,
Черная, лежит на черном дне.
Птичка была невеличка,
С наперсток. Еле видна.
Я не знаю, какая кличка
Этой птичке людьми дана.
Боясь разбудить земную
Зелено-синюю сонь,
Рассвет подошел вплотную,
Но придержал огонь.
Вот тут-то она и слетела,
Падучей звездой мелькнув,
Одна в целом мире пела,
Раскрыла крошечный клюв.
Одна на земле туманной,
Одна в пустыне небес,
Брала на флейте стеклянной
Серебряный фа-диез.
И черные голые сучья
В моем раскрытом окне
Тянулись ко мне, как созвучья,
Сложившиеся во сне.
Январский снег кружился тихо…
В тумане тюлевых гардин
Качала белая шутиха
На черной палке апельсин.
Легла оранжевая долька
На старый книжный переплет,
А в целом мире были только
Зима, печаль, фонарь и лед.
Но есть ли что на свете проще
Воображенья?.. Полдень, зной
И апельсиновые рощи
Над средиземною волной,
Среди зубчатых скал – заливы,
Звон мандолины, плеск весла,
И на холме, в тени оливы,
Ленивый бубенец осла –
В свободном творческом размахе
Ко мне слетели с высоты…
А за окном, как черепахи,
Ползли продрогшие зонты…
Отдыхает буря, сад расчистив,
Все углы хозяйственно прибрав.
Уложила стопки желтых листьев,
Расчесала пряди мокрых трав
И легла в простор стеклянно-звонкий
Любоваться сквозь решетки рощ,
Как сложили зонтики опенки,
На поляну стряхивая дождь.
Тут каштан и спрыгнул! Круглый, гладкий,
Убежавший от семьи герой,
В курточке на бархатной подкладке,
Крытой лакированной корой.
До чего прекрасен, и свободен,
И бездумно устремлен вперед!
Глазки неощипанных смородин
Жадно смотрят на его полет:
Для какой он разоделся свадьбы?
Для каких готовится побед?
Покатиться бы за ним, догнать бы,
Поглядеть бы, поморгать бы вслед!
Он бежит, владея садом целым,
Жарким пурпуром осенних риз,
Но нельзя каштанам недозрелым
В одиночку прыгать сверху вниз.
Скоро упадут в колючих платьях
Сотни братьев в новый листопад.
Будут люди с песней собирать их
На ладони сизые лопат,
Только этому – пропасть без славы,
Заблудиться у кротовых ям,
Где он будет, сморщенный и ржавый,
Не по вкусу даже воробьям.
Ветер на цыпочках входит в деревню,
Трогает ставни уснувших домов,
Гладит по спинам, над церковью древней,
Стадо уснувшее колоколов.
Сушит белье на веревке чердачной,
Двор подметает и долго потом
С каждой соринкой играет невзрачной,
С каждым сухим прошлогодним листом.
Утром – следы на примятой дороге,
Там, где прошли осторожные ноги.
О руках мужчины – о руках
Мужественных, бережных и честных
И об их заслугах полновесных
Очень трудно говорить в стихах.
Очень трудно не в высоком тоне,
А в достойной правды простоте
Уложить в стихотворенье те
Мускулы, суставы и ладони,
Для которых равные друзья
Корабельный руль, перо и молот.
Обладатель рук уже не молод,
Но его рукам стареть нельзя.
В ночи вахт они не уставали
Вверенный корабль вперед вести,
Не сбиваясь в темноте с пути,
Одиноко лежа на штурвале,
Как не уставали строить дом,
Стены воздвигать, дробить каменья.
Много муравьиного терпенья
В радостном труде, на вид простом.
Много доброты в спокойной силе.
Одиноким, нищим и больным
Часто эти руки, как родным,
Жертвенную помощь приносили.
Не впадая в пафос похвалы,
Смею ли о платье умолчать я?
К празднику они мне сшили платье,
Не стесняясь женственной иглы.
Я люблю на загорелой коже
Блекло-синий якорь узнавать,
Но когда они берут тетрадь,
Этот жест мне остальных дороже,
Потому что дару суждено
Доказать, что жизнь прошла недаром.
Выдержанным станет, но не старым,
Много лет бродившее вино!
Два дерева оторваны от рощ,
В кирпичный угол городом забиты.
Горит фонарь. На ледяные плиты
Льет день и ночь неугомонный дождь.
Пирамидальная, как ночь, темна,
Щетинит ель колючий панцирь хвои.
От сквозняков хранит ее стена,
И что-то в ней гранитно-неживое.
А в стороне, от ветра охмелев
И воздух колотя ветвями хлестко,
Шатается, бормочет нараспев,
Как пьяная, вся рваная березка:
– О роща детства, где твои ручьи
И шапочки грибов на мшистом срубе?..
Разбередив корнями кирпичи,
Врастай, береза, в городские глуби!
Ей только бы, нацелясь, доплеснуть
До стойкой ели и ударить в грудь,
Взъерошенными листьями мотая,
Но шалых вихрей налетает стая,
Дугой обратной белый ствол креня,
И брызнули с ветвей каскадом слезы…
Терпенье ели близко для меня,
Но ближе мне отчаянье березы.
1969
Не гонясь за солнцем ярым
В пустоту и зной,
Он назвал себя Икаром
Для судьбы земной.
Он летел не разбиваясь,
Крыльев не сложив,
Он летел, другим на зависть,
И остался жив.
Не приклеенные воском
Крылья вдаль и ввысь
По сценическим подмосткам
Жизни пронеслись,
По руинам всех столетий,
Всех немых гробниц,
На которых летом дети
Кормят хлебом птиц.
Без распада, без сожженья,
Без каленых стрел,
Солнцем перевоплощенья
Сам себя он грел.
С этим солнцем, верным другом,
В бурю, наугад
Проникал он, крут за кругом,
Вслед за Данте в ад.
В ад умов убого-скудных,
В ежедневный наш
Тесный ад надежд подспудных,
В ералаш и блажь.
Так, в эдеме и в эребе,
Плотью в плоть войдя,
Солнце не в далеком небе,
А в себе найдя,
В мире старом был Икаром,
Тенью всех теней,
Не затронут темным жаром
Адских ступеней.
Посмотрите, вот он даст нам
Освещенный дом,
Сделав тусклое – прекрасным,
Черный цвет – цветком.
Нежно снимет струпья грязи
С придорожных трав
И взлелеет розу в вазе,
Это розой став.
За окном – ни дождя, ни луны,
Ни дыханья, ни шороха листьев.
Тишиною дорогу расчистив,
К стеклам льнут невеселые сны.
И не скрипнет нигде половица,
И не всхлипнет проснувшийся кран,
Только чудится – черный туман
Над моею постелью клубится.
Но откуда серебряный звук
И чуть слышно ползущее эхо?
Отголосок печального смеха?
Или, выпав случайно из рук,
Под кровать закатился мундштук
С папиросой, еще не зажженной?..
Вновь колышется вкрадчивый звон:
Это где-то задет камертон,
Темнотою завороженный.
И, то там зарождаясь, то тут,
В спящих ящиках бусы катая,
Сонмы звуков – хрустальная стая –
Хроматической гаммой бегут.
Вот запутались, перемешались,
Под сурдинку ведут разговор,
Перешли из мажора в минор
И устало в миноре остались.
Да и как им уйти от него
И на волю сквозь стены пробиться,
Если нет ни звезды, ни зарницы,
Ни дождя, ни луны – ничего!
В пыльных ящиках, в склепах тоски,
Воскресенья короткого ради,
Для меня зазвучали тетради
И блокнотов сухие листки.
По ночам выпадает роса –
Долговечности капель не верьте.
Голоса вы мои, голоса,
Соловьи, обреченные смерти!
Мы не знаем ни дня, ни числа:
Подкрадутся непрошено скоро.
Ворох мертвых бумаг у забора,
Это всё, что я миру несла?
Много страшного в горьком вопросе.
Лжет мне полночь. Я полночи лгу.
Лучше добрую лампу зажгу
И огонь поднесу к папиросе.
Голосам прикажу замолчать,
И окно распахну, и услышу,
Как, струясь на траву и на крышу,
Свежий дождь начинает шуршать.
И опять карандаш осторожно
Оживет, по бумаге бродя, –
Ведь не слушать ночного дождя
И стихов не писать невозможно!
1968
Будет дождик серенький, сквозь сито
Тот же самый, что давным-давно.
Будет по-вчерашнему открыто
Над парижской улицей окно…
Ни землетрясения, ни грома,
А простые, будничные дни.
И совсем спокойно мимо дома
Шагом медленным пройдут они.
Голову склоню и еле-еле,
Только взглядом о себе скажу.
Только взглядом русские шинели
В улицу пустую провожу…
Странный сон сегодня мне подарен
За такие сны всю жизнь отдашь:
Под моим окном калужский парень
На груди оправил патронташ…
1944
По имени музу просили назвать,
Просили наружность ее описать, –
Ведь разные музы бывают.
Но что я отвечу и как опишу
Единственный воздух, которым дышу,
И снег, что летает и тает,
Когда, леденея в тумане, блестящ
Невы беспредельной серебряный плащ…
Каков ее облик?.. Не в нем ли слились
Все белые ночи, холодная высь,
Все статуи Летнего сада?..
И нет ни лица, ни крыла, ни кудрей
У музы неназванной, музы моей, –
Души моего Ленинграда.
Истамбул коричневым офортом
Сочетался с Рогом Золотым.
Над кипящим парусами портом
Чернь смолы и темно-рыжий дым.
А когда огромным желтым глазом
Солнце, заходя, в волну нырнет,
Истамбул, дробясь в чешуйках вод,
Дымчатым становится топазом…
Если вдаль под вечер поглядишь,
Видишь – в облаках земля пропала,
И растет из облаков Париж,
В переливах сизого опала.
Там, в молочно-мутной глубине,
Огоньки бегут, и тлеют розы,
Словно не на небе, а на дне
Бродят непроснувшиеся грозы…
Много есть на свете городов,
От соседства с морем бирюзовых,
Изумрудных – в отсвете лесов,
Или аметистово-лиловых…
Белокаменной Москву зовем, –
Кто назвать рубиновой захочет?
Но она красна своим Кремлем,
Исполин-рубин на сердце ночи…
Что ни город – новый самоцвет,
И земля своим убранствам рада,
Но таких жемчужин в мире нет,
Как туманный жемчуг Ленинграда.
Белой ночи, северной весны,
Волн балтийских перламутр и тайна,
Шелест невской медленной волны –
Всё в нем бесконечно и бескрайно.
Дивный жемчуг, он горит зимой
Радугами снежных вдохновений.
Гением был создан город мой,
И второй пришел на землю Гений.
И светлы, в кружении снегов,
Имена, начертанные рядом:
Над гранитом невских берегов
Петербург обнялся с Ленинградом.
Сентябрь 1970,Москва – Ленинград
Скажи о ней, поведай,
Все люди знать должны:
Она звалась Победой
От первых дней войны.
В далекую дорогу
Она, врагу на страх,
Ушла, с бойцами в ногу,
В солдатских сапогах.
Она жила в землянках,
В окопах и на льду,
На пыльных полустанках,
В больницах и в бреду.
Кровавую дорогу,
Не потеряв лица,
Прошла с бойцами в ногу
До самого конца.
За ней идут герои,
И павшие встают,
И в небо голубое,
Гремя, летит салют.
Скажи о ней, поведай,
Пусть помнит целый свет:
Она была Победой.
Ей равных в мире нет.
Да, я читала книги о блокаде,
О сотнях трупов в страшном Ленинграде
О безмогильных, об упавших в снег,
О голоде, когда, под грохот боя.
Впотьмах варили с клейстером обои,
И этой пище рад был человек.
Восторг и ужас – вот что в сердце билось,
И столько слез в душе моей скопилось,
Что их не выплакать, не осушить.
О раны ленинградцев, раны зданий
И раны неба! В каждой вашей ране
Есть кровь моя, и с ней мне надо жить,
И с гордостью за вас, мои родные,
За девушек, что шли в часы ночные,
Неся в обледенелые дома
Не только хлеб и бинт для перевязки,
Но и тепло простой насущной ласки,
Когда снарядами гремела тьма…
Что от такой могло отвлечь их цели?
Шли, жертвуя собой, но пели, пели,
И с песней падали, вмерзая в лед…
Без стекол окна от огней ослепли,
Но, ослепленные, в дыму и пепле,
Прислушивались: Ленинград поет!
Я не была с тобой, мой город гордый,
Я не жила твоею верой твердой,
Не разделяла участи твоей,
Не видела истерзанного тела,
И подарить тебе я не сумела
Ни стойких сыновей, ни дочерей…
Закрою книгу, и глаза закрою…
К тебе, необоримому герою,
Приблизилась душа, тобой живет,
И голос твой, как птица в небе дальнем,
Над кладбищем летит Мемориальным.
Прислушиваюсь: Ленинград поет!
Две случайных строки
Беспечально легки,
Продолженья не будет у них:
«На лицейских пирах…
В Елисейских полях…»
Это ветер пропел и затих.
Но слова не придут,
Притаились и ждут,
Чтобы струны им были даны,
Только нет их для слов,
Для иных берегов,
Нет стихов для не нашей луны.
Как сказать я смогу,
Что на том берегу
Стикса… Леты… Быть может, Невы?..
Где и времени нет;
Где зеленый рассвет
Заблудился в разливах травы,
Между древних олив
И Михайловских ив,
В высоте, в глубине, вдалеке,
В лирной музыке чащ,-
Треуголка и плащ,
И лился и роза в рук?..
Ни о чем ни скажу…
Выхожу на межу
Царскосельских аллей –
Елисейских полей…
На вид герой мой очень прост,
Но я о нем писать берусь.
Не сирин он, не алконост,
Не гамаюн, а гусь!
Вообразим: прудок, ветла,
Лужайка и косой плетень.
Вздремнуть стряпуха прилегла
В струящуюся тень.
А гусь, среди других гусей,
По мураве-траве, шажком…
Таких гусей России всей
Вкус хорошо знаком. И шею белую свернут,
Быть может, через пять минут,
А завтра – гости и обед,
И гуся нет… Как нет
Ни на траве, ни на земле
Следов… Но жизнь ушла!
Лежат на кухонном столе
Два неживых крыла.
Гусиных? Нет, уже ничьих.
Усердный барский брадобрей
Все перья выдернет из них,
Отточит поострей,
И перья разбегутся вмиг
По грузным письменным столам,
Где громоздятся стопки книг,
Пылится старый хлам
И мысль, как молния остра,
Проблещет змейкой золотой
От сочетания пера
С чернильной чернотой.
Перо бежит, перо живет,
В шандалах свечи зажжены.
Ночь Грибоедова плывет
Из лунной тишины…
Перо бежит,
перо скрипит,
И Пушкин до утра не спит,
И не скудеет слов игра
На острие пера.
Сложила я гусиный стих
И, дописав, грущу над ним.
О бедный друг друзей моих,
Бесславный аноним!..
И вдруг – виденье!
Синий пруд,
Ветла, лужайка и плетень,
И гуси медленно идут
В струящуюся тень.
А посреди лужайки той,
Земным теням и солнцу в тон,
Поставлен памятник простой,
Цемент или бетон.
Прямая линия легка,
Как рифма, – только взлет.
Перо уходит в облака
И в облаках поет!
Нелепый сон, наивный сон!
Он от реальности далек.
Есть только лиры перезвон
Да солнечный припек.
Наверно, не один поэт
Так просыпался поутру,
И всё же памятника нет
Гусиному перу!
У русских поэтов синица
Нет-нет да мелькнет на странице.
Чудесная Синяя Птица
В стихах поселилась давно.
И я никогда не видала,
Как полем она пролетала,
Клевала рябину Урала
И с ветки смотрела в окно.
Не слышала звонкого пенья,
И если порой, в сновиденье,
Летит, ускользающей тенью,
Крылатый большой василек, –
Я знаю, что это мне снится
Та самая птица синица,
Но сон мой не хочет продлиться,
А в небе рассвет недалек…
И жаль мне, что я не успела
Запомнить, о чем она пела,
Кружась над подушкою белой,
Касаясь моей головы,
И странно, что, русским поэтом
Считая себя перед светом,
Я так и останусь при этом –
С родною синицей… на «вы»!
Идут облака, идут,
И чудится мне, что тут,
В заснувшем доме, они
Живут и дышат одни.
Идут волокнами дыма,
Проходят спокойно мимо
Тяжелых черных углов,
Где бьются тени косые.
Прохладен светлый покров…
Облака идут из России.
Растут, растут облака,
Касаются потолка,
Стоят у моей кровати.
Весь мир безмятежно тих,
А я лежу среди них,
Тону в белоснежной вате.
Как дружеская рука,
Легла мне на лоб, легка,
Прохлада из дальней дали,
Где любят меня и где
Ни в радости, ни в беде
Помнить не перестали.
Я знаю вас, облака,
Пришедшие издалека,
Имена шепчу дорогие…
Облака идут из России.
Скатилось солнышко,
Заснуло в речке.
Зажгла Аленушка
Четыре свечки.
Одну не хочется:
Одна печальна,
Как одиночество
В дороге дальней
Две подвенечные,
А три – над мертвой…
Спокойней вечером
С огнем четвертой.
О, почему я вижу эти сны,
Один другого ярче и яснее,
И почему до самой глубины
Проникнуть не могу и не умею?
Поверхностно коснусь и отхожу
В реальный мир дорогою избитой.
Грустя о сне, – о чаше недопитой
Заговорив, не до конца скажу…
И только раз, в Италии, давно…
Мне было почему-то суждено
Увидеть сон знакомый наяву:
Опушенная в длинную траву,
Покоилась забытая скамейка,
И на скамейке – бронзовая змейка.
Я не спала. Я знала, что живу,
Что в Средиземном море парус белый,
Как лермонтовский парус одинок.
Что к морю спуск обрывист и высок,
Что над сосною чайка пролетела…
Я не спала! Я возвращалась в сон,
Случайные приотворивший двери.
В Италии, в июльской Бордигере,
Сбегал к воде темно-зеленый склон.
Не шевельнулась змейка… Я присела
На край скамьи. И мрамор был горяч,
И море пело… Я таких удач
С разгаданными снами не имела.
Вдоль спящей змейки, свернутой кольцом,
Был чей-то росчерк, вдавленный резцом.
В начале буквы нет. Ни в середине.
Не брал резец? Скользнула ли рука?
В двух трещинах два черных паука
Запутались в мохнатой паутине.
Вторая буква – Альфа, – наше «А».
Ветрами и прибоями не стерта,
Она внедрялась в мрамор и жила.
Омега буквою была четвертой.
В Италии?.. По-гречески?..
О нет! Вне всех времен и всех меридианов.
Из сновидений, из морских туманов,
Рукой Сафо начертан этот след!
Это вечно, это неизбывно:
Голуби, лимоны, синева…
Море, как всегда, поет призывно,
И такая же растет трава.
Так же блещут над притихшим садом
Буйные огни минутных гроз,
У торговки черным виноградом
Тот же флорентийский цвет волос,
А когда к щербатому карнизу
Птицы прилетят клевать зерно,
Так легко увидеть Мону Лизу,
Растворившую окно!
Дома на улице Седьмой
Легко нарисовать ребенку.
Прямолинейною чертой,
Остриженные под гребенку,
Все на одно лицо, подряд,
Шкатулки белые стоят.
Зато в полнеба, заслоняя
Одноэтажные гробы,
Карабкаясь на все столбы,
Кружась, мерцая и сияя,
Раскрыв, как в покер, веер карт,
Царят гигантские рекламы.
Соревнования азарт
И рост коммерции упрямый,
Наперебой, наперекрик,
Наперескок: гараж, мясник,
Очки, корсеты, виски, шины,
Венки, стиральные машины,
Контор кредитных длинный хвост,
Танцкласс, больница, крематорий,
В огнях и буклях, выше звезд
Взлетают, хвастаясь и споря.
Под свистопляскою реклам
Автомобильный бег струится…
Но за углом – другое: там
Необычайное творится.
Мир джунглей к улице Седьмой
Подполз неслышно, тихой сапой,
Дыша отравленною тьмой,
Грозя звериной, тяжкой лапой.
Мир беспробудных чащ!
Он прян, Дурманным отуманен зноем,
В сплетенье бархатных лиан
Над сыростью и перегноем.
И, темный, как древесный ствол,
Хранитель дедовских наследий,
В нем спит индеец-семинол
С лицом божка из красной меди.
Ни стен, ни окон, ни дверей,
Лишь кровля шаткая да сваи.
Кругом, среди цветов и змей,
В ветвях хохочут попугаи.
На улице Седьмой чуть свет
Встает поспешно в спальне низкой
Цивилизованный сосед –
Священник церкви методистской.
Вдоль тротуарных жарких плит
Он к храму-кубику, вприпрыжку,
С зонтом холщовым побежит,
Засунув Библию под мышку.
Отчеркнуты, разделены
Канавой мусорного стока,
Две разных жизни, две волны,
Сошлись и замерли до срока,
Достопочтенный пастор Кук
По эту сторону границы,
А по другую – темнолицый
Индеец… За спиною лук
И стрелы в кожаном колчане.
