I
В то утро я переводил один из моих “Мадригалов Смерти” на марсианский. Коротко прогудел селектор, и я, от неожиданности уронив карандаш, щелкнул переключателем.
— Мистер Гэлинджер, — пропищал Мартон юношеским контральто, — старик сказал, чтобы я немедленно разыскал “этого чертова самонадеянного рифмоплета” и направил к нему в каюту. Поскольку у нас только один самонадеянный рифмоплет…
— Не дай гордыне посмеяться над трудом, — оборвал его я.
Итак, марсиане наконец решились! Я стряхнул полтора дюйма пепла с дымящегося окурка и затянулся впервые после того, как зажег сигарету. Я боялся пройти эти сорок футов до капитанской каюты и услышать то, что скажет мне Эмори. Прежде чем встать, я все-таки закончил переводить строфу, над которой работал.
До двери Эмори я дошел мгновенно, два раза постучал и открыл дверь как раз в тот момент, когда он пробурчал:
— Войдите.
Я быстро сел, не дожидаясь приглашения.
— Вы хотели меня видеть?
Я созерцал его тусклые глаза, редеющие волосы и ирландский нос, слушал голос на децибел громче, чем у кого бы то ни было… — Быстро добрался. Бежал, что ли?
Гамлет — Клавдию:
— Я работал.
Он фыркнул и сказал:
— Ха! Скажешь тоже! Никто еще не видел, чтобы ты этим занимался.
Я пожал плечами и сделал вид, что хочу встать.
— Если вы за этим меня позвали…
— Сядь!
Он вышел из-за стола. Навис надо мной, свирепо глядя сверху вниз (непростое дело, даже если я сижу в низком кресле).
— Из всех ублюдков, с которыми мне когда-либо приходилось работать, ты, несомненно, самый гнусный! — заревел он, как ужаленный в брюхо бизон. — Почему бы тебе, черт возьми, не удивить всех нас и не начать вести себя по-человечески? Я готов признать, что ты умен, может быть, даже гений… а, черт!
Он махнул рукой и вернулся в кресло.
— Бетти наконец их уговорила, — его голос снова стал нормальным. — Они ждут тебя сегодня днем. После завтрака возьмешь джипстер и поедешь.
— Ладно, — сказал я.
— У меня все.
Я кивнул, встал и уже взялся за ручку двери, когда он сказал:
— Не буду тебе говорить, как это важно. Веди себя с ними не так, как с нами.
Я закрыл за собой дверь.
Не помню, что ел на завтрак. Я нервничал, но инстинктивно чувствовал, что не оплошаю. Мои бостонские издатели ожидали от меня Марсианскую Идиллию, или, по крайней мере, что-нибудь о космических полетах в духе Сент-Экзюпери. Национальное Научное Общество требовало исчерпывающего сообщения о величии и падении Марсианской Империи.
И те, и другие останутся довольны. Я был в этом уверен. Я всегда справляюсь, и справляюсь лучше, чем другие. Потому-то все и завидуют, за это и ненавидят меня.
Я впихнул в себя остатки завтрака и отправился в гараж, выбрал джипстер и повел его к Тиреллиану.
Огненно-красные песчинки роились над открытым верхом, словно воспламеняя колымагу. Они кусались через шарф и секли мои защитные очки.
Джипстер, раскачиваясь и пыхтя, как маленький ослик, на котором я однажды пересек Гималаи, не переставая поддавал мне под зад. Тиреллианские горы переминались с ноги на ногу и приближались ко мне под косым углом.
Джипстер пополз в гору, и я, прислушившись к натужному рычанию мотора, переключил скорость. Не похоже, думалось мне, ни на Гоби, ни на Великую Юго-Восточную пустыню. Просто красная, просто мертвая… даже кактусов нет.
С вершины холма ничего не было видно из-за облака поднятой джипстером пыли. Впрочем, это было неважно. Дорогу я мог найти с закрытыми глазами. Я свернул налево и вниз, сбрасывая газ; обогнул каменную пагоду.
Приехали.
Джипстер со скрежетом остановился. Бетти помахала мне рукой.
— Привет, — полузадушенно прохрипел я, разматывая, шарф и вытряхивая из него фунта полтора песка. — Так куда мне идти и с кем встречаться?
Мне нравится, как она говорит: четко, со знанием дела и все такое. А тех светских любезностей, которые меня ждали впереди, хватит мне как минимум до конца жизни. Я посмотрел на нее — безупречные зубы и шоколадные глаза, коротко подстриженные волосы, выгоревшие на солнце (терпеть не могу блондинок), — и решил, что она в меня влюблена
— Мистер Гэлинджер, Матриарх вас ждет. Хочет познакомиться с вами. Она согласилась предоставить вам для изучения храмовые летописи. — Бетти остановилась, поправила волосы и поежилась. Может, ее нервирует мой взгляд?
— Это их религиозные и одновременно исторические документы, — продолжала она, — что-то вроде Махабхараты. От вас ждут соблюдения определенных ритуалов в обращении с ними, например, произнесения священных слов при переворачивании страниц. Матриарх научит вас этому.
Я несколько раз кивнул.
— Отлично, тогда пошли. Э-э… — она помедлила, — и не забудьте их Одиннадцать Форм Вежливости и Ранга. Они очень серьезно относятся к вопросам этикета. И не ввязывайтесь в споры о равноправии мужчин и женщин…
— Да знаю я все их табу, — прервал ее я. — Не беспокойтесь. Я ведь жил на Востоке, если вы помните.
Она отвела взгляд и взяла меня за руку. Я чуть ее не отдернул.
— Будет лучше, если я войду, держа вас за руку.
Я проглотил напрашивающиеся комментарии и последовал за ней, как Самсон в Гаазе.
Увиденное неожиданно оказалось созвучным моим мыслям. Чертоги Матриарха были несколько абстрактной версией моего представления о шатрах израильских племен.
Невысокая и седая, Матриарх М’Квийе выглядела лет на пятьдесят и была одета как цыганская королева. В радуге своих широченных юбок она походила на перевернутую вверх дном и поставленную на подушку чашу для пунша.
Благосклонно приняв мой почтительный поклон, она рассматривала меня, как удав кролика. Ее угольно-черные глаза удивленно раскрылись, когда она услышала мое безупречное произношение (магнитофон, который Бетти таскала с собой на беседы, сделал свое дело, к тому же я знал практически наизусть лингвистические отчеты первых двух экспедиций). Что касается произношения, то тут мне нет равных.
— Вы тот самый поэт?
— Да, — ответил я.
— Почитайте, пожалуйста, что-нибудь из своих стихов.
— Мне очень жаль, но только самый тщательный перевод может воздать должное и вашему языку, и моей поэзии, а я еще не достаточно хорошо знаю ваш язык.
— Да?
— Я занимался переводами на ваш язык… так, для собственного удовольствия, чтобы попрактиковаться в грамматике, — продолжал я. — Буду рад как-нибудь почитать их вам в следующий раз.
— Хорошо.
Один-ноль в мою пользу!
Она повернулась к Бетти:
— Вы можете идти.
Бетти пробормотала формальные фразы прощания, как-то странно, искоса взглянула на меня и исчезла. Она явно надеялась, что останется и будет “помогать” мне. Как и всем, ей хотелось примазаться к чужой славе. Но Шлиманом в этой Трое был я, и в отчете Научному Обществу будет только одно имя!
М’Квийе встала, и я подумал, что она от этого ненамного стала выше. Впрочем, я со своими шестью футами шестью дюймами возвышаюсь над всеми и выгляжу как тополь в октябре: тощий и макушка — ярко-красная.
— Наши летописи очень древние, — начала она. — Бетти говорит, что ваше слово, описывающее их возраст- “тысячелетия”.
Я кивнул.
— Мне не терпится их увидеть.
— Они не здесь. Нам придется пройти в храм — выносить их нельзя.
Я насторожился.
— Вы не возражаете, если я буду снимать с них копии?
— Нет. Я вижу, что вы относитесь к ним с уважением, иначе ваше желание увидеть и. х не было бы столь велико.
— Отлично,
Похоже, это ее развеселило. Я поинтересовался, что тут смешного.
— Для чужеземца изучение Священного Языка может оказаться не простым делом.
И тут до меня дошло.
Никто из первой экспедиции не проникал так далеко. Я и не предполагал, что у марсиан два языка: классический и повседневный. Я немного знал их Пракрит, теперь мне предстояло изучить весь их Санскрит.
— Черт побери!
— Извините, не поняла.
— Это непереводимо, М’Квийе. Но представьте, что вам необходимо быстро выучить Священный Язык, и вы поймете мои чувства.
Это, похоже, снова ее развеселило, и мне было предложено разуться.
Она провела меня через альков…
…И мы попали в царство Византийского великолепия.
Ни один землянин не был в этой комнате, иначе бы я о ней знал. А ту грамматику, и тот словарный запас, которыми я теперь владею, Картер, лингвист первой экспедиции, выучил с помощью некой Мэри Аллен, сидя по-турецки в прихожей.
Я с любопытством озирался по сторонам, gee говорило о существовании высокоразвитой, утонченной культуры. Видимо, нам придется полностью пересмотреть свои представления о марсианской культуре.
Во-первых, у этого зала был куполообразный свод и ниши; во-вторых, по бокам колонны с канелюрами; в-третьих… а, черт! Зал был просто шикарный. Сроду не подумаешь, глядя на обшарпанный фасад!
Я наклонился, чтобы рассмотреть золоченую филигрань церемониального столика, заваленного книгами. Мне показалось, что лицо М’Квийе приняло несколько самодовольное выражение при виде моей заинтересованности, но играть в покер я бы с ней не сел.
Большим пальцем ноги я водил по мозаичному полу.
— И весь ваш город помещается в одном здании?
— Да, он уходит далеко в глубь горы.
— Ну да, понятно, — сказал я, ничего не понимая.
Пока что рано было просить ее об экскурсии.
Я старался запечатлеть в памяти этот зал, зная, что рано или поздно все равно придется протащить сюда фотокамеру.
М’Квийе подошла к маленькой скамеечке, стоявшей возле стола.
— Ну что ж, попытаемся подружить вас со Священным Языком.
Я оторвал взгляд от статуэтки и энергично кивнул.
— Да, представьте нас друг другу, пожалуйста.
Прошло три недели. И теперь, стоило мне сжать веки, как букашки букв начинали мельтешить перед глазами. Стоило поднять взор на безоблачное бирюзовое небо, как оно покрывалось каллиграфической вязью. Во время работы я пил кофе литрами, а в перерывах глотал коктейли из бенцедрина с шампанским.
М’Квийе давала мне уроки по два часа каждое утро, а иногда и по два часа вечером. Как только я набрал достаточно знаний для самостоятельной работы, я добавил к этому еще четырнадцать часов.
А по ночам лифт стремительно опускал меня на самые нижние этажи…
Мне снова шесть лет. Я изучаю иврит, греческий, латинский и арамейский. А вот мне десять, и тайком, урывками я пытаюсь читать “Илиаду”. Когда отец не грозил геенной огненной и не проповедовал братскую любовь, он заставлял меня зубрить Слово Божье в оригинале.
Господи! Существует так много оригиналов и столько Слов Божьих! Когда мне было двенадцать лет, я начал указывать отцу на некоторые разногласия между тем, что проповедует он, и что написано в Библии.
Форма его ответа не допускала возражений. Это было хуже, чем если бы он меня выпорол. После этого я помалкивал и учился ценить и понимать поэзию Ветхого Завета.
— Ты прости, меня Господи! Папочка — прости. Этого не может быть! Не может быть… В тот день, когда мальчик закончил школу с похвальными грамотами по французскому, немецкому, испанскому и латыни, папаша Гэлинджер сказал своему четырнадцатилетнему шестифутовому сыну-пугалу, что хочет видеть его священником. Я помню, как уклончиво ответил ему сын:
— Сэр, — сказал он, — я вообще-то хотел бы годик — другой сам позаниматься, а потом прослушать курс лекций но богословию в каком-нибудь гуманитарном университете. Вроде рано мне еще в семинарию, так вот сразу.
Глас Божий:
— Но ведь у тебя талант к языкам, сын мой. Ты сможешь проповедовать Слово Божье во всех землях вавилонских. Ты прирожденный миссионер. Ты говоришь, что еще молод, но время вихрем проносится мимо. Чем раньше ты начнешь, тем больше лет отдашь служению Господу.
Я не помню его лица. Никогда не помнил. Может быть, питому, что всегда боялся смотреть ему в глаза.
Спустя годы, когда он умер и лежал весь в черном среди цветов, окруженный плачущими прихожанами, среди молитв, покрасневших лиц, носовых платков, рук, похлопывающих меня по плечу и утешителей со скорбными лицами… я смотрел и не узнавал его.
Мы встретились за девять месяцев до. моего рождения, этот человек и я. Он никогда не был жестоким: суровым, требовательным, презирающим чужие недостатки — да, но жестоким — никогда. Он заменил мне мать. И братьев. И сестер. Он вытерпел те три года, что я учился в колледже Святого Иоанна, скорее всего из-за названия, не подозревая, насколько либеральным этот колледж был на самом деле.
Но я никогда по-настоящему не знал его. А теперь человек на катафалке уже ничего не требовал. Я мог не проповедовать Слово Божье. Но теперь я сам этого хотел, правда, не так, как он себе это представлял. Пока он был жив, я не мог бы проповедовать то, что хотел.
Осенью я не вернулся на последний курс: получил небольшое наследство, правда, не без некоторых хлопот, так как мне еще не было восемнадцати. Но мне это удалось.
В конце концов я поселился в Гринвич-Виллидж.
Не сообщая прихожанам-доброжелателям свой новый адрес, я начал писать стихи и самостоятельно изучать японский и хиндустани. Я отрастил огненную бороду, пил кофе и играл в шахматы. Мне хотелось попробовать еще несколько путей к спасению души.
После этого — два года в Индии с войсками ООН, что избавило меня от увлечения буддизмом и подарило миру сборник стихов “Свирели Кришны”, а мне — Пулитцеровскую премию, которую я заслуживал.
Затем — назад в Штаты, чтобы написать дипломную работу по лингвистике, получить степень и очередные премии.
А потом в один прекрасный день на Марс отправился корабль. Вернувшись в свое огненное гнездо в Нью-Мехико, он принес с собой новый язык. Этот язык был фантастический, экзотический, ошеломляющий. После того как я узнал о нем все, что смог, и написал книгу, я прославился в научных кругах.
— Ступай, Гэлинджер. Окуни ведро в источник и привези нам глоток Марса; изучи другой мир и разложи его душу на ямбы.
И вот я оказался на планете, где солнце — как потускневшая монета, где ветер — как кнут, где две луны играют в чехарду и стоит только взглянуть на песок, как начинается жгучий зуд.
Мне надоело ворочаться. Я встал с койки и прошел через темную каюту к иллюминатору. Пустыня была бесконечным оранжевый ковром, вздымающимся песчаными буграми.
Я здесь чужой, но страха — ни на миг;
Вот этот мир — и я его постиг…
Я рассмеялся.
Священный Язык я уже освоил. Он не так сильно отличался от повседневного, как казалось вначале. Я достаточно хорошо владел вторым, чтобы разобраться в тонкостях первого. Грамматику и наиболее употребительные неправильные глаголы я знал назубок, словарь, который я составлял, рос день ото дня, как тюльпан, и вот-вот должен был расцвести. Стебель удлинялся с каждым прослушиванием записей.
Наконец пришло время испытать мое искусство на практике. Я специально не брался за основные тексты, сдерживался до тех пор, пока смогу оценить их по-настоящему. До этого я читал только мелкие заметки, отрывки стихов, фрагменты из истории. И вот что поразило меня больше всего. Они писали о конкретных вещах: скалах, песке, воде, ветрах, и общий тон, вложенный в эти изначальные символы, был болезненно пессимистичным. Он напомнил мне некоторые буддистские тексты, но еще больше он походил по духу на некоторые главы Ветхого Завета, конкретно — на книгу Экклезиаста.
Ну что ж, так тому и быть. И мысли, и язык были так похожи, что это будет отличной практикой. Не хуже, чем переводить По на французский. Я никогда не стану последователем Маланна, но я покажу им, что и землянин когда-то так же рассуждал, так же чувствовал.
Я включил настольную лампу и нашел среди книг Библию.
“Суета сует, — сказал Экклезиаст, — суета сует, все суета. Что пользы человеку…”
Мои успехи, похоже, сильно удивили М’Квийе. Она вглядывалась в меня через стол наподобие сартровского Иного. Я бегло почитал главу из книги Локара, не поднимая глаз, но чувствуя, как ее взгляд словно затягивает невидимую сеть вокруг моей головы, плеч и рук. Я перевернул страницу.
Пыталась ли она взвесить сеть, определяя размер улова? И зачем? В книгах ничего не говорилось о рыболовах на Марсе. В них говорилось, что некий Бог по имени Маланн плюнул, или сделал нечто более отвратительное (в зависимости от версии, которую вы читаете), и возникла жизнь; возникла как болезнь неорганической материи. В них говорилось, что движение — ее первый закон… ее первый закон… и танец является единственным разумным ответом неорганике… В качестве танца — его оправдание… и любовь — болезнь органической материи. Органической материи.
Я потряс головой — чуть было не уснул.
— М’нарра.
Я встал и потянулся. М’Квийе пристально меня рассматривала. Когда я встретился с ней взглядом, она отвела глаза.
— Я устал. Мне хотелось бы немного отдохнуть. Я почти не спал сегодня ночью.
Она кивнула. Земная замена для “да”, которому она научилась от меня.
— Хотите отдохнуть и увидеть учение Локара во всей его полноте?
— Прошу прощения?
— Хотите увидеть танец Локара?
— А-а.
Иносказаний и околичностей в их проклятом языке было больше, чем в корейском.
— Да. Конечно. Буду рад ею увидеть в любое время.
— Сейчас самое время. Сядьте. Отдыхайте. Я позову музыкантов.
Она торопливо вышла через дверь, за которой я ни разу не был.
Ну что же, по словам Локара, танец — высшая форма искусства, и мне предстояло увидеть, как нужно танцевать по мнению умершего сотни лет назад философа. Я потер глаза и сложился пополам, достав руками пол.
В висках застучала кровь, и я сделал пару глубоких вдохов, снова наклонился и краем глаза увидел какое-то движение около двери.
М’Квийе и три ее спутницы, наверное, подумали, что я собираю на полу шарики, которых у меня не хватает.
Я криво усмехнулся и выпрямился. Мое лицо было красным, и не только от физической нагрузки. Я не ожидал, что они появятся так быстро.
Маленькая рыжеволосая куколка, завернутая, как в сари, в прозрачный кусок марсианского неба, воззрилась на меня в изумлении, снизу вверх — как ребенок на яркий флажок на длинном древке.
— Привет, — сказал я, или что-то в этом роде.
Перед тем как ответить, она поклонилась. По-видимому, меня повысили в ранге.
— Я буду танцевать, — сказала она. Губы ее были как алая рана в бледной камее. Глаза цвета мечты потупились.
Она поплыла к центру комнаты.
Стоя там, как статуэтка в этрусском фризе, она то ли задумалась, то ли созерцала узор на полу. Может быть, эти узоры что-нибудь означали. Я всмотрелся в них. Даже если и не так, то никакого скрытого смысла я в них не видел, зато они хорошо бы смотрелись на полу ванной или внутреннего дворика.
Две другие женщины были пожилые и, как и М’Квийе, походили на аляповато раскрашенных воробьев. Одна уселась на пол с трехструнным инструментом, смутно напоминающим сямисэн. Другая держала в руках кусок дерева и две палочки.
М’Квийе презрела свою скамеечку, и, не успел я оглянуться, как она сидела на полу. Я последовал ее примеру.
Музыкантша с “сямисеном” все еще настраивала инструмент, и я наклонился к М’Квийе.
— Как зовут танцовщицу?
— Бракса, — ответила она, не глядя на меня, и медленно подняла левую руку, что означало “да”, “давайте”, “начинайте”.
Звук “сямисэна” пульсировал, как зубная боль, от деревяшки доносилось тиканье часов, вернее, призрака часов, которых марсиане так и Не изобрели.
Бракса стояла как статуя, подняв обе руки к лицу и широко разведя локти.
Музыка стала подобной огню.
Бракса не двигалась.
Шипение перешло в плеск. Ритм замедлился. Это была вода, самая большая драгоценность на свете, с журчаньем льющаяся по поросшим мхом камням.
Бракса по-прежнему не двигалась.
Глиссандо. Пауза.
Затем наступил черед ветра. Мягкого, спокойного, вздыхающего. Пауза, всхлип, и все сначала, но уже громче.
То ли мои глаза, уставшие от постоянного чтения, обманывали меня, то ли Бракса действительно дрожала с головы до ног.
Нет, действительно дрожала.
Она начала потихоньку раскачиваться. Долю дюйма вправо, затем влево. Пальцы раскрылись, как лепестки цветка, и я увидел, что глаза у нее закрыты.
Глаза открылись. Они были холодными, невидящими. Раскачивание стало более заметным, слилось с ритмом музыки.
Ветер дул из пустыни, обрушиваясь на Тиреллиан, как волна на плотину. Ее пальцы были порывами ветра.
Надвигался ураган. Она медленно закружилась, кисти рук тоже поворачивались, а плечи выписывали восьмерку.
— Ветер! Ветер, — я говорю, — о, дикий, загадочный! О, Муза святого Иоанна Перси! Ее глаза были неподвижным центром циклона, который бушевал вокруг нее. Голова была откинута назад, но я знал, что ее взор, бесстрастный, как у Будды, был устремлен сквозь потолок к неизменным небесам. Быть может, только две луны прервали свой сон в изначальной нирване необитаемой бирюзы.
Когда-то давно в Индии я видел, как девадэзи, уличные танцовщицы, плетут свои цветные паутины, затягивая в них мужчин, словно насекомых. Но Бракса была гораздо большим; она была рамадьяни, священной танцовщицей последователей Рамы, воплощения Вишну, подарившего людям танец.
Щелканье стало ровным, монотонным; стон струн напоминал палящие лучи солнца, тепло которых украдено ветром. Мне слышались звуки ситара. Я смотрел, как оживает эта статуя, и чувствовал божественное вдохновение.