Он в розовой рассветной рани
Идет и шагом травы мнет,
Идет к стоячим снам болот,
К их вечным облачным завесам,
Где зарождается гроза,
Где аллигаторов глаза
Следят за пробужденным лесом.
Лес для индейца – монастырь,
Он в нем и Бог, и тварь средь тварей.
А зонт ползет, как нетопырь,
Бок о бок с ним, на тротуаре,
Вдоль оскопленной, неживой,
Безликой улицы Седьмой.
Птицы пересмешники
Под звездами алмазными,
Веселые грешники,
С голосами разными!
Легко озадачите,
Соблазнив, не каетесь,
Детским плачем плачете,
Флейтой притворяетесь.
В эту ночь жасминную,
Тминную,
Полынную,
Под луною узкою
Спит на ветке лист.
В ночь, почти что русскую.
Длинная, старинная,
Рулада соловьиная,
Хрустальный свист:
Птицы пересмешники,
Как в весеннем, русском
(Где-нибудь под Курском),
Молодом орешнике,
Прежние мои
Соловьи!
Где вы их подслушали?
Где подсмотрели?
В память ли,
В душу ли
С неба льются трели?
Знаю, пожелали вы
Мне вернуть весну.
Для меня слетали вы
В мою Страну!
Был март тяжелый, март угарный,
Набухли снегом небеса,
Но лист отметил календарный:
– Весна приходит в три часа. –
Еще по-зимнему беззвучно
Охрипший прокричал петух,
Рассвет беспомощно и скучно
В свинцовом облаке потух.
Он к дому сонно прикоснулся
И, обессилев, изнемог…
День непроснувшийся тянулся,
Тугой разматывал клубок,
Но что-то было в мокром мраке,
Какой-то шелест льнул к окну,
И я сказала вслух собаке,
Что мы пойдем встречать весну.
Клыки оскалив добродушно,
Она сама меня вела,
И я, бездумно и послушно,
За ней дорогой мерзлой шла.
Она бежала без отладки
В запорошенные поля.
Весна играла с нами в прятки,
Но выдала ее земля:
Сквозная россыпь черных точек
Прорешетила рыхлый снег,
Таящий зарожденье почек
И гул нетерпеливых рек.
Собака угадала запах
И пульс невоплощенных трав
И поднялась на задних лапах,
Кого-то радостно узнав…
И в тот же миг, из мутной дали,
Где днем не гасли фонари,
На школе, или на вокзале,
Часы пробили ровно три!
На любовь не жди ответа.
Без взаимности, навек…
И, навек поверив в это,
Погибает человек.
А любовь дает нам знаки,
То вблизи, то вдалеке:
Вот она, в глазах собаки,
В распустившемся цветке.
Только слишком просто чудо,
Чтобы нам ужиться с ним
И не ждать любви оттуда,
Где она дана другим.
Мне этот дом не дорог, не знаком,
Так почему он постоянно снится?
И если днем я думаю о нем,
Моя душа его всегда боится.
Я не встречалась с ним лицом к лицу.
Он за моей спиной стоит безмолвно…
Я только знаю, что к его крыльцу
Плывут тумана медленные волны,
И ощущаю сад… Но сада нет!
А если есть, то он ненастоящий,
Без листьев, без травы… Он чей-то бред,
Запутанный в непроходимой чаще.
Не по дороге я сюда пришла,
На галерею вышла не из дома,
В котором не бывала, не жила…
Но почему так горестно знакома
Извилистая трещина в стекле
Холодной деревянной галерейки?
Здесь стол в углу стоит, а на столе
Дырявый таз к пустой прижался лейке…
Какая пыль, какая тишина…
А самое ужасное – в сознанье,
Что не уйти… Что я совсем одна,
И за моей спиной пустое зданье.
Ни оглянуться, ни позвать… Кругом
Нет ничего – ни голоса, ни встречи…
И, подойдя вплотную, мертвый дом
Всей тяжестью ложится мне на плечи.
Сегодня ветер одичалый
Леса и город в клочья рвет.
В саду березу раскачало, –
Она, сломавшись, упадет!
Ветвями всплескивая вместе,
Дрожат растерянно кусты,
А вывески скрежещут жестью,
И наизнанку все зонты.
Ах, ветер, ветер, побороть я
Любви к безумцу не могу!
Люблю зеленые лохмотья
Травы на вздыбленном лугу,
И гребни волн, что грозно вздулись
И хлещут выше берегов,
И свист на перекрестках улиц
Осатанелых сквозняков.
Люблю в горах глухие взрывы
Обвалов в воркотне камней,
Как будто мчится белогривый
Табун Аттиловых коней,
А то, что было прочным домом
И укреплялось день за днем,
Вдруг стало странно невесомым,
Бумажным детским кораблем,
И знаешь, на пороге стоя,
Не уставая в даль смотреть,
Что в жизни самое простое –
Сорвавшись с места, улететь.
Мне кажется иногда,
Что набок сползла корона
Из темно-зеленого льда
На голове Додона.
Гора моя, царь Додон
(Сама назвала, без спроса!),
Люблю твой грузный наклон
И белую шишку носа,
И бороды водопад,
И снежной мантии складки.
На коленях твоих лежат,
Как ручные цыплятки, хатки,
А ты от лавин хранишь,
Гонимых злыми ветрами,
Крылышки темных крыш,
Опущенные шатрами
Над черной спиной земли,
Где ты им насыпал хвою…
И смерть от тебя вдали,
И всё, что с тобой, – живое.
Додон мой, Додон-гора!
Наверно, тебе неплохо
Стоять посреди ковра
Тюльпанов и чертополоха?
Звенят бубенцами стада,
Спускаясь с горного склона,
Вот почему тогда
Сползает набок корона
Из темно-зеленого льда
На голове Додона.
Не я ли, с ним заодно,
Чуть звоны коснутся слуха,
Спешу отворить окно
И прядь отвожу от уха.
Почему из всех времен,
Всех названий, всех имен.
Только это, только это,
Днем и ночью, в стоне ветра,
В плеске ливня… Почему?
Отойду, – с собой возьму
Раздающееся в ветре
Голос, эхо, зов: «Ай-Петри…»
Мне Ай-Петри незнаком:
Не рассказывал о нем
Никогда, никто, ни разу.
Но услышу «Ай» – и сразу
Близко-близко – сумрак, тучи,
Рыжий мох, седые кручи,
Как щиты богатырей.
Ветер рыщет, входа ищет
В это дикое жилище,
Без ворот и без дверей.
Пусть о нем не говорят:
Всё покажется мне ложью.
Я сама пришла к подножью
Древних гор, где встали в ряд
Скалы, сны, пласты туманов,
Крылья каменных химер…
Тихо входит Гулливер
В город спящих великанов,
Тихо входит грусть моя
В город дремлющих утесов,
И стоят вокруг меня,
Льдом позванивая, сосны.
Как ушей ни зажимай,
Бьют часы и вторит ветер.
Первый час воскликнул: «Ай!.»
«Пе – три…» – отзовется третий.
Поэт на языке богов
Почти коснулся откровенья
Но нет морей без берегов,
Полета без сопротивленья.
И слова нет, как ни зови
Его из глубины сознанья,
Для абсолютности любви,
Для беспредельности страданья.
Мне будет жаль расстаться с нею,
Она всегда была верна.
С утра кивала мне она,
В окне раскрытом зеленея.
Когда бессонница меня
Звала к стихам глубокой ночью,
Светясь от лунного огня,
Как бы зажженная нарочно,
Свечой серебряною став,
Береза, не сгорая, тлела,
И отражение, упав
В мою тетрадь, в тетради пело!
Чернели на ее коре
Пометки клинописью древней.
Писала ли она сестре,
За тридевять земель, в деревню,
В Россию дальнюю мою?
Любила ли, как я люблю?
Зимой, веселые подруги,
Которым дорог снег-снежок,
Она – в густые хлопья вьюги,
Я — в оренбургский мой платок
Закутанные, жили рядом,
Она – в саду, и я – в окне.
То, что недавно было садом,
В сплошной тонуло белизне,
И одиноко, в целом мире,
В холодной пустоте вдвоем,
Не в русской ли бескрайней шири,
Казалось, обе мы бредем?
В стране нездешнего мороза,
Качаясь тихо на ветру,
Искала ощупью береза
Свою похожую сестру,
И не нашла… Снега растают
В саду, с которым я прощусь.
Покорная, береза знает
Заранее разлуки грусть…
А я, уйдя навек отсюда,
Не раз, на утренней заре,
Читать березам русским буду
Стихи о дальней их сестре.
Всю клинопись – письмо, дневник ли
В простые уложу слова…
Как ветви медленно поникли!
Как шелестят… Едва-едва…
По-своему, наверно, любят
Союз неповторимый наш.
Когда уйду, березу срубят,
Чтобы не портила пейзаж!
Ведь казни только я мешала:
Где заступлюсь, где упрошу.
Она не знала, что дышала.
Пока я вместе с ней дышу…
Березы Родины! Скажу я
Всё, что стихам сказать дано.
Вы не найдете в них чужую,
Быть может, мертвую давно.
Ее конец от вас я скрою,
Мне память о живой мила!
Пусть к вам придет она такою,
Какою в жизнь мою вошла.
Нет больше звезд. Нигде. Давным-давно.
Ни трепета, ни тихого горенья.
Мне четверть века видеть суждено
Трагическое звездное затменье.
Последние просыпались дождем
Над Средиземным морем, — провожая,
Прощаясь навсегда. В свой водоем
Их властно увлекла волна чужая.
И, вместе с нею, всех моих потерь
И всех разлук невыплаканных слезы.
Туманы потянулись… И теперь
Есть только сон о звездах, но не звезды.
Из окон городов, где я жила,
Любимый блеск ни разу виден не был.
На крышах тяжело краснела мгла
Ночного электрического неба.
Когда, пересекая океан
И веря в тропики (но книги лгали!),
Мечтала я о звездах дальних стран, –
Их не было! Они и там пропали.
Их не было… Полночною порой,
Высматривая, щурясь, – где вы?.. Где же?! –
Увидишь мошкары белесый рой
Над пальмами песчаных побережий.
Так высоко и редко, так чуть-чуть
Блестели точки, вкрапленные в воздух…
На Родине я знала Млечный Путь
И море Черное в плывущих звездах!
О, путеводные! Их свет живой
Не гаснет в памяти, и память рада
Восстановить всё небо над Москвой
И над седой громадой Ленинграда,
Всю тишину, застывшую в лесах,
Где, сквозь листву прорезанную рдея,
Сверкали маяками в небесах
Созвездья Лебедя и Водолея.
Я звезды нахожу в словах письма
Из Киева, из белого Урала.
Их никогда не поглощала тьма,
В ней ни одна из них не умирала.
Переливаясь в памяти моей,
Они струят лучи в мои ресницы,
И в россыпи негаснущих огней,
Быть может, Родина опять приснится,
Но прежде чем от жизни отойти
В глубокий сон, как в бытие второе,
Как в отраженье Млечного Пути,
Я чужеземное окно закрою.
Скажи мне, ночь, скажи мне, лес,
Куда вчерашний день исчез?
Он был так жив и ощутим,
Но что же, что случилось с ним?
Едва рожденный, жить хотел,
И не сумел, и не успел…
И нет страшнее для меня
Скоропостижной смерти дня.
Два корабля уходят в плаванье.
Прощай, земля!
Они всю зиму спали в гавани,
Два корабля.
Два корабля, друг с другом схожие,
Как близнецы.
Звучит призывно и встревоженно:
«Отдать концы!»
Двум кораблям сегодня велено
Уйти вдвоем,
А под луною море зелено,
Как поле днем…
Они уводят в путь назначенный
Свою мечту
И в лад покачивают мачтами,
Бортом к борту,
Плечом к плечу, путями водными, Судьбу деля.
Ушли… Но не были свободными
Два корабля.
И на распутье, на развилине,
Прости-прощай!
Их разлучили и закинули
Из края в край.
Кто помнит, сколько длилось плаванье?
В броне из льдин,
Холодным утром, к старой гавани
Пришел один.
(Тут оговорка: одиночество
Живет внутри!)
Я знаю, что смотреть не хочется,
Но посмотри:
Резцом зимы из льдины высечен,
Он, сквозь бурун,
Брал на буксир одну из тысячи
Рыбачьих шхун.
Разбитая, с дырявой палубой
И без руля,
Она ждала подмоги жалобно
От корабля.
И с безымянной, с неизвестною,
На долгий срок,
Он, как жених, вошел с невестою
В глубокий док.
И это – всё… Где им оплаканный
Близнец-беглец?
Конец, хотя не одинаковый,
Всегда конец.
Он шел морями, океанами,
В тайфун и шквал,
Устал бороться с ураганами
И плыть устал.
Нет, не найти душе отдушины,
Мечте крыла:
Ведь паруса, жарой иссушены,
Сгорят дотла.
Жары расплавленной владычество
(А в трюмах – груз),
Тропическое электричество
В стадах медуз,
Осколки островов, с их пальмами,
С сухой тоской,
И где-то далеко оставленный
Корабль другой…
На карте, солью волн пропитанной,
И вкривь и вкось,
С водою горе лабиринтами
Переплелось.
Лжет компас, бурей размагниченный,
Разбит штурвал,
Но хлынул, с силой необычною,
Девятый вал,
А там, за ним, поля зеленые,
Как при луне,
И льнет, разбегом утомленная,
Волна к волне.
И если что-то в них неладное —
Изъян, порок, –
Так хороши вода прохладная
И ветерок,
Что в полночь, волнами притянутый
(Или судьбой),
Вошел в их круг корабль обманутый,
Полуслепой.
Там, на просторах атлантических.
Средь синих вод,
Подрагивает и колышется
Водоворот.
На сотни миль растянут яростно,
Он, спазмой скул,
Хватает жертвы; клочья паруса,
Тела акул,
Рыбачью сеть и лодку гиблую,
И рыбака,
И судно, что в тумане прибыло
Издалека.
Саргассова пучина кружится,
Гигантский спрут,
И водоросли пенным кружевом
В нее текут,
И, в прядях собственных запутаны,
Взасос, вприсос,
В свое кружение влекут они,
Что привелось…
И это – всё. Никто не спас его,
Не шел на зов:
У моря страшного, Саргассова,
Нет берегов…
Пишу стихи себе на горе я:
«Что скажет свет?»
Следа людей в моей истории
Как будто нет!
Ни капитана, ни героики,
Ни рулевых.
А где же все матросы – стоики,
В морях ночных?
«Как будто»…
Этим много сказано,
Но под луной
Всё существующее связано
Душой одной.
И входят в цепь одушевленную
Сама земля,
Водоворот, вода зеленая
Два корабля… Два корабля…
Рдеет в печке уголек…
Берег солнечный далек….
Всё забудется, пройдет,
Всё когда-то заживет…
Белый дом… Июньский день.
Длинных пальм косая тень,
Моря дымный хризолит…
Не прошло? Еще болит?
В печку мрак заполз и лег,
Жив мой красный уголек!
Заколочен белый дом,
Я живу теперь в другом,
В сером, в темном городском…
Для чего ты жар берег,
Непогасший уголек?
В Черном море шли — прошли,
Не вернулись корабли.
Корабль не шел. Шли две большие радуги
По усмиренной грозами воде.
Они переливались и не падали,
Они возникли неизвестно где,
Из сердца океана дымно-синего…
В пространстве без начала и конца,
Они спокойно к кораблю придвинули
Два фосфорических полукольца.
Темнел туман, горячий и недышащий,
До сотворенья мира был такой…
Шли радуги… Мы их шагов не слышали,
Мы очутились под двойной дугой,
И побежали, вдоль безлюдной палубы,
Мерцанье семицветного огня…
Таких ворот я без тебя не знала бы,
А ты в них не вошел бы без меня,
Мне всё равно, какие видел сны,
Кого ласкал, и лгал кому, и верил.
Такой, как наша, звездной глубины
Еще никто из смертных не измерил.
Ведь мне одной упал на сердце дар,
И счастье сумасшедшее досталось:
Твой самый поздний, буйный твой пожар
И самая последняя усталость.
Рядом ляжет
И расскажет,
Гладя волосы рукою,
Всё родное, всё такое,
От чего печаль уснет:
О сугробах
Крутолобых,
О дымящейся поземке
И о том, как тонкий, ломкий
У пруда мерцает лед…
След от санного раската..
На рябине
Лунный иней…
Я их видела когда-то
Из окна.
Снегом белым.
Скороспелым,
Колосится синий воздух,
И плывет, в пушистых звездах,
Тишина…
Ты никогда не видела сирени
Такой огромной, пышной густоты.
Не на земле она растет, а в пене
«Фаты Невесты» – так зовут цветы
Пушистей снега и белей кипени.
Они похожи на морской прибой
И высоко возносит над собой
Лиловое кипение сирени.
Она шумит и ходит ходуном,
Размашистые ветви раскидала.
Здесь дом вчера стоял, но где же дом?
Здесь улица была – ее не стало.
Цветы, как брызги, сыплются кругом.
Лиловым шквалом правит ветер шалый.
А облачный корабль плывет, плывет
Там, наверху, в лазоревом затоне.
Его сирень ветвями захлестнет,
И, полоненный, он в цветах утонет.
Ты облаков усопших не жалей:
Их ветер похоронит в нежной пене
«Фаты Невесты»… В этот день весенний
Сирень идет на приступ кораблей.
Подползает гроза, подползает,
Отступает и снова ползет.
От свинцовой воды изнывает
Потемневший, глухой небосвод.
Просверкнет золотыми зубцами,
Разевая гигантскую пасть,
И проглотит беззвучное пламя,
Не давая на землю упасть.
Затаил стопудовые слезы,
Им давно бы пролиться пора,
Но лишь ночью бродячие грозы
Бесноваться начнут до утра,
Чтобы каждой из них полновластно
Проявить сумасшедшую мощь,
Чтобы сделалась ночь темно-красной
И хлестал ее огненный дождь.
А пока и помедлить неплохо,
Пошататься вокруг да кругом
И от первого тяжкого вздоха
Удержать неподатливый гром,
Но зато как сорвется!..
И сразу, Сквозь разрывы, раскаты и рев,
Я услышу знакомую фразу
О «гранатовом смехе богов».
Помнишь, так говорил ты, бывало,
И, спокойные щуря глаза,
Улыбался, когда бушевала
Над тобою и мною гроза…
Петербургские мыши
Еле слышно шуршат
И выводят под крышей
Шелудивых мышат.
По обоям все выше,
На комод и на шкап,
Забираются мыши
В легком шорохе лап.
Сгустки бархатной пыли
И в дыре, и в норе
Не такими ли были
При царе – при Петре?
В деревянных стропилах,
В тюфяках, в кладовых
Добрый город кормил их,
Как своих домовых.
Сотни полок с томами
Ценных библиотек
Не под их ли зубами
Исчезали навек!..
Вечер близится. Тише…
Пол скребут коготки.
Любят старые мыши
Собираться в кружки,
Любят пыльные были
Собирать для внучат, –
Всё, что люди забыли…
И внучата молчат.
Сложат хилые лапки,
Зыркнут бисером глаз,
И у каждой прабабки
Что ни ночь, то рассказ.
И без лишних расспросов
Вспомнит старая вмиг,
Что носил Ломоносов
Очень вкусный парик!
В моду ввел Грибоедов
Воротник до ушей,
И, атласа отведав,
Десять юных мышей
Опьянели от сладких
Заграничных духов
И уснули в тетрадках,
Не читая стихов.
Да и «Горе», что молча
Он под мышкой унес.
Было горьким от желчи
И соленым от слез.
Было мало ли, много ль…
Если мышь завелась.
Прогонял ее Гоголь:
«Ты в Диканьку не лазь!..»
Внукам скучно, ах, скучно
И они шепотком
Просят: «Бабушка, лучше
Расскажи о другом,
О талантах, о славе…
Ими город велик.
Не рифмуй, шепелявя,
“Воротник” да “парик”».
Не она ответит:
В дряхлой памяти брешь.
Сало славой не метят,
А талантов не съешь.
В лунном призрачном свете
Ночь грустна и тиха…
На щербатом паркете
Шелуха… Чепуха…
Ставни плотно задвинуты,
Годы в ночь опрокинуты,
Словно не было их никогда.
Маша с косами русыми
Тихо звякнула бусами,
И взошла над сиренью звезда.
На лужайке с опенками
Серый домик колонками,
Как свечами, украсил подъезд.
Темной ночью Ивановой
Распускаются заново
Маргаритки для бледных невест.
В речке месяц качается,
В колпаках загораются
Керосиновых ламп светляки.
И рука осторожная,
Словно птица тревожная,
Чуть касается чьей-то руки.
Вот за стулом Лаврецкого
Бакенбарды дворецкого –
Чай заварен и ужин готов.
И перчаткою нитяной
Он от Лизы Калитиной
Отгоняет ночных мотыльков.
А за дверью в гостиную,
Где лежит паутиною
Лунный свет, неподвижен и нем,
У рояля, в томлении,
В вальсе, в рокоте, в пении,
От луны весь серебряный Лемм…
Наклонясь над Тургеневым
В переплете шагреневом,
Всё узнаешь и вспомнишь в тоске
(Не навеки ли спаяны?) –
Городскую окраину,
Тростники на туманной реке,
Эти сумерки летние
И себя, восьмилетнюю,
Заглянувшую в сумрачный дом –
За Орловской заставою,
За калиткою ржавою
Дом, что звался Дворянским гнездом
Бабушка тоже была молодая,
Губы сердечком, на ручках колечки.