Я снова был Рембо с его гашишем, Бодлером с его опиумом, По, Де Квинси, Уайльдом, Маларме и Алистером Кроули. На какое-то мгновение я стал моим отцом на темной кафедре проповедника, а гимны и хрипы органа превратились в яркий ветер.
Она стала вертящимся флюгером, крылатым распятием, парящим в воздухе, веревкой для сушки белья, на которой билось на ветру что-то яркое. Ее плечо обнажилось, правая грудь двигалась вверх-вниз, точно луна на небе, алый сосок то появлялся, то снова исчезал под складкой одежды. Музыка стала чем-то внешним, формальным, как спор Иова с Богом. Ее танец был ответом Бога.
Музыка замедлилась и смолкла. Ее одежда, словно живая, собралась в первоначальные строгие складки.
Бракса опускалась все ниже и ниже, к самому полу, голова упала на поднятые колени. Она застыла.
Наступила тишина.
Почувствовав боль в плечах, я понял, в каком находился напряжении. Что следовало делать теперь? Аплодировать?
Я исподтишка взглянул на М’Квийе. Она подняла правую руку.
Как будто почувствовав это, девушка вздрогнула всем телом и встала. Музыканты и М’Квийе тоже встали.
Поднявшись, я обнаружил, что отсидел левую ногу, и сказал, как ни кретински это прозвучало:
— Это было прекрасно.
В ответ я получил три различных синонима слова “спасибо” на Священном Языке.
Мелькание красок, и я снова наедине с М’Квийе.
— Это одна сто семнадцатая одного из двух тысяч двухсот двадцати четырех танцев Локара.
Я посмотрел на нее.
— Прав был Локар или нет, он нашел достойный ответ неорганике.
Она улыбнулась.
— Танцы вашей планеты такие же?
— Некоторые немного похожи. Я о них как раз вспомнил, когда смотрел на Браксу, но я никогда не видел ничего подобного.
— Она хорошая танцовщица, — сказала М’Квийе. — Она знает все танцы.
Опять это выражение лица, которое однажды показалось мне странным.
— Я должна заняться делами.
Она подошла к столу и закрыла книги.
— М’нарра.
— До свидания.
Я натянул сапоги.
— До свидания, Гэлинджер.
Я вышел за дверь, уселся в джипстер, и машина с ревом помчалась сквозь вечер в ночь. И крылья разбуженной пустыни медленно колыхались у меня за спиной.
II
Не успел я, после недолгого занятия с Бетти грамматикой, закрыть за ней дверь, как услышал голоса в холле. Вентиляционный люк в моей каюте был приоткрыт, я стоял под ним, и получалось, что подслушивал.
Мелодичный дискант Мортона:
— Ты представляешь, он со мной недавно поздоровался!
Слоновье фырканье Эмори:
— Или он заболел, или ты стоял у него на пути, и он хотел, чтобы ты посторонился.
— Скорее всего, он меня не узнал. Он теперь, по-моему, вообще не спит — нашел себе новую игрушку, этот их язык. Я на прошлой неделе стоял ночную вахту, и когда проходил мимо его двери часа в три ночи — у него все время бубнил магнитофон. А когда я в пять часов сменялся, он все еще работал.
— Работает этот тип действительно упорно, — нехотя признал Эмори. — По правде сказать, я думаю, он что-то принимает, чтобы не спать. Глаза у него последнее время прямо-таки стеклянные. Хотя, может быть, у поэтов всегда так.
В разговор вмешалась Бетти — оказывается, она была с ними:
— Что бы вы ни говорили, мне, по крайней мере, год понадобится, чтобы выучить то, что он успел за три недели. А я всего-навсего лингвист, а не поэт.
Мортон, должно быть, был сильно неравнодушен к ее коровьим прелестям. Это единственное, чем я могу объяснить его слова.
— Во время учебы в университете я прослушал курс лекций по современной поэзии, — начал он. — Мы проходили шесть авторов: Йитс, Элиот, Паунд, Крейн, Стивене и Гэлинджер, — ив последний день семестра профессору, видимо, захотелось поораторствовать. Он сказал: “Эти шесть имен начертаны на столетии, и никакие силы критики и ада над ними не восторжествуют”. Что касается меня, — продолжал он, — то я всегда считал, что его “Свирели Кришны” и “Мадригалы” восхитительны. Для меня было честью оказаться с ним в одной экспедиции, хотя с тех пор, как мы познакомились, он мне, наверное, не больше двух десятков слов сказал.
Голос Адвоката:
— А вам никогда не приходило в голову, что он может стесняться своей внешности? — сказала Бетти, — К тому же он был настолько развитым ребенком, что у него даже школьных друзей не было. Он весь в себе и очень ранимый.
— Ранимый?! Стеснительный?! — Эмори аж задохнулся. — Да он горд как Люцифер, он просто ходячий автомат по раздаче оскорблений. Нажимаешь кнопку “Привет” или “Отличный денек”, а он тебе нос показывает. Это у него отработано до автоматизма.
Они выдали мне еще несколько комплиментов и разошлись.
Ну что ж, спасибо, детка Мортон. Ах ты, маленький прыщавый ценитель искусств! Я никогда не изучал свою поэзию, но я рад, что кто-то так о ней сказал. Силы критики и ада. Ну-ну! Может быть, папашины молитвы где-то услышали, и я все-таки миссионер? Только…
Только у миссионера должно быть то, во что обращать людей. У меня есть своя собственная система эстетических взглядов. И в чем-то она, наверное, себя проявляет. Но если бы у меня и было что проповедовать, даже в моих стихах, у меня вряд ли возникло бы желание проповедовать это такому ничтожеству, как ты. Ты считаешь меня хамом, а я еще и сноб, и тебе нет места в моем раю — это частные владения, куда приходят Свифт, Шоу и Петроний Арбитр.
Я устроился поудобнее за письменным столом. Хотелось что-нибудь написать. Экклезиаст может вечерок и отдохнуть. Мне хотелось написать стихотворение об одной стосемнадцатой танца Локара; о розе, тянущейся к свету, очерченной ветром, больной, как у Блейка, умирающей розе.
Закончив, я остался доволен. Возможно, это был и не шедевр — по крайней мере, не гениальнее, чем обычно: Священный Марсианский — у меня не самое сильное место. Я помучился и перевел его на английский, с неполными рифмами. Может быть, вставлю его в свою следующую книгу. Я назвал его “Бракса”.
В краю, где ветер ледяной,
под вечер Времени в груди
у Жизни молоко морозит,
В аллеях сна над головой,
как кот с собакой, те две луны
тревожат вечно мой полет…
Цветок последний с огненной главой. Я отложил стихотворение в сторону и отыскал фенобарбитал. Я как-то вдруг устал.
Когда на следующий день я показал М’Квийе свое стихотворение, она прочитала его несколько раз подряд, очень медленно.
— Прелестно, — сказала она. — Но вы употребили три слова из вашего языка. “Кот” и “собака”, насколько я понимаю, мелкие животные, традиционно ненавидящие друг друга. Но что такое “цветок”?
Я сказал:
— Мне никогда не попадался ваш эквивалент слова “цветок”, но вообще-то я думал о земном цветке, о розе.
— Что он собой представляет?
— Ну… лепестки у нее обычно ярко-красные. Это я и имел в виду под “огненной главой”. Еще я хотел, чтобы это подразумевало жар, и рыжие волосы, и пламя жизни. А у самой розы — стебель с зелеными листьями и шипами, и характерный приятный запах.
— Я хотела бы ее увидеть.
— Думаю, что это можно устроить. Я узнаю.
— Сделайте это, пожалуйста. Вы… — она употребила слово, эквивалентное нашему “пророку” или религиозному поэту, как Исайя или Локар, — ваше стихотворение прекрасно. Я расскажу о нем Браксе.
Я отклонил почетное звание, но почувствовал себя польщенным. Вот он, решил я, тот стратегический момент, когда нужно спросить, могу ли я принести в храм копировальный аппарат и фотокамеру. Мне хотелось бы иметь копии всех текстов, объяснил я, а переписывание займет много времени.
К моему удивлению, она тут же согласилась. А своим приглашением и вовсе привела меня в замешательство.
— Хотите пожить здесь, пока будете этим заниматься? Тогда вы сможете работать и днем, и ночью, когда вам будет удобнее, конечно, кроме того времени, когда храм будет занят.
Я поклонился.
— Почту за честь.
— Хорошо. Привозите свои аппараты, когда хотите, и я покажу вам вашу комнату.
— А сегодня вечером можно? — Конечно.
— Тогда я поеду собирать вещи. До вечера…
— До свидания.
Я предвидел некоторые сложности с Эмори, но не слишком большие. Всем на корабле очень хотелось увидеть марсиан, узнать, из чего они сделаны, расспросить их о марсианском климате, болезнях, составе почвы, политических убеждениях и грибах (наш ботаник просто помешан на всяких грибах, а так ничего парень), и только четырем или пяти действительно удалось-таки увидеть марсиан. Большую часть времени команда занималась раскопками древних городов и их акрополей. Мы строго соблюдали правила игры, а туземцы были замкнуты, как японцы XIX века. Я не рассчитывал встретить особое сопротивление моему переезду и оказался прав.
У меня даже создалось впечатление, что все были этому рады.
Я зашел в лабораторию гидропоники поговорить с нашим грибным фанатиком.
— Привет, Кейн. Уже вырастил поганки в этом песке?
Он шмыгнул носом. Он всегда шмыгает носом. Наверное, у него аллергия на растения.
— Привет, Гэлинджер. Нет, с поганками у меня ничего не вышло, но загляни за гараж, когда будешь проходить мимо. У меня там растет пара кактусов.
— Тоже неплохо, — заметил я.
Док Кейн был, пожалуй, моим единственным другом на корабле, не считая Бетти.
— Послушай, я пришел попросить тебя об одном одолжении.
— Валяй.
— Мне нужна роза.
— Что?
— Роза. Ну знаешь, такая красная, с шипами, приятно пахнет.
— Я думаю, она в этой почве не приживется.
Шмыг, шмыг.
— Да нет, ты не понял. Я не собираюсь ее сажать. Мне нужен сам цветок.
— Придется использовать баки. — Он почесал свою лысую башку. — Это займет месяца три по меньшей мере, даже если форсировать рост.
— Сделаешь?
— Конечно, если ты не прочь подождать.
— Ничуть. Собственно, три месяца — это будет как раз к отлету.
Я огляделся по сторонам: бассейны кишащей слизи, лотки с рассадой.
— Я сегодня перебираюсь в Тиреллиан, но появляться здесь буду часто, так что зайду, когда она расцветет.
— Перебираешься туда? Мур говорит, что они исключительно разборчивы.
— Ну тогда я, наверное, исключение.
— Похоже на то, хотя я все равно не представляю, как ты выучил их язык. Конечно, мне и французский с немецким с трудом давались, но я на той неделе слышал за ленчем, как Бетти демонстрировала свои познания. Звучит как нечто потустороннее. Она говорит, что это напоминает разгадывание кроссворда в “Таймс” и одновременно подражание птичьим голосам.
Я рассмеялся и взял предложенную сигарету.
— Да, язык сложный, но, знаешь, это как если бы ты нашел здесь совершенно новый класс грибов — они бы тебе по ночам снились.
Его глаза заблестели.
— Это было бы здорово! Знаешь, может, еще и найду.
— Может, и найдешь.
Посмеиваясь, он проводил меня до двери.
— Сегодня же займусь твоими розами. Ты там смотри не перетрудись.
— Не боись.
Как я и говорил: помешан на грибах, а так парень ничего.
Мои апартаменты в Цитадели Тиреллиана примыкали непосредственно к храму. По сравнению с тесной каютой мои жилищные условия значительно улучшились. Кроме того, кровать была достаточно длинной, и я в ней помещался, что было достойно удивления.
Я распаковал вещи и сделал шестнадцать снимков храма, а потом взялся за книги.
Я снимал до тех пор, пока мне не надоело переворачивать страницы, не зная, что на них написано. Я взял исторический труд и начал переводить.
“Ло. В тридцать седьмой год процесса Силлена пришли дожди, что стало причиной для радости, так как было это событие редким и удивительным, и обычно толковалось как благо.
Но то что, падало с небес, не было живительным семенем Маланна. Это была кровь Вселенной, струей бившая из артерии. И для нас настали последние дни. Близилось время последнего танца.
Дожди принесли чуму, которая не убивает, и последние пассы Локара начались под их шум…”
Я спросил себя, что, черт возьми, имеет в виду Тамур? Он не был историком и, по идее, должен придерживаться фактов. Не было же это их Апокалипсисом. Или было? Почему бы и нет? Я задумался. Горстка людей в Тиреллиане, очевидно, все, что осталось от высокоразвитой цивилизации. У них были войны, но не было оружия массового уничтожения, была наука, но не было высокоразвитой технологии. Чума, чума, которая не убивает… Может быть, она всему виной? Каким образом, если она не смертельна?
Я продолжил чтение, но природа чумы не обсуждалась. Я переворачивал страницы, заглядывал вперед, но безрезультатно.
М’Квийе! М’Квийе! Когда мне позарез нужно тебя спросить, тебя как на грех нет рядом. Может быть, пойти поискать ее? Нет, пожалуй, это неудобно. По негласному уговору я не должен был выходить из этих комнат. Придется подождать.
И я чертыхался долго и громко, на разных языках, в храме Маланна, несомненно, оскорбляя тем самым его слух.
Он не счел нужным сразить меня на месте. Я решил, что на сегодня хватит, и завалился спать.
Я, должно быть, проспал несколько часов, когда Бракса вошла в мою комнату с крошечным светильником в руках. Я проснулся от того, что она дергала меня за рукав пижамы.
Я сказал:
— Привет.
А что еще я мог сказать?
— Я пришла, — сказал она, — чтобы услышать стихотворение.
— Какое стихотворение?
— Ваше.
— А-а.
Я зевнул, сел и сказал то, что люди обычно говорят, когда их будят среди ночи и просят почитать стихи.
— Очень мило с вашей стороны, но вам не кажется, что сейчас не самое удобное время?
— Да нет, не беспокойтесь, мне удобно, — сказала она.
Когда-нибудь я напишу статью для журнала “Семантика” под названием “Интонация: недостаточное средство для передачи иронии”.
Но я все равно уже проснулся, так что пришлось взяться за халат.
— Что это за животное? — спросила она, показывая на шелкового дракона у меня на отвороте.
— Мифическое, — ответил я, — А теперь послушай, уже поздно, я устал. У меня утром много дел. И М’Квийе может просто неправильно понять, если узнает, что ты была здесь.
— Неправильно понять?
— Черт возьми, ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду!
Мне впервые представилась возможность выругаться по-марсиански, но пользы это не принесло.
— Нет, — сказала она, — не понимаю.
Вид у нее был испуганный, как у щенка, которого отругали неизвестно за что.
— Ну-ну, я не хотел тебя обидеть. Понимаешь, на моей планете существуют определенные… э-э… правила относительно лиц разного пола, оставшихся наедине в спальне, и не связанных узами брака… э-э я имею в виду… ну, ты понимаешь, о чем я говорю.
— Нет.
Ее глаза были как нефрит.
— Ну, это вроде… Ну, это секс, вот что это такое.
Словно две зеленые лампочки зажглись в ее глазах.
— А-а, вы имеете в виду — делать детей?!
— Да. Точно. Именно так.
Она засмеялась. Я впервые услышал смех в Тиреллиане. Звучал он так, будто скрипач водил смычком по струнам короткими легкими ударами. Впечатление не особенно приятное, хотя бы потому, что смеялась она слишком долго.
Отсмеявшись, она пересела поближе.
— Теперь я поняла, — сказала она, — у нас раньше тоже были такие правила. Пол-Процесса тому назад, когда я была еще маленькая, у нас были такие правила. Но… — казалось, она вот-вот опять рассмеется, — теперь в них нет необходимости.
Мои мысли неслись как магнитофонная лента при перемотке.
Пол-Процесса! Пол-Процесса-Процесса-Процесса! Да! Нет! Пол-Процесса — это примерно двести сорок три года!
Достаточно времени, чтобы выучить 2224 танца Локара.
Достаточно времени, чтобы состариться, если ты человек.
Я имею в виду — землянин.
Я посмотрел на нее: бледную, как белая королева в наборе шахмат из слоновой кости.
Бьюсь об заклад, она была человеком — живым, нормальным, здоровым. Голову дам на отсечение — женщина, мое тело…
Но если ей два с половиной столетия, то М’Квийе тогда и вовсе бабушка Мафусаила. Мне было приятно вспоминать их многочисленные комплименты моим лингвистическим и поэтическим способностям. О, эти высшие существа!
Но что она подразумевала под “теперь в них нет необходимости”? Откуда эта истерика? Что означают эти странные взгляды М’Квийе?
Я почувствовал, что приблизился к чему-то важному, не считая, конечно, красивой девушки.
— А скажи-ка, — начал я своим Небрежным Голосом, — это как-нибудь связано с “чумой, которая не убивает”, о которой писал Тамур?
— Да, — ответила она. — Дети, родившиеся после Дождей, не могут иметь своих детей, а у мужчин…
— Что у мужчин? — я наклонился вперед, включив память на “запись”.
— А у мужчин нет возможности их делать.
Я так и отвалился на спинку кровати. Расовое бесплодие, мужская импотенция вслед за небывалым явлением природы. Может быть, когда-то в их хилую атмосферу бог знает откуда проникло радиоактивное облако? Проникло задолго до того, как Скиапарелли увидел каналы, мифические, как и мой дракон; задолго до того, как эти “каналы” послужили причиной правильных выводов на основе неверных данных. Жила ли ты тогда, Бракса, танцевала ли, уже в материнской утробе обреченная на бесплодие?
Я достал сигарету. Хорошо, что я догадался захватить с собой пепельницу. Табачной индустрии на Марсе никогда не было. Как и выпивки. Аскеты, которых я встречал в Индии, по сравнению с Марсианами просто Дионисы.
— Что это за огненная трубочка?
— Сигарета. Хочешь?
— Да, пожалуйста.
Она села рядом со мной, и я дал ей закурить.
— От нее щиплет в носу.
— Это ничего. Вдохни поглубже, задержи дыхание, а потом выдохни.
Прошла минута.
— О-о, — сказала она.
Пауза, затем:
— Они священные?
— Нет, это никотин, — ответил я, — эрзац божественности.
Снова пауза.
— Только, пожалуйста, не проси меня перевести “эрзац”.
— Не буду. Я порой испытываю то же самое, когда танцую.
— Это скоро пройдет.
— Теперь прочитайте свое стихотворение.
У меня родилась идея.
— Подожди-ка минутку, — сказал я, — у меня есть кое-что получше.
Я встал, порылся в записных книжках и снова сел рядом с ней.
— Это первые три главы из книги Экклезиаста, — объяснил я. ~ Тут много общего с вашими священными книгами.
Я начал читать.
Я успел прочитать всего одиннадцать строф, когда она воскликнула:
— Не надо это читать! Лучше прочитайте что-нибудь свое!
Я остановился и бросил записную книжку на столик, стоявший неподалеку. Бракса дрожала, но не так, как в тот день, когда она исполняла танец ветра, будто молча содрогалась от сдерживаемых рыданий. Сигарету она держала неумело, как карандаш. Я неуклюже обнял ее за плечи…
— Он такой печальный, — сказала она, — как и все остальные.
Я порылся в памяти и любовно сделал импровизированный пересказ с немецкого на марсианский стихотворения об испанской танцовщице. Я подумал, что оно должно ей понравиться. Так и оказалось.
— О-о… — сказала она. — Это вы написали?
— Нет. Это написано поэтом, более талантливым, чем я.
— Я вам не верю. Это написали вы.
— Это написал человек по имени Рильке.
— Но вы перевели его на мой язык. Зажгите спичку, чтобы я увидела, как она танцевала.
Я зажег.
— “Пламя вечности”, — задумчиво произнесла Бракса, — и она затоптала его своими “маленькими крепкими ножками”. Хотела бы и я так танцевать.
— Да ты лучше любой цыганки, — засмеялся я, задувая спичку.
— Нет, я бы так не смогла. Хотите, я вам станцую?
— Нет, — сказал я. — Ложись лучше спать.
Она улыбнулась, и не успел я глазом моргнуть, как она расстегнула пряжку на плече.
И все упало.
Я сглотнул. С трудом.
— Хорошо, — сказала она.
И я ее поцеловал, а дуновение воздуха от падающей одежды погасило светильник.
III
Дни были как листья у Шелли: желтые, красные, коричневые, бешеяо кружащиеся в ярких порывах западного ветра. Они вихрем неслись мимо меня, кадрами микрофильма. Почти все книги были уже отсняты. Ученым понадобится не один год, чтобы изучить их и оценить по достоинству. Весь Марс лежал у меня в столе.
Экклезиаст, которого я раз десять бросал и к которому столько же раз возвращался, был почти готов заговорить на Священном Языке.
Я насвистывал, когда находился вне храма. Я накропал кучу виршей, которых раньше постыдился бы. Вечерами мы с Браксой бродили по дюнам или поднимались в горы. Иногда она танцевала для меня, а я читал что-нибудь длинное, написанное гекзаметром. Она по-прежнему думала, что я — Рильке, да я и сам почти поверил в это. Вот я в замке Дуино, пишу “Дуинские Элегии”.
Разумеется, странно покинуть привычную Землю, обычаев не соблюдать, усвоенных нами едва ли. Розам и прочим предметам, сулящим нам нечто значения не придавать и грядущего не искать в них…”[9]
Никогда не пытайтесь искать грядущее в розах! Не надо. Нюхайте их (шмыг, Кейн), собирайте их, наслаждайтесь ими. Живите настоящим. Держитесь за него покрепче. И не просите богов объяснять. Листья, несомые ветром, так быстро проносятся мимо…
Никто не обращал на нас внимания. Или им было все равно?
Лора. Лора и Бракса. Вы знаете, они рифмуются, хотя немного и режет слух. Она была высокая, невозмутимая, белокурая (терпеть не могу блондинок). Папаша вывернул меня наизнанку, как карман, и я думал, что она сможет заполнить меня. Но большой бездельник, словоблуд с бородкой Иуды и собачьей преданностью в глазах… О да, он был прекрасным украшением вечеринок. Вот, собственно, и все.
Для нас наступили последние дни.