Часто ночами сидела при свечке,
Карты тасуя, о счастье гадая.
О королях и валете червонном,
О бородатых и вовсе безусых.
Возраст неважен! Кто спорит о вкусах?
Был бы герой, как в романах, влюбленным.
О петербургских салонах мечтала,
Где, улыбаясь, о ней говорили,
Если она беззаботно порхала
В замысловатых фигурах кадрили.
Так и жила… Выступала в балете,
На бенефисах цветы получая,
Не замечала, не чуя, не чая,
Что вкруг нее происходит на свете.
В школе учили хорошим манерам,
Верности трону и Господу – тоже.
Был горизонт ограничен партером,
Сверху увенчанным царскою ложей.
Слухи ползли по стране… Разве слухи
Могут свободно проникнуть в кулисы?
Хоть и шептали в кулисах актрисы,
Будто сановники нынче не в духе,
Будто народ… Ах, о нем ли забота?
Где-то в тумане мелькают крестьяне,
А на подмостках – работа до пота,
Правою, левою, в малом батмане!
Осенью было и страшно, и глухо…
Ежась от ветра, брела по панели…
Красноармеец в потертой шинели
Громко сказал: «Замерзает старуха!» –
Видно, не ей, а какой-то прохожей…
Только вот улицы вид изменили:
Это окраина города или
Невский проспект, на себя не похожий?
Грустно у булочной в очередь встала…
Бьются в дожде кумачовые флаги…
Выдали хлебец в газетной бумаге…
Так беспредельно, так странно устала…
Что же творится, скажите на милость?
И почему задрожали колени?
Это она, поскользнувшись на сцене,
В малом батмане вчера оступилась!
У режиссера тяжелый-то норов:
«Плохо работаешь! Видно, заснула?»
Впрочем, полвека с тех пор промелькнуло,
Не упрекать же теперь полотеров.
Смутно Вчера перепуталось с Завтра,
По-сумасшедшему сдвинулись годы.
Пляшут пунцовые флаги Свободы,
Машут руками на крыше театра…
В ситцевой спальне, в коробке конфетной,
Спрятан альбом, там вчерашнее живо.
На фотографии, в гриме, красиво
Личико каждой товарки балетной.
«Ишь ты, какие мы все молодые,
Я Катенька, Наденька, я и Анета!
Нынче одни похоронены где-то
Те, что в живых, – почему-то седые…»
Не помолилась, не перекрестилась,
Не было больше ни веры, ни силы.
Только у темной иконы спросила:
«Господи, что с Петербургом случилось?»
Стала кровать неудобной, не впору,
Ноги болят, да и в сердце ломота…
«Если хворала, случалось мне что-то
Долго, в слезах, толковать режиссеру.
Что и кому расскажу о себе я?..»
Молча листала, листала страницы,
И на уснувшие в вечности лица
Желтая ручка упала, слабея.
А через сутки в пустом переулке
Вынесли гроб из кирпичного дома.
Бабушка, словно листок из альбома,
Тихо спала в деревянной шкатулке.
1976, Ленинград
Снова в путь! В дожди, в туманы,
В дом, но не домой.
Поднимайте чемоданы
На этаж восьмой!
Сквозь стальные переплеты
В лифт за мною входит кто-то,
Рядом встал… Не ты ль?
Что несешь? Охапку писем,
Полушубок с мехом лисьим,
На подоле пыль?
Муза, муза, ты чудачка,
Гостья чердаков!
Там в пустынных окнах скачка
Рваных облаков.
Там… А впрочем, почему же
Не стянуть кушак потуже,
Если хлеба нет?
Лишь бы тот, кто ночью вышел,
Нас с тобой внизу услышал
И увидел свет.
Прижимается ветер к стене освещенного дома.
Он устал разбивать себе лоб о деревья и скалы.
А впустили бы в дом, как бы добрая печь обласкала,
Как согрела бы душу огня золотая истома!
Прижимается ветер и тянется пальцами в щели,
Плачет тоненьким голосом, в крепкие двери стучится.
Люди в доме ворчат, говорят, что сквозняк из ущелий,
Говорят, что стучится ночная, недобрая птица.
Надо птицу прогнать, надо дверь заложить одеялом,
И подбросить поленьев, и уголь разбить кочергою,
Грея руки над пламенем желтым, оранжевым, алым, –
Только люди за это заплатят ценой дорогою…
Там, у печки, никто не боялся ни снега, ни стужи,
Там старуха спала, помолясь благодушному богу,
А простуженный ветер метался и рвался снаружи
И ложился ничком, припадая губами к порогу.
«Отворите! – кричал. – Помогите мне силы набраться,
Добежать до огня!» – и в протяжном, пронзительном вое
Он так яростно начал проситься, ломиться, стучаться,
Что окно расколол, и распалось оно, как живое,
И тогда он ворвался, свистя, завиваясь воронкой,
По пути закрутив на разбитом окне занавески,
Оборвал провода, опрокинул и ранил ребенка,
И огонь зашатался в предсмертном испуганном блеске.
И погас, не стерпев ни напора, ни силы размаха,
Уползая в золу, прикрываясь ее пеленою, –
Он не знал и не чуял, что ветер, слабея от страха,
Проклинает себя и дыханье свое ледяное.
Вмиг от печки остывшей повеяло холодом. Где ты,
Золотое тепло, раскаленное красное сердце?
Что осталось на свете от ветра, озябшего ветра,
Умолявшего только впустить его в дом – обогреться?
Ничего не осталось!.. У ветра – ни плоти, ни тени,
Даже отзвуки дикого голоса разом умолкли.
Боязливо трещат, коченея, чернея, поленья,
И проходит метла по ковру, подбирая осколки.
1975
Монахинь тихие стайки
В глубокой нише креста –
Как будто слетелись чайки
К ногам воскового Христа.
Привела их сестра Мария,
Пастух небесных овец.
У нее очки роговые
И белоснежный чепец.
В деревянной резьбе подножья
Маслянисто огни блестят.
Деревянные ангелы Божьи,
Как солдатики, встали в ряд.
Кто с флейтой в руке, кто с лютней,
Но где же куклам запеть?
На тарелку церковные трутни
Собирают не мед, а медь.
Наверху, склонясь над балконом,
Сквозь каменные кружева
Смеются ящер с драконом
И с толстым котом – сова.
Корабль католической веры
От сырости мутно-сер.
Сестра Мария – химера
Страшнее других химер.
Крючком изогнутый коготь
Стучит о нагрудный крест:
«Нельзя моих пленниц трогать,
Отнимать у Бога невест».
А в туманном чаду кадильном
Среди цветов восковых
Молчит над престолом пыльным
Восковой, неживой Жених.
Ни ключевая ценная вода,
Снопами брызг взлетевшая высоко,
Ни темно-золотые струйки сока
Из сердцевины спелого плода,
Ни в доброй фляге старое вино,
Ни тающий ломоть янтарной дыни
Меня не утолят…
В какой пустыне
Такою жаждой мучиться дано?
О капле влаги в устьях мертвых рек
Взывал ли кто протяжнее и горше?
Упасть на снег, лицом зарыться в снег
И зачерпнуть, и полные пригоршни
Прижать к губам…
Пушистый белый ком
Впивать одним медлительным глотком
Там где-нибудь, у городской заставы,
У верстового старого столба,
Куда под вечер приведет судьба,
Где все сойдутся: правый и неправый.
Разных кукол на заказ
Мастерила я не раз,
Карандашиком цветным
Рисовала лица им.
В желтом месяца луче,
Кто в лохмотьях, кто в парче,
Куклы выстроились в ряд,
Что-то ночи говорят.
Семь царевен, пять цариц,
То казненных, то черниц –
Ксений, Марф и Евдокий,
С ними несколько Марий,
Обреченных королев…
Я лепила их, согрев
Глину в пригоршне руки,
Завивала парики.
Лоскуток цветной прикинь
К тельцу книжных героинь,
Глаз прищурь и посмотри:
В белом – Эмма Бовари,
Красным бархатом Нана
Облита, оплетена,
А на донну Анну лег
Черных кружев мотылек…
Перепутались века!
Куклы, ростом в два вершка
К жизни вызванные мной,
Дышат в комнате ночной.
Сколько зим и сколько бед!
Ни одной счастливой нет.
1968
Убегают с чердаков,
Из ненужных сундуков,
Покидают том за томом,
Отрываясь от страниц,
И бегут над старым домом,
Мимо труб и черепиц.
Люди скажут: «Листопад?
Или ветер? Или град?»
Но до правды далеко им,
А чердак отныне пуст.
Над полуночным покоем
Шелест, шорох, шепот, хруст.
Тащит, тащит Трубочист
В водостоке желтый лист
И Дюймовочку увозит
От безглазого Крота.
Воздух чист. Слегка морозит.
Голубая даль пуста.
Оловянный, в блеске лат,
Чутко шаркает Солдат
С балериною бумажной,
И в надзвездные края
Богдыхан уходит важный,
Пряча в клетку Соловья.
Промелькнули и прошли.
Дальше, дальше от земли,
И озлобленной, и тесной,
Где для сказки места нет,
К неоткрытой, неизвестной,
К самой дальней из планет.
Утром тихо и светло.
Люди скажут: «Намело
Много сора и былинок,
Да и книги надо сжечь.
Что нам книги без картинок?»
И старье забросят в печь.
Только теплятся в углу
Две скорлупки на полу,
Да у старой черной кошки
Расширяются зрачки:
Это Золушка в окошке
Обронила башмачки.
Я весела,
Хоть из села
Ушел он воевать.
Черна изба,
Дымит труба,
Пуста моя кровать.
Он в щеку бил,
Да щеголь был,
Он песни распевал.
Что вспомнить мне?
Герань в окне,
Луну да сеновал…
В других домах
Лукавых свах
Ковровые платки.
А на меня
Из-за плетня
Косятся мужики.
Скучать начну –
Ногой качну
У печки колыбель:
«Спи, мой сынок,
Пусть наш порог
Засыпала метель!
Пусть в окнах пыль,
Ведь ты бобыль,
Как цветик полевой.
Не плачь… Молчи…
Слышь, на печи
Скребется домовой?
В глухой ночи
Он кирпичи
Считает – раз, дня, три
Ведь есть у них,
У домовых,
Свои календари.
И два, и три,
А там, смотри,
И двадцать лет пройдет,
А домовой
Над головой
Счет кирпичам ведет».
Плеснет метель,
И колыбель
Опять качнется вбок…
Но кто вздохнет,
Но кто споет
(Не о тебе ль, сынок?):
Он в щеку бил,
Да щеголь был,
Он мне не дал кольца…
Что вспомнить мне?
Туман в окне,
Прощанье у крыльца…
Черный год не увидел лета:
Оно покинуло мир.
От домов уцелели скелеты
Над воронками мертвых дыр.
А в улицы-катакомбы
И воя, и рокоча,
Как кегли, летели бомбы,
Взрывая вихрь кирпича,
Рыча, рокоча, и воя,
Взметая, взвивая прах,
Как будто сердце живое
Искали в рваных домах.
Не прежний, не наш, не добрый –
Свирепый, слепой Господь
Ломал железные ребра,
Крушил бетонную плоть.
Но сердца найти не мог он
Оно скатилось давно
Из выбитых черных окон
На двор, на гнилое дно.
Там, в последней забившись щели,
Музыкант ютился, горбун.
У охрипшей виолончели
Не хватало басовых струн.
И она истошным дискантом
Фальшивила о тоске.
Виляя трехцветным бантом
На мировом сквозняке.
От барака до барака.
В лужах раздвоясь.
Фонари горят из мрака.
Освещая грязь.
Чаща проволок колючих.
Голод. Холод. Тьма.
Пролетает в низких тучах
Черная зима.
Что мне ткет судьба-ткачиха?
Нити не видны.
Новый год крадется тихо
Вдоль слепой стены.
Не устал винтовкой звякать
Сторож у ворот.
Полночь бьет…
Не надо плакать –
Это Новый год!
Как будто они не бывали,
Те годы, тот ужас и смрад:
Опять фейерверки в Версале
И в праздничных залах парад.
Давно ли в смертельной тревоге
Дрожала от залпов земля,
Вдоль старой версальской дороги
Сгорали дотла тополя?..
Проносятся бритые бритты
В рольс-ройсах на праздник ночной,
И топчет дворцовые плиты
Пруссак с необъятной женой…
Но раны вчерашние живы,
Не зажили шрамы от пуль.
В канавах, заросших крапивой,
Лежал партизанский патруль.
Из каждой ложбинки и щелки
Гремели разрывы гранат,
И сыпались градом осколки
На липа мальчишек-солдат,
На черные, потные лица
(А в рот набивалась земля)…
И снова Версаль веселится,
С врагами веселье деля.
Сейчас на гигантском помосте,
В сверкающем вихре ракет,
Увидят залетные гости
Военный французский балет…
С трудом на глухом перекрестке
Мы в каменной нише найдем
Непрочно прибитые доски,
Размытые долгим дождем.
Здесь с каждою буквой истертой,
Как будто идущей ко дну
Уходит из памяти мертвый,
Когда-то спасавший страну.
Еще иногда позолота
Блеснет кое-где с высоты,
Еще с благодарностью кто-то
К доске прикрепляет цветы,
Но только всё реже и реже:
Дорога сюда далека…
Весеннею зеленью свежей
Прикроется скоро доска,
И спрячутся скромно во мраке
От глаз угловых фонарей
Французские Пьеры и Жаки
И с ними наш русский Андрей…
Как розу надгробную, музе
Я имя его отдаю:
Пусть знают в Советском Союзе
О русских, погибших в бою.
Пусть знают о том, что на свете,
Сквозь кривду, развал и разлад,
Росли эмигрантские дети
И выросли в русских солдат.
Связали и крепкие нити
С Россией – плела их война…
Храните, храните, храните
Угасшие их имена.
И младшеньким детям, и дедам
Пошлите отрадную весть:
Вели партизаны к победам
За мир, за свободу и честь.
И в зареве дальних пожарищ,
Глотая свинцовый туман,
Шел с ними их русский товарищ,
Шел к смерти Андрей, партизан.
О люди, когда-то вы знали,
За что эта кровь пролилась…
И в пышных гостиных Версаля
Расходятся гости, смеясь.
О страшном, об огненном годе
Ни слона, ни памяти нет.
Но нет и страшнее пародий,
Чем этот военный балет!
1950, Париж
Страницей каменной раскрыл Париж,
Проветривая пыльные седины.
В окошке голубятни море крыш,
Плеснув, окаменело, сгорбив спины.
С подоблачной чердачной высоты
Разглядываю сонмы серых зданий,
Химер на башнях, тюрьмы и мосты
В подзорную трубу воспоминаний.
Тумана перламутровая высь,
Она воздушной наклонилась чашей
Над городом, с которым мы сжились,
И над его судьбой, что стала нашей.
Всё так же спорами гремит Сенат,
Всё те же рыбаки стоят вдоль Сены,
И девушки, как пять веков назад,
Ткут при свечах, в подвалах, гобелены,
Вплетая нити в рыцарский доспех,
Грудь женщины и головы на плахе…
Всё тот же схоластический орех
Ломают босоногие монахи.
И каждый раз по-новому хорош,
Свистя чижом навстречу канонаде,
Веснушками обрызганный Гаврош
Под пулями стоит на баррикаде…
Вот у реки старинные ларьки –
В них книжный мир с его трухою хрупкой.
В бальзаковских ермолках старики
Его хранят, попыхивая трубкой.
Истории запутанный дневник
Листает невнимательный прохожий
И, не вникая в смутный говор книг,
Прельщается шагреневою кожей…
Одну игру сменив другой игрой,
Всех городов ребячливо-наивней,
Париж на землю проливал порой
Каскады роз и кровяные ливни.
Немало выстрадав и одолев,
Плечом к плечу с его мятежным духом,
Я вижу – он лежит, уснувший лев,
Но и во сне тревожно водит ухом,
Прислушиваясь…
Даль еще тиха.
Леса окрестные сомкнулись плотно,
И на флюгарке крылья петуха
В безветрии опущены дремотно.
Еще не вспыхнул красный гребешок!
А зоркий глаз косится на восток:
Когда же смогут в общем кличе слиться,
Булыжники рассветом опаля,
Неспящий голубь со стены Кремля
И гальская проснувшаяся птица?
1964, Майами
Отгремели автомобили,
Отсверкали огни кино.
Бродяги давно допили
В притонах плохое вино.
Торгашу-конкуренту в пику
Взрастил финансовый туз
Парниковую землянику
Величиной с арбуз…
Погрузив необъятный хобот
В оскверненный им небосвод,
Проложил говорящий робот
До Венеры бомбопровод.
И, отклеив ресницы-спицы
От своих смертоносных глаз,
Мисс Америка спать ложится
В облаках голубых пластмасс…
Там были огромные, а небо шатром, карусели,
Безглазые, серые, а пестрых заплатах дома,
Там негры кружились, и черные пасторы пели,
И старые девушки чинно сходили с ума.
Там были под окнами жадные руки простерты,
И красные гимны звучали началом начал,
И, сидя на троне, король Алкоголик Четвертый
Атомную бомбу в пеленках на сердце качал.
Под вечер вползали туманы в бетонные дебри,
Прожектор, шатаясь, прощупывал сонную синь,
И в город блудница въезжала на розовой зебре,
И звери ревели, и старцы кричали: «Аминь!»
Черным туманом клубятся бездонные выси,
В черном тумане сбываются звездные сны.
Маленький робот, дитя человеческой мысли,
В небо взлетел и упал на поверхность Луны.
К самому сердцу вчера недоступной Дианы
Тихо прильнул, как к цветку приникает пчела,
Чтобы в волшебный прибор из открывшейся раны
Лунная кровь голубым серебром потекла.
В тысячеградусном холоде космоса спали
Камни безводных равнин и оскаленных гор.
Может быть, искорки стали, как звезды, мерцали?..
Слушал земные приказы волшебный прибор.
На чуткой антенне вибрирует музыка воли,
Что достигает его по эфирным волнам,
Он покидает пустынное белое поле,
Он оставляет на нем леденеющий шрам.
Снова на землю… Так вот оно, лунное тело,
Тайна молекул, из неба пробившийся свет!
Как ты стремилась, Земля, как ждала и хотела
Слить свою жизнь с неразгаданной тайной планет!
Завтрашний день в этой маленькой горсточке почвы.
Что в ней таится? Какие открытия в ней?
Помните, как улетали в беззвучную ночь вы,
О космонавты – колумбы ракет-кораблей!
Вы, открыватели надстратосферных америк,
Нам ли не снились в начале великих начал
Лунная гавань, спокойный серебряный берег
И без войны завоеванный лунный причал?
Дерево, спасибо! Жили мы
Вместе очень долго, очень дружно.
Познакомились среди зимы.
Я давно такой не знала вьюжной,
Взвихренной, по-русски снеговой!
Синее окно заиндевею,
И в него, как человек живой,
Дерево высокое смотрело?
Всё хотело руку мне подать
В белоснежной меховой перчатке.
Не дотянет – и начнет играть,
Прикрываясь сумерками, в прятки…
Прокатилась по горам волна:
В стены бил горячий ветер с юга,
И нечаянно пришла весна,
Так же буйно, как недавно – вьюга.
Кто поверит, – был же снегопад,
Был морозный, чуть арбузный запах,
А сегодня сотнями лампад
Засветились почки в черных лапах.
Солнцем озаренное насквозь,
Дерево рассвета дождалось
И спешит зашелестеть листвою,
Двум в окне кивая с высоты,
Потому что были эти двое
С ним четыре месяца на «ты».
Нам осталось сутки в этом доме
Провести с тобой, зеленый друг!
Все уходит прочь из жизни, кроме
Памяти, не знающей разлук.
Чтоб запечатлеть разлуку ярче,
Чтобы улыбнулись мы светло,
Дерево раскрыло тайный ларчик,
Заповедное свое дупло,
И оттуда над росистым лугом
Выпал легкий, маленький клубок
И пошел носиться круг за кругом
И плясать вприсядку ввысь и вбок.
Эта белка в серебристой шкурке,
Пышный хвост подняв веретеном,
Ради нас играла под окном
С солнечными зайчиками в жмурки.
1965, Тифенау
Кто знает имена швейцарских гор?
Шрек-Хорн, Рог Ужаса и Финстер-Хорн –
Рог Мрака.. В остром клобуке – Монах.
Так их прозвал в веках народный страх
Направо – Ужас. Мрак стоит налево.
А юная, вся розовая Дева,
Лежит Юнгфрау а солнечных лучах,
С изогнутым бедром Венеры горной,
И лыжник – муравей земной и черный –
Скользит влюбленно на ее плечах,
И три горы дрожат в подземном гневе
И, хмуря складки сивых родников,
Грозят из-под нависших облаков
Своей самозабвенно спящей Деве.
Но та, лукавая, других страшней:
Притворно неподвижна и невинна,
Она хранит опасные лавины
Под нежной сетью голубых теней,
Распахивает пропасти над снегом
И с вкрадчиво ползущею пургой
Играет смерть, следя, как тот, другой,
Ускоренным себя пьянит разбегом…
Я наведу бинокль и в нем увижу
Морщины трещин, старый черный лед,
Потерянную крошечную лыжу
И в небе – опоздавший вертолет
Он не найдет, Так, может быть, и лучше…
Летит пурга на снеговых волнах,
И засыпают, зарываясь в тучи,
Рог ужаса, Рог Мрака и Монах.
Темно-синие пинии,
Синева средиземная…
И надземно-подземная
Глубина тишины… Темно-синие пинии
В тишину включены,
И спадают глицинии,
Голубые глицинии
С раскаленной стены.
Словно ветром волнуемо,
Море в небо ушло
И беззвучными струями
По стенам потекло.
Зябко движутся линии
Переливных теней –
Это дышат глицинии
На уступах камней,
Это пишут глицинии,
Ниспадая на мхи,
Переливные линии –
Голубые стихи.
В долине снов вечерняя заря
Позолотила камень алтаря,
С которого давно сошли кумиры,
А я нашла в траве обломок лиры
И плакала, с туманом говоря.
Орел, в высотах медленно паря,
Слетел на луг, где прятали сатиры
Античный мед и розы октября
В долине снов.
Орлиных крыльев шелест повторяя,
На флейтах из морского янтаря
Играли круглолицые зефиры,
Когда, воспоминанием горя,
Моя рука чужой коснулась лиры
В долине снов.
И тень Сафо пришла издалека.
Она – как стебель белого цветка
На той меже, где сон уступит яви
Когда расстелется в кипящей лаве
Пурпурная рассветная река.
За ней толпятся мертвые века,
Уснул Харон на черной переправе…
Но вижу перстень в золотой оправе
И тень Сафо.
На краткий миг, на всю ли жизнь близка?
Быть может, только глянет свысока
И растворится в одинокой славе?
Но для меня, проснувшейся, легка
Струна на лире, что беречь я вправе,
И тень Сафо.
1974
И днем и ночью жду я зова,
Боюсь от дома отойти.
Скажи хоть слово, только слово,
Скажи, что я могу прийти!
В какой-то час – сегодня, завтра?
Быть может, звякнет телефон,
Ты позовешь! И безвозвратно
Исчезнет долгий черный сон.
Отступит горе…
Мой любимый,
Ты мне вернешь мою Неву,
И не во сне, летящем мимо,
Увижу я, а наяву,
Как после горестной разлуки
И безутешных слез моих
Мне Летний сад протянет руки
Деревьев, с детства дорогих,
Как пушкинскою ночью синей
Блеснет в окне моем, «светла,
Адмиралтейская игла»
Сквозь драгоценный русский иней.
25 июля 1975 Берн
Я опять на Родине!
Поле… Темный бор…
Улица Погодина,
Голубой забор…
Много тропок пройдено
Вширь и вдоль земли.
К улице Погодина
Тропки привели.
Золотится кленами
Роща над прудом.
С четырьмя колоннами
Тихий, старый дом…
Когда я в комнату вошла,
Впервые с ней соприкоснулась,
Она мне стала так мила,
Что я ей сразу улыбнулась.
Я знала – в ней еще живут
Другие думы и заботы,
За письменным столом, вот тут,
Вчера сидел бессонный кто-то…
Всех предыдущих знать нельзя,
Но к ним, невидимым, вхожу я,
И чьи-то тени, как друзья,
Во мне встречают не чужую.
Дверьми приглушенный, в тиши,
Которая так много знает,
Здесь рокот пишущих машин
В чуть слышном беге не смолкает.
Как будто град шуршит в окне,
Катая легкие дробинки,
И новый стих летит ко мне
От каждой прошуршавшей льдинки.
Дневной за рощей гаснет свет,
Ей к ночи дышится свободней…
В столовой скажет мой сосед:
«Легко работалось сегодня!»
Мне тоже! Я в стране другой
Так не дышу. Мне воздух нужен,
Вот этот воздух дорогой,
Который со стихами дружен,
И вечер в облаке седом,
Осенний вечер Подмосковья,
И этот старый, тихий дом,
Где Слово рождено любовью.
На рассвете изморозь,
Осторожный хруст:
Отряхнулась изгородь,
Отряхнулся куст.
Покачнулась яблоня,
Разроняв плоды.
Колет пальцы зяблые
Холодок воды…
А в леса окружные
Бросили гудки
Поезда, ненужные,
Как черновики.
Много тропок пройдено,
К новым не спешу.
Я с тобою, Родина,
Всей душой дышу.
Не странно ли, что я вошла вчера
В год тысяча семьсот… не помню точно!
Я видела пакгаузы Петра
Вдоль Крюкова канала, белой ночью.
Два века – скоро три – тому назад…
Неправда! Только сутки между нами, –
От задремавших каменных громад
Повеяло смолой и кораблями.
В ночь белую – ни звезд, ни фонарей.
Бесплотными становятся ограды
Чугунные, и нет от них теней,
И стерегут таинственные склады
Всё, чем гордиться будет русский флот,
Что доведут до совершенства внуки,
Передавая клад из рода в род,
Для «навигацкой хитростной науки»
В глубоком чреве дремлющих китов,
В скопленье инструментов и товаров,
Готовятся зачатия судов,
И жизнь пульсирует на дне амбаров.
Уснула тишина на берегах,
И даже ветер смолк, дышать не смея.
Но кто же в семиверстных сапогах
Шагает звонко за спиной моею?
Вот обогнал… Вот показалась тень…
В стекле темно-зеленого канала
Мелькнул треух, надетый набекрень,
Сажень косая плеч… И я узнала!
Узнав, молчу В канале зыбь дрожит,
Чуть золотится даль, рассвету рада,
Над Новою Голландией лежит
Забрезжившее утро Ленинграда.
И голоса под сводами, и бег,
Стук молотков, протяжный гул металла…
Так начинает день Двадцатый век
Среди домов старинного квартала.
Еще не умер белой ночи свет, –
Последний перламутр. Еще живая,
Она торопится за мною вслед,
И мы в пустом качаемся трамвае.
А он бежит стремительно туда,
Где новые для нас готовы встречи.
Неподалеку плещется вода,
И запах моря всё сильней и резче.
Окно в Европу!..
Медленно идут,
Пестрея флагами чужих народов,
К нам в гости корабли… А сколько тут
И наших океанских теплоходов!
Всё шире расстилается заря
И видит сверху гавани другие,
Где крейсера опустят якоря –
Огромные чудовища морские.
Средневековых башен тяжелей,
В стальной броне, в лучах военной славы
Праправнуки линейных кораблей
Сомкнут ряды на страже у Державы.
Ночь белая! Дай мне последний сказ
О том, кого я, не назвав, узнала,
Когда он промелькнул, всего лишь раз,
В темно-зеленом зеркале канала!
Нет больше ночи… Свет ее потух
В слепящем блеске солнечного диска.
Три темных точки – призрачный треух –
Над горизонтом проплывают низко,
А под треухом – знаю чьим – незрим
Туманный лик… Там, в командирской рубке,
Стоит гигант… И в небе вьется дым
Его прокуренной голландской трубки.
Нева вставала черною стеной
И шла на берег, все преграды руша.
О, как, наверно, в темноте ночной
Деревьев бедных тосковали души.
Нева врывалась в беззащитный сад,
И одичалый ветер в рог победный
Трубил и выл, как двести лет назад,
Когда, коня пришпорив, Всадник медный
Всю ночь скакал по мокрой мостовой,
А волны к конским ластились копытам…
Деревья обнаженной головой
Трясли над каждым деревом убитым,
Но где же им предотвратить беду,
Прогнать ее бессильными ветвями!
Тридцать четыре мертвеца в саду
Свалились навзничь, вырваны с корнями…
Пора настала прекратить игру.
Жестокое свое закончив дело,
Нева ушла назад и поутру,
Чуть, вздрагивая, сонно голубела.
И дом в саду, устав от бури, спал.
Он уцелел, и уцелели люди.
В тот ранний час еще никто не знал,
Не погашал, не говори о чуде.
А чудо было!.. Резко наклонясь
И падая на дом неудержимо,
К нему стволом не прислонился вяз,
Себя не спас, пройдя нарочно мимо
И грузно рухнув… Он не захотел
Поранить дом… Взметнулась гривой крона,
Но великан сраженный не задел
Ни старых стен, ни окон, ни фронтона,
Ни тех, кто думал только о себе:
Прошла опасность, отлегла тревога!
Деревьям ли противиться судьбе?
Конечно, жаль, но на земле их много…
В траве промокшей стынут озерца,
Разбросанные вихрем и Невою,
И дерево лежит у ног крыльца,
Благословив ветвями всё живое,
Всю жизнь возобновленную кругом,
И смерть свою, и уцелевший дом.
Голос был чуть слышен в телефоне.
Падал снег над дальнею Москвой,
И казался снегом голос твой,
Неземной, уже потусторонний.
Где она, другая сторона,
Смутно предугаданная нами?
Но была она почти видна
Над антеннами и проводами,
Над Смоленской улицей, сквозь сон,
Сквозь беспомощную грусть разлуки…
Там, в Москве, усталый телефон
На свободу отпустили руки…
Волны снега шли издалека,
Обволакивая тишиною…
Прежняя, ты мне всю жизнь близка,
Уходящая – дороже вдвое.
Снежный голос угасал,
Перейдя в легчайшее дыханье,
И коснулось слуха в первый раз
Явственно и чисто: «До свиданья».
Этим горним воздухом дыша
В Стороне, которой нет названья,
Подошла ко мне твоя душа…
Снег пронесся, пролетел… Куда?
До свиданья, друг мой, до свиданья!
До вчера. До – завтра. До – всегда.
1973
Мне чудится: к некрополю плыла
Ладья Харона по холодной Лете.
Я слышу плеск волны и стук весла
У входа в усыпальницу столетий.
Возможно, не весла… Иным был стук
Там, в глубине глубин, в ее утробе!
Над нею замыкался черный круг
Тяжеловесных склепов и надгробий,
И ангелов, и бронзовых вдовиц
С заломленными горестно руками
Над ледяным безмолвием гробниц,
Изъеденных дождями и веками.
Они друг к другу тесно прилегли,
Гордясь полуистертой родословной,
Флотилии имперской корабли,
Отживший мир, вельможный и сановный.
Что ни надгробье – титул или чин.
Век восемнадцатый о славе давней,
О пышности торжественных кончин
Грустил, уйдя в глухонемые камни…
И вдруг – просвет в ущелии теней,
В фантастике поваленных утесов:
Гробница белоснежная, а в ней –
Крестьянский сын Михайло Ломоносов!
Немало утекло воды с тех пор,
Как он, насквозь прохваченный морозом,
В далекий Петербург из Холмогор
Ушел с растянутым в снегах обозом…
И труден, и прекрасен был восход,
Прекрасен был ухода час вечерний.
Его ли праху у летейских вод
Лежать среди великосветской черни!
Кладбищенский над ним бессилен тлен.
Дитя народа, признанное всеми,
Наш академик, он почетный член
Стокгольмской и Болонской академий.
Бессмертный пращур наш, – его стези
Влекут в потоке солнечного света
К покою величавому, вблизи
От колоннады Университета,
От гордой Академии наук
К Васильевскому острову, к простору…
Быть может, Ленинград, наш верный друг,
Отдаст свой долг Великому Помору, –
На Стрелке будет выстроен помост
И к саркофагу поведут ступени,
Чтобы лежал, челом касаясь звезд,
Крестьянский сын, великий русский гений.
И толпы потекут к нему тогда
Со всей земли для низкого поклона…
Темна, темна летейская вода,
И у причала спит ладья Харона.
Что за птичка стонет в роще?
Сквозь листву не разглядеть!
Горло нежное полощет,
Собирается пропеть
Всё одно и то же слово.
Голосок звенит, дрожа.
Прополощется – и снова:
«Ну, пожалуйста, пожа…
Ну, пожалуйста, пожалуй…
Ну, пожа… пожа… чирик!»
Почему у пташки малой
Не смолкает этот крик,
Эти жалобные просьбы?
Пожалеть? Пригреть? Принять?
Хоть разочек удалось бы
До конца ее понять!
Протекало детство Яшки
Не в гнезде, а на окне,
И культурные замашки
Привились ему вполне.
Спал в коробке, будто в детской,
Где ни крыс, ни кошек нет,
Под кисейной занавеской
Ел котлеты и паштет.
Иногда и так бывало:
Думал Яшка, что читал,
Если книги и журналы
Ни диване в клочья рвал.
Мы об этом не жалеем,
Умиленно говоря:
«Будет птенчик грамотеем,
Он словарь трепал не зря!»
Нынче Яшка на свободе
Залетал и каркать рад.
Он в вороньей стае вроде
Господин, аристократ,
Мать приемная котлетки
И паштеты в парк несет,
И сидит герой на ветке,
Кость куриную грызет.
Говорят вороны: «Яша,
Ты умен, как старый бес!
Объясни коммуне нашей,
Что такое ДВС. [5]
Что за буквы, что за слово
Ты орешь на все лады?
Чуть закаркал – и готово
Для тебя ведро еды!»
Громко Яшка стал смеяться
С телеграфного столба:
«Эх вы, братцы-тунеядцы,
Бескультурье, голытьба!
Не листали вы бумаги,
Буквы жирные клюя,
Где же сделаться бродяге
Образованным, как я?
Объявить желаю миру –
Потому и вверх полез, –
Что три буквы: ДВС –
Значат: "Дать Воронам Сыру!"»
Сплелась ее судьба с моей судьбой
И с детских лет мне душу волновала.
Я видела не раз перед собой
В зеленой глубине морского вала
Зеленые глаза и рыбий хвост,
И руки белые: она ловила
В тревожных водах отраженье звезд,
Но ни одно се не опалило.
Гремела ночь волною штормовой…
Кем было в небе принято решенье,
Чтобы зажгла Любовь огонь живой
Среди обломков кораблекрушенья,
Чтобы, стрелою пролетев грозу,
Сквозь глыбы туч на черном небосклоне,
Слеза упала, вспыхнула внизу
И обожгла русалочьи ладони?
Всё, что потом сбылось для нас двоих,
Рассказано о первой… Но вторая,
Вот та, что пишет этот странный стих,
Когда волна несется штормовая
И на дыбы встающая Нева
Обрушиться готова с диким воем, –
Вот та, вторая, – где о ней слова?
Кому мы, две, родство свое откроем?
Ноябрь 1972. Наводнение. Ленинград
Он их, любя, боготворил,
Он благодарным оставался
И той, к которой приходил,
И тем, с которыми расстался.
Своя, чужая ли жена,
Порою страсть, порой причуда,
Но ими жизнь озарена,
И в каждой открывалось чудо.
И нет измены, нет греха!
Есть смена счастья и печали
В высокой музыке стиха,
Где голоса не отзвучали,
Где столько нежных губ и плеч,
Лилей и роз, огня и хмеля…
Но для себя его сберечь
Какие женщины сумели?
Что могут значить имена,
Число и место встречи новой!
Звалась ли Вечная Жена
То Анной Керн, то Воронцовой,
То Инезильей тайных грез
На берегах Гвадалквивира?
Он их воспел и превознес
И сделал вечными для мира.
А настоящею Женой,
То подчиняясь, то владея,
С ним шла дорогою одной
От Царскосельского лицея
До гроба только та, одна,
Что отражалась и горела
В других: звезда его, весна
И вдохновенье до предела.
Он не дошел, он не допел,
Вокруг него гасили свечи,
Но от нее поймать успел
Последний звук последней речи.
Накрыв его крылом своим
В снегах кладбищенской постели,
Она легла в бессмертье с ним,
Из рук не выронив свирели.
Сейчас – «старье», а завтра – «старина».
Сейчас не нужно, завтра драгоценно
И Атлантида вдруг с морского дна
Всплывет наверх, по-книжному нетленна.
И мы преображенными войдем
В стоглавый том, где зазвучим фальшиво.
Кто сможет нас ужать, когда умрем?
Сумеет выслушать, пока мы живы?
Небрежно говорят о стариках:
«Отжившие! Вот будь они моложе…»
А наша память в крепких сундуках
Сокровища хранит, но для кого же?
Но для чего?..
Темно морское дно –
Ни проблеска, ни плеска, ни движенья.
Когда-нибудь поднимется оно,
Искажено в чужом воображенье.
Подходит близко двадцать первый век,
Дорога к изысканиям готова!
Гробокопатели библиотек
Начнут вздыхать, ища живого слова
В разрозненной, бесцветной скорлупе
Записок и заметок, что когда-то
Легли в архив, не угодив толпе,
Запутав факты, передвинув даты.
А слова нет! Упущена пора,
Когда оно само просилось в души,
Но были плотно замкнуты вчера
Глухие человеческие уши.
Лишь в белой ночи, в мраморе, в зиме,
Закутанной в снега, как в плащ из меха,
В глубокой театральной полутьме
Останется бродить и реять эхо,
Как будто распахнулись сундуки,
Открылись тайники воспоминаний,
И жемчуга словесные, легки,
У невских берегов шуршат в тумане,
И в медленном круженье белых пург,
Где чудится сквозь ветер бой курантов,
Та Тень, тот Дух, чье имя – Петербург,
Не сможет не узнать своих атлантов.
Когда бы вы ни родились,
О петроградцы, ленинградцы,
Сумели с детства к вам пробраться
И прочно в память улеглись
Все голоса, шаги и лица,
Весь рокот лиры снеговой.
Вот почему такой живой
Осталась прежняя столица,
Где время длится, длится, длится,
Где временам потерян счет…
Запутал числа ветер невский,
И вам навстречу Достоевский,
В двадцатый век шагнув, идет…
Давно отпевшие «Коль славен»,
Куранты крепости молчат,
Но все часы в домах звучат,
Когда припомнится Державин,
И сани, сданные в архив,
Опять скользнут на поворотах,
Мелькнет, закутанный в енотах,
Старик, столетья пережив…
А над Фонтанкой кони Клодта
Аничков охраняют мост,
И там, в круженье снежных звезд,
Шинелью запахнулся кто-то
И, воротник подняв к губам,
Лицо скрывает от прохожих.
Но нет и не было похожих
На Пушкина… Он знает сам,
Что каждый в Северной Пальмире
Запомнил с детства наизусть
Черты, единственные в мире,
И в лире – собственную грусть…
Как в городе бессмертном этом,
Где камень отражает звук,
Не стать, включаясь в вечный круг,
Писателем или поэтом?..
А на темнеющий гранит
В неиссякаемом потоке
Всё тот же самый снег летит,
Ложась, как на бумагу строки.
Да, я сама той ласточкой была
И на плече ютилась журавлином,
Вела к гнезду путем, как вечность, длинным
И помогла лететь, и привела.
И он меня всю жизнь не звал иначе,
Как ласточкой, хотя ни он, ни я
Не знали о стихах про журавля,
И я сейчас одна над ними плачу.
Спасибо вам за сладость этих слез,
За те стихи, где отражен всецело
Тот, с кем я смело над землей летела,
Когда меня до цели он донес.
На его груди лежала роза.
Им двоим один сужден конец.
Я совсем не Mater Dolorosa,
Я оруженосец и близнец.
Он, уснувший тихо и безвольно
Белоснежный, странно молодой,
Понимал в гробу, что мне довольно
Этой жизни, для него пустой.
Понимая, повернул нарочно
Голову чуть вбок, лицом ко мне,
Словно говорил: «Мы рядом ночью,
На рассвете, наяву, во сне…»
Серебрились легкие ресницы,
Скрыв глаза, но видел он сквозь них.
От него ничто не утаится,
Каждый шаг мой знает, каждый стих.
Я – близнец, не Mater Dolorosa,
Мне не страшен близкий гул огня.
Я заплачу лишь о том, что роза
С ним сгорит сегодня, а не я.
19 февраля 1975
Твое присутствие со мной,
Твоя рука – в моей,
И, если холодно зимой,
Я не прошу: «Согрей».
Ты знаешь сам, без слов поймешь –
Ведь ты незаменим,
Ты ледяную дрожь уймешь
Дыханием одним.
Опять спокойно и тепло,
Ты видишь, я смеюсь!
Твое плечо – мое крыло,
Я под него забьюсь.
Я буду ждать с тобой вдвоем,
Чтоб ты сказал: «Теперь
Пора в дорогу. Что ж, пойдем?..»
И распахнется дверь
Последняя…
А что за ней
Лежит и ждет меня?..
Моя рука – в руке твоей.
«Иду!» – откликнусь я.
1979
Мне будет жаль всего и вся.
Когда уйду, не унеся
С собою ровно ничего,
Туда, где нет ни фонарей,
Ни книг, ни окон, ни дверей,
Ни желтых листьев, ни зверей,
Ни твоего, ни моего…
Мне будет жаль издалека
И телефонного звонка,
И стука ведер поутру,
Снежка пушистого в руке
И нашей тени на песке,
Когда умру.
О жизнь, открой мне, научи,
Как сделать, чтобы кирпичи
Простых домов и плющ оград,
И отблеск лужи голубой,
В которой теплится звезда,
Навеки унести с собой
Не в рай придуманный, не в ад,
А в бесконечное «туда»!
1976
Надо только уметь
От себя отрешиться.