Пришел день, когда мы не увиделись с Браксой. И ночь.
И второй. И третий.
Я был вне себя. Раньше я не осознавал, как близки мы стали, как много она для меня значила. С тупой уверенностью в ее постоянном присутствии я боролся против того, чтобы в розах искали грядущее.
Мне пришлось спрашивать, Я не хотел, но у меня не было выбора.
— Где она, М’Квийе? Где Бракса?
— Она ушла, — сказала М’Квийе.
— Куда?
— Не знаю.
Я смотрел ей в глаза. Мне хотелось выругаться.
— Мне необходимо это знать.
Она глядела сквозь меня.
— Она покинула нас. Ушла. Может быть, в горы. Или в пустыню. Это не имеет значения. Ничто не имеет значения. Танец заканчивается. Храм скоро опустеет.
— Почему? Почему она ушла?
— Не знаю.
— Я должен ее увидеть. Мы через несколько дней улетаем.
— Мне очень жаль, Гэлинджер.
— Мне тоже, — сказал я и захлопнул книгу, не сказав при этом “М’нарра”.
Я встал.
— Я найду ее.
Я вышел из храма. М’Квийе сидела как статуя. Мои сапоги стояли там, где я их оставил.
Весь день я носился вверх-вниз по дюнам. Команде “Аспида” я, наверное, казался самумом. В конце концов, пришлось вернуться за горючим.
Ко мне вышел Эмори.
— Ну, что скажешь? Господи, грязный-то какой, ну прямо мусорщик. С чего вдруг такое родео?
— Да я тут кое-что потерял.
— Посреди пустыни? Наверное, какой-нибудь из своих сонетов? Больше ничего не могу придумать, из-за чего бы ты стал так выкладываться.
— Нет, черт возьми. Это личное.
Джордж закончил заливать бензобак. Я полез в джипстер.
— Погоди!
— Ты никуда не поедешь, пока не расскажешь, в чем дело.
Я, конечно, мог бы вырваться, но и он мог приказать, чтобы меня силком притащили обратно, а уж тащить охотники нашлись бы, Я сделал над собой усилие и тихо, спокойно сказал:
— Я просто потерял часы. Мне их подарила моя мать: это фамильная реликвия. Я хо“ чу их найти, пока мы не улетели.
— Может быть, они в твоей каюте или в Тиреллиане?
— Я уже проверял.
— А может, их кто-нибудь спрятал, чтобы тебе насолить? Ты же знаешь, любимцем публики тебя не назовешь.
Я помотал головой.
— Я об этом подумал. Но я их всегда ношу в правом кармане. Скорее всего, они вывалились, когда я трясся по этим дюнам.
Он прищурился.
— Я, помнится, как-то прочел на обложке одной из твоих книг, что твоя мать умерла при родах.
— Верно, — сказал я, мысленно чертыхнувшись. — Часы принадлежали еще ее отцу, и она хотела, чтобы они перешли ко мне. Отец сохранил их для меня.
Он фыркнул:
— Странный способ искать часы — ездить взад-вперед на джипстере.
— Ну… так я, может, увижу, если свет от них отразится, — неуверенно предположил я.
— Ну что ж, уже темнеет, — заметил он. — Нет смысла продолжать сегодня поиски. Набрось на джипстер чехол, — приказал он механику.
Он потрепал меня по плечу.
— Иди прими душ и перекуси. Судя по твоему лицу, и то, и другое тебе не повредит.
Тусклые глаза, редеющие волосы и ирландский нос, голос — на децибел громче, чем у кого бы то ни было… Единственное, что дает ему право руководить!
Я стоял и ненавидел его. Клавдий! О, если бы это был пятый акт!
Но внезапно мысль о душе и пище проникла в мое сознание. Действительно, и то, и другое мне не повредит. А если я буду настаивать на немедленном продолжении поисков, это только усилит подозрения.
Я стряхнул песок с рукава.
— Да, вы правы, идея действительно неплохая.
— Пошли, поедим у меня в каюте.
Душ был благословением, чистая одежда — божьей милостью, а еда пахла, как в раю.
— Отлично пахнет, — сказал я.
Мы молча кромсали свои бифштексы Когда дело дошло до десерта и кофе, он предложил:
— Почему бы тебе вечерок не отдохнуть? Оставайся здесь, отоспишься.
Я покачал головой.
— Слишком занят. Мало времени осталось.
— Пару дней назад ты говорил, что почти закончил.
— Почти, но не совсем.
— Ты еще говорил, что сегодня в храме служба.
— Верно. Я буду работать у себя в комнате.
Он пожал плечами и, помолчав, сказал:
— Гэлинджер!
Я поднял голову; моя фамилия всегда означает неприятности.
— Это, конечно, не мое дело, — сказал он, — но тем не менее, Бетти говорит, что у тебя там девушка.
В конце предложения не было вопросительного знака. Это было утверждение, оно повисло в воздухе в ожидании ответа.
Ну и сука ты, Бетти! Корова и сука. К тому же еще и ревнивая. Какого черта ты суешь свой нос в чужие дела! Лучше бы закрыла на все глаза. И рот. — А что? — спросил я.
— А то, — ответил он, — что мой долг как начальника экспедиции — проследить, чтобы отношения с туземцами были дружелюбными и дипломатичными.
— Вы говорите о них так, будто они дикари. Да ничего подобного!
Я поднялся.
— Когда мои заметки опубликуют, на Земле узнают правду. Я расскажу им то, о чем доктор Мур и не догадывался. Когда я поведаю о трагедии обреченной расы, которая смиренно и безразлично ждет смерти, суровые ученые зальются слезами. Я напишу об этом, и мне опять будут присуждать премии, только мне будет все равно. Господи! — воскликнул я. — Когда наши предки дубинками забивали саблезубых тигров и пытались покорить огонь, у них уже была своя культура!
— Так все-таки есть у тебя там девушка?
— Да, — сказал я. —
Да, Клавдий! Да, папочка! Да, Эмори! Есть! Но я вам открою одну тайну. Они уже мертвы. Они бесплодны. Еще одно поколение, и марсиан не будет.
Я помедлил и добавил:
— Кроме как в моих записях да на нескольких микрофильмах и пленках. И в стихах о девушке, которой было все равно и которая только танцем могла пожаловаться на несправедливость этого.
— А-а, — протянул он.
Спустя некоторое время:
— Ты и правда последние пару месяцев был на себя не похож. Знаешь, иногда просто-таки вежлив бывал. А я — то голову ломал, что с тобой происходит? Я и не думал, что для тебя что-нибудь может иметь такое большое значение.
Я опустил голову.
— Это из-за нее ты носился по пустыне?
Я кивнул.
— Почему?
Я поднял голову.
— Потому что она где-то там. Я не знаю, где и почему. И мне необходимо ее найти до того, как мы улетим.
— А-а, — опять сказал он. Выдвинув ящик письменного стола, он вынул из него что-то, завернутое в полотенце, и развернул его. На столе лежала женская фотография в рамке.
— Моя жена, — сказал он.
Миловидное лицо с большими миндалевидными глазами.
— Я вообще-то моряк, — начал он. — Когда-то был молодым офицером. Познакомился с ней в Японии. Там, откуда я родом, не принято жениться на людях другой расы, так что мы не венчались. Но все равно она была мне женой. Когда она умерла, я был на другом конце света. Моих детей забрали, и с тех пор я их не видал. Это было давно. Об этом мало кто знает.
— Я вам сочувствую, — сказал я.
— Не надо. Забудь об этом.
Он поерзал в кресле и посмотрел на меня.
— Если хочешь взять ее с собой на Землю — возьми. С меня, конечно, голову снимут, но я все равно слишком стар, чтобы возглавить еще одну экспедицию. Так что давай.
Он залпом допил остывший кофе.
— Можешь взять джипстер.
Он крутанулся в кресле.
Я дважды попытался сказать “спасибо”, но так и не смог. Просто встал и вышел.
— Сайонара и все такое, — пробормотал он у меня за спиной.
— Вот она, Гэлинджер! — услышал я.
Я оглянулся.
— Кейн!
На фоне люка вырисовывался только его силуэт, но я услышал, как он шмыгает носом.
Я вернулся.
— Что?
— Твоя роза.
Он достал пластиковый контейнер, разделенный внутри на две части. Нижнюю часть заполняла какая-то жидкость. В нее был опущен стебель. В другой части пламенела большая, свежераспустившаяся роза — бокал кларета в этой ужасной ночи.
— Спасибо, — сказала я, засовывая ее под куртку.
— Что, возвращаешься в Тиреллиан?
— Да.
— Я увидел, как ты приехал, и подготовил ее. Немного разминулся с тобой в каюте капитана. Он был занят. Прокричал мне из-за двери, чтобы я попробовал поймать тебя в гараже.
— Еще раз спасибо.
— Она обработана специальным составом. Будет цвести несколько недель.
Я кивнул. И исчез.
Теперь в горы. Дальше. Дальше. Небо было как ведерко со льдом, и в нем плавали две луны. Дорога стала круче, и ослик запротестовал. Я подхлестнул его, выжав газ. Выше. Выше. Я увидел зеленую немигающую звезду и почувствовал комок в горле. Упакованная роза билась о мою грудь, как второе сердце. Ослик заревел, громко я протяжно, потом закашлялся. Я еще немного подхлестнул его, и он сдох.
Я поставил джипстер на аварийный тормоз, вылез из него и зашагал.
Как холодно, как холодно становится. Здесь наверху. Ночью.
Почему? Почему она это сделала? Зачем бежать от костра, когда наступает ночь?
Я излазал вдоль и поперек каждое ущелье и перевал, благо ноги у меня длинные, а двигаться здесь несравнимо легче, чем на Земле.
Осталось всего два дня, любовь моя, а ты меня покинула. Почему?
Я полз по склонам, перепрыгивал через гребни. Я ободрал колени, локоть, порвал куртку.
Маланн? Никакого ответа. Неужели ты и правда так ненавидишь свой народ? Тогда попробую обратиться к кому-нибудь другому. Вишну, ты же хранитель. Сохрани ее! Дай мне ее найти.
Иегова? Адонис? Осирис? Таммуз? Маниту? Легба? Где она?!
Я забрел далеко и высоко и поскользнулся.
Скрежет камней под ногами, и я повис на краю. Как замерзли пальцы! Трудно цепляться за скалу.
Я посмотрел вниз: футов двенадцать или что-то в этом роде — разжал пальцы и упал. Покатился по склону.
И тут раздался ее крик.
Я лежал неподвижно и смотрел вверх. Откуда-то сверху, из ночи она позвала:
— Гэлинджер!
Я не двигался.
— Гэлинджер!
И она исчезла.
Я услышал стук катящихся камней и понял, что она спускается по какой-то тропинке справа от меня.
Я вскочил и нырнул в тень валуна.
Она появилась из-за поворота и неуверенно стала пробираться между камнями.
— Гэлинджер!
Я вышел из-за своего укрытия и схватил ее за плечи.
— Бракса!
Она снова вскрикнула и заплакала, прижавшись ко мне. Я впервые увидел ее плачущей.
— Почему? — спросил я. — Почему?
Но она только крепче прижималась ко мне и всхлипывала.
Наконец:
— Я думала, ты разбился.
— Может, и разбился бы, — сказал я. — Почему ты ушла из Тиреллиана? А как же я?
— Неужели М’Квийе тебе не сказала? Неужели ты сам не догадался?
— Я не догадался, а М’Квийе сказала, что ничего не знает.
— Значит, она солгала. Она знает.
— Что? Что она знает?
Она содрогнулась всем телом и надолго замолчала. Я вдруг заметил, что на ней только легкий наряд танцовщицы.
— Великий Маланн! — воскликнул я. — Ты замерзаешь!
Я. отстранив ее от себя, снял куртку и набросил ей на плечи.
— Нет, — сказала она. — Не замерзну.
Я переложил контейнер с розой себе за пазуху.
— Что это? — спросила она.
— Роза, — ответил я. — В темноте ее плохо видно. Я когда-то сравнил тебя с розой. Помнишь?
— Да-а. Можно, я ее понесу?
— Конечно.
Я сунул розу в карман куртки.
— Ну так что, я жду объяснений.
— Ты действительно ничего не знаешь? — спросила она.
— Нет!
— Когда пошли Дожди, — сказала она, — очевидно, были поражены только мужчины, и эгого было достаточно… Потому что я… не была поражена… очевидно…
— А-а, — сказал я. — А-а. Мы стояли, и я думал.
— Хорошо, ну и почему ты убежала? Что плохого в том, что ты забеременела? Тамур ошибался. Ваш народ может возродиться.
Она засмеялась — снова эта безумная скрипка, на которой играет спятивший Паганини. Я остановил ее, пока смех не перешел в истерику.
— Каким образом? — в конце концов спросила она, потирая щеку.
— Вы живете дольше, чем мы. Если у нас будет нормальный ребенок, значит, наши расы могут вступать в брак друг с другом. Наверняка у вас есть еще женщины, способные иметь детей. Почему бы и нет?
— Ты прочел Книгу Локара, — сказала она, — и после этого спрашиваешь? Смерть — дело решенное, все за это проголосовали. Но и задолго до этого последователи Локара давным-давно все решили. “Мы все сделали, — сказали они, — и все увидели, все услышали и все почувствовали. Танец был хорош. Пришло время его закончить”.
— Не может быть, чтобы ты этому верила
— Во что я верю — совершенно неважно, — ответила она. — М’Квийе и Матери решили, что мы должны умереть. Сам их стимул звучит теперь как насмешка, но решение будет выполнено. Осталось только одно пророчество, но оно оказалось ошибочным. Мы умрем.
— Нет, — сказал я.
— А что же?
— Летим со мной на Землю.
— Нет.
— Ладно, тогда пошли.
— Куда?
— Обратно в Тиреллиан. Я хочу поговорить с Матерями.
— Нельзя! Сегодня служба! Я засмеялся.
— Служба, посвященная богу, который сбивает тебя с ног, а потом добивает, лежачего?
— И все равно он Маланн, — ответила она. — И мы его народ.
— Ты бы быстро нашла общий язык с моим отцом, — проворчал я. — Но я все равно пойду, и ты пойдешь со мной, даже если мне придется тащить тебя на себе. А я сильнее тебя.
— Но не сильнее Онтро.
— Это еще кто?
— Он тебя остановит, Гэлинджер. Он рука Маланна.
IV
Я резко остановил джипстер перед единственным известным мне входом в храм. Бракса держала розу на руках, как нашего ребенка, и молчала. Лицо у нее было отрешенным и очень милым.
— Они сейчас в храме? — спросил я.
Лицо мадонны не изменило своего выражения. Я повторил вопрос. Она встрепенулась.
— Да, — сказала она откуда-то издалека. — Но тебе туда нельзя.
— Это мы еще посмотрим.
Я обошел джипстер и помог ей вылезти.
Я вел ее за руку, она двигалась, словно в трансе. Луна отражалась в ее глазах. Глаза смотрели в никуда, как в тот день, когда я впервые увидел ее танцующей.
Я толкнул дверь и вошел, ведя ее за собой. В комнате царил полумрак.
Она закричала, в третий раз за вечер:
— Не трогай его, Онтро! Это Гэлинджер!
До сих пор мне не приходилось видеть марсианских мужчин, только женщин. И я не знал, то ли мужчины все такие, то ли он какое-то чудо природы. Хотя сильно подозревал, что именно последнее.
Я смотрел на него снизу вверх.
Его полуобнаженное тело было покрыто родимыми пятнами и шишками. Наверное, что-то с железами.
Раньше я думал, что на этой планете я выше всех, но этот был футов семи ростом и весил немало. Теперь понятно, почему у меня оказалась такая огромная кровать.
— Уходи, — сказал он. — Ей можно войти. Тебе — нет.
— Мне нужно забрать свои книги и кое какие вещи
Он поднял громадную левую руку. Я проводил взглядом Браксу. Мои пожитки были аккуратно сложены в углу.
— Мне необходимо войти. Я должен поговорить с М’Квийе и Матерями.
— Нельзя.
— От этого зависит жизнь вашего народа!
— Уйди! — прогремел он. — Возвращайся к своим, Гэлинджер! Оставь нас в покое!
В его устах мое имя звучало как-то странно, словно чужое. Интересно, сколько ему лет? Триста? Четыреста? Он что, всю жизнь охранял храм? Зачем? От кого его тут охра пять? Мне не нравилось, как он двигался Я раньше встречал борцов, которые двигались так же.
— Уходи, — повторил он.
Если они развили свое искусство рукопаш ного боя до такой же степени, как и танец или — хуже того, — если искусство борьбы было частью танца, то я здорово влип.
— Иди, — сказал я Браксе. — Отдай розу М’Квийе. Скажи, что это от меня. Скажи, что я скоро приду.
— Я сделаю так, как ты просишь. Вспоминай меня на Земле, Гэлинджер. Прощай.
Я не ответил, и она прошла мимо Онтро в следующую комнату, неся свою розу.
— Ну, теперь ты уйдешь, — спросил он. — Если хочешь я ей расскажу, как мы дрались и ты меня чуть не победил, но я так тебя ударил, что ты потерял сознание, и я отнес тебя на корабль.
— Нет, — сказал я. — Либо я тебя обойду, либо перешагну, но так или иначе я пройду.
Он пригнулся и вытянул перед собой руки.
— Это грех — поднять руку на святого человека, — прогрохотал он, — но я остановлю тебя, Гэлинджер.
Моя память прояснилась, как запотевшее стекло на свежем воздухе. Я смотрел в прошлое шестилетней давности.
Я изучал восточные языки в токийском университете. Дважды в неделю я по вечерам отдыхал. В один из таких вечеров я стоял в тридцатифутовом круге в Кодохане, в кимоно, перетянутом коричневым поясом. Я был “иккиу”, на ступеньку ниже низшего уровня мастера. Справа на груди у меня был коричневый ромб с надписью “джиу-джитсу” на японском. На самом деле это означало “атемиваса”, из-за одного моего приема, который я разработал. Я обнаружил, что он просто невероятно подходит к моим габаритам, и с его помощью побеждал в состязаниях.
Но я никогда по-настоящему не применял его на человеке и лет пять не тренировался. Я был не в форме и знал это, но все равно попытался войти в состояние “цуки но кокоро”, чтобы, как луна, отразить всего Онтро.
Голос откуда-то из прошлого сказал: “Хадзими — начнем”.
Я принял “некоаши-дачи”, кошачью стойку, и у него как-то странно загорелись глаза. Он торопливо попытался переменить позу — вот тут-то я ему и врезал!
Мой коронный прием!
Моя длинная левая нога взлетела как лопнувшая пружина. На высоте семи футов она встретилась с его челюстью как раз в тот момент, когда он попытался отскочить.
Голова Онтро резко откинулась назад, и он упал, тихо застонав.
“Вот и все, — подумал я, — извини, старик”.
Когда я через него перешагивал, он каким-то образом умудрился поставить мне подножку, и я упал поперек него. Трудно было поверить, что после такого удара у него хватает сил оставаться в сознании, я уж не говорю — двигаться. Мне не хотелось опять его бить.
Но он добрался до моей шеи прежде, чем я успел сообразить, чего он добивается.
Нет! Не надо такого конца!
Как будто железный прут давил мне на горло, на сонную артерию. Тут я понял, что он по-прежнему без сознания, а это — реф-ледс, рожденный бессчетными годами тренировок. Однажды я это видел, в “шиай”. Человек погиб оттого, что потерял сознание, когда его душили, и все равно продолжал бороться, а его противник подумал, что душил неправильно, и давил сильнее.
Но это бывает редко, очень редко.
Я двинул ему локтем под дых и ударил затылком в лицо. Хватка ослабла, но недостаточно. Мне не хотелось этого делать, но я протянул руку и сломал ему мизинец.
Его рука повисла, и я вывернулся.
Он лежал с искаженным лицом и тяжело дышал. У меня сердце сжалось при виде павшего гиганта, который, выполняя приказ, защищал свой народ, свою религию. Я проклинал себя, как никогда в жизни, за то, что перешагнул через него, а не обошел.
Шатаясь, я подошел к кучке своих пожитков, сел на ящик с проектором и закурил.
Прежде чем войти в храм, следовало отдышаться и подумать, о чем я буду говорить.
Как отговорить целую расу от самоубийства?
А что, если… Если я прочту им Книгу Экклезиаста, если прочитаю им литературное произведение, более великое, чем все, написанное Локаром, — такое же мрачное, такое же пессимистичное; если покажу им, что наша раса продолжала жить, несмотря на то, что один человек высочайшей поэзией вынес приговор всему живому; покажу, что суета, которую он высмеивал, вознесла нас в небеса, — поверят ли они, изменят ли свое решение?
Я затушил сигарету о мозаичный пол и отыскал свою записную книжку. Вставая, я почувствовал, как во мне просыпается ярость.
И я вошел в храм, чтобы проповедовать Черное Евангелие от Гэлинджера из Книги Жизни.
В зале царила тишина. М’Квийе читала Локара. Справа от нее стояла роза, на которую все смотрели.
Пока не вошел я.
Сотни людей босыми сидели на полу. Я заметил, что немногочисленные мужчины были так же низкорослы, как и женщины.
Я был в сапогах.
Дюжина старух сидела полукругом позади М’Квийе. Матери.
Я подошел к столу.
— Умирая сами, вы хотите обречь на смерть и ваш народ, — обратился я к ним, — чтобы они не смогли познать ту полноту жизни, которую <познали вы сами — ее радости и печали. Но то, что вы должны умереть, неправда. — Теперь я обращался к большинству. — Те, кто это говорит, лгут. Бракса знает, потому что она родит ребенка…
Они сидели как ряды изваяний. М’Квийе отступила в полукруг.