Разве может запеть
В зимнем холоде птица?
Тишина, тишина
На земле и на небе,
А сугроб, как волна,
Поднимает на гребень.
То, что было сосной,
Стало белою дымкой
И стоит предо мной,
Как и я, невидимкой.
Не дыша, не шурша,
Снег лежит без предела.
Постепенно душа
От него посветлела.
Все дороги-пути
Отступили незримо,
И по снегу войти
Можно в старость, как в зиму.
1979
Фосфорическим, зеленым маревом
Тишина по городу текла,
Погружая улицы в аквариум
Из венецианского стекла.
Зеленели, чуть задеты розовым
От закатной тлеющей каймы,
Старые дома, в канале бронзовом
Выступая из подводной тьмы…
Северною ночью убаюкана,
Оглянись на прошлое, душа!
В нем когда-то у канала Крюкова
Отзвучал неповторимый шаг.
А сейчас в безлюдии, в молчании,
На секунду белым засветясь,
Чайка одиноко и отчаянно
У воды стрелою пронеслась.
И пропала, темнотою стертая,
В чаще бездыханных тополей.
Только крылья —
две руки простертые –
Задержались в памяти моей.
Ночью неподвижны чайки спящие,
Всем крылатым долгий дан покой,
Но она была ненастоящею,
Воплощенною моей тоской.
Знаю, почему она так мечется,
Ищет след потерянных шагов,
Залетев из равнодушной вечности
В лабиринты наших городов…
Раздели со мною одиночество –
Ведь и мне на поиски пора, –
Эвридика! Чайка-полуночница,
Безутешная моя сестра!
Ночью корабль причалил к окну
Прямо по воздуху. Это не снилось,
Это явилась в мою тишину
Верность и милость.
Что там на мачте маячит? Звезда?
В стеклах огонь разгорается желтый…
Ночью к домам приплывают суда.
Знаю, зачем пришел ты.
Белая тень заполняет окно
Сверху и снизу.
Легким туманом покрылось оно
В брызгах морского бриза.
А капитан не покинет руля,
Вейся, мой вымпел, вейся!
Ждет в тесноте невидимка земля
Нашего главного рейса.
Мне хорошо, что корабль стоит,
Мне хорошо, что туман кипит
Белою пеной,
Что капитан
Сквозь туман
Говорит:
«Будь корабельной сиреной!
Место твое впереди,
На груди
Нашей небесной шхуны».
Мачты гудят на Млечном Пути,
Мачты поют, как струны…
Тихо отчалил корабль от окна,
Медленно в стекла вплывает луна.
Нет корабля… Он далек, далек…
Может быть, вовсе не был?
Это еще не зов… Намек
На то, как уходят в небо.
Завтра день моего рожденья.
Я сама себе подарю
Не запястья и не каменья,
А коралловую зарю.
Подарю, как высокую радость,
Отраженный в воде дворец,
Ярко-красный рыбачий парус
И осла голубой бубенец.
Подарю все окна Галаты,
На веревках цветное тряпье,
Пыль столбом, и ветер лохматый,
Молодой, как сердце мое.
Когда-нибудь, через годы, –
В пятьдесят или шестьдесят, –
Этот ветер детской свободы
Потянет меня назад.
И я соберу все звенья,
Все запахи, всю зарю,
И заново, в день рожденья,
Сама себе подарю.
Старинных кровель темный склон
В грозу отсвечивал зеленым.
Гроза неслась навстречу кленам,
И ямбы стройные колонн, –
Пять озаренных, темных пять, –
Лучами утренней лазури
Так не могли бы просиять,
Как в перекрестном блеске бури.
Угрюмый монастырский сад,
Помолодев, шумел листвою,
И грома первого раскат,
В глухом, косноязычном вое
Свой сон продолжив наяву,
Упал в смятенную траву
И, в ней катаясь, жаждал слова!
А слово – здесь. Оно готово
Дождем плеснуть в мои глаза,
Упасть плодом с ветвей мятежных…
Явись, нежнейшее из нежных,
Пока не кончилась гроза!
И вдруг – не вихрь, не блеск, не пламя,
А прямо ввысь, за облака, –
Две рифмы с острыми крылами,
Два белоснежных голубка.
Есть женщина, заброшенная в небо
Огромным городом. Живет одна,
В высокой башне… Эту долю мне бы!
Но почему-то ей она дана.
Каморка служит и дуплом, и домом.
А глубоко внизу…
Но с давних пор
Был для нее ненужным, незнакомым
Парижской Богоматери собор.
Его воспели и поют доныне,
Но никогда наверх не доходил
Органный гул, гудение латыни
И перезвон серебряных кадил.
Да, готика… Но ей-то что за дело
До готики?.. Куда ни повернись,
Грозят, ощерясь, каменные стрелы,
И ящеры по сводам лезут ввысь.
Бьюсь об заклад: пожалуй, в мире целом
Днем с фонарем подобной не найти,
Чтобы сидеть в углу оледенелом
И службу необычную нести.
Церковный воздух древностью пропитан
И серой скукой. Но другим в пример
Ей дал Париж официальный титул
«Хранительницы» демонов-химер.
За малый грош, за пенсию, за право
На утлую кровать и связку дров
Она живет, своей не зная славы,
Среди полу-драконов, полу-львов.
С ней по соседству, за дубовой дверью,
Над бездною балкон повис гнездом.
В нем хоботы, и чешуя, и перья,
И клювы, и клыки… На Божий дом
Уселись фантастические птицы.
Она привыкла им служить с утра:
Почистит, поскребет и не боится
Ополоснуть водою из ведра.
Я не желаю гибели старухе,
Пусть воду льет, – химер не протрезвить
К ней не сойдут ни демоны, ни духи,
С ней ангелы не станут говорить.
Зато с поэтами другое дело,
Возможности поэтов велики.
Фантазии, не знающей предела,
Доступны все глухие тайники,
И мне легко, своим путем, – незримым, –
Проникнуть в башню и открыть ту дверь,
Откуда ночь ворвется черным дымом,
И каменный навстречу выйдет зверь.
Он поведет меня по всем притворам, –
Такой прогулки поджидал давно, –
И мы вдвоем надышимся собором,
Куда ему входить запрещено.
Сверкнет луна, катясь гигантским шаром
В гнездо химер, и белой станет ночь,
И камни оживут. Ведь я недаром
Пришла сюда, прикованным помочь. –
Летим! – скажу, и, повинуясь зову,
Стуча хвостом и чешуей звеня,
Они ответят, что давно готовы
Уйти в потоках лунного огня…
Что ж та, другая, с примусом на полке,
С копилкой, где монеты сочтены,
В окне законопатившая щелки,
Чтобы не видеть неба и луны?..
Нагрянут завтра, невзначай, туристы,
Ведь ей химер показывать должно.
О, ужас! На балконе пусто, чисто,
И неизвестно кем подметено!
Поняв с досадой, что входную плату
Собор не будет возмещать назад,
Нацелят гости фотоаппараты
На плиты опустевших балюстрад…
А мы летим… И, звезды обгоняя,
В глубокой синеве небесных сфер,
Я белый рой веду, еще не зная,
Что становлюсь химерой для химер.
1973
Закат исчез. Испепелилось пламя,
И от неузнаваемой земли
Дома уходят, словно корабли,
Звеня антенн воздушными снастями.
Что делать городу, где нет домов?
Куда деваться сотням тысяч улиц?
И улицы качнулись, потянулись
На волю из панельных берегов.
Но и панели, соскользнув, уплыли
В потоке разливающейся мглы,
И фонари, впотьмах ища углы,
Которых нет, себя зажечь забыли.
Что делать городу, где ничего
Не остается, даже привидений?
Ведь он уже не город, – тень от тени,
Не помнящей названья своего.
Но в том, что было городскою ночью,
Беззвучно шевелилась тишина,
И черного овечьего руна
По ней ползли разрозненные клочья,
Потом слились громадою сплошной,
И воздуха последнего не стало,
Как будто шерстяные одеяла
Стояли неразрывною стеной.
Не подчинясь, висело каплей света
Мое невероятное окно.
Возможно, было и еще одно,
Чудесно сохранившееся где-то?
Они не зашатались, не ушли
За отступившим в дали караваном,
Но были оба спрятаны туманом
И знак подать друг другу не могли.
А на рассвете, важным занят делом,
Вернулся город, сам себя сложив,
Блестит на солнце, радуясь, что жив
И безупречно восстановлен в целом.
Как разыскать окно среди других?
То самое, что, не светя, светилось?
Оно с толпой других объединилось,
Таких же безразличных и пустых.
Отметинку бы, знак!.. Но, безответен,
Воскресший город заглушает зов,
И я иду, иду среди домов,
Не находя ни знаков, ни отметин.
1971
Крепчает ветер. Рыщет, ищет,
Чего бы натворить спьяна.
Поднялся, взмыл – и сад расчищен,
И роща вмиг оголена.
Передохнув, идет на приступ
Других деревьев, в дол и лес.
Сообщник листьев, он неистов,
Разбойник и головорез.
Но я полет листа на волю,
Наверно, как никто, приму:
Ведь если проживет не боле
Коротких суток, что ему?
Как надоело быть зеленым,
С другими заплетенным в сеть,
Березам угождать и кленам,
И шелестеть, и шелестеть.
Полгода? Или полстолетья?
Что помнит он? Как различит?
Он знает ветви, ветви, ветви
И, в зной оцепенев, молчит.
Лишь утомленный монотонным
Зеленым пленом, он едва
Поймет, что сделался червонным
Для смерти или торжества.
А ветер ветви гнет, ломая,
Шумит крыло, и посвист рьян.
Умчись, сорвавшаяся стая,
В его осенний ураган!
И вот, не скован, не привязан
И больше не томим мечтой,
Лист в золотую радость разом
Влетает птицей золотой.
Перегореть, перестрадать, прожить
Черту кривую,
Взломанный зигзаг,
И в памяти сложить
Огромную любовь и боль, всегда живую,
И солнце счастья, и полночный мрак…
И вдруг увидеть, даже не скорбя, –
Чуть отойдя,
В каком-то сдвиге,
Что всё – не так… Что ты читаешь в книге
Чужой рассказ, в котором нет тебя…
Он встретил, как встретить ему полагалось.
Не дружба, не служба, не верность, не жалость.
Одно только слово: Кавказ!
Он встретил потерянных, нас
(Мы думали; спас!).
Нам горы раскрыли косматые бурки,
Из складок ущелий
Мы видели в щели
Огромные звезды, игравшие в жмурки…
Он, верный адатам,
Три года сиял театральным закатом,
Он вышел на сцену с кинжалом,
С шакалом, обвалом и шквалом,
С рубиново-алым
Гранатом
И с сине-зеленым, девятым
(По Айвазовскому) валом.
Летевшим из Черного моря…
И горы, и голод, и горе,
И скользкие, в пропасть, дороги,
И тур круторогий
Под елью.
Плясавший лезгинку с метелью,
И терпкое, злое вино, –
Всё щедро нам было дано.
Потом декораций не стало…
И он отвернулся устало
От ветхой своей бутафории,
Еще полыхающей в блеске,
Смахнул нас, как пепел, с черкески,
И выбросил в Черное море,
Туманы над ним закурив
И княжески нас одарив
Прощальной кавказскою розой, –
Горячкою сыпнотифозной…
Над рекой, у пустого берега,
Развалины спят в траве.
Что, река, тебе прошлым вверено
О паденьях и торжестве?
Бездумно и успокоенно
Ты катишь воды свои,
А в них отражались воины,
Знамена, орлы, цари…
Сверкали мечи неистово,
И кружились в дыму щиты,
И рати вползали приступом
На каменные мосты.
Расскажи про века минувшие,
Про Тамару в белой чадре,
Что, спальню покинув душную,
Купаться шла на заре.
И в твоем уловлю я шелесте,
На могильные глядя мхи,
Много тихой, свирельной прелести,
Из которой сложу стихи…
К пустому берегу призраки,
Караванами облаков,
Начинали стекаться издали,
От реки ожидая слов.
Но, мелким играя жемчугом,
Забавляясь лунным лучом,
Она болтала, как женщина,
Сама не зная о чем.
Никого, кому рассказать бы
О затишье русской усадьбы,
О том, как соломой прелой
И яблоком пахнет двор,
О том, как под вечер бор
От холода – сизо-белый,
Как детский крокетный шар
На рыхлом песке ночует,
Как мурлыкает самовар
И дальнего гостя чует,
Как прохладен полог из ситца,
Под которым всю ночь не спится!
Когда я вспоминаю землю детства,
Для дедов и отцов уже не ту,
Уже больную, – для меня же – сказку,
Во всем очарованьи новизны,
Я неизменно вижу берег моря,
И маленькую розовую дачу,
И отблеск волн на каменном крыльце.
Когда я вспоминаю землю детства,
Я вижу три неповторимых чуда:
Ракушки с парусами, Млечный Путь
И радужные цепи бриллиантов,
Которые от весел льются в ночь…
Ракушки продвигались легкой стайкой
Вдоль розоватой полосы прибоя,
Поставив парус по теченью ветра,
И, если лечь щекою на песок,
На уровне игрушечной армады,
Покажется: идут на горизонте,
В лилово-розовых закатных далях,
Огромные, в полнеба, корабли.
А ночью, где-то в воздухе, беззвучно,
Как черный лебедь, проплывала лодка.
Рука невидимая поднимала
И опускала медленно весло,
И вдоль весла стекали бриллианты
В глубокий мрак…
И третьим чудом был
Гигантский звездный хвост, раскрытый в небе
И отраженный спящею водой…
О биллионы, триллионы точек.
Пыль белых искр внизу и наверху.
А между ними маленькая дача
(Так одиноко, так волшебно-тихо),
Где детское взволнованное сердце
От счастья плачет…
Люди говорят
Об изменениях земного шара:
Оттаивает Север… Пылкий Юг
Похолодел… И прежних нет зверей,
И рыбы мрут в отравленных озерах.
Леса уходят, уступив дорогу
Бульдозерам, заводам, небоскребам.
И в лисьих норах гибнут лисенята,
Захлебываясь нефтью…
Я сама
Живу, как все, в безвыходном «Сегодня»,
И жить хочу.
Но если кто-то скажет,
Что вывелись моллюски с парусами,
Что навсегда исчезли бриллианты
Полночных черноморских инфузорий,
Что в сторону давно ушла земля
От дома детства, и над Черным морем
Нет Млечного Пути, что он лежит
В пространстве, над неведомой планетой,
И ночь теперь, по-новому красива,
Сверкает электрическим огнем
Из тысяч тысяч одноглазых окон
Чудовищных, в полнеба, белых кубов,
Я не дослушаю…
Мне слишком странно…
Мне кажется, – дослушав, я умру…
1971, Переделкино
Бетховен и Шуман, –
Сверканье и лед…
О, кем он задуман,
Безумный полет?
Диана, Селена,
Лампада веков.
Жемчужная пена,
Холмы облаков.
Селена, Диана –
Ее имена.
Сквозь волны тумана –
Луна.
О девственных лунах
Соната, сонет.
Алмазный на струнах,
Мерцающий свет…
Разрушив былое,
Свистя и глумясь,
Ракета стрелою
Взвилась.
Размерен и точен
Ракетный парад.
Колючих пощечин
Удушливый град,
И смрадною ватой
Окутанный вмиг,
От оспин щербатый,
Померкший лик…
Всё это не бредни,
Не к ночи рассказ!
Еще не последний,
Луна, твой час.
Есть время! Бескрайны
На небе пути,
Чтоб тихо и тайно
Уйти
К иным горизонтам,
К созвездьям иным,
И будет твой сон там
Ненарушим.
В углу потаенном,
От нас далека,
Будь только зеленым
Огнем светляка.
Вдали сиротливо
Горит изумруд…
Приливы, отливы
Умрут,
Лунатик устало
Падет на кровать:
Луна перестала
Сиять…
Когда-то, когда-то, –
Как страшно давно, —
Для Лунной сонаты,
Летевшей в окно,
Расколота в мире
На тысячи лун,
Была зажжена ты…
Для Лунной сонаты…
А что, если завтра?..
Кто знает… Кто знал…
Придумает Автор
Удачный финал, –
Какой-нибудь атом,
Чтоб выдержать стиль?..
Плеснет над закатом
Легчайшая пыль…
Пусть он и рассудит,
А мы не могли,
Но нет и не будет
Сгоревшей земли.
Когда-то плыла ведь
Среди облаков!
Что вынет прапамять
Из мертвых веков?..
И в огненной, синей,
Пустой тишине,
Вдруг – несколько линий
(Так плачут во сне):
Над кровлею плоской
Сухая лоза…
Венеры Милосской
Слепые глаза…
Может быть, в двадцать первом веке
Будет много новых затей.
Народятся сверх-человеки,
На луне наплодят детей.
Для детей понастроят школы,
Для больших откроют шинки,
И потянутся ледоколы
Вдоль какой-нибудь Лунь-реки.
Может быть, нашу землю сразу
(Для чего старый хлам беречь?)
Превратят в атомную базу,
Чтобы звезды другие сжечь.
Может быть, через стратосферу
Отвезут, под самый конец,
На Юпитер или Венеру
Ватикан и Зимний дворец…
Всё возможно… И очень скучно!
Но скучнейшее допустив,
У меня в душе однозвучно
Повторяется лейт-мотив:
По земному, пустому лику,
Где последний город смели,
Разбежались вольно и дико
Только рощи да ковыли.
Над болотною топью боры
Наклонили сквозную тень,
В голубые лесные озера
Опускает глаза олень…
Чередуются зимы и весны,
Чередуются снег и град,
И по-прежнему рубит сосны
Чудом спасшийся, — мой ли брат?
Он упрямо скрывался в ямах,
Зарывал под курганы кладь.
До юпитеров этих самых
Ему вовек не достать.
И не надо! Он беспечален,
Первобытные сны легки.
Вход в жилище бревном завален,
Стерегут его светляки.
Из медвежьей выйдя берлоги,
Он весной, в молодых полях
Проложит простые дороги,
С дождевой водой в колеях.
А когда поползут туманы,
Синим кутая вечера,
Заблестят посреди поляны
Космы пляшущего костра.
Отразит глубокое небо
Золотого огня волну…
Теплый запах смолы и хлеба
Донесется ли на луну?
Если да, – быть второму чуду:
Прекратив межпланетный бег,
Метеором слетит оттуда
На земную грудь человек:
Первый беженец!
– Всё изучено,
Всё наскучило, всё на слом!
Почитать бы мне снова Тютчева
При свече, над простым столом,
Побродить лугами несжатыми,
Раздвигая рукой ковыль,
И забыть навсегда об атоме,
Рассыпающем душу в пыль…
А ночами, над побережьями,
Где лежит в воде тишина,
Снова видеть, как светит прежняя
Незапятнанная луна.
Каменное безветрие,
Воздух острей ножа,
Черная геометрия
Мертвого чертежа.
Тусклыми негативами
Стали стволы берез.
Туго, жгутами сивыми
Ветви скрутил мороз.
Что это за безвременье!
Или, сойдя с ума,
Переодевшись теменью,
Выпила снег зима?
1970
Не видя, я вижу. Не слушая, слышу: идет.
Подходит… И ветер несет
В холодном своем покрывале,
А вечер разрушил миры
Вчерашнего дня…
Она из-за снежной горы
В упор глядит на меня
И, стоя на перевале,
Над спуском в долину, молчит.
А сердце мое стучит,
А сердце мое кричит:
Подожди!
Мне надо дослушать дожди.
Зеленые шорохи рощ,
Мне надо успеть досказать
Про теплый, сверкающий дождь,
Успеть долюбить, дострадать,
Спасти заболевший цветок
И выпить последний глоток,
Как пьют долгожданное слово
Любви…
Сегодня меня не зови.
Приду, когда буду готова.
Февраль 1970
Он седой, как лунь,
Он в тумане плачет.
Это ли нюнь?
Не назвать иначе!
Он насквозь промок,
Он придавлен тучей.
Почему не мог
Ждать он доли лучшей?
Спутал календарь
Сроки новолуний:
Жарким был январь,
А зима – в июне!
Какая странная весна…
Она бескровна и грустна,
А говорят: «Весна-красна»!
Но не о ней. Она иная,
И я другой такой не знаю.
Она лежит, едва дыша,
От неба прячется в тумане
И трогательно хороша
В своем уходе к смерти ранней.
А сестры-весны на земле
Живут, счастливые, в тепле,
В дыму дождей, в минутных грозах,
И ждут, чтоб почки на березах
Скорее в листья перешли,
Чтобы вернулись журавли…
Но эта, бедная, больна
И, обездоленных бездомней,
Офелией с речного дна
Глядит мучительно в окно мне,
Зовя на помощь грусть мою.
И я вполголоса пою,
Ей в утешенье, всё, что помню
Из сказок, где встает от сна
В гробу лежащая Весна.
Туман ползет и никнет между
Деревьями… Но я пою!
Я им по капле раздаю
Живое слово и надежду,
И хочется до боли мне,
Чтобы в ответ, на самом деле,
Глаза Весны в моем окне
Блеснули и зазеленели.
Что за чудо? Откуда, столбами,
Пеленами, несутся снега,
Как бесшумное белое пламя,
Поглощая леса и луга,
И мгновенно исчезнувший город?