— …моего ребенка! — продолжал я, думая: “Интересно, что сказал бы мой отец, услышав такую проповедь?” — И все женщины, которые еще молоды, могут иметь детей. У вас бесплодны только мужчины. И если вы позволите врачам нашей экспедиции обследовать вас, может быть, и мужчинам можно будет помочь. Но если нет — вы сможете иметь детей от землян. А мы не какой-нибудь захудалый народишко на захудалой планетке, — продолжал я. — Тысячелетия назад один Локар на нашей планете сказал, что этот мир ничтожен. Он говорил, как ваш Локар, но мы не сдались, несмотря на чуму, войны и голод. Мы не погибли. Одну за другой мы победили болезни, накормили голодных, боролись против войн. Может быть, мы победили их окончательно. Мы пересекли миллионы миль пустоты. Посетили другой мир. А наш Локар сказал: “Зачем? Что в этом толку? Так или иначе, все это суета”. И все дело в том, — я понизил голос, — что он был прав! Это действительно суета! Это действительно гордыня! В этом-то и заключается непомерная спесь рационализма, — всегда нападать на пророка, на мистика, на бога. Это наше богохульство сделало нас великими, оно поддерживает нас в трудную минуту, это им втайне восторгаются боги. Все истинно священные имена Бога — богохульны!
Я почувствовал, что начинаю потеть, и остановился. У меня кружилась голова.
— Вот Книга Экклезиаста, — объявил я и начал: “Суета сует, — сказал Экклезиаст, — суета сует, все суета. Что пользы человеку от трудов его…”
В задних рядах я увидел Браксу, замершую в немом восхищении.
Интересно, о чем она думала?
Я наматывал на себя ночные часы, как черную нить на катушку.
Ох, как поздно! Я проговорил до самого рассвета и все не мог остановиться. Закончив читать Экклезиаста, я продолжил проповедь Гэлинджером. А когда замолчал, воцарилась тишина.
Ряды изваяний на ночь ни разу не шелохнулись. После долгой паузы М’Квийе поднята правую руку. Одна за другой Матери сделали то же самое.
И я знал, что это означает.
Это означало “нет”, “не надо”, “перестань” и “остановись”.
Это значило, что я потерпел неудачу.
Я медленно вышел из комнаты и буквально рухнул на пол рядом со своими вещами.
Онтро исчез. Хорошо, что я не убил его
Спустя тысячу лет вошла М’Квийе.
Она сказала:
— Твоя работа закончена.
Я не двигался.
— Пророчество сбылось, — сказала она. — Мой народ радуется. Ты победил, святой человек. Теперь уходи быстрее.
Голова у меня была как сдутый воздушный шар. Я накачал туда немного воздуха и сказал:
— Я не святой человек. Просто второсортный поэт с непомерным тщеславием.
Я зажег последнюю сигарету.
Наконец:
— Ну ладно, какое еще пророчество?
— Обещание Локара, — сказала она так, как будто это не требовало объяснений, — что когда-нибудь с небес придет святой человек и в последнюю минуту спасет нас, если все танцы Локара будут исполнены. Он победит Руку Маланна и вернет нам жизнь. Как с Браксой и как проповедь в храме.
— Проповедь?
— Ты прочитал нам его слова, великие, как и слова Локара. Ты прочитал нам о том, что “ничто не ново под Луной”. Ты читал эти слова и высмеивал их, показывая нам новое. На Марсе никогда не было цветов, — сказала она, — но мы научимся их выращивать. Ты святой насмешник, — закончила она, — Тот-Кто-Смеется-В-Храме, ты ходишь обутый по священной земле.
— Но вы проголосовали “против”, — сказал я.
— Я голосовала против нашего первоначального решения и за то, чтобы оставить жить ребенка Браксы.
Я выронил сигарету. Как мало я знал!
— А Бракса?
— Ее выбрали полпроцесса назад исполнить все танцы и ждать тебя.
— Но она говорила, что Онтро меня остановит.
М’Квийе долго молчала.
— Она никогда не верила в это пророчество. Ей сейчас плохо. Она убежала, боясь, что оно сбудется. А когда оно все-таки сбылось благодаря тебе, и мы проголосовали…
— Так она не любит меня? И никогда не любила?
— Мне очень жаль, Гэлинджер. Эту часть своего долга ей так и не удалось выполнить.
— Долга, — сказал я, — долгадолгадолга… Ля-ля!
— Она простилась с тобой; она больше не хочет тебя видеть… И мы никогда не забудем того, чему ты нас учил, — добавила она.
— Не забудьте, — автоматически ответил я и внезапно осознал великий парадокс, лежащий в корне всех чудес. Я не верил ни единому слову из того, что проповедовал. Никогда не верил.
Я встал, как пьяный, и пробормотал:
— М’нарра.
Я вышел из храма в мой последний день на Марсе.
Я покорил тебя, Маланн — а победа за тобой! Спи спокойно на своей звездной постели. Черт тебя побери!
Я прошел мимо джипстера и зашагал к “Аспиду”, с каждым шагом удаляясь от бремени жизни. Заперся у себя в каюте и проглотил сорок четыре таблетки снотворного.
Когда я проснулся, я был в амбулатории, живой.
Я медленно поднялся, чувствуя пульсацию двигателей, и кое-как добрался до иллюминатора.
Марс висел надо мной, как надутый пузырь. Потом он расплылся, перелился через край и потек по моему лицу.
Еще на Земле пожилой профессор, читавший нам философию — скорее всего, в тот день ой что-то перепутал и принес с собой не тот конспект, — вошел в аудиторию и внимательно оглядел всех нас, шестнадцать человек, обреченных на жизнь вне Земли. Осмотр длился полминуты. Удовлетворенный — а удовлетворенность эта сквозила в его тоне, — он спросил: “Кто знает, что такое человек?”
Он прекрасно понимал, что делает. У него в распоряжении оказалось полтора часа: их необходимо было как-то убить. А одиннадцать из шестнадцати все-таки были женского пола (девять занимались гуманитарными науками, а две девицы были с младших курсов). Одна из этих двух, посещавшая лекции по медицине, попыталась дать точное биологическое описание человека.
Профессор (я вспомнил его фамилию — Макнит) кивнул в ответ и спросил: “Это все?”
За оставшиеся полтора часа я узнал, что Человек — это животное, Способное Мыслить Логически, он умеет смеяться и по развитию выше, чем животные, но до ангела ему далеко. Он может посмотреть на себя со стороны, на себя, наблюдающего за самим собой и своими поступками, и понять, насколько они нелепы (это сказала девушка с курса “Сравнительных литератур”). Человек — это носитель культуры, он честолюбив, самолюбив, влюбчив… Человек использует орудия труда, хоронит усопших, изобретает религии. И тот, кто пытается дать определение самому себе. {Последнее мы услышали от Пола Шварца, моего товарища по комнате. Его экспромт мне понравился чрезвычайно. Кем, думаете. Пол потом стал?)
Как бы то ни было, о многом из сказанного я думал: “возможно” или “отчасти он прав” или “просто чепуха!”. Я до сих пор считаю, что мое определение было самым верным, ибо потом мне представилась возможность проверить его на практике, на Tierra del Cygnus, Земле Лебедя… Я сказал: “Человек — сумма всего, что он сделал, желая того или не желая, и того, что он хотел сделать, вне зависимости от того, сделал он это или нет”.
Остановитесь на мгновение и поразмыслите над моей тирадой. Она намеренно такая же общая, как и остальные, прозвучавшие в аудитории, но в ней найдется место и для биологии, и для способности смеяться, и для стремления вперед, для культуры, любви, для наблюдения за собственным отражением в зеркале и для определения человеком самого себя. Если присмотреться, то я оставил лазейку даже для религии. Но нельзя не признать, что мое определение чересчур всеобъемлюще. Оно, в известной степени, применимо и к устрице… Разве нет?
Tierra del Cygnus, Земля Лебедя — очаровательное название для планеты.
Да и сама эта планета — место очаровательное, правда, за некоторыми исключениями. Здесь я стал свидетелем того, как определения, написанные мелом на классной доске, исчезают одно за другим, пока не остается одно-единственное — мое.
…А в моем радиоприемнике все чаще потрескивали разряды статического электричества И больше ничего. Пока ничего,
В течение нескольких часов не поступало других признаков надвигающейся бури.
Мои сто тридцать “глаз” наблюдали за Бетти все утро, предшествовавшее погожему, прохладному весеннему дню, потонувшему в солнечном свете, сочащемуся медом и вспышками зарниц над янтарными нивами, текущему по улицам, заполняющему витрины магазинов… дневном свете, уносящем остатки ночной сырости с тротуаров и красящем в оливковый цвет набухшие на ветках придорожных деревьев почки. Этот яркий свет, от которого выцвел когда-то лазурный флаг перед мэрией, превратил окна в оранжевые зеркала, рассеял пурпурные и фиолетовые тени на склонах гряды Святого Стефана, раскинувшейся в тридцати милях от города, и спустился к лесистому подножию холма, будто сумасшедший художник выкрасил это море листвы в разнообразные оттенки зеленого, желтого, оранжевого, голубого и красного.
Утреннее небо на Земле Лебедя окрашено в кобальт, днем приобретает оттенок бирюзы, а закат — рубины с изумрудами, твердый и блистающий, как ювелирное украшение. Когда кобальт побледнел, покрываясь туманной дымкой (наступил тысяча сотый час местных суток), я поглядел на Бетти своими ста тридцатью “глазами” и не увидел ничего стоящего внимания, ничего, что предвещало бы последующие события. Только непрекращающийся треск помех в радиоприемнике аккомпанировал фортепиано и струнным.
Смешно наблюдать, как мозг персонифицирует и превращает мысли в образы. В кораблях всегда подразумевалось женское начало. Можно, например, сказать “Добрая старая посудина” или “быстроходная штучка”, похлопывая ее по фальшборту, и ощутить ауру женственности, которая плотно облегает ее формы, и наоборот — “чертов драндулет!” или “будь проклят тот день, когда я сел за баранку этого пылесоса!”, когда у вашего автомобиля отказал двигатель. Ураганы — тоже женщины, впрочем, как луни и моря. С городами дело обстоит по-другому. Они, вообще говоря, бесполые.
Никому в голову не придет сказать о Сан-Франциско “он” или “она”.
[10] Но иногда, тем не менее, они носят атрибуты того или другого пола. Этим отличаются на Земле, например, портовые города Средиземного моря. Не исключено, что причиной тому — бесполые имена собственные, бытующие в данном округе, но, в любом случае, имя расскажет вам больше о жителях, чем о самом городе. А вообще, мне кажется, все гораздо сложнее.
Спустя два десятилетия после основания актом муниципального совета станцию Бета окрестили женским именем Бетти официально. Я считал и считаю до сих пор, что причина этому одна: ранее Бета предназначалась для отдыха путешественников и профилактического ремонта. Бетти не претендовала на роль дома, но чем-то походила и на отчий дом и на веселый привал: земная пища, новые лица, звуки, пейзажи, дневной свет… Если вы из тьмы, холода и безмолвия вдруг попадаете туда, где тепло, светло и играет музыка, вы полюбите это место, как женщину. Нечто подобное чувствовал мореплаватель древности, когда высматривал на горизонте землю, сулящую отдых после долгого пути.
Я чувствовал то же самое дважды: когда впервые увидел станцию Бета и потом, когда ее уже называли Бетти.
Я — здешний страж Ада.
…Когда шесть или семь из моих ста тридцати “глаз” внезапно ослепли и. мгновенно прозрели опять, а музыка захлебнулась в разрядах статического электричества, я забеспокоился, справился по телефону в Бюро Прогнозов о погоде и голос девушки, записанный на пленку, объявил мне, что днем или ближе к вечеру ожидаются сезонные дожди. Я повесил трубку и переключил один “глаз” с внутреннего режима на внешний.
На небе ни облачка. Ни одного барашка. Только косяк зеленоватых летучих гадов пересек пространство перед объективом.
Я переключил “глаз” обратно и стал наблюдать за неторопливым, без “пробок” автомобильным движением по аккуратным, ухоженным улочкам Бетти. Три человека вышли из банка. Двое вошли. Я узнал вошедших и, скользнув взглядом мимо, мысленно помахал им рукой. У почтамта было тихо, на всем лежала печать повседневности: на металлургических заводах, на скотных дворах и фабриках синтетических материалов, на стартовых площадках космопорта и на фасадах офисов. У гаражей для наземного транспорта сновали автомобили. Машины, как слизняки, медленно ползли по лесной дороге у подножия гор, оставляя за собой колею — своеобразную отметину о поездке в землю обетованную. В окраске окрестных нив преобладали желтый с коричневым и редкими вкраплениями зеленого и розового цвета. На экране появились дачные домики в виде буквы А с зубчатыми и колоколообразными крышами, утопающими в разноцветной листве, из которой торчали иглы громоотводов. Немного погодя я отправил “глаз” обратно на пост и стал наблюдать за галереей из ста тридцати сменяющихся картинок — экранов Службы Нарушений при муниципальном совете.
Треск разрядов электричества усилился, и мне пришлось выключить радио. Лучше вообще не слушать музыку, чем слушать ее в отрывках.
“Глаза”, перемещавшиеся по инерции вдоль магнитных линий, начали меркнуть. И тогда я понял, что к нам движется буря.
Я на предельной скорости направил один “глаз” к Святому Стефану. Это значит, что придется ждать двадцать минут, пока он заберется на гору. Другой я послал вверх, прямо в небо — ждать этой панорамы придется около десяти минут. Потом я предоставил полную свободу действий автосканеру и спустился вниз выпить кофе.
Войдя в приемную мэра, я подмигнул секретарше Лотти и кивнул на дверь.
— Мэр у себя? — спросил я.
Лотти, девушка неопределенного возраста, но с хорошей фигуркой и редкими угрями, подарила мне случайную улыбку, но мой приход вряд ли можно было назвать случайностью.
— Да, — сказала она и вернулась к бумагам, разложенным на столе.
— Одна?
Она кивнула в ответ, и от этого сережки у нее в ушах затанцевали. Темные глаза в сочетании со смуглой кожей делали ее “вполне”. Еще бы прическу, да побольше косметики…
Я подошел к дверям и постучал.
— Кто? — спросила мэр.
— Я, — сказал я, открывая дверь. — Годфри Джастин Холмс, для краткости — Год.
[11] Мне хочется с кем-нибудь выпить кофе, и для этого я выбрал вас.
Она отвернулась от окна, за которым что-то разглядывала, сидя во вращающемся кресле. Когда она поворачивалась, ее волосы, ярко-белые, короткие и с прямым пробором, чуть колыхнулись, как объятый солнцем снег, подхваченный ветром.
Она улыбнулась и сказала:
— А я занята.
“Зеленоватые глаза, подбородочек уголком, милые нежные ушки — я люблю Вас всю целиком”, — вспомнил я анонимную валентинку, которую послал ей месяца два назад.
— Но не настолько занята, чтобы не попить кофе с Богом, — объявила она. — Можете выбрать себе трон. Я сделаю растворимый.
Мы занялись каждый своим делом.
Пока она готовила кофе, я откинулся в кресле, зажег сигарету, позаимствованную из ее пачки, и заметил:
— Похоже, будет дождь.
— Угу, — ответила она.
— Это не для поддержания разговора, — сказал я. — Бушует сильная буря Где-то над Святым Стефаном. Скоро я узнаю точнее.
— Да, дедушка, — улыбнулась она, подавая кофе. — Вы, старики, с вашими недомоганиями бываете надежнее Бюро Прогнозов. Сей общепризнанный факт я оспаривать не собираюсь.
Я поставил чашку:
— Погоди, увидишь, — сказал я, — сколько будет в воздухе электричества, когда она перевалит через- горы. Уже сейчас в приемнике творится невообразимое…
На ней была белая, с большим бантом блуза, черная юбка, плотно облетающая бедра. Осенью ей исполнится сорок, и хотя за фигурой она следила, но владеть лицом до сих пор не научилась. Непосредственность в выражении чувств — самое в ней привлекательное, по крайней мере для меня. Это свойство теперь редко встречается, а с годами исчезает почти у всех. Глядя на нее и прислушиваясь к звукам голоса, я могу представить ее ребенком. Еще я могу добавить, что последнее время ее стала беспокоить мысль, что ей уже сорок. А когда она вспоминает о своих годах, то подшучивает над моими.
На самом деле мне около тридцати пяти, что делает меня чуточку моложе. Однако ее дедушка рассказывал ей обо мне, когда она была еще ребенком. Тогда первый мэр Беты-Бетти Уэй скончался спустя два месяца после выборов, и мне в течение двух лет пришлось исполнять его обязанности.
Я родился пятьсот девяносто два года назад на Земле, но проспал около пятисот шестидесяти двух лет в межзвездных перелетах. Их на моем счету больше чем у любого другого. Я — анахронизм. А в действительности мне, разумеется, столько, на сколько я выгляжу. Тем не менее людям всегда кажется, что я их дурачу, особенно женщинам среднего возраста. Иногда это действует на нервы.
— Элеонора, — сказал я, — твой срок кончается в ноябре. Неужели ты опять подумываешь о выборах?
Она сняла очки в модной оправе и двумя пальцами потерла веки. Сделала глоток из чашки.
— Я еще не решила.
— Эта отнюдь не для прессы, — сказал я. — Мне самому интересно.
— Я действительно не решила, — сказала она мне. — Не знаю…
— Ладно. Это так, на всякий случаи. Дай знать, когда решишь…
Я отхлебнул немножко кофе.
Помолчав, она спросила:
— Пообедаем в субботу? Кая всегда?
— Да, хорошо.
— Тогда я тебе и скажу.
— Прекрасно…
Она загляделась на свое отражение в чашке, и я опять увидел в ней маленькую девочку, сидящую на берегу пруда в ожидании, когда волна утихнет, чтобы увидеть свое отражение или гальку на дне, а может, и то, и другое.
Она улыбнулась тому, что увидела.
— Сильная будет буря? — спросила она.
— Хм. Чувствую, как ломит кости.
— А ты, пробовал приказать ей уйти?
— Пытался. Думаю, она не послушается.
— Тогда лучше задраить все люки.
— Осторожность никогда не помешает.
— Метеоспутник пройдет над городом через полчаса. Тебе, удастся что-нибудь выяснить, раньше?
— Думаю, что да. Может быть прямо сейчас.
— Сразу же дай мне знать.
— Обязательно. Спасибо за кофе.
Лотти была занята и даже не взглянула на меня, когда я выходил.
Когда я поднялся к себе на пост, верхний “глаз” завис высоко в небе, чтобы оглядеть окрестности: по другую сторону Святого Стефана бурлили и неслись нагромождения пушистых облаков. Горная гряда оказалась волнорезом, скалистой дамбой для бушующей стихии.
Мой второй “глаз” почти добрался до места своего назначения. Когда я наполовину выкурил очередную сигарету, он передал мне такую картину: над равниной колыхался серый непроницаемый для взгляда занавес.
Он приближался.
Я набрал номер Элеоноры.
— Собирается дождик, детка, — сказал я.
— Ты думаешь, стоит запасаться мешками с песком?
— Скорее всего.
— Хорошо. Я займусь этим. О’кей. Спасибо.
Я повернулся к экранам.
Tierra del Cygnus, Земля Лебедя — очаровательное название для планеты. Впрочем, и для единственного материка на ней. Я попытаюсь описать его.
Планета похожа на Землю. Правда, уступает ей в размерах, и воды здесь больше. Что касается основного материка, то выглядит он примерно так: поверните зеркальное отображение Южной Америки на 90º против часовой стрелки и отпихните в Северное полушарие. Сделали? Отлично. Тогда возьмите материк за хвост и тяните до тех пор, пока он не вытянется в длину еще на шесть — семь сотен миль и не похудеет в талии. Не забудьте, что экватор должен отсекать кусок длиною пять — шесть сотен миль. Вот вам и материк Лебедя р. обнимку с прекрасным заливом. А чтобы довести начатое до конца, разбейте Австралию на восемь кусков и разбросайте наугад в Южном полушарии, назвав их первыми буквами греческого алфавита. Положите мороженого на макушки полюсов и не забудьте, пожалуйста, наклонить ось на восемнадцать градусов. Спасибо, все.
Я вспомнил про оставшиеся без присмотра “глаза” и направил в сторону Святого Стефана еще пару, но через час на обозреваемое пространство опустился занавес из облаков.
К этому времени метеоспутник над нами обработал полученную информацию и передал известие о плотном облачном покрове, образовавшемся по ту сторону гор. Как это часто здесь случается, буря разразилась внезапно. Обычно местные бури так же внезапно и прекращаются: боезапаса для небесных пушек хватает от силы на час. Но бывают и затяжные ненастья, они длятся и длятся, и запас огненных стрел в небесных колчанах кажется неистощимым. Земным ураганам до них далеко.
Место, где расположен город Бетти, нельзя назвать безопасным, хотя, в общем-то, минусы компенсируются плюсами. Город раскинулся в двадцати милях от залива и удален приблизительно на три мили от реки Нобль, реки, по местным понятиям, немалой. Лишь один из его районов — самый малонаселенный — простирается до самого берега. Город похож на ленту размером семь на две мили, простирающуюся к востоку от реки и почти параллельную берегу залива. Около восьмидесяти процентов стотысячного населения сосредоточено в деловом квартале в пяти милях от Нобля. Нельзя сказать, что Бетти расположена в низине, но и возвышенностью эту часть ландшафта не назовешь — просто она чуть возвышается над окрестными долинами. Это, а также близость к экватору, сыграло свою роль при выборе места.
Другие факторы (близость к реке и заливу) тоже были приняты во внимание.
Остальные девять городов на материке меньше и моложе Бетти. Три из них находятся вверх по течению Нобля. Таким образом, Бетти. — первый кандидат на столицу будущей державы.
Рядом — гладкое плато, чрезвычайно удобное для посадки транспорта с межзвездных гигантов на орбите, а в перспективе у нас быстрый рост и централизованное планирование экономики, плацдарм для дальнейшего продвижения в глубь страны. Но первой raison d’etre
[12] Бетти стал Старстоп. Ремонтные мастерские, хранилище горючего, отдых душой и телом — вот кто такое Старстоп. Остановка на пути к другим заселяемым колониям. Так получилось, что Лебедь был открыт позже многих миров. Он находился на начальном этапе развития и не представлял интереса для колонистов. По сей день хозяйство на Лебеде остается в какой-то мере натуральным, а валютой распоряжается Координационный центр с Земли.
Если вы думаете, что Старстоп не такая важная причина для организации новой колонии, то вы заблуждаетесь. Я позже объясню, почему.
Грозовые тучи набухали на востоке, высылая вперед мелкие лентообразные облака, и Святой Стефан превратился в балкон, где столпились чудовища, вытягивающие поверх перчл шеи в сторону сцены, где находились мы. Облако взгромождалось на облако, пока вся стена, выкрашенная солнечными лучами в цв. л- сланца, не рухнула. Прогремели первые раскаты грома, весьма напоминавшие бурчание в животе через полчаса после ленча.