Из каких облаков-чердаков,
Где тюфяк необъятный распорот,
Этот пух, эти перья снегов?
На последней неделе апреля
Стало стыдно весне: проспала!
И хозяйственно гонит метели,
И гуляет по небу метла.
Ты ли это, весна неживая,
Изнемогшая в мире теней,
Поднялась, ради Первого Мая,
Из холодной постели своей?
1973
Купила на базаре связку вербы –
На красных ветках плюшевых котят.
Она была моею вербой первой
В чужом краю, где снобы не хотят
С лотка торговки слишком скромных прутьев.
Но остановятся пять-шесть людей
И смотрят… Почему не обмануть их,
Внушив, что вербы реже орхидей
И потому во много раз дороже?
Тут разыгрался пыл всегдашний мой,
Я заглянула в кошелек… и что же?
Купила редкость и несу домой.
Меняю воду в вазе и гадаю,
Когда котята выпустят листки,
Когда пробрызнут в воду корешки?
А верба всё живет, не опадая!
Упругих веток гибок темный шелк,
Детеныши на них неуязвимы.
Опять апрель… Год мимо нас прошел!
Мы с вербою начнем вторую зиму.
Я к ней привыкла, и она ко мне.
Не от нее ли в стих мой залетели
Апрели детства, вербные недели,
Капели с крыш и русский снег в окне?..
Однажды гость зашел. Сказал:
«Не тешьте Себя мечтой и присмотритесь к ней:
За целый год ни листьев, ни корней!
Возьмите ножницы да и подрежьте.
Не видите, что чересчур высок,
Усталый ствол достиг предельной точки,
И по нему дойти не может сок
До каменеющей от жажды почки?»
Послушалась. Напрасен был мой труд:
Тупятся ножницы и не берут!
Тогда, поняв, я сделалась суровой
Сама к себе и, не потупив взгляд,
Оборвала на вербе пластиковой
Ее седых нилоновых котят!
Я не люблю июля и боюсь.
Тот страшный день июлем был помечен,
И для меня навеки искалечен
Весь этот месяц… В нем такая грусть,
Такая тяжесть… Нестерпимо жаркий
Пылал июль, сгорев до желтизны.
Томились звери, от жары больны,
Павлины не кричали в зоопарке,
Но в стороне от страждущих зверей,
За голубыми стеклами дверей,
Ютился островок сырой прохлады, –
Нетронутый жарой питомник змей,
Где в полутьме блаженствовали гады.
Втекая в человеческий прибой,
Вползавший на бетонные ступени,
Вошла и я, с воскресною толпой,
Искавшей развлечения и тени.
Вошла и я… Но ад, представший мне,
Неведом Данту и рассказан не был:
Сияющий квадрат пробит в стене,
В квадрате – вся лазурь морей и неба.
Смертельно голубая, – нет такой
Лазури в мире, – эта, перед нами,
Беззвучной за стеклом лилась рекой
И легкими вскипала пузырьками.
Не белый герб на фоне голубом,
Расплющенный в застенке застекленном,
Живое существо, с покатым лбом,
Там шевелилось, в колыханье сонном.
Чудовищный пузырь, или нарыв,
Огромное всплывало кверху тело,
И, плавники как веера раскрыв,
Теченью отдавалось одурело,
И вместе с ним обратно вниз текло,
Неслышно ударяясь о стекло.
Лучом прожектор бил в него свирепо,
И врассыпную пузырьки неслись,
И в тесной глуби водяного склепа
От света было некуда спастись.
Но весело подсчитывая взмахи
Не ног, не лап, – резиновых плетей,
К застенку океанской черепахи,
Смеясь, тянули матери детей…
Забуду ли бессмысленную пляску
В пространстве ослепительно пустом
И маленькую гипсовую маску
С растянутым, окаменелым ртом
И белый щит… Как бился о стекло он!
Не гад морской, осмеянный толпой,
А очень старый, полупьяный клоун,
Сойдя с ума в пустыне голубой,
Смотрел вперед раскосо и незряче
(Затравленный так смотрит человек),
То расширяя мертвый взгляд, то пряча
В пергаментные створки белых век…
Опять июль плывет из сонной дали,
Померкли краски, им опалены,
Живет одна лазурь! Глаза устали
От нелюбимой мной голубизны.
Сквозь весь июль несу печаль с собою
И от лазури радости не жду:
Отравлен тот, кто видел голубое
Не только в небесах, но и в аду.
В небе дальнем, в небе синем
Белый, белый снегопад…
Крылья сблизим, крылья сдвинем,
Не оглянемся назад.
Ангел к ангелу… Осанна…
Белый, белый, белый снег…
Это рай?..
И вдруг, нежданно,
В темноте сомкнутых век
Полыхнуло смутным жаром:
Там, за тридевять земель,
Балаган был очень старым,
И кружилась карусель…
Ангел к ангелу… Осанной
Дышит воздух осиянный
От заката до восхода…
А шатер был полосатый,
С ярко-розовой заплатой,
С желтым клоуном у входа…
В этой стране не летают дрозды,
Ходят пешком по траве и по льду.
Кто-то привесил к их лапкам пуды, —
Не полететь пешеходу-дрозду.
Он и не хочет. Но если лежит
Где-то червяк дождевой, еле жив,
Дрозд подкатиться к нему поспешит,
Лопасти крыльев смешно распушив.
Бросишь ли сверху накрошенный хлеб,
Сколько веселых слетается птах!
Самый последний, тяжел и нелеп,
Дрозд остается всегда в дураках.
Странная птица… Зачем?.. Почему?..
Хочется громко в окно закричать,
Чтобы помочь встрепенуться ему:
«Поупражнялся бы! Надо начать,
Надо понять, что не мотоциклет,
А вольнокрылая птица, как все.
Небо открыто, и радости нет
Вечно бродить по колено в росе».
Но оказалось, не слишком-то прост
Мой, воробьями осмеянный, дрозд.
Было еще не темно, но пора
Птицам по гнездам своим разойтись.
Долго весною светлы вечера,
И зеленеет пустынная высь.
Тут и случилось.
Смеркалось, когда
Я разглядела, что там, в вышине,
Дрозд прицепился, как к елке звезда,
К мачтовой, самой высокой сосне.
Выше нельзя…
Очень многих чудес
Не объяснить никогда, никому.
Тяжеловес на вершину залез,
К ночи доступную только ему.
Ждал ли он выхода первой звезды?
Кто его знает… Но тихо, потом
Стали слетаться другие дрозды
И неподвижно расселись кругом.
В эти часы нет пустой трескотни,
Птичьего гомона, писка вразброд.
Нет воробьев! Надоели они
В быстром мелькании взад и вперед.
В эти часы для дроздов-чудаков
Небо открыто, и дали ясны.
Так рассказали мне ночью, без слов,
Самые верхние ветки сосны.
1972
Есть стихи-фазаны, есть павлины,
В радужном атласном опереньи.
Столько в них лазури и малины,
Что природа не дала им пенья.
Есть стихи мудреные, как числа
Высшей математики, как притчи,
Как сухой скелет сухого смысла,
Но не задушевнее, не гибче.
Есть стихи – триумф косноязычья.
Я люблю слова совсем простые,
Серенькие, скромные словечки.
Вольно льются песни золотые,
Сложенные в горле птицы певчей,
Часто безымянной и невзрачной,
Где-то в роще, над кустом сирени.
Птичье пенье и рассвет прозрачный –
Лучшее из всех стихотворений.
Что мне даст узора вычур дивный
И хитросплетенье филиграни?
Я люблю простой и примитивный
Камень для постройки вечных зданий.
Из таких камней взошло Толедо,
Пламенный пример земным твердыням.
И стоит Толедо, как победа,
И звучит поэмой в небе синем.
1971
Это правда! Не стыдно признаться
На пороге раскрытых дверей,
Что труднее всего мне расстаться
С дружбой. Но не людей, а зверей.
Если я, уходя, и заплачу,
То, наверно, припомнив до слез
В доме детства – семейку собачью,
Ту, с которой так чудно жилось…
Или в тропиках… День был обуглен,
Словно дан на съеденье жаре,
И зайчиху с зайчонком, из джунглей,
Я нашла у себя во дворе.
Я кормила их свежей морковью,
Я водой окропила крыльцо…
Если это зовется любовью,
То взаимность была налицо.
Почему они выбрали дальний,
Совершенно не заячий дом,
Поселившись в машине стиральной,
За негодностью сданной на слом?
Или кот, постучавшийся ночью
(Уходя, я тот стук узнаю!),
Словно прыгнул с трубы водосточной
В жизнь чужую, отныне свою!
Пуст мой сад, и колодец мой высох,
Угасает за тучей звезда.
Всех доверчивых, всех бескорыстных
Уношу я с собой навсегда.
Никуда? Впрочем, кто его знает!
Может быть, никуда – это ложь?
Может быть, кто-то в небе залает,
Словно спросит: «Ну, как? Узнаешь?..»
Он был от рожденья немой,
Незнакомый с лестью и ложью.
Он любил, как любить не может
Ни один человек…
Домой
Возвращалась я, и стыдливо,
Неуклюже, забыв себя,
Подходил он ко мне, любя,
Улыбался немного криво,
И смотрел на меня, смотрел
Немигающим, строгим взглядом,
Словно взять с собою хотел
В смерть.
И в смерти остаться рядом.
Охранять мой дом и покой
Не его ли случай поставил?
Но ведь о любви такой
И писал коринфянам Павел:
О любви, что не верит в зло,
Не противится и не ропщет.
И сложнее быть не могло,
И вовеки не будет проще.
Вот пишу о нем, и от слез
Уплывает в туман бумага…
Он был бесхитростный пес.
Дворняга.
На удивленье и на смех
Орехам грецким и кедровым,
Большой кокосовый орех,
Как будто сорван Гумилевым
На экзотической земле,
В саду заброшенного храма,
Где он созрел в горячей мгле,
Под бормотание там-тама.
Орех и думать не дерзал
В своей юдоли африканской,
Что будет снег, вагон, вокзал,
Москва и в ней бульвар Славянский,
И девушка…
Она о нем,
В воображении богатом,
Мечтала вечером и днем,
О буром, диком, волосатом,
О недоступном, о таком
Гогеновском, – с его полотен!
И вдруг орех вкатился в дом,
И ощутим, и кругл, и плотен.
Он прислан для любой игры.
Вот, например: ударом верным
Пробить в орехе две дыры,
Как в банке с молоком консервным,
И ждать, что струйка молока
Зеленовато-голубого
Польется в чашку. А пока
Питье такое не готово, –
Читать на память Гумилева.
Второй рецепт несложный есть, –
Ведь все рецепты в нашей власти:
Мякину разрубить ни части,
А после съесть, или не съесть.
Но вряд ли станет палачом
Та, что грустит о каждой мошке,
Поет о камушке речном,
Любуясь ивовой сережкой.
Хоть любопытство и не грех,
И мы его не судим строго,
Живым останется орех.
Орех Гогена и Ван Гога.
На полке, в гуще пестрых книг,
Приняв торжественную позу,
Он ляжет, бур, космат и дик,
И рядом с ним поставят розу,
Ему особый жребии дан,
Свое кокосовое чудо:
Быть мячиком для обезьян
И стать моделью для этюда!
1971
Голубело небо,
День был голубой…
Маленькие зебры
Шли на водопой.
От хвоста до шейки,
Не щадя чернил,
Нотные линейки
Кто-то им чертил.
В озере водица –
Брага в ендове!
Топали копытца
В голубой траве.
Молча бы напиться!
Только здесь и там
Топали копытца,
Как глухой там-там.
Замечтался кто-то,
Ноты позабыв.
Разбросала ноты
Тень плакучих ив.
Солнечный и резвый,
Зайчик заплясал.
Тремоло, диэзы
Золотом вписал.
Молча не напиться,
Если здесь и там
Стал в оркестр проситься
Быстрых ног там-там!
Черное на белом
Как не разглядеть!
Полосатым телом
Могут зебры петь.
Это всё – из неба,
Всё – само собой.
В зоопарке зебры
Шли на водопой.
1975
Над Атлантическим океаном
Иссиня-черная туча шла.
Низко ползла, к воде прилегла,
И стал океан стеклянным.
На пустом берегу пески, пески,
Седина без конца, без края…
Чахнут водоросли от тоски,
В тропической мгле сгорая.
Душный воздух стоит и спит…
На зеленой воде стоит
Фосфорический мост из семи цветов,
Из семи павлиньих хвостов.
Я лежу на песке, а вокруг меня,
В бархатистой пыли, возня:
Осторожно бисер течет,
И у ног моих холмик растет,
Вырастает крошка-вулкан,
Раскрывает черный глазок.
Летаргически спит океан,
Но проснулся, дыша, песок.
Он выталкивает бугорки,
Завивает в пыли дымки.
В каждом кратере завязь цветка,
И встают они из песка.
Вот из щелки ползет василек,
Пробежал два шага, прилег
И с песчинкою заиграл,
А за ним, как живой коралл,
Покатился, с размером в пятак,
Огневой, оранжевый мак.
Это крабы к воде спешат
И клешнями шуршат, шуршат…
Ведь от радуги души звучат
Атлантических паучат!
Не вскарабкаться крабам слабым
На светящуюся дугу.
Чем помочь неумелым крабам,
Если я сама не могу
Ни подняться, ни перейти
По мосту, к своему былому?
Он лежал через речку к дому,
И вели к нему все пути.
Из березовых бревен, прост,
Шаток был деревенский мост…
Далеко расстилались леса
И седые поля овса.
В овсяных просторах земли
Васильки и маки цвели…
Гаснет радуга… Ни следа!
О мостах, что сломались, забудь…
Отсияв, превратилась вода
В однотонную серую муть.
Крабов нет. Из последних сил
Океан их всех погасил.
Чахнут водоросли от тоски,
В душной пыли сгорая.
Атлантические пески.
Пустота без конца, без края…
1963 Флорида, США
Лягушка в тинистом пруду
Соскучилась немало.
Хотела проглотить звезду
И не поймала.
Но был высок, широк прыжок, –
Теперь ей не вернуться
На тот постылый бережок,
Где комары толкутся,
Не окунуться в сонный пруд,
В его глухую темень.
Там караси внизу снуют,
Наверх подняться лень им…
И ночь прошла. Горит заря.
Куда ты, путь далекий?
Как два зеленых пузыря,
Надулись ветром щеки.
Лягушка прыг, лягушка скок,
Всю землю огибая.
Вдруг перед ней – простор, песок
И бездна голубая.
Голубизной ослеплена,
Пространством без предела,
На камень шлепнулась она
И вмиг окаменела.
К ней долетал глубинный шум
Из сине-голубого
И, вместе с ним, пришло на ум
Подслушанное слово.
Кто знает, сколько шалых слов,
Над прудом с карасями,
Порой бормочет рыболов,
Когда сидит часами
В зеленом обществе лягух,
Как будто спящих сладко?
Но у лягух оличный слух,
И память, и догадка.
В стоячий пруд, в росу, в туман,
В кувшинки на трясине
Упало слово «океан»,
И был он синий-синий,
Вот этот самый! Не узнать
Нельзя его, такого.
И повторяется опять
Подслушанное слово.
Туда уплыть и воду пить,
Да только в незнакомом
Опасно жить и гнезда вить,
Обзаводиться домом…
Заквакала, что было сил
(Ей показалось – спела!),
И кто-то из воды спросил:
Что за ква-ква? В чем дело?
И вот, над берегом взвилась,
Неведомо откуда,
Большая рыба – не карась,
А просто чудо-юдо,
Вся из литого серебра,
Не рыба – королева,
И плавники, как веера,
Раскрыла справа, слева.
Лягушка крякнула: – Ква-ква,
Ох, пересохло горло! –
И заболтала, чуть жива
От страха и восторга:
– Я вскачь пришла из темных стран.
Чего я жду от рыбы?
Про океан, про океан
Вы рассказать могли бы?
Как в океане?.. Там?.. У вас?.. –
А рыба и не знала.
Тараща на лягушку глаз,
Рассеянно сказала:
– Про океан?.. Какой такой?.. –
В прибой нырнула голубой
И под водой пропала.
1974
Соломенная кукла
С колючею косичкой!
У этой куклы круглое
Соломенное личико.
Не платье, – просто лучики
От солнца и подсолнуха.
Такое платье лучше,
Чем из литого золота.
Ношу ее, баюкаю,
Ищу ей места в доме:
Куда деваться кукле
Украинской, соломенной?
А где-то жнивье желтое,
Щетинистые крыши…
Соломы шорох шелковый
Я столько лет не слышала..
Оксана ты, Оксана,
Глаза, как зерна карие!
Не тесно ли, не странно ли
Тебе и мне в Швейцарии!
1973
Ты была кудрявым ангеленком,
Бегала по Млечному Пути
И упала вниз и, став ребенком,
Не умеешь Млечный Путь найти.
Это неприятно лишь вначале.
Присмотревшись, будешь понимать:
Прежде облака тебя качали,
А теперь укачивает мать.
Древний Киев у твоей кроватки
Стал на страже детства и готов
Снять, в поклоне, золотые шапки
Золотых, как солнце, куполов.
Заливается в ветвях каштана
Украинский, звонкий соловей.
Ты не бойся, маленькая Анна,
Жизни неожиданной своей.
Будет у тебя, в просторах здешних,
Намечаться новый звездный путь,
Много расцветет ромашек вешних,
Только ты о небе не забудь,
Только ввысь смотри и будь крылата,
Оставайся девочкою той,
Что играла запросто когда-то
С каждой пролетающей звездой.
Ангелятам наверху не странно
(Ведь для всех чудес своя пора),
Что, расставшись с ними, донна Анна
Родилась на берегу Днепра!
1975
Снегом порошится
Белый свет кругом.
Снег метет лисица
Огненным хвостом.
Нечем поживиться,
Голодна с утра.
И слышит лисица
Наверху: «Кра-кра!»
Канавка-то Лебяжья,
Да нет лебедей…
А с крыши Эрмитажа
Прямо в ухо ей:
Кра-кра!
Кра-кра-кра!
– Что, лисица, скучно,
В басню бы назад…
Сыплет с черных сучьев
Белый снегопад.
Ворона и лисица
Решили помириться,
И пошли под ручку
Прямо в Летний сад.
Прямо в Летний сад,
К дедушке Крылову.
А тот замерз и спит,
Перинкою пуховой
До глаз прикрыт.
Обеды и победы,
То смотры, то парад.
Бывают мор и беды,
Но хуже их стократ
Буянов-декабристов
Неукротимый нрав.
Он вреден и неистов,
Вне правил и без прав…
Да есть еще тот пылкий
Арапа внук, пиит,
Опасный даже в ссылке…
А впрочем, он убит.
За ним – другому кара,
Хоть вовсе не плохи
Опального гусара
Кавказские стихи:
«В долине Дагестана…
Лежал в полдневный зной…
В груди дымилась рана…»
Но кто тому виной?
Промолвил, брови сдвинув
И поведя плечом:
Его убил Мартынов,
Но я-то тут при чем?
Жалеть? Щадить? Нелепость!
Враги сильны и злы.
Трон защищают крепость,
Сибирь и кандалы.
Так, может быть, и лучше
Дуэльной пули свист?
Был Лермонтов, поручик…
Был Пушкин, лицеист…
И это всё зовется
«Дворянство» и «оплот»!
Он горестно смеется,
Кривя надменный рот,
И в омуте зеркальном
Блуждает мутный взгляд…
А в дальнем зале бальном
Огни уже горят,
Горят, как над трясиной,
И он вольется в них…
На вате грудь. Лосины.
Туман в глазах пустых.
Овеян пылью, смугл и зол,
С губами, от жары сухими,
Восточный ветер к нам привел
Других, чтобы сразиться с ними.
Насторожившаяся тишь
Становится угрюмо-мрачной,
И Южный ветер, пьян и рыж,
Вступает гневно в бой кулачный.
Я ненавижу этих двух,
Обнявшихся в смертельной схватке,
Протяжный вой, угарный дух
И небо, собранное в складки.
Но вот, в деревьях трепеща
Студеным ливнем, хлынул третий,
В лохмотьях серого плаща
От Запада бегущий ветер.
Он должен двух других задуть
И разметать бессильным прахом,
Готовя Северному путь
Широким водяным размахом.
И тот идет. Он стар, суров,
Бронею льдов окован крепко…
Таким был явлен Саваоф
На фреске Феофана Грека.
Прислужник Западный прилег,
Готовясь к долгому ночлегу,
В ущелье гор, в олений лог,
Подставив грудь и плечи снегу.
Тогда настала тишина,
В которой драгоценным кладом
Лежат до срока семена,
И корни дремлют с ними рядом.
И в этой мудрой тишине,
Где вьюга мягко зазвенела,
Идет, идет в моем окне
Любимый ветер, снежно-белый.
Он обойдет мой дом вокруг
И тихо встанет у порога, –
Моих стихов судья и друг
С бесстрастными очами Бога.
1971
Тот, кто взял на себя приказ
И принял позор, не дрогнув,
Разве не был в тысячу раз
Сильнее кротких и добрых.
«Ты пойдешь и предашь меня», –
Кто другой так властно прикажет?
А вдали – языки огня
От факелов римской стражи.