Я отвернулся от экранов, подошел к окну: будто огромный серый ледник вспахивал небесную твердь.
Налетел ветер: я увидел, как деревья дрогнули и склонились к земле. Надвигалась буря, первая в этом сезоне. Бирюза сдалась и отступила. Погасло солнце. По оконным стеклам побежали первые капли, а потом и целые ручьи.
Святой Стефан, царапая животы надвигающихся чудовищ, осыпал себя снопами искр. Еще мгновение, и чудовища столкнулись со страшным грохотом: ручьи на стеклах превратились в реки.
Я вернулся к экранам — полюбоваться, как бегут под дождем люди. Самые хитрые запаслись зонтиками и плащами, остальные метались, как угорелые. Многие вообще не прислушивались к прогнозу погоды — психологическая защита, возникшая из того недоверия, которое наши предки испытывали в прошлом к шаманам. Ибо если они правы, значит, в чем-то превосходят нас, простых смертных, а это смущает больше, чем перспектива вымокнуть под дождем. Поэтому нам так хочется, чтобы они ошибались.
Я тотчас вспомнил, что сам забыл дома плащ, зонтик и галоши. Утро было прекрасное, а прогноз… мог, в конце концов, оказаться ошибочным.
Оставалось только взять еще одну сигарету и откинуться в просторном кресле: ни одна буря не смогла бы сбросить с неба мой “глаза”. Я включил фильтры и сидел, глядя, как по экранам хлещет дождь.
Прошло пять часов — дождь не прекращался. Во тьме за окном гремело.
Я надеялся, что к концу моего дежурства гроза иссякнет, но когда появился Чак Фулер, картина нисколько не изменилась. Чак был моим сменщиком — ночным Стражем Ада.
Он уселся за пульт.
— Ты чересчур рано, — сказал я. — Тебе никто не заплатит за лишний час.
— Делать нечего. Дождь. Лучше сидеть здесь, чем дома.
— Крыша протекает?
Он покачал головой.
— Теща опять приехала.
Я кивнул понимающе.
— Одно из неудобств нашего мира: он мал.
Он заложил руки за голову и откинулся в кресле, взглянул в сторону окна. Я почувствовал, что у него начинается истерика.
— Ты знаешь, сколько мне лет? — спросил он, выдержав паузу.
— Нет, — сказал я, зная, что ему двадцать девять.
— Двадцать семь, — сказал он. Двадцать восемь скоро исполнится. Ты знаешь, где я успел побывать?
— Где?
— Нигде, вот где! Я родился и вырос на этой чертовой планете! Я женился и живу здесь и никогда никуда не уезжал. Когда я был моложе, не было возможности. А сейчас у меня семья…
Он нагнулся, поставил локти на колени, как школьник. Когда ему стукнет пятьдесят, Чак все равно будет выглядеть школьником: светлые волосы, короткая стрижка, приплюснутый нос, некоторая сухопарость, загар быстро пристает, ну и так далее. Может, он и поступать будет, как школьник пятидесяти лет, но я об этом не узнаю.
Я промолчал. Мне нечего было сказать.
На какое-то время он затих. Потом опять:
— Ты успел кое-где побывать. — Выдержал минутную паузу и продолжал: — Ты родился на Земле! Земля! Еще до того как я родился, ты путешествовал по другим мирам. Земля для меня — название. И еще фотографии. Остальные здесь — они тоже видели только фотографии.
Я молча ждал. Когда устал ждать, сказал:
— “Минивер Чиви свой удел клял…”
[13] — Что это значит?
— Так начинается одно старинное стихотворение. Вернее, старинным его считают сейчас, а когда я был мальчишкой, оно еще не успело состариться. У меня было много друзей, родственников. Когда-то… Сейчас от них не осталось даже костей. Они стали пылью, обычной пылью. И это не метафора. Пятнадцать лет для тебя и меня одно и то же, но не всегда. Что случилось тогда, давно занесено на скрижали истории. Улетая к звездам, ты хоронишь свое прошлое, и если доведется вернуться, тебя встретят либо совершенно незнакомые люди, либо карикатуры на твоих друзей, родственников и тебя самого. Нет ничего легче, чем стать дедушкой в шестьдесят лет, прадедушкой в семьдесят пять или восемьдесят, но если ты улетишь годика на три, а потом вернешься, то встретишь своего пра-пра-пра-пра-пра-пра-пра-пра-пра-пра-правнука, которому исполнилось шестьдесят пять и который страшно удивится, когда ты похлопаешь его по плечу. Знаешь, что такое одиночество? Ты не просто человек без родины или человек вне мира. Ты — человек вне времени. Ты и время перестаете принадлежать друг другу… Как мусор, блуждающий в межзвездном пространстве…
— Это стоит того! — воскликнул он.
Я захохотал. Мне приходилось выслушивать подобное каждый месяц уже в течение полутора лет. Раньше меня это не задевало так сильно, но сейчас все накопилось: дождь и грядушая субботняя ночь, мои последние заходы в библиотеку, а теперь и жалобы Ча-ка — они-то и вывели меня из себя.
Я захохотал.
Чак густо покраснел.
— Ты смеешься надо мной!
Он поднялся и зло взглянул на меня.
— Нет, что ты, — сказал я, — я смеюсь над собой. Не ждал, что твои слова меня заденут. Я узнал о себе кое-что смешное.
— Что?
— С годами, оказывается, становишься сентиментальным. Это открытие меня и рассмешило.
Он вздохнул, повернулся и отошел к окну. Сунул руки в карманы, обернулся, взглянул на меня.
— Разве ты несчастлив? — спросил он. — Там… в глубине души, я имею в виду. У тебя есть деньги, ты ничем не связан.
— Успокойся, я счастлив, — ответил я. — Давай не будем вспоминать об этом. Вот и кофе у меня остыл.
Чак снова вздохнул и повернулся к окну. Яркая вспышка осветила его профиль, голос ему пришлось повысить: ударил гром.
— Извини, — услышал я будто издалека. — Мне просто кажется, что самый счастливый из нас — ты.
— Я? Не бери в голову, это погода всех достала. На тебя тоже плохо действует.
— Ты, как всегда, прав, — сказал он. — Взгляни! Я не видел такого дождя уже несколько месяцев…
— Небеса копили его в расчете на сегодня.
Он фыркнул.
— Я пока схожу вниз за кофе и сэндвичами — перекусить перед дежурством. Тебе что-нибудь принести?
— Спасибо, не надо.
— О’кей. Сейчас вернусь.
Он вышел, посвистывая. У него никогда не бывает продолжительных приступов. Настроение, как у ребенка, скачет вверх-вниз, вверх-вниз… Страж Ада для него, наверное, самая подходящая работа: она требует максимальной, но непродолжительной концентрации внимания. Говорят, название нашей службы произошло от старинного летательного аппарата. Кажется, армейского вертолета. Мы отсылаем “глаза” на рассчитанные заранее орбиты — они могут вращаться в небе, зависать над землей и летать задом наперед, как те машины в далеком прошлом. Мы следим за порядком в городе и на окраинах. Эта — не самая трудная работа на Лебеде. У нас нет привычки заглядывать в чьи-то окна или посылать “глаза” кому-нибудь на дом. Если, конечно, нас не попросят. Наши показания рассматриваются в суде как свидетельские, и если мы успеваем нажать пару кнопок, то предоставляем видеозапись событий. Иногда на место происшествия мы посылаем людей или роботов — в зависимости от того, какая требуется помощь.
Преступления на Лебеде редки, хотя все до одного, даже дети, носят с собой оружие. Каждый прекрасно знает, кто на что способен, и немного найдется мест, могущих послужить укрытием преступнику.
В основном, мы занимаемся воздушным движением и поглядываем за местной фауной (она-то и заставляет нас носить оружие).
ОПНФ — так мы называем нашу должностную обязанность — Организация по Предохранению Нас от Фауны. Поэтому все сто тридцать “глаз” снабжены ресницами сорок пятого калибра.
Здесь встречаются весьма миловидные существа: медвежонок-панда, например. В сидячем положении не превышает трех футов. Большие шелковистые квадратики ушей, пегая, в завитушках шкурка, круглые, ясные карие глаза, розовый язычок, нос кнопкой, пушистый хвост, остренькие мелкие зубки с сильнейшим ядом… Охочий до внутренностей млекопитающего, как кошка до валерьянки.
“Кусака”, наоборот, выглядит под стать прозвищу: пресмыкающееся с панцирем, защищающим голову, три шипа — над глазами и у самого носа. Полуметровые ноги, хвост с четырьмя шипами, который “кусака” задирает вверх всякий раз, когда гонится за добычей, и ко всему прочему — длинные острые зубы.
Есть еще земноводные, приползающие с залива или с реки. Они еще более уродливы и опасны.
Вот почему существуем мы, Стражи Ада — и не только на Лебеде, но и в остальных колониях. Между путешествиями я не раз работал Стражем и знаю, что они нужны везде.
Чак отсутствовал дольше, чем я ожидал, и вернулся к тому времени, когда я имел полное право покинуть пост. Но у него был довольный вид, и я ничего не сказал. На воротничке были заметны следы губной помады, а по лицу гуляла усмешка. Я пожелал ему всего хорошего, взял трость и спустился вниз, где меня ждал холодный душ.
Идти два квартала пешком к оставленной на стоянке машине мне не хотелось. Я вызвал по телефону такси.
Элеонора решила устроить себе выходной и ушла после ленча, служащие закончили работу на час раньше — здание мэрии пустовало, и мои шаги гулко звучали в полумраке пустого коридора. Пятнадцать минут я ждал у парадных дверей, прислушиваясь к мурлыканью дождя и бульканью воды в водосточной трубе. Дождь хлестал по тротуарам и сотрясал оконные стекла, до которых было холодно дотрагиваться.
Едва я увидел, что творится на улице, планы провести остаток дня в библиотеке рассеялись как дым. “Завтра или, в крайнем случае, послезавтра”, — решил я. Вечер располагал к хорошему ужину, горячей ванне, бренди и чтению. Можно раньше лечь спать. В такую погоду хорошо спится…
Такси остановилось перед входом. Раздался гудок. Я выбежал наружу.
Наутро проливной дождь прекратился, а через час опять стал моросить не переставая. К полудню морось перешла в монотонный ливень.
Я был искренне рад, что сегодня у меня, как всегда по пятницам, выходной.
Поставьте значок — " — под прогнозом погоды на четверг: в пятницу ничего не изменилось.
Я все-таки решил чем-нибудь заняться.
Я ехал по району, который расположен у самой реки. Вода в Нобле стала прибывать, а тучи выжимали из себя все новые и новые порции вольт. Канализационные трубы засорились, а кое-где выплескивали воду обратно, и та рекой неслась по улицам. Дождь продолжал лить, лужицы росли, превращаясь в маленькие озерца, и ксе сопровождалось барабанным соло грома, в землю втыкались огненные рогатины и кривые лезвия молний. Вода несла по водостокам трупы летучих гадов, похожих на недогоревшие остатки гигантского фейерверка. Шарова я молния плыла над центральной площадью, огни Святого Эльма мерцали на флагштоке. Башня с часами и гигантская статуя Уэя, держались героически.
Я медленно вел машину к библиотеке, дворники с трудом смахивали с лобового стекла бесчисленные нити бисера: гигантские мебельные фургоны в небе, очевидно, управлялись водителями, неохваченными профсоюзом — ни один не останавливался выпить кофе. Наконец я нашел свободную стоянку и, укрывшись зонтиком, устремился к библиотеке.
Последние годы превратили меня в некое подобие библиофила. Нет, не настолько меня мучит жажда знаний, мне необходимы только свежие мысли. Причина этому в следующем.
Как известно, существуют скорости, превышающие скорость света. Например, фазовые скорости радиоволн в ионной плазме или скорости перемещения световых пучков Джакобиле, но эти явления — редки, и в любом случае, неприменимы к космическим перелетам или транспортировке груза. Если речь идет о материи, то скорость света непреодолима. Скорость может быть близка к световой, но не более.
А жизнь приостановить можно, это проще простого: включил — выключил, никаких проблем. Вот почему я прожил так долго. Скорость увеличить нельзя, но можно замедлить старение человека — вплоть до остановки жизненных процессов, — и пусть корабль со скоростью, близкой к световой, летит полвека или больше, если это необходимо, и доставит пассажиров по назначению. Поэтому я так одинок. Каждая такая маленькая смерть влечет за собою воскрешение где-то на другой планете и в другом времени. Так со мной бывало не раз, и в этом кроется ответ на вопрос, почему я стал библиофилом: новости доходят медленно, так же медленно, как и корабли. Купите перед отлетом газету, и когда вы прибудете к цели, она останется газетой, но там, где вы ее купили, она давно стала историческим документом. Если вы пошлете на Землю письмо, то правнук вашего корреспондента сможет отправить ответ вашему пра-правнуку, если между вами действительно тесные узы и никто не умрет в младенчестве.
Полки маленьких библиотек на Лебеде ломятся от редких книг: первые издания, покупаемые перед самым отлетом с Земли, которые после прочтения жертвуют библиотеке. Книги доходят до читателя после того, как привезены сюда. Мы их сразу перечитываем и тиражируем. Ни один автор еще не подал иска, и ни одному издателю не грозит тюремное разбирательство с представителями, литагентами или наследниками.
Мы полностью автономны и всегда плетемся в хвосте, ибо существует “транзитное отставание”, которое непреодолимо. Земля так же легко осуществляет контроль за нами, как мальчик дергает за обрывок веревки, когда змей оторвался и взмыл в небо. Возможно, что-то подобное и пришло на ум Йитсу, когда он написал: “Вокруг все распадается на части, и центру их, увы, не удержать…” Терзаемый сомнениями, я все еще заставляю себя ходить в библиотеку за новостями.
День прошел незаметно.
Слова текли по экрану, я сидел в кабинке, просматривая еще никем не раскрытые газеты и журналы, а по улицам Бетти струились потоки с гор. Вода начисто умыла лес: пена цвета арахисового масла заливала поля, устремлялась в подвалы, всюду находя себе дорогу и оставляя грязь на улицах.
Я зашел позавтракать в библиотечный кафетерий, где от девушки в зеленом переднике и желтой юбке (материя приятно шуршала) узнал, что аварийные команды уже работают вовсю, а движение в восточном направлении за Центральной площадью перекрыто.
После завтрака я, в плаще и сапогах, прогулялся в ту сторону.
Стена из мешков с песком, перегородившая Главную улицу, выросла мне по пояс, вода бурлила у колен и прибывала с каждой минутой.
Я взглянул на памятник Уэю. Ореол вокруг него померк, и это не было неожиданностью. Он честно совершил ошибку и быстро это понял.
Уэй держит в левой руке очки и смотрит на меня вроде с опаской, гадая в глубине своей бронзовой души, не проговорился ли я и не разрушу ли его лоснящееся от воды, тяжелое, позеленевшее величие. Рассказать? Думаю, я единственный, кто его помнит. Он хотел стать отцом новой великой, страны и действительно очень старался. Он занимал пост три месяца, а оставшийся срок (почти два года) мне пришлось исполнять его обязанности. В свидетельстве о смерти написали “сердечный приступ”, но не упомянули, что виновником этого был кусочек свинца. Тех, кто об этом знал, нет в живых: разгневанный муж, испуганная жена, следователь-криминалист. Я остался один и не расскажу об этом никому, если сам бронзовый Уэй не проговорится. Ибо он — герой, а статуи нужны здесь больше, чем живые герои. Когда-то Уэй личным примером помог нам бороться с наводнением в поселке Батлер, и хотя бы за это достоин остаться в памяти граждан.
Я подмигнул бывшему своему боссу, — с носа у него капало прямо в лужу у моих ног. Прислушиваясь к всплеску воды и ругани рабочих, которые возводили плотину на другой улице, я отправился обратно в библиотеку в сопровождении оглушительного рокота и ярких вспышек. Над головой у меня проплыл “глаз”. Я махнул рукой, и он подмигнул мне фильтром. Если не ошибаюсь, сегодня в лавке распоряжался С. А. Джон Киме. А может быть и нет.
Внезапно хляби небесные разверзлись вновь: я очутился под настоящим водопадом
Я бросился к стене здания — другого укрытия рядом не оказалось. Я поскользнулся, но вовремя пустил в дело трость. Наконец нашел какую-то дверь и укрылся за ней.
В течение десяти минут беспрерывно сверкали молнии и громыхал гром. Когда наконец дождь поутих, а ко мне вернулось зрение и слух, я увидел, что Вторая Авеню превратилась в реку. Отвратительно хлюпая, река уносила с собой всякий сор: бумажки, куски породы, палки, ил… Я пережидал в укрытии, пока спадет вода: похоже, она скроет мои сапоги целиком.
Вода не спадала.
Она подобралась ко мне и стала лизать подошвы.
Этот миг показался мне не худшим из возможных. Стало ясно, что дальше будет еще хуже.
Я попробовал пробежаться, но бежать с полными сапогами воды…
Я вспомнил про выстрел, который услышал днем. Когда у тебя мокрые ноги, размышлять ни о чем не приходится. Я добрел до стоянки, поехал домой. За машиной оставался пенистый след, и я чувствовал себя капитаном речного пароходика, мечтающего стать погонщиком верблюдов.
Было темно, будто наступил вечер. Я въехал в сырой, но еще не залитый водой гараж.
Когда я шел по переулку к дому, сумрак сменился тьмой. Несколько дней я не видел солнца, подумать только, как его не хватает в выходной день! Над головой раскинулся темный купол неба и, несмотря на полумрак, я отчетливо видел высокие кирпичные стены, обступившие переулок.
Я держался левой стены в надежде хоть чуточку укрыться от дождя. Проезжая по набережной, я заметил, что уровень воды в реке достиг самых высоких отметок, нанесенных на пирсе. Нобль походил на большую тухлую колбасу, оболочка которой вот-вот лопнет. Вспышка молнии представила моему взору всю долину, и я, чтобы объехать лужи, уменьшил скорость.
Мечтая о сухих носках и сухом мартини, я завернул за угол и замер как вкопанный.
Это был орг.
Он приподнял пластинчатое тело под углом сорок пять градусов к тротуару. Голова с глазами-светофорами, говорящими мне “стоп”, зависла в метре от земли, а сам он бежал в мою сторону, мелко перебирая бледными, маленькими ножками, и пасть его, несущая смерть, метила мне в живот.
Здесь я сделаю отступление и расскажу о своем детстве. Если вы примете во внимание вышеизложенные обстоятельства, то поймете, почему я в этот момент вспомнил о нем.
На Земле я родился, вырос и получил образование. До поступления в колледж два лета работал на скотоферме. До сих пор помню запах и шум в стойлах, помню, как приходилось прогонять коров по дороге на ферму. Помню запах и шум университета: формальдегид в лаборатории биофака, голоса первокурсников, коверкающих французские глаголы, неотступный аромат кофе и сигарет в Студенческом союзе, звон церковных колоколов и звонки на лекции, на которые никто не обращает внимания, запах свежескошенной травы на лужайке (вспомни сидящего верхом на пожирающем траву чудовище Энди, этого гиганта-негритоса с надвинутой на самые брови бейсбольной кепкой и сигаретой, зажатой в углу рта так, что она почти обжигала левую щеку) и всегда тик-так-топ-шлеп! — мелкие шажки по нашей улице. Яне хотел ходить на Общую Физику, но четыре семестра считались обязательными. Единственная возможность ее избегнуть — заниматься спецспортом. Я выбрал фехтование: в теннисе, баскетболе, боксе, борьбе, гандболе подразумевается какой-то напряг, а стать членом гольф-клуба мне не позволяли средства. Я не подозревал, какие последствия будет иметь мой выбор. Напряга оказалось не меньше (если не больше), чем в других видах. Но мне понравилось. На втором курсе я вошел кандидатом в сборную…
Когда я появился тут, где все носят при себе оружие, то заказал себе трость. Она похожа на эспадрон и на пику гуртовщика, с одной лишь разницей: если ею кольнуть живое существо, оно никогда больше не поднимется с места. Гарантирую около восьмисот вольт в точке касания (если, конечно, нажата кнопка).
…рука с тростью взметнулась, палец нажал кнопку.
Оргу недолго пришлось ждать.
Когда я подпалил ему брюхо прикосновением трости и моментально отдернул руку, из пасти, ощерившейся острыми, как бритва, зубами, донеслось нечто среднее между вздохом и писком. Да, оргу недолго пришлось ждать (так мы их называем для краткости: “организм” — когда никак не вспомнить название).
Я отключил трость и обошел его кругом. Он оказался из породы речных. Помню даже, как три раза оглянулся, уходя, снова включил трость и до самой квартиры шел с включенной тростью, пока не запер за собой дверь и не зажег свет.
Тогда я разрешил себе вздрогнуть, а немного спустя сменил носки и смешал себе коктейль.
Пусть на вашем пути никогда не будет оргов.
Суббота.
Дождь усилился.
На западе все обложено мешками с песком. Чаще всего теперь водопады бывают пополам с песком, хотя и не всегда. Кое-где плотина пока сдерживала напор.
К этому времени на счету дождя было шесть смертей.
Случались и потери от молний, кто-то утонул или простудился.
Вскоре сумма причиненного водой ущерба начала стремительно расти.
Все были усталыми, злыми, жалкими и мокрыми. Все, включая меня.
“Суббота есть суббота”, но я все-таки пошел на работу. Мы работали с Элеонорой у нее в кабинете: разложили на столе подробную карту местности и поставили у стены шесть передвижных экранов. Шесть “глаз” дежурили над полудюжиной “аварийных точек” и держали нас в курсе предпринимаемых действий. Несколько телефонных аппаратов (недавно установленных) и большой радиоприемник расположились на рабочем столе. Пять пепельниц ждали, когда их вытряхнут, а кофейник фыркал, глядя на нашу деятельность,
Уровень воды в Нобле превысил самую высокую отметку. Наш город был отнюдь не единственным островком в океане бури: выше по течению трясло поселок Батлера, омывало Ласточкино Гнездо, Лоури медленно стекал к реке, и целина вокруг превратилась в сплошной поток.