И готовы тридцать монет –
Символическая подачка…
Отрешиться?.. Спрятаться?..
Нет. Он пойдет. Ведь нельзя иначе.
Предательство, смертный грех,
Оправдания не находит…
Самый стойкий и верный из всех,
Он пойдет. Не на грех, – на подвиг.
1959
По вечерам не надо встреч с людьми…
Идешь по успокоенной дороге,
Не в темноте, – в каком-то темном свете
От еле видного, пустого поля…
Угадываешь поворот, тропинку,
Доверишь ей себя… И вдруг, налево
Обрыв. Быть может, пропасть. Не понять.
Но неизвестность дышит и доносит
Чуть горьковатый запах дыма, хвои:
Там, в пустоте, которой нет названья
Сгущается и стелется туман.
Он напоен всё тем же темным светом,
И различимей делается справа
Оправленная в дерево решетка.
За ней кустарник плотно стиснул ветви,
И крыша дома выглядит грибом.
Не первым был тот незабытый вечер,
И, вероятно, я не раз бродила
По краю оседавшего тумана,
И крышу замечала, и трубу, –
Изогнутый над садом знак вопроса…
И все-таки, он первый…
И последний:
Я никогда туда не возвращусь.
Бывают встречи… Не с людьми, не с чем-то,
Что хочется и можно потерять,
А с концентрацией огромной жизни,
Своей и не своей, лицом к туману…
Бог знает почему меня влекло
Прокрасться ближе, напрягая зренье,
И заглянуть.
На придорожный камень
Я поднялась и руки протянула,
И ощупью раздвинула кусты
Над оцарапавшей меня оградой.
В пролете, между черными ветвями,
Виднелся небольшой, невзрачный дом.
Дверь на засове. Досками забиты
Слепые, перекошенные окна,
А на крыльце, прижавшись к косяку
Полуживой и отслужившей двери,
Зеленая попыхивала искра –
Светляк.
Единственный в тот странный вечер:
Их не было ни по дороге в поле,
Ни в воздухе, ни на краю провала,
А этот, одиноко полыхая,
Улегся в щель, горел и не сгорал.
Нет вывода, нет умозаключений,
Нет даже романтической печали.
Есть только ощущение, – не стыд, –
Что я украдкой в чьем-то дневнике
Последнюю страницу прочитала
И, не дойдя до самой главной строчки,
Забросила в кусты…
На самом деле
Я просто руки отвела.
И сразу
Обратно хлынув, листья вновь сомкнулись
Сплошной, зашелестевшею завесой,
И не осталось больше ничего.
Слова… Слова… Всё не о том, не то,
Всё рядом, над и под невыразимым,
Не нашим смыслом вечера и встречи,
Забитых окон, мертвого крыльца.
Слова, слова… Всё не о том, неточно
И слишком осторожно, где-то с краю…
А если, вздрогнув, вспомнить светляка,
То где их отыскать? В каких глубинах?
1971, Москва
И снова тучи, собранные в складки,
Унылый вид опустошенных рощ.
Клен растерял последние перчатки
И голыми руками ловит дождь.
Я подберу на память две-три пары
Из кордуанской кожи… Мне их жаль.
К чему он наряжался, щеголь старый?
Не собирался ли на бал, в Версаль?
Перчатки разрисовывала осень
И, на расцветку красок не щадя,
Не думала, что ветер их забросит
В холодный сумрак и в смерчи дождя.
Мне надо их сберечь. Мне надо дать им
Дворец, где жизнь по-своему жива:
Я положу их в шкап, поближе к платьям,
Опавшим, как осенняя листва,
Ненужным навсегда… Им не хватало
Таких перчаток праздничных, таких
Похожих на закат, на парус алый,
Под филигранью жилок золотых…
Закрою дверцу, не грустя о них:
Им вместе легче не дождаться бала.
Летит паучок, паучок,
В холодной кирпичной щели.
Упал он, сухой стручок,
С воздушной своей качели.
На диво легка качель,
И в легкости вся награда.
Достигнута, видно, цель,
К чему она, – знать не надо.
Подогнуты лапки. Спит.
Кругом пустынно и глухо.
В кирпичный двор не влетит
Готовая к жертве муха.
Но добрый, медленный дождь
Был так с паутиной дружен,
Что стала живою дрожь
Повисших на ней жемчужин.
Из щели вода течет,
От отблесков розовея,
Не знал, не знал паучок,
Что сплел ожерелье фее.
Листья лежали ковром.
На ковре золотом наш дом
Прекрасным, как в сказке, стал
И сам себя не узнал.
Шевелились листья, шурша,
И осень была хороша!
Сейчас ковер-самолет
Всколыхнется и поплывет,
И дом уплывет на нем
Многоярусным кораблем…
Соседка вышла с метлой,
Соседка была не злой,
Желала людям добра:
Добралась метла до ковра,
Гоняет, кидает прочь…
– Не хотите ли мне помочь?
В канаву и за кусты
Убрать сухие листы?
– Я шла по красным шелкам,
К закатным шла облакам.
Не осенний ли день простер
Перед ночью ковер-костер?
Влюбился дом в красоту.
Заглянув в него на лету,
Вились, кольцо за кольцом,
Листы над пустым крыльцом…
Говорю, – сама не пойму,
К чему говорю? Кому?..
У метлы, от вечерней росы,
Тараканьи взмокли усы.
Шныряя взад и вперед,
Метет она и метет.
Уныло, со всех сторон,
Лысеет голый бетон.
Соседка душой проста,
Для нее в другом красота:
Был бы двор, как передник, чист!
Исчезает последний лист…
1974
Клубилась мгла темно и мутно,
Окутав саваном сады.
Они дышать боялись, будто
В преддверии большой беды.
И безвозвратно уплывали
В ничто, от неживой земли,
А из-за гор нахлынув, дали
Вплотную к дому подошли.
И дом, в испуге окна жмуря,
Старался угадать впотьмах,
Не зарождается ли буря
В свинцово-бурых пеленах.
Потом прорвался сумрак сизый
Перебегающим огнем,
И молниям ответил снизу,
В смерчах дождя, суровый гром.
В сплошном дыму воды, сквозь хаос
Без очертаний, без теней,
Береза чудом жить осталась
На перепутье всех огней.
Они в ветвях ее горели,
И вспышки брызгали кругом,
И окна от нее прозрели,
Звеня сияющим стеклом.
Нырнет во мрак упругим телом,
И гром покатится, ворча,
И вновь она сверкает белым,
Как одинокая свеча.
Забыв, что цепкими корнями
Высокий стан в земле увяз,
Береза машет рукавами,
Готовая пуститься в пляс.
На лиловой дороге качаются тени
От упругих ветвей без листвы.
В этих сумерках, цвета персидской сирени,
Мы остались, как были, на «вы».
Шелестели по влажному гравию шины,
И кружилась, кружилась земля,
Только руки, что правили черной машиной,
Отпустить не хотели руля.
И вели, выводили к широкой долине,
Где сливаются ночи и дни,
Где раскинулся город, как веер павлиний,
Рассыпая до моря огни…
В синей комнате в чашах купались фиалки, –
Поздний дар мне, неведомо чей, –
Там горели не люстры, не лампы, а прялки
С миллионами тонких свечей…
Я узнала Ваш кортик, погоны и китель,
И двойную звезду за окном…
Вы сказали уверенно: – Ангел-Хранитель
Входит с нами в приснившийся дом.
Рассказать о том нельзя.
Это – легкая стезя
От весла,
Это – горький вкус полыни,
Это – в полдень, над пустыней,
Плеск прохладного крыла.
Это сердца моего
Взлет, сгоранье и крушенье…
Это – всё и ничего.
Может быть, самовнушенье?
Ты оглянись, ты присмотрись, припомни.
Струился снег, и зеленела ель.
На нитке золотой качался домик
Среди ветвей… За тридевять земель.
В окошке фольга отражала свечи
И отливала розовым огнем.
Восстанови тот новогодний вечер
И нас с тобою, у окна, вдвоем!
Одна свеча сильней других горела,
По нитке золотой бежала дрожь.
Ты помнишь, я сказала:
«В домик белый Хочу войти»…
Ты отвечал: «Войдешь!»
Потом проплыли целые столетья,
Чужие страны мимо нас прошли,
И стал насквозь от белых свечек светел
Воскресший домик за горбом земли.
О полночь тропиков, когда он вырос,
Освободясь от нитки золотой,
Когда над крышей пальма наклонилась
И показалась елкою простой!
И было тихо до сердцебиенья,
До ужаса, до слез… А впереди
Вели к дверям высокие ступени,
И тихий голос произнес: «Войди!»
И я вошла в твой елочный, в твой белый
Прозрачный домик, где лежал ковер
Синее моря Черного… С тех пор
Я слышала всегда, как море пело
В неописуемой моей судьбе…
Как будет петь о счастье и о горе,
О том, как в полночь я пришла к тебе,
Как только море может петь о море.
1975
Когда на больничной койке
Засыпаю, лицом к стене,
Голубые мне снятся сойки
На темно-рыжей сосне.
И в плетеном садовом кресле
Человек с седой головой…
Что будет со мною, если
Этот сад, и правда, живой?
Ни тоски, ни щемящей боли,
Ни вкуса земли во рту…
Восковые чаши магнолий
Там, наверное, все в цвету.
Непридуманный, настоящий,
Притаясь под крутым мостом,
Тихо дремлет в зеленой чаще
Для меня построенный дом…
Плетеное кресло качая,
Человек улыбнется мне
И скажет: – Налей мне чаю! –
Как муж говорит жене.
Я живу в хрустальной башне,
Для меня ее он строил.
В этой башне день вчерашний
Убаюкал, успокоил.
В стены могут птицы биться,
Гамаюны, птицы горя:
В плеске крыльев мне приснится
Плеск прибоя в Черном море.
Злые призраки толпятся
За высокою постройкой.
Ей не сдасться. Ей остаться
Одинокою и стойкой.
С каждым вечером бесстрашней
В хрустале я засыпаю.
Он всё дальше строит башню,
Этажей не сосчитаю.
Недоступную для стужи,
Недоступную для зноя,
Строит башню не снаружи, –
Изнутри, вдвоем со мною.
1972
Лес вошел в городок приветливый,
Забирается лес в сады,
И гуляют в тени, под ветками,
До вечерней звезды, дрозды.
Лес раскинулся в старых улицах,
Без деревьев здесь нет угла:
Вот кривая сосна сутулится,
Со ствола стекает смола,
Вот березы, – десятки, дюжины!
Эти стайки белых невест
Ночью вкраплены, как жемчужины,
В чернобархатный город-лес.
И у каждой канавы ржавой,
Сквозь песок набирая сок,
Жмется папоротник кудрявый
С полотна Дуанье-Руссо.
Городская площадь стала гаванью,
Возвестив ударами часов,
Что из дальнего приходят плаванья
Тысячи зеленых парусов.
И плывут по снегу ели стройные,
Их причал волшебен по ночам.
Надо паруса расправить хвойные,
Приготовить к звездам и свечам.
Надо стать на рейде вереницами,
Чтобы, тихо выступив из мглы,
У фонтанов каменные рыцари
Пропитались запахом смолы.
В городе огни давно погашены,
В снежной шапке дремлет каждый дом,
И на ратуше фонарик башенный
Кажется далеким маяком.
Слышу, слышу, в снеговом мерцании,
Темных веток осторожный взмах:
Так приходит Новый год в Швейцарию,
На своих зеленых парусах.
Всё в эту вьюжную полночь обманчиво,
Спутались вымыслы календарей.
Нет переулков, и нет фонарей,
Только туманные одуванчики
Светятся матово, в снежном дыму.
Где я встречала, никак не пойму,
Эти, бегущие в синюю тьму,
Волны сугробов и смутные тени…
Может быть, в музыке?.. Может быть, в сказке?..
В томике блоковских стихотворений?
Или по городу сказочник датский
Бродит, заводит часы городские?
Надо ли спрашивать, кто вы такие
И от каких вы пришли берегов,
Спутники зим, чародеи снегов?
Но в переливах неутомимых,
В шуршаньи белых метельных струй,
Поют бубенчики в конских гривах,
Поют бубенчики конских сбруй.
И целой ночи бросая вызов,
В лязг дилижансов и в скрип ворот,
Ворвался факел, огнем обрызгав
Вход за кулисы, в подземный грот.
Там свечи, кружки, пивные бочки,
Сверчки за печкой, скамейки в ряд.
Там у румяной хозяйской дочки
Льняные косы до самых пят…
Там, на подмостках театра вьюги,
На самой тайной из тайных сцен,
Плечом друг к другу, в волшебном круге,
Садятся Диккенс и Андерсен.
Жил слон-чудак, жил слон-верзила,
С ушами, будто лопухи.
Одна беда ему грозила:
Он вздумал сочинять стихи!
Он был неграмотен при этом.
Читатель, ты зубов не скаль:
Ведь и неграмотным поэтам
Нужна «неведомая даль».
И он грустил о дальней дали,
Томясь в невысказанном сне.
– О, если бы, – вздыхал он, – дали
Хоть бабочкины крылья мне!
Лететь, лететь!..
Куда, слонище,
Ты полетишь, влача пуды?
Он видел райское жилище
И белоснежные сады,
Да, белоснежные, – от пуха,
Который землю обволок,
Слону в отвернутое ухо
Струя отрадный холодок.
Довольно ядовитых джунглей,
Шпинатной зелени и змей!
Слон весь искусан и обуглен,
Спаленный солнцем до костей.
Он заревел в свой длинный хобот,
Как воин в медную трубу:
– Черт побери, ведь я не робот,
Я сам кую свою судьбу,
Сам проложу к мечте дорогу,
Пешком ли, вплавь ли, как смогу,
Погибну, но хотя бы ногу
И донесу, и сберегу. –
И он ушел в иные страны,
Где льется, вьется белый пух,
И веселились обезьяны,
Слона высмеивая вслух.
Его не трогали нимало
Ни ха-ха-ха, ни хи-хи-хи,
О, что за музыка вплывала
В большие уши-лопухи!
Слоновье ухо очень туго,
И не понять ему вовек,
Что в музыке звенела вьюга,
Что подпевал ей русский снег.
Распространяться мы не станем
О том, о сем, – как шел, как плыл,
Как был охотниками ранен,
Как на костре зажарен был.
Зерно волшебного рассказа
В том, что убитый наповал,
Наш сумасшедший слон ни разу
Ноги четвертой не терял.
Нога дошла, куда ей надо
(А говорят, что нет чудес),
Нога дошла до Ленинграда
И поселилась в ДВС.
И снег летел, и вьюга пела
В пушистом вихре белых пен,
И в новый мир, блаженно белый,
Входил оживший Андерсен.
Читатель скажет: – Что за бредни?
Где суть и в чем она видна? –
Но объяснить строфой последней
И суть, и смысл мне власть дана:
Поэт всегда сродни поэту,
Одна влечет их вдаль тоска!
Нога слоновья сказку эту
Диктует мне издалека.
1974
Башмак сбежал. Башмак бунтует. Прочь
От мостовых! Готовый к жизни лучшей,
Умчался он на самолете прочь,
Чужим крылом, как плугом, взрезав тучи.
И кажется ему, что командир
Небесной бригантины он, под флагом
Поэта и безумца, в новый мир
Идет свободным, одиноким шагом.
В аэропланном кресле развалясь,
Носком вперед и ваксою блистая,
Он чувствует: с подошвы сходит грязь,
И вся она на диво золотая.
Где может быть его собрат-башмак,
Проглоченный небесным океаном?
Но ни вздыхать, ни вспоминать никак
Не подобает старым капитанам!
И он забыл их перестук двойной
По мокрому асфальту городскому,
Шаг в унисон и нудный путь земной
От дома к службе и от службы к дому.
Кабина задремавшая пуста.
Все пассажиры высадились где-то.
Летит, летит сквозь облако мечта, –
Не самолет, – хвостатая комета.
Но для мечты осуществленья нет.
Грустна полетов и падений смена.
Мой бедный фантазер, башмак-поэт,
Неизданная сказка Андерсена!
Он задремал… И тут произошло
Нелепое: никем не управляем.
Корабль воздушный опустил крыло
И заскрипел зловеще: «Прилетаем!»
Булгаковский вмешался в дело черт,
И бригантина разом, без оглядки,
Войдя с размаху в первый встречный порт,
Завязла на посадочной площадке,
И колдовской в рассвете умер мрак,
И громкоговорители сказали:
«Тот пассажир, что потерял башмак,
Его найдет на аэровокзале».
21-22 ноября 1971
Зашел ко мне Нострадамус,
Зашамкал, скинув колпак:
– Вы, кажется, вышли замус?
Нашелся для Вас ведьмак?
– О, да! Он по нашей части
И даже (скажите всем)
Отмечен, как Старший Мастер,
Шапочкой с буквой «М».
Быть может, – воскликнул старец, –
Он мне предскажет судьбу? –
И поднял костлявый палец,
И стукнул себя по лбу:
- Но как же проник в высоты
И в тайны небесных сфер
Лейтенант черноморского флота,
Бывший морской офицер?!
Я в ответ: – Небесные хляби
Он вскрывает концом иглы
Без всяческих астролябий
И вовсе без каббалы.
Дрессировщик собственной плоти,
Он на «ты» с астральной ногой.
До него Вы не дорастете,
Остродумус мой дорогой.
Но Вы и не виноваты,
Что, имея большой талант,
Не родились крылатым, Как был рожден лейтенант.
К нему поступайте в школу, Не берет он высоких цен.
И заслужит Ваш череп голый
Шапочку с буквой «Н».
– «М» хочу!!! – завопил он дико.
– К черту «Н» – начало Нуля!
Я сказала: – Мой Мастер – Мика.
И букву вышила я!
1973
Мне хорошо, что мы всегда вдвоем.
А если иногда обоим плохо, –
Разлуки больше нет. Не надо вздоха,
И слез не надо: мы живем, живем!
Я стала жить двадцать второго мая,
На лестнице крыльца, ведущей в дом,
И в этом доме, в тот же час родном,
Как будто всё поняв и принимая,
Окно зажглось счастливою звездой
Лиловый ирис ждал меня у входа
А свечи плыли в дрожи золотой,
Едва ли не тринадцатого года
В России, в старом корпусе Морском
На празднике… От голубой гостиной
Алмазной цепью, как полвека длинной
Летели фонари над черным льдом…
Алмазной цепью, – но она иная, –
Наш первый час, двадцать второго мая,
Горел всю ночь. И мы остались в нем.
Светлана – собирательница света,
Весенних ливней, синих васильков.
Ей в богадельне нежных стариков
Такой приятной стала муза Фета!
Луна, рояль и слезы до зари…
А я не понимаю, хоть умри,
Нескромных слез (мужских!), когда рыдали
Атласом отливавшие рояли,
Стоявшие в гостиных без огней.
О, если Фет так странно дорог ей,
Люблю ее за то, что любит Фета.
Она сама во много раз сильней,
Живая жизнь нам в ней дала поэта:
Ее снегирь, пьянея от игры,
На ветках строк рябины обрывает,
Когда кусты пылают, как костры,
И у ее стиха судьба другая:
Не плакать до зари, изнемогая,
А из пылинок создавать миры.
1970
Все будет очень хорошо,
Осуществится очень скоро.
Мы в доме заживем большом,
С окном на Ленинские горы…
Ты мне не веришь?.. Подожди,
Найдется дом в Замоскворечье.
Там столько дружбы впереди,
Такие радостные встречи,
Так широка Москва-река…
Не плачь отчаянно и жарко:
В Москве мы заведем щенка,
И будет у тебя овчарка…
Но, если ты не веришь мне,
Усни! Послушайся совета:
Перелети туда во сне
И поживи там… до рассвета!
1974
У вокзала собака лает
На цепи круглый год.
Поезда в туман пролетают,
И туман плывет.
Собака считать устала
Свои проклятые дни:
Топот, грохот, свистки, сигналы
Голоса и огни… огни…
Для чего ей стеречь до гроба
Чужой капусты кочны?
А хозяин с хозяйкой, оба,
С утра до ночи пьяны.
Надо вытянуться до боли,
Чтоб увидеть, через забор,
Волнующееся поле,
Желанный синий простор.
Дождя осеннего запах
К ней ветер, шурша, принес.
Цепь ржавеет. На грязных лапах
Капли собачьих слез.
Не может быть! Я больше не ждала,
Всё реже в окна грустные смотрела.
Примерзшая к земле ночная мгла
Березам изведенным надоела,
И тысячами тощих черных рук
Они тянулись к безотрадным тучам.
Я вместе с ними думала: а вдруг
Мы только дождь, свинцовый дождь получим?
Но что-то прошуршало о стекло,
И потолок затеплился светло,
Когда я подойти к окну решилась.
И крикнула сама себе: «Он здесь!»
Деревья побелели. Город весь
Затрепетал, поплыл, и закружилась
Тишайшая, густая пелена.
Снег, снег идет! Ныряя влево, вправо,
Снежинка заплясала у окна
Совсем отдельно. Ветер дал ей право
Из белой стаи выпорхнуть вперед
И первой умереть…
А снег идет…
1970
Ударил тяжкий молот в феврале
И зеркало разбил в одно мгновенье.