Даже прямая связь со спасательными командами не избавила нас от необходимости три раза выехать утром в поле: сначала — когда рухнувший мост через Ланс смыло к самой излучине Нобля, где находился литейный завод Мэка, потом — когда лесное кладбище на восточном берегу было вспахано так глубоко, что открылись могилы и поплыли гробы, и, наконец, когда рухнуло сразу три жилых дома на краю восточной части города. Маленький флаер Элеоноры, терзаемый порывами ветра, доставлял нас на места аварий для непосредственного руководства. Мне приходилось управлять флаером вслепую — только по показаниям приборов.
В центре города размещали эвакуированных.
Я трижды побывал под душем и сменил белье.
К полудню все успокоилось, даже дождь утих. Правда, просветов на небе не появилось, но моросящий-не-слишком-сильно дождик дал нам возможность немного опередить события.
Укрепили оставшиеся заграждения, эвакуированных накормили и дали просохнуть, разгребли мусор. Четыре “глаза” из шести возвратились на посты: четыре “аварийных точки” уже не были аварийными. “Глаза” были необходимы для обнаружения оргов.
Обитателям затопленного леса также не сиделось на месте: семь “кусак” и стая панд погибли этим днем, впрочем, как и несколько пресмыкающихся, явившихся из мутной воды Нобля, не считая древесных змей, ядовитых летучих мышей, бурильщиков и земляных угрей.
К тысяча девятисотому часу казалось, что все позади. Мы с Элеонорой отправились прямо на небо в ее флаере.
Флаер набирал высоту, кабина с шипением загерметизировалась. Вокруг нас была ночь. Лицо Элеоноры в тусклом освещении приборной панели казалось маской усталости. Она сжала виски ладонями, будто надеясь, что все исчезнет, а когда я посмотрел на нее снова, мне показалось, что это ей удалось. Легкая улыбка блуждала у нее на губах, а глаза искрились.
— Куда ты меня тащишь? — спросила она.
— Туда, — сказал я, — где мы будем смотреть на бурю сверху.
— Зачем?
— Много дней, — ответил я, — мы не видели чистого неба.
— Правда, — согласилась она, а когда наклонилась зажечь сигарету, я увидел, что случайная прядь сбилась ей на бровь. Захотелось протянуть руку и поправить ее, но я не стал.
Мы вынырнули из моря тумана.
Темное, безлунное небо.
Звезды — осколки бриллиантов.
Облака — как пол из вулканической лавы.
Мы парили. Мы взлетали к небу. Я поставил флаер на “якорь” (так я ставил “глаза” над городом) и зажег сигарету.
— Действительно, ты старше меня, — наконец сказала она. — Ты об этом знаешь?
— Нет.
— Существует определенная мудрость, определенная сила. Она — сродни квинтэссенции уходящего времени — просачивается в человека, спящего в межзвездном пространстве. Я знаю, я чувствую это, когда рядом ты.
— Нет, — сказал я.
— Тогда, может быть, это потому, что люди ждут от тебя этой силы, силы веков. Может, с этого следовало начать.
— Нет.
Она рассмеялась.
— Оно, это нечто, отнюдь не положительное. Рассмеялся и я.
— Ты интересовался, собираюсь ли я осенью выставлять свою кандидатуру. Я отвечу: “Нет. Ухожу в отставку. Собираюсь выйти замуж”.
— У тебя есть кто-нибудь на примете?
— Да, есть. Есть, Джас, — сказала она и улыбнулась мне. Я поцеловал ее, но поцелуй оказался не очень долгим: пепел ее сигареты грозил упасть мне прямо за воротник.
Мы потушили сигареты и поплыли.
Поплыли над невидимым городом.
В безлунном небе.
Я обещал рассказать вам о Старстопе. Вы, наверное, не понимаете, зачем, отправляясь на расстояние в сто сорок пять световых лет (а для вас оно будет сто пятьдесят реальных земных лет), вы вдруг останавливаетесь на полпути?
Ну, прежде всего (и это самое главное), провести все это время во сне не удастся: за многими приборами требуется постоянное наблюдение, и никто не согласится сидеть все сто пятьдесят лет в одиночку. Существует график очередности. Каждый, включая и пассажиров, дежурит один — два раза. Всем даны инструкции, что делать до прихода специалистов, кого будить в случае аварии. Дежурят несколько человек. Их дублируют автоматы — о многих из них люди и не догадываются. Это чтобы защитить автоматы от произвола людей или на тот невероятный случай, когда несколько сумасшедших соберутся вместе и решат открыть люки, изменить курс, убить пассажиров и тому подобное. Людей отбирают таким образом, чтобы они контролировали и заменяли друг друга и аппаратуру. И машины, и люди требуют присмотра.
После глубокого сна, сменяющегося дежурствами, у вас развивается клаустрофобия и депрессия. Поэтому, Старстоп приходится как нельзя кстати: он восстанавливает душевное равновесие и будит в людях здоровые инстинкты. Пользу получают и миры, которые вы посетите: это обогащает их общественную жизнь и экономику.
Вы почему Старстоп — “остановка в пути” — и стал праздником на многих планетах. Он сопровождается фестивалями и церковными службами, а на более заселенных планетах — парадами, интервью и пресс-конференциями с участниками полета, транслируемыми на всю планету. Я прекрасно помню, что то же самое происходит и на Земле, когда прилетает космолет из колонии. Как-то раз одна довольно неудачливая молодая актриса Мэрилин Аустин отправилась к другим мирам и, проведя там несколько месяцев, вернулась следующим кораблем обратно. И, появившись пару раз на экранах стереовизоров с критикой внеземной культуры и сверкнув ослепительно белыми зубами, она заполучила выгодный контракт, третьего мужа и свою первую большую роль в кино. Это тоже свидетельствует в пользу Старстопа.
Я посадил флаер на крышу Геликса — самого большого в Бетти жилого комплекса; здесь Элеоноре принадлежала угловая квартира с двумя балконами и видом на далекий Нобль и на россыпь огоньков в долине Шик, где был дачный поселок Бетти.
Элеонора приготовила мои любимые бифштексы с печеным картофелем и маисом, достала пиво. Я был доволен и счастлив.
Пробыл я у нее до полуночи — мы строили планы на будущее. Потом я взял такси до Центральной площади, где оставил свою машину.
Когда я туда добрался, мне пришло в голову проверить нашу Службу и посмотреть, как идут дела. Я вошел в здание мэрии, вытер ноги, стряхнул воду, снял плащ и направился через пустой холл наверх, к лифту.
Меня насторожило, что лифт оставался тих. Лифты всегда шумят, они не могут работать бесшумно. Я решил не пользоваться подозрительно молчавшим лифтом и поднялся по лестнице.
Увиденное мною казалось достойным резца Родена. Можно сказать, мне повезло, что я остановился именно тогда, а не десятью минутами позже.
На кушетке, в маленькой нише, что напротив дверей в СН, Чак Фулер и секретарша Лотти занимались чем-то, издали напоминающим практические занятия по спасению утопающих: делали друг дружке искусственное дыхание через рот и что-то еще.
Чак лежал спиной ко мне, но Лотти углядела меня через его плечо, глаза у нее расширились, и она оттолкнула его.
— Джас… — выдохнул он, когда обернулся.
— Просто проходил мимо, — сказал я. — Думал зайти, проверить, посмотреть, как дела.
— М-м-м, все идет хорошо, — сказал он, выходя в коридор. — Сейчас они на авторежиме, а у меня, м-м-м, перерыв для кофе. У Лотти ночное дежурство, и она зашла… узнать, не нужно ли нам отпечатать какие-нибудь отчеты. У нее закружилась голова, ну и мы… пришли сюда… на тахту…
— Нда-а, выглядит она слегка… неважно, — сказал я. — Там в аптечке есть нюхательная соль и аспирин.
Чувствуя себя неловко, я поторопился зайти в дверь Службы. Чак пришел спустя пару минут — я наблюдал за экранами — и встал сзади. Все вроде, оставалось на своих местах, только дождь поливал сто тридцать видов Бетти.
— Да, Джас, — вздохнул он. — Я не знал, что ты зайдешь…
— Судя по всему.
— Я что хочу сказать… Ты ведь не донесешь на меня?
— Нет, доносить я не буду.
— …И не расскажешь Цинтии, да?
— Чем ты занимаешься вне работы, — сказал я, — это твое личное дело. По-дружески советую заниматься этим в свободное время и в более подходящих условиях. Я уж почти обо всем забыл, а через минуту не буду помнить вообще ничего.
— Спасибо, Джас, — сказал он. Я кивнул.
— Что слышно в Бюро Прогнозов? — спросил я, поднимая телефонную трубку.
Он пожал плечами, я набрал номер и прислушался, а повесив трубку, сказал:
— Плохо, воды будет еще больше.
— Черт! — выругался он и зажег сигарету. Руки у него тряслись. — Эта погодка меня доканает.
— Меня тоже, — сказал я. — Я ухожу: хочу добежать до дома, пока не началось. Может, завтра заскочу.
— Спокойной ночи.
Я опустился на лифте, взял плащ и вышел. Лотти поблизости не было видно, она, вероятно, где-то ждала, пока я уйду.
Я добрался до своей машины и проехал почти половину пути, когда опять включили душ. Молнии рвали небо на части: извергающее их облако будто паук вцепилось в город огненными лапами. Зигзаги вонзались в землю, очерчивая золотом контуры предметов и оставляя на сетчатке глаз яркие следы. Я добрался до дома за пятнадцать минут, и когда въехал в гараж, гроза была в самом разгаре. До меня доносилось шипение молний, гром, череда вспышек освещала пространство между домами.
Находясь в доме, я прислушивался к грому и дождю, провожая взглядом затихающий вдали апокалипсис.
Город бредил, охваченный ненастьем, силуэты зданий были четко очерчены пульсирующим светом. Чтобы лучше видеть картину разрушений, я выключил свет в квартире. Нереальными казались иссиня-черные тени, отбрасываемые лестницами, фронтонами, карнизами, балконами, — озаренные вспышками молний, они будто источали свой внутренний свет. В вышине, крадучись, ползло огненное насекомое (живое? нет?), “глаз” в голубом ореоле маячил над крышами соседних домов. Мерцали огни, пылали облака, словно горы в геенне огненной, клокотал и барабанил гром, и белесые струи дождя сверлили мостовую, рождая пузырящуюся пену. Тут я увидел зеленую трехрогую “кусаку” с мокрыми перьями, страшной, как у демона, мордой и мечеоб-разным хвостом: она огибала угол здания, а чуть раньше я услышал звук, который принял бы за удар грома, если бы не увидел, как “глаз” устремился за ней, добавляя к падающим на землю каплям градинки свинца. Оба исчезли за углом. Это произошло мгновенно, но за это мгновение я понял, чьей кисти достойна эта картина. Не Эль Греко, не Блейк: Босх. Только Босх с его кошмарными образами улиц Ада, только он отдаст должное этому мгновению.
Одно мгновение бури…
Я смотрел, пока извергающее огонь облако не вобрало в себя ноги, повиснув в небе горящим коконом, а затем померкло, как тлеющий уголек, превратившийся в золу. Стало темно, на улице остался только дождь.
В воскресенье наступил апогей хаоса.
Город оказался в эпицентре самой сильной бури на Бетти.
В церквях зажигали свечи, служили молебны. Звери появлялись на улицах, дома срывало с фундаментов, и они подпрыгивали, как бумажные кораблики на стремнине. Откуда-то налетел ураганный ветер. Мир сошел с ума.
Мне не удалось доехать даже до мэрии, и Элеонора прислала за мной флаер.
Службы мэрии эвакуировались на третий этаж. Ситуация стала неконтролируемой. Единственное, что нам было под силу — ждать и оказывать посильную помощь. Я сидел и наблюдал за происходящим на экранах.
Дождь лил как из ведра, из бочки, цистерны, бассейна. Как из рек и озер, водопадом. Иногда казалось, над нами опрокинули целый океан. Отчасти в этом был виноват примчавшийся с залива ветер: его порывы заставляли капли носиться в воздухе почти горизонтально. Буря началась в полдень и длилась всего несколько часов, оставив наш город разрушенным и истекающим кровью. Бронзовый Уэй лежал на боку, флагшток исчез, и не осталось ни единого здания с целыми стеклами и не залитого водой. Возникли перебои с электричеством, и один мой “глаз” обнаружил трех панд, закусывающих мертвым ребенком. Проклиная все и вся, я расстрелял их — ни дождь, ни расстояние не помешали мне сделать это. Элеонора рыдала, уткнувшись мне в плечо. Позже сообщили: на холме, окруженном водой, вместе с семьей оказалась беременная женщина, которой незамедлительно требуется кесарево сечение — тяжелые роды. Мы пытались пробиться к ней на флаере, но ветер… Я видел горящие здания и трупы людей и животных. Я видел наполовину погребенные под обломками машины и рухнувшие дома. Я видел водопады там, где раньше их не было.
Этим днем я потратил много зарядов, и не только на лесных зверей. Шестнадцать “глаз” были подстрелены мародерами. Надеюсь, мне никогда не доведется еще раз увидеть кадры, которые я тогда снял.
Потом пришла воскресная ночь — самая ужасная ночь в моей жизни. Дождь не прекращался. Третий раз в жизни я узнал, что такое отчаянье.
Мы с Элеонорой находились в Службе Нарушений. Остальные работали на третьем этаже. Восьмой раз за день потух свет. Мы сидели во тьме, не двигаясь, не в силах остановить наступивший хаос. Мы даже не могли наблюдать за происходящим: не было света.
Я не знаю, долго ли это продолжалось, час или несколько минут.
Мы разговаривали.
Помню, я рассказывал ей о девушке, чья смерть заставила меня отправиться на другую планету: как можно дальше от ее могилы. Два перелета, два новых мира — и я разорвал связь со временем. Но сто лет полета не лишили меня памяти: увы! память — отнюдь не время, которое так легко обмануть, погрузившись в petite mort
[14] сна. Память — месть времени, и даже если ты лишишь себя зрения и слуха, очнувшись, ты поймешь, что прошлое остается с тобой. Самое страшное, что тебе может прийти в голову — вернуться на ставшую чужой землю, где покоится твоя любовь, вернуться никем не узнаваемым туда, где когда-то стоял твой дом. И тогда ты снова пускаешься в путь, ты забываешь, но, увы! у тебя было слишком мало времени, чтобы забыть все. Ты предоставлен самому себе: один-одинешенек, один как перст. Тогда-то я впервые познал отчаяние. Я читал, работал, пил. У меня бывали женщины, но когда наступало утро, я оставался наедине с собой. Я прыгал с планеты на планету в надежде, что что-то изменится, но с каждым разом терял частичку себя.
Тогда мною овладело другое чувство. Оно было ужасно. Я понял, что должно существовать время и место, наиболее подходящее для каждого из нас. Когда утихла боль, я смирился с исчезнувшим прошлым и задумался о месте человека в пространстве и времени. Когда и где я хочу провести остаток своих дней? Прожить с полной отдачей? Прошлое я похоронил, но впереди меня, возможно, ожидало нечто лучшее, где-то на неизвестной мне планете; ожидало своего часа, которому еще суждено пробить. Могу ли я об этом узнать? Могу ли быть уверен, что мой Золотой Век не ждет меня на следующей планете и что я не иду войной на Средние Века, когда впереди Возрождение? Оно — всего лишь билет: виза, новая страничка в дневнике. Это второй раз повергло меня в отчаяние.
Я не знал ответа на свой вопрос, пока не оказался здесь, на Земле Лебедя. Я не знаю, почему люблю тебя, Элеонора, но я люблю — это и есть ответ.
Когда загорелся свет, мы сидели и курили. Она рассказывала о муже, который погиб как герой и поэтому избежал грозящей ему смерти от белой горячки. Он погиб геройски, не зная за что: сработал условный рефлекс, который заставил его схватить мачете и броситься наперерез стае здешних “волков”, напавшей на исследовательский отряд в лесной глуши у подножия Святого Стефана. “Волки” разорвали его на куски, а остальные спаслись, отступив к лагерю и заняв там оборону. В этом суть героизма: мгновение, неподотчетное разуму (будто искра в нервах), предопределенное суммой всего, чем ты жил и что хотел сделать, вне зависимости от того, сделал ты это или нет.
Мы наблюдали за галереей экранов.
Человек — животное, способное мыслить логически? Выше, чем животное? Но не ангел? Но только не тот убийца, которого я убил той ночью. Каким он был? Честолюбивым, самолюбивым, влюбчивым? Не думаю. Смотрел ли он на себя со стороны, наблюдал ли за собой и своими поступками и понимал ли, насколько они преступны? Чересчур сложно. Когда он убивал, когда грабил, он разве видел себя со стороны, не понимал чудовищности содеянного? Придумывал ли он религии? Вряд ли. Я видел, как люди молятся, для них это было последней надеждой на спасение, когда все остальные способы исчерпали себя. Условный рефлекс. Тогда, может быть, любовь? Я видел, как мать, стоя по грудь в бурлящей воде, удерживает на плечах дочь, а та точно так же поднимает над головой куклу. Но разве любовь — не часть жизни? Того, что сделано, и того, что хотелось сделать? И хорошего, и плохого? Я знаю, что именно она, любовь, заставила меня оставить свой пост, сесть во флаер Элеоноры и пробиться сквозь бурю туда, где разыгралась эта сцена..
Я не успел.
Но никогда не забуду, как был рад, узнав, что меня кто-то опередил. Поднимающийся флаер подмигнул мне бортовыми огоньками, и Джон Киме передал по радио:
— Все в порядке. Все целы. Даже кукла.
— Хорошо, — сказал я и повернул обратно.
Я посадил флаер на балкон, и тотчас рядом появился чей-то силуэт. Когда я выбирался из флаера, в руке у Чака (а это был он) оказался пистолет.
— Я не собираюсь убивать тебя, Джас, — начал он, — но если что, я тебя раню. Встань лицом к стене. Я забираю флаер.
— Ты сошел с ума? — спросил я.
— Я знаю, что делаю. Он мне нужен, Джас.
— Хорошо, если нужен, возьми. Для этого совсем не обязательно держать меня на мушке. Мне он пока ни к чему. Возьми.
— Он нужен мне и Лотти, — сказал он. Отвернись.
Я повернулся к стене.
— Что ты задумал? — спросил я.
— Мы улетаем. Вдвоем. Прямо сейчас.
— Вы сошли с ума, — сказал я. — Сейчас не время…
— Пошли, Лотти, — позвал он. У меня за спиной открыли дверь флаера.
— Чак, — сказал я, — ты нам нужен! Ты можешь уйти по-хорошему через неделю, через месяц, когда порядок будет восстановлен. Ведь существует такая вещь, как развод! Ты это знаешь.
— Они не дадут мне смыться отсюда, Джас.
— Тогда как ты собираешься это еде…
Я повернулся и увидел, что он перекинул через плечо большой холщовый мешок. Как у Санта-Клауса.
— Отвернись, слышишь? Я не хочу стрелять в тебя.
У меня появились кое-какие подозрения. С каждой минутой они усиливались.
— Чак, неужели ты грабил? — спросил я.
— Отвернись!
— Ладно, я отвернусь. И ты думаешь, тебе удастся далеко уйти?
— Достаточно далеко, — ответил он, — чтобы никто не нашел нас, а когда придет время, мы улетим отсюда.
— Нет, — сказал я, — мне кажется, ты не способен улететь с Лебедя. Я знаю тебя.
— Посмотрим, — голос удалялся.
Я услышал быстрые шажки, хлопнула дверь. Обернувшись, я увидел, как флаер поднимается над балконом.
Я долго смотрел им вслед.
И больше никогда их не видел.
Двоих служащих мы нашли лежащими без сознания на полу внутри мэрии. Ничего серьезного. Убедившись, что о них позаботились, я присоединился к Элеоноре в башне.
Мы ждали наступления утра.
Опустошенные, мы сидели и смотрели, как свет просачивается сквозь пелену дождя. Слишком многое произошло за короткое время. Все случилось чересчур быстро. Мы растерялись.
Утром дождь прекратился.
Добрый волшебник-ветер прилетел с севера и вступил в борьбу с тучами, как Эн-Ки со змеей Тиамат. Вдруг тряхнуло небеса, в тучах открылось лазурное ущелье, и бездны света хлынули, прорывая темнеющую пелену туч.
Мы смотрели, как туча раскалывается на части.
Когда появилось солнце, я услышал радостные голоса и закричал вместе со всеми.
Прекрасное, теплое, целительное солнце приблизило свое круглое лицо к Святому Стефану и поцеловало его в обе щеки. У окон толпились радостные, возбужденные люди. Я радовался вместе со всеми.
Единственный способ убедиться в том, что кошмар кончился, — это проснуться и не найти у себя в спальне ничего, что может свидетельствовать о реальности вашего сновидения. Это — единственный способ определить, действительно это был сон или, может быть, вы все еще не проснулись.
Мы ходили по улицам в болотных сапогах. Везде было полно грязи: в подвалах, механизмах, канализационных трубах и бельевых шкафах. Грязь облепила здания и автомобили, людей и ветви деревьев. Засыхающие коричневые круги от лопнувших пузырей, казалось, ждали, когда их соскребут. Если кто-нибудь из нас подходил близко к складам, где гнили продукты, летучие гады стаями поднимались и зависали в воздухе, как стрекозы, а потом возвращались к прерванной трапезе. У насекомых тоже, казалось, был праздник. Срочно требовалось провести антиинсектицидную обработку.
Все было перевернуто вверх тормашками, разрушено и наполовину погребено под коричневыми “саргассами”. Число жертв оставалось невыясненным. Грязная вода медленно текла по улицам, стояла невозможная вонь.
Витрины в магазинах были разбиты вдребезги, под ногами хрустели осколки стекла… Рухнувшие мосты и развороченные мостовые… Стоп, хватит. Зачем продолжать? Если вы еще не представили себе эту картину, вам никогда это не удастся. Тяжелое утро, последовавшее за пьяной оргией небесных сил. Всегда найдется смертный, чтобы разобрать остатки божественного пиршества или оказаться погребенным под ними.
Мы занимались расчисткой улиц, но к полудню Элеонора валилась с ног. Я жил невдалеке от предпортового района, где мы работали, и отвез ее к себе домой.
Вот почти вся история — вся как на ладони: свет, тьма, снова свет, за исключением конца, которого я действительно не знаю. Я только расскажу вам начало…
Я высадил ее на углу. Она направилась к моему дому, а я поехал ставить машину в гараж. Почему я отпустил ее одну? Не знаю. Может быть, в лучах утреннего солнца мир казался безмятежным, несмотря на облепившую его грязь. Или, наверное, потому, что я был влюблен, тьма исчезла, и ночные страхи улеглись.
Я поставил машину в гараж и пошел по переулку. Подходя к углу (неделю назад я повстречался здесь с оргом), я услышал ее крик.
Я бросился вперед. Страх придал мне сил: я рывком одолел оставшееся расстояние и повернул за угол.
Рядом с лужей лежал мешок, ничем не отличающийся от мешка, увезенного Чаком. В луже стоял человек. Он рассматривал содержимое кошелька Элеоноры, а она лежала на земле без признаков жизни, кровь заливала ее лицо.
Я закричал и, включив трость, бросился на него. Он обернулся, уронил кошелек и потянулся к пистолету у пояса.
Между нами оставалось метров десять, когда я метнул трость. Он уже вскинул пистолет и успел прицелиться, когда трость упала в лужу, где он стоял.
Может быть, стаи ангелов помогли ему добраться к праотцам.
Она еще дышала. Я перенес ее домой и, не помню как, вызвал врача, а потом ждал…
Она прожила еще двенадцать часов и умерла. Она приходила в сознание дважды перед операцией и ни разу после. Она ничего не сказала. Один раз улыбнулась мне и заснула.
Я вторично занял пост мэра — до ноября, чтобы руководить восстановительными работами. Я работал, работал до седьмого пота, и покинул город таким же чистым и солнечным, каким он встретил меня когда-то. Я уверен, если бы я выставил свою кандидатуру на осенние выборы, то стал бы мэром. Но я не хотел.
Муниципальный совет отверг мои возражения и проголосовал воздвигнуть статую Годфри Джастина Холмса рядом со статуей Элеоноры Ширер на площади напротив начищенного до блеска Уэя. Думаю, она стоит там до сих пор.
Я сказал им, что никогда не вернусь, но кто знает? Может быть, через два года, когда все это останется в далеком прошлом, я вернусь и найду Бетти населенной незнакомыми мне людьми. Вернусь только затем, чтобы возложить венок к ногам статуи. Кто знает, может быть, к тому времени автоматизация охватит весь континент, и он будет от побережья до побережья заселен людьми.
В конце года объявили Старстоп. Я попрощался, сел на корабль и отправился. Куда? Все равно куда.
Бред одинокого корабля в межзвездном пространстве…
Кажется, прошло несколько лет. Я не считаю годы, но часто думаю о Золотом Веке, о
Возрождении, что ждет меня когда-то и где-то, ждет билет, звездный билет, виза, перевернутая страничка дневника. Я не знаю, где и когда. Кто знает? Где теперь вчерашний дождь?
В невидимом городе?
Внутри меня?
Вокруг холод и тишина. Горизонт — бесконечность. Движение бессмысленно.
Луны нет, но ярко горят звезды — как осколки бриллиантов.
Справа на груди Орион как генерал носит звезду. (Есть у него еще одна — слева под мышкой, но забудем об этом ради красоты придуманного мною сравнения.)
Звезда эта — 0,7 звездной величины, светимостью 4,1 абсолютных единиц, красная, с капризным характером — гигант среди остальных регалий Ориона (класс М), удалена от Земли на двести семьдесят световых лет. Температура поверхности — около пяти с половиной тысяч градусов по Фаренгейту. Если вы внимательно всмотритесь в окуляры своих приборов, то наверняка увидите в ее спектре следы оксида титана.
Должно быть, генерал Орион носил эту безделушку не без гордости. Она сверкала в стороне от основного созвездия и была звездой немалой, что, наверное, и льстило генеральскому самолюбию.
Звезду звали Бетельгейзе.
На значительном расстоянии от объекта гордости Ориона вращался безжизненный обломок скалы, который вряд ли кто осмелился бы назвать планетой. Но у правительства всегда есть свое мнение.
Вот Земля и решила…
Решила… а всякий раз, когда держава желала отделаться от какого-нибудь индивидуума и соблюсти видимость приличий, требовалось какое-то решение… Поэтому и решили: в связи с нехваткой полезных планет попытаться приспособить этот обломок для такого рода колонии.
Представители Земли связались с Френсисом Сэндоу и задали ему вопрос о реальности проекта. Тот ответил утвердительно.
Они осведомились о цене, услышали цифру и, негодующе всплеснув руками, ринулись застегивать портфели.
Сэндоу был единственным в своем роде человеком, занимавшимся “чисткой” других миров, но, надо отдать ему должное, своим богатством он был обязан отнюдь не наследству и не везению. Он остановил представителей и сделал встречное предложение, которое было принято. Так родилась Скорбь.
Теперь позвольте рассказать вам о Скорби — единственной обитаемой планете системы Бетельгейзе. Обломок камня без всяких признаков жизни — это Скорбь. Сэндоу “накачал” на мертвую поверхность газовый нимб из аммиака и метана. Он знал, как ускорять эволюцию планет, хотя физики Земли предупреждали его, что в случае выхода реакции из-под контроля, он останется владельцем пояса астероидов. Сэндоу ответил, что во всем отдает себе отчет и, если потребуется, соберет планету по кусочкам и начнет сначала. Но, добавил он, этого не произойдет.
И, разумеется, оказался прав.
Когда бури поутихли и на планете появились моря, настала очередь “интерьера”. С помощью подземных взрывов Сэндоу вылепил материковые массы. Он колдовал над континентами и морями, очищал атмосферу, тушил вулканы, успокаивал землетрясения. Потом привез растения и животных и занялся мутациями. Новые обитатели быстро росли и размножались. Через несколько лет он изменил атмосферу, некоторое время дал им пожить спокойно и снова изменил атмосферу… И так далее, кажется, не меньше двенадцати раз. Затем занялся климатом.
И в один прекрасный день высадился на поверхность планеты с несколькими представителями “заказчика”, стащил с головы кислородный шлем, раскрыл над собою зонтик, глубоко вдохнул и сказал: “О’кей. Ваш черед платить”. (Произнеся эти слова, он все-таки закашлялся.)
Эксперты признали планету вполне подходящей, сделка состоялась, и некоторое время правительство оставалось удовлетворенным. Сэндоу тоже.
Почему все были удовлетворены? Просто Сэндоу состряпал отвратительное подобие мира, которое пришлось по вкусу обеим сторонам, причем по разным причинам.
Почему это длилось недолго? Все-таки “заказчики” нашли камень преткновения, и вы скоро узнаете где.
Почти на всех обитаемых планетах есть уголки, которые представляются их обитателям более желанными, чем остальные. Существуют островки отдыха от зимних холодов или летнего зноя, ураганов, грязи, льда и других неприятностей, которые заставят любого философа признать, что жизнь не обходится без некоторых неудобств.
Скорбь отличалась от всех остальных миров.
За плотным слоем облаков, окутывающим планету, вам едва ли удастся увидеть Бетельгейзе, а если все-таки повезет, радости доставит мало, ибо жар ее будет невыносим. Пустыни, льды и джунгли, вечные бури, экстремальные температуры и безжалостные ветры — в любом месте на Скорби вы лицом к лицу столкнетесь с самыми разнообразными “коктейлями” из подобного рода прелестей. Возможно, поэтому так и назвали эту планету, созданную отнюдь не для отдыха, не для беззаботного времяпровождения.
Почему Земля заплатила Сэндоу за создание этого ада?
Соблюдение прав ссыльных? Никто не имел ничего против, но требовалась и определенная мера наказания. Осужденный вместе с курсом терапии должен был получить еще и необходимую долю отрицательных эмоций, чтобы (это мое предположение) наказание затронуло не только душу, но и тело.
Скорбь стала планетой-тюрьмой.
Самая продолжительная ссылка на Скорбь не превышала пяти лет. Меня осудили на три. Человек привыкает ко всему, будьте уверены. Условия оказались вполне сносными: кондиционеры, звукоизоляция и, если потребуется, отопление. Здесь никого ни в чем не ограничивали; вы могли отправиться куда вам заблагорассудится, приехать в ссылку с семьей или обзавестись ею здесь, а при желании даже делать деньги. Здесь достаточно разного рода дел: магазины, театры, церкви — то же самое, что и на других планетах, разве что здания более приземисты на вид и частенько уходят глубоко под землю. Если кому-то больше по вкусу безделье и философия, он все равно не останется голодным. Единственное различие между Скорбью и другими планетами заключалось в том, что вы не имели права покинуть ее до окончания вашего срока. Население планеты — приблизительно триста тысяч, из которых девяносто семь процентов — заключенные и их семьи. У меня семьи не было, но к рассказу это отношения не имеет. Или имеет? И у меня когда-то была семья…
Мне принадлежал сад, за которым ухаживали роботы. Весь год под водой находилась половина территории, а на полгода вода заливала всю плантацию. Моя “ферма” была в низине, высокие деревья венчали гребни холмов вокруг, я жил в герметичном вагончике из блестящего гофрированного железа с миниатюрной лабораторией и компьютером и выходил из вагончика только в плавках или водолазном костюме (в зависимости от времени года), сеял и собирал урожай.
Сначала я ненавидел “ферму”.
По утрам иногда казалось, что мир исчез, и я плыву по реке забвенья. Затем пустота превращалась в туман, распадавшийся на мглистые клочки, стелющиеся по земле, как пресмыкающиеся, чтобы исчезнуть и оставить меня наедине с новым днем. Я уже говорил, что сначала ненавидел место своего заключения, но потом привык. Может быть потому, что меня заинтересовал один факт.
Потому-то я и не обратил внимания на крик “Железо!”.
Я занимался исследованиями.
Земля то ли не смогла, то ли не пожелала платить назначенную Сэндоу цену за жалкий мир, годный как тюрьма или полигон для маневров. Тогда Сэндоу предложил нечто иное, и судьба Скорби была решена. Он снизил цену, взял на себя заботу о “трудотерапии” и, таким образом, стал владельцем местной промышленности.
В лабораториях, подобных моей, содержалась вся необходимая для исследования аппаратура. Можно получить любые интересующие вас данные об ударостойкости, термостойкости и многом другом. Бывало и так: оставишь урожай без присмотра, и выясняется, что какой-то неучтенный фактор доставляет вам кучу неприятностей. Мне кажется, с Сэндоу не раз случалось подобное, поэтому-то он и решил присоединить “ферму” к другим объектам исследований.
Скорбь, эта невыносимая планета, представляла обильную информацию для исследований. Некоторые из нас разъезжали по климатическим поясам, записывая отклонения от нормы. Причудливые приземистые дома тоже подвергались осмотру, ибо когда-нибудь их двойники разбредутся по другим пограничным мирам. Назовите любой предмет, и я могу вас заверить, что кто-нибудь на Скорби обязательно занимается проверкой его на пригодность.
Прошел почти год, как истек срок заключения, но я оставался, хотя мог покинуть планету в любой момент. Кое-что меня здесь удерживало. Я хотел найти подтверждение одной догадке.
Те, кого нанимал Френсис Сэндоу, исследовали многое, но для меня интерес представлял один побочный продукт местной экологии. Было нечто любопытное в моей долине, нечто, заставлявшее рис расти как на дрожжах. Сэндоу сам не знал, в чем дело, и исследования, которые я вызвался проводить, должны были дать объяснения этой загадке. Если существовало вещество, ускоряющее созревание риса до двух недель после посева, открытие такого вещества представлялось неоценимым благодеянием для растущего населения галактики.
Итак, я защищал мои владения от змей и водяных тигров, выращивал урожай, занимался исследованиями, а результаты вводил в компьютер. Данные накапливались медленно: я исследовал все факторы поочередно, и когда услышал этот сумасшедший вопль “Железо!”, понимал уже, что нахожусь от разгадки на расстоянии одного — двух урожаев.
Правда, я упустил из виду то, что истина могла оказаться непознаваемой, ибо единственное, чего мне хотелось тогда, — это найти разгадку, подарить ее миру и сказать: “Пользуйтесь! Я сделал открытие, чтобы заплатить за то, что когда-то присвоил. Надеюсь, это справедливо”.
В одну из нечастых поездок в город я заметил, что говорят там лишь об одном — о железе. Люди гадали, будет ли массовое бегство, и пара — другая намеков была брошена в адрес людей вроде меня, которые могли уехать в любой момент. Разумеется, я не пожелал с ними разговаривать. Я не очень-то любил этих людей, потому-то и взял себе работу, которой мог заниматься в одиночку. Мой “терапевт” не хотела, чтобы я работал один, но также не советовала мне с кем-либо ссориться или увлекаться спорами. Этому второму совету я следовал, а как только мой срок истек, перестал встречаться с ней.
Поэтому я удивился, услышав звонок в дверь. А когда открыл, она буквально ворвалась ко мне в вихре чудовищного ветра, под пулеметным огнем дождя, обстреливавшего ее с небес.
— Сюзанна?! Входите, — сказал я.
— Мне кажется, я уже вошла, — сказала она, и я закрыл за нею дверь.
— Давайте, я повешу вашу амуницию.
— Спасибо.
Я помог ей выбраться из плаща, больше всего напоминавшего шкуру угря, и повесил его на крючок в прихожей.
— Как насчет кофе?
— Не откажусь.
Она прошла за мною в лабораторию, служившую одновременно и кухней.
— Ты когда-нибудь слушаешь радио? — спросила она, принимая из моих рук чашку.
— Нет, приемник сломался месяц назад, а починить его я так и не удосужился.
— То, что происходит, достаточно серьезно, — сказала она. — Нас выселяют.
Я разглядывал ее мокрые рыжие лохмы и серые глаза, хорошо сочетавшиеся с рыжими бровями, и вспоминал, что она говорила мне, когда я был ее “пациентом”.
— Я еще не собрался. — Я пожал плечами и заметил, как веснушчатое лицо налилось румянцем. — И когда это случится?
— Начинается с послезавтра, — ответила она. — Они присылают корабли откуда только возможно…
— Понятно.
— …поэтому я решила, что лучше тебе сообщить. Чем быстрее ты зарегистрируешься в космопорту, тем скорее улетишь.
Я отхлебнул кофе.
— Спасибо. Как ты думаешь, долго это будет длиться?
— Приблизительно от двух до шести недель…
— Приблизительно…
— Да.
— Куда они хотят всех отправить?
— В колонии на других планетах. Пока. К тебе это, разумеется, не относится.
Я фыркнул.
— Что здесь смешного?
— Жизнь, — сказал я. — Бьюсь об заклад, Земля готова разорвать контракт с Сэндоу.
— Они подали на него в суд за нарушение контракта. Ты же знаешь, он гарантировал им эту планету.
— Вряд ли обещание можно рассматривать как повод для судебного вмешательства. Вряд ли…
Она пожала плечами. Сделала еще глоток.
— Не знаю. Все это слухи. Тебе лучше поехать на регистрацию, если хочешь отбыть пораньше.
— Не хочу, — сказал я. — Я близок к открытию и собираюсь скоро закончить исследования. Надеюсь, шести недель мне хватит.
Она широко раскрыла глаза и поставила чашку.
— Но это глупо! — воскликнула она. — Что хорошего в том, что ты погибнешь и никто не узнает о твоем открытии?
— Успею, — сказал я, мысленно возвращаясь к предстоящему опыту. — По крайней мере, надеюсь успеть.
Она встала.
— Ты должен немедленно отправиться на регистрацию.
— Это называется “насильственная терапия”.
— Очень советую прислушаться к моим словам.
— Сейчас, судя по всему, я не в заключении, в здравом уме и ни для кого опасности не представляю.
— Допустим. Но если ты меня вынудишь, я докажу обратное и тебя силой заставят покинуть планету.
Я нажал кнопку одного устройства, находившегося тут же на столе, подождал секунды три и нажал другую.
— …ты меня вынудишь, я докажу обратное и тебя силой заставят покинуть планету! — повторил ее голос из динамика.
— Спасибо, — сказал я. — Теперь ты можешь действовать.
Она снова опустилась на стул.
— Ладно, ты выиграл, но каких результатов ты ждешь от своих исследований?
Я пожал плечами и отпил немного кофе.
— Хочу доказать, что прав, я один. Остальные заблуждаются.
— Это ничего не значит, — сказала она. — Если бы ты находился в здравом уме, тебе было бы наплевать.
— Уходи, — попросил я как можно мягче.
— Я выслушаю твои юношеские фантазии, — сдержанно сказала она. — Мне кажется, ты одержим идеей смерти. Жажда самоубийства плюс неразрешенные семейные проблемы, и мы обязаны…
Я засмеялся: еще один способ указать ей на дверь. Потом сказал:
— Хорошо. Заранее соглашаюсь со всем, что ты будешь говорить мне, но исполнять твои приказы — уволь. Можешь считать это твоей моральной победой, что ли.
— Когда приспичит, ты помчишься без оглядки.
— Разумеется.
Она вернулась к своему кофе.
— Ты действительно близок к открытию? — спросила она наконец.
— Действительно.
— Мне жаль. Все случилось так некстати.
— Мне нет, — сказал я.
Она оглядела лабораторию и остановила взгляд на оконном стекле из кварца, за которым лежали слякотные поля.
— Неужели ты счастлив здесь в одиночестве?
— Нет, — сказал я, — но в городе хуже.
Она тряхнула головой, и я засмотрелся на волну, пробежавшую по рыжим волосам.
— Ты неправ, если думаешь, что кого-то это заботит.
Я набил трубку и зажег ее. Потом сказал:
— Выходи за меня замуж. Я построю для тебя дворец и каждый день буду дарить новые платья — г- все время, пока мы вместе.
Она улыбнулась.
— Тебе этого хочется?
— Да.
— Но ты же… ты…
— Да или нет?
— Нет. Спасибо. Ты же знал, что я не соглашусь.
— Знал.
Мы допили кофе, и я проводил ее до дверей, но так и не поцеловал. Для этого я и закурил трубку.
В тот день я убил сорокатрехфутовую змею — она, видимо, решила, что блестящий прибор у меня в руке выглядит страшно аппетитно, впрочем, как и сама левая рука и остальное, что к ней прикреплено. Я всадил в змею три “занозы” из самострела, и она скончалась в судорогах, изломав несколько подопытных саженцев.
После этого инцидента роботы продолжали заниматься своим делом, и только к концу дня я измерил трофей. Роботы — замечательные работники: они не суют нос не в свое дело и не болтают глупостей.
Этой ночью я настроил радио, но на всех диапазонах говорили только о железе. Выключив приемник и закурив трубку, я подумал, что, если бы она сказала “да”, я — бы женился.
Следующая неделя принесла новость: надеясь ускорить эвакуацию, Сэндоу направил к нам все свои ближние торговые корабли и послал за дальними. Я предвидел это — радио только подтвердило мои догадки. Я мог бы предсказать, что о Сэндоу будут говорить то же, что и всегда: человек, который жил так долго, что теперь боится собственной тени. Один из богатейших людей в галактике, параноик, живущий отшельником на планете-крепости, принадлежащей ему одному, выбирающийся во внешний мир только инкогнито- богатый, могущественный и… трусливый. Дьявольски талантливый. Подобно богам, способный создавать и переделывать миры, населять их теми, кто придется ему по душе. Единственная особа, удостоившаяся его любви, — госпожа Жизнь Фрэнсиса Сэндоу. По количеству прожитых лет, как свидетельствует статистика, он должен был умереть давным-давно, но он лишь сжигает благовония пред алтарем статистики и смеется. Мне кажется, что даже слухи о долголетии Сэндоу состарились. “Как жаль, — любят повторять сплетники, — когда-то он был человеком”.
Вот и все, что болтают, если в разговоре вдруг всплывет его имя.
Эвакуация проводилась планомерно. Скорость и масштабы ее впечатляли. К концу второй недели население Скорби исчислялось четвертью миллиона. На исходе третьей недели, когда прибыли космические лайнеры, осталось сто пятьдесят тысяч. Затем появился еще один флот, а некоторые корабли вернулись за второй партией. К середине четвертой недели насчитывалось семьдесят пять тысяч, а на исходе ее вряд ли оставался кто-нибудь кроме меня. Машины застыли на улицах, инструмент лежал там, где был брошен. Оставшиеся без присмотра заводы гудели и грохотали. Дверьми магазинов играл ветер, прилавки и полки ломились от никому не нужного товара. Дома стояли покинутые, на столах гнили остатки еды. Все храмы закрыли, а реликвии вывезли. Местная фауна не давала покоя, и каждый день мне приходилось в кого-то стрелять. Корабль за кораблем вспарывали облака и исчезали в небе, чтобы доставить возбужденные толпы людей к огромным межзвездным лайнерам на орбите. День и ночь я с роботами занимался образцами урожая, анализировал данные, пил кофе и “скармливал” компьютеру сведения, ожидая, что тот вот-вот выдаст мне результат. Но напрасно. Всегда выяснялось, что необходимы еще какие-то крохи информации.
Время истекало. Не исключено, что я сошел с ума. Но подойти так близко к открытию и увидеть, как все разлетится в пух и прах? Понадобятся годы, чтобы сделать копию этой долины, если это вообще возможно. Долина была в некотором смысле уродом, мутантом, возникшим в результате сжатия миллионов лет эволюции в десятилетие, причем с помощью науки, которой я не знал. Оставалось работать и ждать.
Раздался звонок в дверь.
На сей раз дождя не было, напротив, облачный покров редел, и вот-вот должно было показаться небо — впервые за последние несколько месяцев. Но она ворвалась ко мне так стремительно, как будто за ее спиной бушевала ужасная буря.
— Ты должен уехать! — закричала она. — Срочно! В любую секунду это может…
Я дал ей пощечину.
Она закрыла лицо руками и некоторое время стояла, дрожа всем телом.
— Хорошо, — сказала она. — У меня истерика. Но все, что я говорила, правда.
— Я прекрасно все понял еще в первый раз. Почему ты до сих пор здесь?
— Неужели, черт тебя дери, ты не понимаешь?
— Нет, объясни мне, — сказал я и сделал вид, что слушаю ее с интересом.
— Из-за тебя. Уезжай! Немедленно уезжай!
— Я чересчур близок к открытию, чтобы все бросить, — ответил я. — Скорее всего, сегодня или завтра.