Рассыпались осколки по земле,
В сумбурном, ослепительном круженье.
И я, под градом битого стекла,
Под ливнем стрел колючих каменею,
Когда-то я всю жизнь мою сплела
В великолепном зеркале с твоею.
Осколок поднимаю… Ранит, жжет,
Но и укол стекла бывает сладок.
В блестящих гранях прошлое живет,
Отсвечивая тысячами радуг.
В другом осколке – год, и снова год.
О светляки годов, бегущих мимо!
Они горят и мечутся вразброд,
Непостижимо и неповторимо.
Стеклянная вонзается игла
В мою ладонь. Не льдинка ли? Не знаю…
Но если льдинка, то она светла,
Пробившись в ночь из неоглядной дали.
Сегодня?.. Или нет, – давным-давно?
Я стекла подбираю осторожно,
Одно к другому… Только всё равно,
Ведь зеркало составить невозможно.
Черепичная крыша, и над нею звезда.
Никогда не увижу. Никогда, никогда.
В небе не было звезд. Все они, без следа,
Разбежались давно, неизвестно куда.
Оставалась одна. Для тебя, для меня.
Не хотела гасить голубого огня.
Над тобой, надо мной, над горбатой трубой,
Загорался зрачок – светлячок голубой,
И пора ему скрыться. Погаснет, – и нет
Десяти невозвратных, оборванных лет.
Черным дымом во тьму покатилась звезда.
Черный дым я возьму. Навсегда, навсегда.
1975
Я в одиночество вошла,
В глубокий омут.
Какая тишь, какая мгла
В пустыне комнат!
Вся мебель ссохлась от тоски
И стала старой, –
Нагроможденные пески
Среди Сахары!
Заснуло кресло. Шкап заснул.
Кровать не дышит.
На улице и шум, и гул, –
Песок не слышит.
И я не слышу… Знаю лишь,
Что там – живые…
Душа, душа! Ты тоже спишь,
Как в летаргии.
1975
Мне не страшно по снегу идти,
Безразлично, к каким пределам.
Пропали земные пути
В бессолнечном свете белом.
Тишина, тишина навек.
Я вошла в глубокую зиму.
Но идет впереди Человек,
И не странно, что он – незримый.
Не глазами вижу, – душой,
Ощущаю душой, не телом, –
Мягкий след от ноги большой
На снегу отпечатался белом.
Ступает моя нога
Доверчиво в след готовый.
Его заметут снега,
И тогда появится новый.
Я иду теперь наизусть,
Только ноги переставляю.
Не завязну, не провалюсь,
А куда Он ведет – не знаю.
1976
У забора
Скоро, споро
Сплетничают спицы.
В черной дырке, в черной арке
Шепчут парки,
Кружевницы.
Спица вниз.
Спица вбок, –
Бабка Пик,
Бабка Хок.
Острый поворот —
Третья – бабка Тод [6].
Это было на бумаге,
В старой книге, в старой Праге, –
Не былина, не поэма,
Это – книга про Голема.
Спица вниз,
Спица вбок,
Бабка Пик,
Бабка Хок,
Острый поворот —
Имя третьей – Тод.
Спицы в быстром пересвисте
Бьются.
Старые бессмысленно смеются:
Над рожденьем, над убийством,
Над архангелом, над грязью,
Будто всё везде равно, –
Верх и дно!
Заплетают вязью,
Мир вплетают в нити,
Божий, чертов, наш, –
В кружевную блажь.
Спица вниз,
Спица вбок…
Бабка Пик,
Бабка Хок…
Острый поворот –
Имя третьей – Тод.
В быстром пересвисте
Суетливых спиц
На земле лежит трилистник, –
Тень от черных кружевниц.
К пустынной поляне аллеи вели,
На ней незабудки цвели,
Но не был пушистый ковер голубым…
Таким может быть только дым,
Когда, освещенный подземной луной,
Он спит над земной глубиной,
И небо в Неве, и Нева в небесах
Купаются, как в зеркалах, –
Что кануло в воду, – встает из нее, –
У них освещенье свое!
Гранитной палитрой лежат берега,
С палитры текут жемчуга.
Они, растворяясь, горят, не горя, –
Своя в них таится заря,
И в этой живой, потаенной заре
На спящем цветочном ковре
Стоит изваянье из пены морской
И белую скрипку рукой
К плечу поднимает… Деревья кругом
Следят за недвижным смычком…
Но музыка, музыка, – где же она?
Ее создала тишина,
Неслышная гамма жемчужных тонов,
Струящихся вдоль берегов.
Вся белая ночь этой гаммой звучит…
Пусть белая скрипка молчит…
Воспоминанья говорят со мной,
Откликнуться спешат ежеминутно.
Их, как ладьи, гонимые волной,
Ко мне приводит ветерок попутный.
Воспоминанье – парус и крыло,
Вернувшаяся в гавань жизнь вторая,
Оно со мною рядом прилегло,
Когда засну, уснет, не умирая.
Оно поет, а музыка чиста,
Нигде не заглушённая упреком.
Чужая и своя неправота
Явились в нем спасительным уроком.
Приблизилась прощальная пора
И, может быть, недолго жить осталось.
Теперь я вижу, как зерно Добра
Лежало в том, что только злом казалось.
Как шелуху отбросив, прорасти
Зерно умело солнечно и просто,
Когда я шла по новому пути,
Внимательно прислушиваясь к росту.
9 июля 1979 Ленинград
Помолитесь обо мне святым,
Тихим Саввам, Титам, Иоаннам,
Босоногим, добрым и простым…
Помолитесь также безымянным,
Как лесные листья, что, шурша,
Осыпаясь, падают… И самым
Одиноким, скромным, чья душа
Странствует по уцелевшим храмам.
И огромным, грозным, что от бед
Монастырские хранят ворота,
И забытым, для которых нет
Ни лампад, ни свечек, ни киота…
И таким, что в ночь ушли, как дым, –
Нашим воинам, в полях упавшим…
Помолитесь обо мне святым,
Стороне Российской просиявшим.
1948 или 1949 Париж
Растворил я недавно окно… Под окном,
Сжимая кольцом, обнимая мой дом,
Весенние воды, в печали глубинной,
Навстречу Закону летели с повинной.
О нет, ни за что, никогда, никогда
Не вышла бы, русло покинув, вода,
Не стала бы мчаться, метаться по ниве,
Ища оправданья в весеннем разливе!
Мы – дикие волны, мы тащим с собой,
Сквозь глину и слякоть, цветок голубой,
Зеленую ветку и корни куста,
И мертвого вслед им кидаем кота…
И вот, изумрудный, возлюбленный луг,
Промокший и серый, темнеет вокруг –
Мечта молодая, которой мы жили,
Хотели обнять и, обняв, задушили…
Мы разочарованы сами в себе,
В ничем не насыщенной нашей судьбе,
Закона не выполнив, дела не сделав,
Мы слепо достигнем последних пределов
И, хлынув обратно, дойдем до русла…
И щепки на гребнях, и в сердце – зола…
Мы горький удел пораженных познали,
Теряли навек, прежде чем обретали…
И тяжко устали
О, даждь нам. Творец,
Увидеть спокойную зыбь, наконец,
Услышать безбурное наше журчанье,
Любуясь травой, растворяясь в молчаньи
Закатного часа, когда над рекой,
Как после обедни, великий покой…
1964, Майами
Низвергнут Зверь… и, как бессильный пленник,
К моим ногам упал, сраженный, ниц:
Пустая догма и слепой священник
Бегут во мрак, не поднимая лиц…
Но ОН стоит и рук могучим взмахом
Поддерживает в небе звездный ход.
Он был – мой сын, рожденный древним страхом.
Теперь – мое рожденье и восход…
Весь небосвод дохнул в лицо мне разом,
Единым словом – Логос, и в ответ,
Сквозь вихри солнц и плавный ток планет
Мои уста ему сказали – Разум…
«Отец?!» – ОН думал, я ответил – брат!
И эхо повторило нас стократ.
Мы копья подняли, глаз в глаз, сурово,
И каждый в жизнь пошел путем другого.
Так должен сделать ты, о человек:
Лицом к лицу встречая Господина,
Стой на своем, как горная лавина,
Ногами в твердь, не опуская век,
Стой на своем, отца не видя в брате,
Не сгорбив рабски перед ним плеча
И руки уложив на рукояти
Высокого, двугранного меча!
1964, Майами
Его лицо бледнеющее стынет
Среди подушек… Безглагольный лик,
Отбросив жизнь, сейчас ее покинет,
И время безразлично опрокинет
Всё, что он знал о ней, назад, в родник.
О, кто поймет в холодный час конца,
Что из земных бесчисленных узоров,
Глубин, высот, потоков и просторов
Изваяны черты его лица?
Всё то, что целиком отражено
В погасшей маске, нежно-беззащитной,
Еще зовет, еще не смущено,
Еще живет в рассеянности слитной.
Но плавно отдаляясь навсегда,
В последней тишине безмолвно лежа,
Его лицо открытое похоже
На сердце обнаженное плода.
И медленно, как будто с сожаленьем,
Легчайший воздух льется с высоты,
И на лету пугливые черты
Едва задев, туманит первым тленьем.
Предок – его названье.
Где и когда возник
Корень? Основа зданья?
Скрытый в веках родник?
Каски сражений… Хор
Звонких рогов охоты…
Всплески семейных ссор…
Братья… Мужья… Заботы…
Тише… Святей… Беспутней…
Женщины, словно лютни…
Цепкие, переплелись
Ветви от дней без срока.
Ветку одну бы ввысь,
Вольную, одиноко!
Скольким дано сломиться!
Эти падут и те,
Чтобы одной пробиться
К солнечной высоте.
Чтобы, оставшись сирой,
Корни отбросив, ветвь
Легкой взлетела лирой
И начала звенеть…
Испокон веков считали древней…
Крепкая, она всегда жила.
Проходила тою же деревней
Каждый день.
Иной закон числа
Применили к ней и, в страшной смете.
Стали дни равнять шагам столетий,
Как деревьев возраст…
Но она
Всё на том же месте, вечерами,
Возвышалась над судьбой земель,
Спалена, источена годами,
Черная, прямая цитадель.
Вкруг нее, то буйно, то устало,
Бились, трепеща, крича не в лад,
Все слова, что в мире раскидала,
Разметала, не приняв назад.
А другие, заглянув ей в очи,
Тихой стаей замолчавших птиц
Забивались в глубь ее глазниц,
Полных тени и готовых к Ночи.
Мария Вега! Окликаю
Вас, как высокую звезду!
Да, Вы – звезда, да, Вы – такая,
И я Вас на земле найду.
Видите эти луны?
Слышите звоны моря?
А уходящие шхуны
Полны серебра и горя.
казалось бы, ничего особенного, ни нового, ни поражающего душу, а самый подбор магический, как у Бетховена, – фраза проще простого, пять нот, а так распределены, что за них и симфонию отдашь…
Пахнет Волынью,полынью,
Пахнет тюрьмойи сумой, –
Терпишь двадцать разрозненных «я»,
Изкоторых четырнадцать лишних.
Если даже и любишь себя,
Никогда ни к одной не привыкнешь.
Белый домик, я тебя увидел
Из окна
Может быть, в тебе живет Овидий
И весна.
Чайный домик легок и светел,
Пахнет сливой и чай согрет…
Поиграй мне на длинной флейте,
Ойя-сан, Вишневый Цвет…
Я не назову ее красивой.
К нам с планеты прилетел иной
Этот ястребенок с львиной гривой
И с одной-единственной ногой.
Не подпрыгивая, не хромая
(Одноногим так ходить нельзя),
Шла она без костылей, прямая,
Не шагая – медленно скользя.
И не удивило это чудо,
Ясное во сне, как дважды два.
Не напрасно ли искать, откуда
Вышел сон и уведет куда?
Мы случайно рядом очутились
В очереди. Цепь людей ползла
К запертым дверям, и вкось ложились
Отблески оконного стекла.
Отблески дрожали на атласе
Черного пальто… Но нет, не то…
Ведь она была в атласной рясе
С капюшоном, – вовсе не в пальто…
Повернула голову. Беззвучно
Засмеялась: «Плохо ли нам тут?
Мы стоим и ждем… Вдвоем не скучно
Вслушиваться в шорохи минут.
Скука – чей-то вымысел. Согласны?»
Улыбнувшись, женщине в ответ
Я сказала: «Совершенно ясно,
Что со мною говорит поэт».
«Или – нет… Но вы – из этой касты.
Потому я к Вам и подошла:
На земле приходится не часто
Подмечать незримый взмах крыла».
Я смотрела в ястребиный, узкий
Глаз, похожий на глубокий пруд.
«Почему со мною Вы по-русски
Говорите с первых же минут?
В иностранном городе так странно
Одинок язык, чужой для всех…
Кстати, Вы мне кажетесь туманной,
И у Вас глухой, туманный смех…
Объясните мне, кто Вы такая?»
И, не опуская головы,
Женщина сказала: «Никакая!
Но сегодня русская, как Вы.
Обе мы неравнодушны к книгам…»
Тут, в ее протянутой руке,
Очутился белый томик.
Мигом
На его отогнутом листке
Я узнала профиль ястребенка…
Лист свернулся в трубку. На втором
Появилось, выведено тонко,
Словно птица провела пером,
Или ветер легкий след оставил,
Уходя к весне от зимней тьмы,
Еле уловимое названье,
Справа, наверху: «ОНИ И МЫ».
И оно ушло, теряясь между
Зыбкими штрихами, а под ним
Было имя: «ЖДАНОВА НАДЕЖДА»,
И, растаяв, превратилось в дым.
«Автор книги – это Вы?!» «Едва ли!»
«Но портрет?.. Кто станет отрицать?»
«Если Вы меня на нем узнали,
Я могу назад перелистать».
Щелкнул переплет. Раскрылся снова.
На портрете вовсе не она.
Мордочка котенка золотого
На бумаге изображена.
«Вот кто автор! я перетасую
Карты и подам Вам новый знак:
Автор превращается в борзую –
Вы предпочитаете собак!
Вот борзая, белая, как лебедь,
С ястребиным глазом, с гривой льва.
Превращений может быть и девять,
И четырнадцать, и… дважды два.
Догадайтесь сами, кто же автор.
А теперь простимся. Мне пора.
Жду звонка по телефону завтра,
И опять завяжется игра».
«Номер телефона! Дайте номер!
Не дадите, – где его возьму?»
«Ничего не будет нужно, кроме
Телефона. Номер – ни к чему.
Пусть случится, что случалось прежде…»
«Что случалось? С кем?.. Когда и где?..»
«Позвоните ЖДАНОВОЙ НАДЕЖДЕ.
Телефон найдет ее везде.
Безразлично, на какой звезде».
Мария Вега. 1974
То, что я одна в пустой квартире,
В неподвижной, стылой тишине,
В целом городе и в целом мире, –
Только сон…
Прислушайся ко мне.
Слушай сквозь дремоту. Протяни мне
Нить в твое далекое окно.
Видишь, как синеет сумрак зимний,
Как, с зимою слитые в одно,
Тихо в Дом мы возвратились Отчий.
Сказка звезды в облаках зажгла.
Хорошо нам, новогодней ночью,
С рыцарями Круглого Стола.
Вот Аленушка и белый козлик,
Вот Светлана, посреди гостей,
Вот Вадим, в дыму табачном, возле
«Города потомственных дождей».
Вот и сам он, город неизменный,
С львами, стерегущими Сенат…
Вот к столу подводит Андерсена
Оловянный маленький солдат…
Трубочист, откупоривай вина!
Остается ровно полчаса,
Чтобы нам корабль доставил Грина,
Алые раскинув паруса…
И, простясь с больничною палатой
(Больше ни за что и никогда!),
Будет пить шампанское Крылатый…
У него на шапочке звезда…
А пробьет двенадцать, – я надену
Из шести зеленых звезд браслет…
Старый год уснет. Ему на смену,
В новых зорях, сколько новых лет?..
Пусть над скорбью занавес опущен,
Пусть в снегах замерзли боль и страх!
Распахнулись двери: входит Пушкин
В опушенных инеем бобрах.
(Вертинский)
В этом платье печальном
Вы катались Орленком,
Милым, сказочным герцогом сказочных стран…
В Черном море шли, прошли,
Не вернулись корабли…
А у нас гостик,
Белохвостик.
Но почему он розовый?
Почему он голый?
Убегу, улечу, уплыву…
Шишш! Не убежишь!
Шиш! Не улетишь!
Шиш! Не уплывешь!
Держат тебя лапки,
Мои лапки,
Теточкины лапки.
Вошел незнакомый, незванный,в мой дом,
Всю жизнь, вероятно, он был мне знаком
В каком-то другом измеренье,
Быть может – в четвертом, где корень всего,
Где сблизило Время меня и его,
Как цепи единственной звенья.
И сразу, без громких, торжественных слов,
Мне стало понятно, что путь мой готов,
Заранее мудро указан:
По-дружески крепкая, издалека
Ко мне потянулась душа моряка,
И узел последний развязан.
Что было потом?..
Разве можно о том
Сказать?.. О сияющем, о голубом,
Таинственном и бесконечном…
О небе… О лодке… О той глубине,
Где прах растворится, горевший в огне,
И сном успокоится вечным…
На горьком, на черном, на вдовьем веку,
Прощальный салют моряка моряку
Прекрасенсвоей простотою.
На миг у борта расступилась вода,
И море сомкнуло ее навсегда,
От солнечных искр золотое.
Я вижу, я знаю, я помню одно:
Какое высокое счастье дано
И мне, и Тому, кто, безмолвный,
Присутствовал на погребенье своем,
Когда выходили мы в море втроем,
В балтийские вольные волны.
20 июля 1977
Не басня, не песня,
Не греза дразнящая, –
Красная Пресня,
Вполне настоящая!
Нет чуда чудеснее
Чем, утром туманным,
Вся Красная Пресня
В башмаке деревянном.
На мачте, как в кресле,
Юнга вихрастый.
Такое не часто
Приснится зимою Неве.
Он машет флажками пестрыми,
Вещает Петрову острову:
– Сенсация!!! Кража в Москве!!!
Не стало
Большого квартала.
Красная Пресня пропала!
На Петровском Острове – форт
С отставным капитаном в клетке,
Адмиралу подсунул черт
Низкопробные сигаретки.
Единственный толк от них –
В носовой платок чих да чих.
Рассуждает он сам с собой:
– То ль крапива, то ль зверобой?..
Адмиралом в отставке быть
Я привык. Но нельзя мне слыть
Отставным, черт возьми, поэтом
Перед фортом и целым светом,
Для себя имузы обузой…
Да и что поделаешь с музой,
Коль она, зверобой куря,
Здесь торчит совершеннозря!
Ведь у нас сейчас не стихи,
А хроническое «апчхи».
Отворчав, посмотрел в окошко.
На Неве замелькала мошка…
Или плошка?.. Или скорлупка?..
(Стало зренье, под старость, хрупко)…
– Боже мой, да ведь это шлюпка!
Чуть подальше – никак башмак,
Вроде шхуны… С юнгой на мачте…
Выгружаются красные пачки…
Не пришел ли сюда табак?!
Муза, не ленись, очнись,
Погляди не вниз, а ввысь,
С улыбкой на личике:
На сугробном берегу,
На снегу, на снегу,
Кирпичи-кирпичики.
Перед фортом гололед,
А башмак сейчас уйдет
Налегке, налегке,
На серебряном коньке,
Вспять, –
опять к Москве-реке.
Это юнга и вьюга играли.
Будут реки, моря, океаны,
Авантюры и новые страны…
Не вернете вы юнгу-пирата.
Он забудет о том, что когда-то
Старый форт померещился где-то,
Что дымилась в окне сигарета.
И сидел, пригорюнясь, на лавке
Боевой адмирал в отставке.
Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке BooksCafe.Net
Оставить отзыв о книге
Все книги автора
В окне моем звезды и сумерки бледные
Над искрами синего льда.
Я грешная, злая, земная и бедная
И все-таки чья-то звезда…
Мария Вега
Была у меня сероглазая мать,
Но мне запретили ее вспоминать…
Я долго блуждала в тумане пустом,
И жизнь протекла, как вода под мостом.
Но вечером к правде мы ближевсегда.
Чем глубже колодец, тем ярче звезда.
Летом на чердаке –
Светлые кудри стружек.
Паук лежит в гамаке
Из самодельных кружев.
Мария Вега! Окликаю
Вас, как высокую звезду!
Да, Вы – звезда, да. Вы – такая,
И я Вас на земле найду.
Я помню осень ржавую,
Всю в пепле и золе,
И голову курчавую,
И свечи над «Полтавою»,
Раскрытойна столе.
Увижу инистый Исакий,
огни мохнатые на льду
и, вольно прозвенев во мраке,
как жаворонок, упаду.
А над Москвой-рекой закат зеленый…
О, как чисты в России вечера!
Две девушки, Светлана и Алена,
Со мною шли по улице вчера.
…………….
Подходит ночь. Ни звука, ни движенья.
Погасло небо, и черна вода.
Прощаемся: — До перевоплощенья!..
Когда-нибудь…
А если никогда?
Но ни за что не сможет нас оставить
Нежданно промелькнувшая в тиши,
Далекая и смутная прапамять
Дарованной троим одной души.