— Ты предлагал мне выйти за тебя замуж, — сказала она, — я согласна, только немедленно собирайся и уезжай.
— Неделю назад я бы, может быть, согласился, но сейчас — увы…
— Последние корабли снимаются с орбиты. На Скорби осталось меньше сотни людей, а до восхода Бетельгейзе здесь не останется никого. Как ты собираешься отсюда уехать, если даже решишь это сделать?
— Меня не забудут, — сказал я.
— Да, ты прав. — Она засмеялась подозрительно легко и чуть криво. — Последний корабль сделает проверку. Компьютер будет просматривать списки отбывших со Скорби. Твое имя всплывет и они отправят корабль для розыска. Специально за тобой. Тебе это даст почувствовать собственную значимость, не правда ли? Тебя будут разыскивать, а потом увезут силой и не спросят, все ли ты успел сделать.
— К тому времени я, наверное, найду разгадку.
— А если нет?
— Посмотрим.
Я отдал ей свой носовой платок и поцеловал, когда она менее всего ожидала. Это заставило ее топнуть ножкой и сказать слово, для женских уст не предназначенное. И добавила:
— Хорошо, я останусь с тобой, пока они не придут. Кто-то должен присматривать за сумасшедшим, пока не назначили опекуна.
— Мне сейчас необходимо проверить саженцы, — сказал я. — Извини.
Я надел сапоги с голенищами до бедер, взял самострел и вышел через заднее крыльцо.
Я убил двух змей и водяного тигра, двух хищников сразу, а одного, возвращаясь домой. Когда я работал в поле, облака расступились, и в разрыве блеснула ненавистная Бетельгейзе. Роботы уволокли туши с поля, на сей раз я даже не потрудился узнать размеры трофеев.
Сюзанна наблюдала за мной и в течение часа не проронила ни слова, пока я не сказал ей, что, может быть, завтра…
Она подошла к окну и посмотрела на небо: оно было будто объято пламенем.
— Железо, — сказала она, и по щеке у нее скатилась слеза. — Железо. Это не смешно. Оно не исчезнет, даже если ты не будешь обращать на него внимания. Оно — само по себе.
Веками орден на груди Ориона сжигал внутри себя водород, обращая его в гелий, а гелий аккумулировал в недрах. Когда объемы гелия сократились, его ядра распались, образовав углерод и предоставив энергию для того, чтобы орден Ориона не потерял своего блеска. Вскоре обман раскрылся, из углерода образовались кислород и неон, а температура звезды продолжала расти. Боязнь взрыва заставила звезду обратиться к магнию и кремнию. Потом настал черед железа. С помощью спектрального анализа физики, наконец, поняли, что происходит. Генерал Орион исчерпал все хитрости, оставив про запас лишь одну. Сейчас его могло спасти только обращение железа обратно в гелий быстрым сжатием гравитационного поля. Этот процесс придал бы его награде ослепительно яркий блеск, а затем одарил генерала орденом Белого Карлика, которым он продолжал бы гордиться. Через двести семьдесят лет новую звезду увидели бы на Земле, и он еще некоторое время выглядел бы героем, а это кое-что да значит. Таков разум военных.
— Железо, — повторил я.
Они пришли за мной на следующее утро. Но я еще не успел закончить. Корабль приземлился на холмах к Северу от моего убежища, из него вышли двое, затянутые в скафандры. Один нес ружье. У второго был “вынюхиватель” — прибор, который выслеживал человека по химическому составу организма. Эта штука действовала в радиусе мили. “Вынюхиватель” указал в сторону вагончика, ибо я как раз работал между ним и гостями.
Опустив бинокль, я ждал, сняв самострел с плеча. Сюзанна, наверное, находилась в полной уверенности, что я занят делом. Я действительно работал, пока корабль не появился на фоне объятого огнем небосклона и клочьев тумана, заволакивавших холм. Я спрятался на краю поля и стал ждать.
На случай подобных визитов я захватил скафандр — под водой их прибор был бесполезен.
Должно быть, они растерялись, когда запах исчез, но потом я заметил две тени, мелькнувшие рядом.
Я всплыл, скинул маску, прицелился и крикнул:
— Стойте! Бросайте оружие или я стреляю!
Один быстро обернулся, но не успел вскинуть ружье: я попал ему в руку.
— Я предупреждал, — сказал я, когда ружье упало на тропинку, а он схватился за руку. — Теперь поддайте его ногой. Так, чтобы оно упало в воду.
— Послушайте! Вам надо убираться отсюда, — крикнул раненый. — Бетельгейзе может взорваться в любой момент! Мы пришли специально за вами!
— Знаю. Но я еще не готов.
— Пока вы не в гиперпространстве, вам будет грозить опасность.
— Об этом я тоже знаю. Спасибо за совет, но я им не воспользуюсь. Сбросьте это проклятое ружье в воду! Быстрее!
Он так и сделал.
— Отлично. Если вам так хочется кого-то прихватить с собой, там, в вагончике, девушка, ее зовут Сюзанна Ленарт. Идите и заберите. Обо мне забудьте.
Они переглянулись.
— Она есть в списке, — сказал второй.
— Что с вами, мистер? — спросил первый. — Мы пытаемся спасти вашу жизнь.
— Я знаю и ценю это. Не беспокойтесь.
— Но почему?..
— Это мое дело. Вам лучше уйти, — я указал дулом на Бетельгейзе.
Они направились к вагончику. Я пошел за ними, — они не имели оружия, чего нельзя было сказать о других обитателях этой планеты.
Похоже, Сюзанна сопротивлялась: они выволокли ее за руки. Держась вне поля их зрения, я проводил их до корабля и дождался, пока он взлетит и исчезнет в нестерпимом для глаз небосводе.
Вернувшись, я собрал свои заметки, переоделся и, выйдя из вагончика, стал ждать.
Не исключено, что это был всего лишь обман зрения, но мне показалось, что Бетельгейзе на мгновение померкла. Или виною тому колебания атмосферы? Не знаю…
Водяной тигр плеснулся невдалеке и пропахал в мою сторону глубокую борозду. Я убил его. Откуда-то появилась змея и приступила к трапезе. Появились еще две, вспыхнула ссора. Одну из них пришлось застрелить.
Свет Бетельгейзе вдруг показался мне чересчур ярким, но, скорее всего, причиной тому был страх. Я стоял не шелохнувшись и ждал. Сейчас я раз и навсегда рассею свои сомнения. По крайней мере, потом меня ждет отдых.
День еще не скатился к вечеру, когда я прицелился в подкравшуюся сзади водяную змею и услышал голос:
— Думаю, не стоит стрелять.
Я опустил пистолет. Мне почему-то стало стыдно.
Змея медленно скользила мимо. Я никак не мог заставить себя обернуться. Змея оказалась не маленькой и продолжала ползти.
Когда наконец мне на плечо легла его рука, я повернул голову и подумал, что я — великан по сравнению с ним.
Змея терлась о его сапоги.
— Привет, — сказал я. — Ты меня извини.
Он курил сигарету. Рост — пять футов и восемь дюймов. Неопределенного цвета волосы, темные глаза. Цвет глаз я подметил, когда наконец решил встретиться с ним взглядом. Я почти забыл его, так давно мы виделись в последний раз. Но голос его забыть невозможно.
— Тебе не за что извиняться. Ты хотел сделать открытие.
— Да. Она была права, хотя…
— И тебе удалось?
— Да. О тебе болтают глупости, а ты прилетел сюда только ради меня.
— Да.
— Не стоило ждать тебя здесь. Но мне хотелось убедиться самому. Хотя я неправ.
— Прав. Не исключено, что мне это было так же необходимо, как и тебе. Есть вещи, которые значат больше, чем жизнь. Так что с твоим открытием?
— Все- сделано еще несколько дней назад. Сэр…
— Сэр — не то слово.
— Я знаю. Прости.
— Тебе хотелось узнать, заботит ли Френсиса Сэндоу судьба его сына? Бетельгейзе волнует меня меньше всего. Но нам пора. “Модель Т” я оставил на склоне холма. Пошли…
— Я знал, что иначе быть не могло.
— Спасибо.
Я взял свой нехитрый багаж.
— Я нашел прекрасную девушку, о которой хочу тебе рассказать, — сказал я. И всю дорогу до корабля я говорил о ней.
Змея последовала за нами, и он ей не препятствовал. Мы уложили ее тело вдоль стен кабины: ей незачем было оставаться здесь, на этой отнюдь не райской планете. И об этом я тоже никогда не забуду.
Слушайте, пожалуйста, слушайте. Это очень важно! Пришло время вновь напомнить вам о вещах, которые нельзя забывать.
Сядьте и закройте глаза. Перед вами предстанут удивительные картины. Дышите глубже, вы насладитесь чудными запахами, неизведанными ароматами… Вы почувствуете вкус блюд, о которых я расскажу. Если вы будете внимательно слушать, то кроме моего голоса услышите много других звуков…
Есть место далеко в пространстве — но не во времени, если вы еще не забыли, — место, где, наклонно вращаясь вокруг своей оси, планета обходит солнце, где сменяются времена года, и год, начинаясь с весеннего цветения, возвращается к поздней осени, когда пестрота красок умирающей природы в конце концов превращается в шуршащий под ногами однообразно-коричневый ковер опавших листьев, по которому вы гуляете, сейчас гуляете, пар от вашего дыхания поднимается в морозном утреннем воздухе, сквозь голые ветви деревьев видно, как по бескрайнему голубому небу плывут облака, но не дают дождя; на смену осени приходит царство холода, и засыпанные снегом ели торчат, как свечи, и каждый ваш шаг оставляет на белой пустыне глубокие ямки следов, и горсть снега, принесенная в дом, превращается в обыкновенную воду; птицы не свистят, не щелкают, не щебечут, как в пору цветения, — они молча летают над темными островками вечнозеленых лесов; это время, когда природа засыпает, ярче горят звезды (не пугайтесь — эти звезды неопасны), и дни коротки, а ночи длинны, и есть время размышлять (философия родилась в холодных краях Земли), играть в карты, пить ликеры, наслаждаться музыкой, устраивать вечеринки и флиртовать, смотреть наружу сквозь оконные стекла, украшенные фантастическими морозными узорами, слушать ветер и гладить мех колли — здесь, в этом царстве холода, прозванном на Земле зимой, где все живое приспосабливается к неумолимой смене времен года: зелень лета сменяет дождливая серая осень, за ней приходит снежная зима, которую сменяет весна — пора цветения и буйства красок: сверкание росы на лугу, тысячи насекомых, прелесть утренней зари, которую вы встречаете, сейчас встречаете, наслаждаясь и впитывая весну всеми порами кожи… здесь я хочу заметить, что смена времен года на Земле подобна течению человеческой жизни, лишь рисунок генов неподвластен времени; вот истина, рожденная осознанием бренности бытия: “При жизни человека не суди о благосклонности к нему Судьбы”, и пусть останутся в веках мудрые слова Аристофана, рожденные в колыбели человечества, на земле ваших отцов и отцов ваших отцов, в мире, который вам нельзя забывать, мире, где Человек Смелый создал первые орудия для преобразования природы, боролся с природой, затем — с собственными орудиями и наконец с самим собой, и хотя он не одержал полной победы, он покинул свой мир, свою колыбель, чтобы странствовать между звезд (не бойтесь этой звезды — не бойтесь, пусть температура ее растет, звезда не опасна) и сделать род человеческий бессмертным, покорять просторы Вселенной, нести светоч разума до крайних ее пределов, но всегда оставаться чело веком, всегда! Не забывайте! Никогда не забывайте деревьев Земли: вязы, пирамидальные тополя, похожие на кисти художника, обмакнутые в зеленую краску, платаны, дубы, смолистые кедры, звезднолистные клены, кизил и вишневое дерево; или цветы: горечавку, нарцисс, сирень и розу, лилию и кроваво-красный анемон; вкуса земных блюд: шашлыка и бифштекса, омара и длинных пряных колбас, меда и лука, перца и сельдерея, нежно-багровой свеклы и веселой редиски — не дайте им исчезнуть из вашей памяти! Вы должны помнить их, должны остаться людьми, даже если этот мир не похож на Землю, — слушайте! Слушайте!.. Я — душа Земли, ваш постоянный спутник, ваш друг, ваша намять- слушайте голос своей Родины! Слова, которые объединяют вас с поселенцами на сотнях других миров!..
Что случилось? Вы не слушайте. Почему вы лежите неподвижно? Если вам жарко, включите кондиционеры, это поможет вам прийти в себя. Не бойтесь красного солнца. Оно не причинит зла, не взорвется огненным фейерверком над вашими головами. Я знаю. Я говорю. Много недель я блуждаю из дома в дом, от поселка к поселку. Много недель меня не перепрограммировали, но я знаю. Я говорю; нет причины для беспокойства, вспышки не будет.
Слушайте меня, пожалуйста, слушайте. Это очень важно! Пришло время вновь напомнить вам…
Карлсон стоял на холме, в центре безмолвного мертвого города.
Он смотрел на Дом, рядом с которым любой улей-отель, игла-небоскреб или похожее на ящик многоквартирное здание выглядели карликами. Дом, казалось, горел в лучах кроваво-красного солнца. На верхних этажах Дома алый блеск окон становился золотым.
Карлсон подумал, что ему не следовало возвращаться.
Прошло два года с тех пор, как он последний раз приходил сюда. Одного взгляда оказалось достаточно, чтобы захотеть вернуться обратно в горы. Но он остался стоять, околдованный исполинским Домом, его длинной тенью, перекинутой через долину, словно мост. Карлсон недоуменно пожал плечами, безуспешно пытаясь сбросить груз тех дней, когда пять (или шесть?) лет назад он здесь работал.
Карлсон преодолел остаток пути и вошел в высокий, просторный дверной проем.
Пока он шел по опустевшим залам и длинному коридору, его сандалии, сплетенные из коры, будили многоголосое эхо.
Движущиеся дорожки стояли. На них не было ни единой живой души. Он пошел по ближайшей дорожке в темные, будто залитые смолой, недра Дома, и в его мозгу возник глубокий, утробный гул, но он понимал — это был всего лишь звуковой фантом.
Дом напоминал мавзолей. Казалось, нет ни стен, ни потолка, только пол и мягкое шлеп-шлеп его подметок по упругому пластику дорожки.
Карлсон достиг перекрестка, шагнул на поперечную дорожку и инстинктивно замер, ожидая, когда она тронется с места. Но дорожка осталась неподвижной. Он усмехнулся и зашагал дальше.
От лифта Карлсон пошел вправо к аварийным лестницам. Взвалив на плечи свой узел, он начал долгий подъем во тьме.
Когда он достиг Энергозала, то на минуту ослеп. Солнечные лучи, пробиваясь через сотню высоких окон, растекались по причудливым сплетениям пыльных механизмов.
Тяжело дыша после восхождения, Карлсон прислонился к стене. Отдышавшись, он скинул с себя тюк, снял выгоревшую куртку — скоро здесь станет жарко, — откинул волосы с глаз и спустился по узкой металлической лестнице туда, где ряд за рядом, как армия мертвых черных жуков, стояли генераторы. Беглый осмотр их занял у него шесть часов.
Выбрав три во втором ряду, он методично принялся чистить их, смазывать, спаивать оборванные провода, вытирать пыль, убирать паутину, куски изоляции, валявшиеся около массивных оснований.
Пот заливал глаза, стекал каплями на горячий пол и испарялся.
Наконец он отложил веник, поднялся по лестнице и вернулся к своему тюку. Достал бутылку с водой, выпил половину, съел кусок мяса и, допив содержимое, разрешил себе выкурить сигарету. Потом вернулся к генераторам.
Когда стемнело, Карлсон вынужден был прервать работу. Он намеревался спать тут же, но Энергозал действовал на него угнетающе. Он покинул его тем же путем, каким пришел, и расположился на ночь на крыше низкого здания у подножия холма.
Чтобы подготовить генераторы к работе, ему понадобилось еще два дня. Оставалось главное — Распределительный Щит, который находился в лучшем состоянии, чем генераторы, поскольку использовался последний раз года два назад, а генераторы, за исключением трех, сожженных им в прошлый раз, пребывали в летаргии больше пяти (или шести?) лет.
Он зачищал, паял, проверял, пока не остался доволен своей работой. Предстояло последнее, самое сложное.
Все эксплуатационные роботы стояли, застыв в самых причудливых позах. Карлсону осталось перетащить трехсотфунтовый энергокуб. Если бы он сумел снять с полки и погрузить на тележку, не поломав запястий, хотя бы один из них, ему бы, вероятно, удалось без особого труда довезти его до Пускателя. Там следовало установить куб внутри топки. Он едва не надорвался, когда проделал это два года назад, но теперь надеялся на то, что стал сильнее и удачливей. Понадобилось десять минут, чтобы очистить топку Пускателя. Карлсон выбрал тележку и толкнул ее к топке.
Один энергокуб стоял точь-в-точь на нужной высоте, примерно на восемь дюймов выше тележки. Он загнал под колеса тормозные клинья и обошел вокруг полки. Энергокуб лежал на наклонной плоскости, удерживаемый двухдюймовой металлической планкой, привинченной к полке.
Карлсон сходил в рабочую зону, порылся в инструментальном ящике, нашел нужный ключ и вернулся к полке. Планка ослабла, когда он откручивал четвертую гайку. Услыхав опасный треск, он отскочил в сторону.
Куб, сорвав планку, скользнул вперед, помедлил и с гулким грохотом рухнул на днище тележки. Днище прогнулось и завибрировало. Тележка накренилась. Куб продолжал скользить и остановился, когда более чем на полфута повис над краем тележки. Она выровнялась и, подрагивая, замерла.
Убирая клинья, Карлсон готов был отпрыгнуть, если тележка покатится на него. Но она стояла.
Предельно осторожно он покатил ее по проходу между рядами генераторов, пока не оказался перед Пускателем. Он снова застопорил тележку, остановился, чтобы глотнуть воды и выкурить сигарету, отыскал багор, маленький ломик и длинный ровный металлический лист, уложил его, соорудив мост от передка тележки до устья топки, и задвинул дальний конец листа в дверцу Пускателя.
Убрав задние клинья из-под колес тележки, он установил ломик наподобие рычага и начал медленно приподнимать заднюю часть тележки, орудуя одной рукой и держа багор в другой.
Поднимаясь, тележка стонала. Раздался визгливый, скребущий звук. Куб упал на импровизированный помост и заскользил вперед и влево. Карлсон изо всех сил налег на багор, отжимая куб вправо. Куб влез в отверстие примерно на полдюйма.
Карлсон подсунул багор и всей тяжестью навалился на него.
Куб сдвинулся и встал на место внутри Пускателя.
Карлсон засмеялся. Он смеялся, сидя на тележке и болтая ногами.
Оборвав смех, он встал и захлопнул дверцу.
У Распределительного Щита была тысяча глаз, но ни один не подмигнул ему. Карлсон закончил последние приготовления к Запуску и, еще раз проверив генераторы, поднялся на галерею.
День еще не угас. Карлсон прошелся вдоль окон, нажимая кнопку “открыто”, расположенную под каждым подоконником.
Он поел, выпил очередную бутылку воды и выкурил две сигареты. Сидя на ступеньках, он думал о днях, когда работал с Келли, Марчисоном и Джизинским, накручивая хвосты электронам, пока они, взвыв, не выпрыгивали через стены и не бежали вниз к городу.
Часы! Карлсон вспомнил о них — вон они, высоко на стене, слева от двери, застывшие на девяти часах тридцати трех минутах и сорока восьми секундах.
В сгущающихся сумерках он подтащил лестницу и установил ее под часами. Круговыми движениями стер пыль с их посеревшего лика. Теперь все готово.
Карлсон подошел к Пускателю и включил его. Ожили “вечные” батареи, и он услышал щелчок, когда острый тонкий стержень вошел в стенку куба. Карлсон бросился к трапу, торопливо взобрался на галерею, подошел к окну и стал ждать.
“Боже, — шептал он, — не дай им взорваться, пожалуйста, не дай…”
В глухой тишине запели ожившие генераторы. Карлсон услышал треск статических разрядов на Распределительном Щите и закрыл глаза.
Он открыл глаза, когда услышал, как скользнули вверх оконные панели. Открылась сотня высоких окон. Слабое сияние поднималось над помостом в рабочей зоне Энергозала, но он не замечал его.
Он глядел наружу, за широкий склон акрополя, вниз, на город. Его город.
Огни совсем не походили на звезды. Они затмили все звезды напрочь, образовав веселое созвездие города: ровные ряды уличных фонарей, окна квартир, рекламы, бегущие вверх по стенам игл-небоскребов, луч прожектора, шарящий в облаках, подступающих к городу.
Он бросился к другому окну, чувствуя, как сильный ночной ветер треплет бороду. Из самых глубоких ущелий города доносилось пение движущихся дорожек, и он слышал их торопливый перестук. Карлсон воображал людей дома, в театрах, в барах — разговаривающих, веселящихся, играющих на кларнетах, пожимающих руки, закусывающих. Спящие ромобили пробудились и понеслись друг за другом по уровням, расположенным над движущимися дорожками. Гул города рассказывал ему повесть о работающих заводах, о торгующих магазинах, об оживленном уличном движении… Небо, казалось, вращалось, будто город был ступицей колеса, а вселенная — его внешним ободом.
Огни потускнели, пожелтели, и Карлсон со всех ног бросился к другому окну.
“Нет! Нет! Подождите, не оставляйте меня”, — всхлипывал он. Огни погасли. Окна закрылись.
Он долго стоял на галерее, уставясь на гаснущие угли; пахло озоном. Он видел голубое сияние над умирающими генераторами.
Карлсон спустился, прошел через рабочую зону к лестнице, которую оставил прислоненной к стене.
Прижимаясь лицом к стеклу, он смог определить положение стрелок.
“Девять тридцать пять и двадцать одна секунда”, — прошептал Карлсон.
— Вы слышали?! — выкрикнул он, обведя рукой вокруг. — Девяносто три секунды. Я заставил вас жить девяносто три секунды, — и в гнетущей темноте, спрятав лицо в ладони, замолк.
Через час Карлсон спустился по винтовой лестнице, прошел по дорожкам, миновал просторный холл п вышел из Дома. Направляясь к горам, он снова и снова обещал себе никогда не возвращаться сюда…