Кто её зовёт?
— Вон ту девочку зовут Аня.
— Кто её зовёт, папа? — недоумённо спросила дочка.
— Все её зовут!
Отец не понял, что для неё, трёхлетней, «звать» означало «подзывать», «называть по имени, прося подойти». Однако сейчас она не слышала, чтобы кто-нибудь кричал той девочке:
«Аня! Аня!»
А человека, которого никто не зовёт, не зовут никак.
Чудо
— У божьих коровок есть свои больницы, — заявила Янка. — Заболеет какая-нибудь, или лапку сломает, так её божья коровка-скорая помощь на спинке в больницу отвезёт.
— Врёшь ты всё, — не поверила Ирка.
Они были сёстрами, но
двоюродными, и второе отравляло Янке всю радость от первого. Когда общая бабушка, у которой они сейчас гостили, выпускала смуглую Янку и беленькую Ирку поиграть на улице у калитки, и у них спрашивали:
«Вы сестрички?», Янка отвечала «Да!» и страшно злилась на Ирку, всегда прибавлявшую:
«Двоюродные».
Она была на полгода старше пятилетней Ирки, и обычно та с удовольствием верила всем её выдумкам. А тут вдруг отказалась.
— Божьих коровок — скорых помощев не бывает!
— А вот и бывает! — не сдавалась Янка, сама себя уже убедившая.
— Вруша, вруша, гнилая груша!
— Ирка-дырка!
— Янка-поганка!
Они сцепились и в этот день так и не помирились. А на следующее утро Янка увидела: по песчаной садовой дорожке через пятна света и тени быстро ползёт крупная божья коровка, а на спинке у неё сидит другая.
— Ирка! Ирка-а-а-а!
Та прибежала со всех ног. «Смотри!» — показала Янка и хотела добавить:
«Извинись!», но почему-то не стала. Она ведь и сама не знала, каким чудом её выдумка вдруг превратилась в правду.
Ирка посмотрела и уважительным шёпотом спросила:
— А что у неё болит?
В гостях
Сидевшая на диване старуха, к которой подвели Серёжу, напоминала трухлявый кривой сучок. Она подняла голову, похожую на маленькой череп, и мальчик увидел, что оба её зрачка густо замазаны белым.
— Тётя Аня, вот Серёжа! — громко крикнула мать.
Тётя Аня не ответила ничего. Когда же родители вышли в коридор, она вдруг заговорила дребезжащим голоском. То была настоящая импровизация, но в свои неполные шесть лет мальчик не знал такого слова. Он просто понял: тётя что-то выдумывает вслух.
Мальчик ест только конфеты.
Только конфеты, торты и пирожные.
И не хочет смотреть ни на что другое.
«Неправда», — сказал мальчик. «Я конфеты не люблю». Он и в самом деле их не любил. Взрослые думают, будто все дети должны обожать сладкое. Одного этого было достаточно, чтобы Серёжа его возненавидел. Он полюбил лимоны: сначала назло, а потом по-настоящему. Он мог съесть целый лимон, со шкуркой и без сахара.
А тётя Аня, не обращая на него внимания, продолжала говорить, и теперь даже в рифму:
И сколько ни рыбного, ни мясного
Мама не даёт,
Он и ложки в рот не берёт.
«Неправда», — снова сказал Серёжа, а в ответ прозвучало:
И в один прекрасный день
Наш мальчик сделался, как тень.
«Неправда!» Но дребезжащий голосок добавил:
Он очень заболел,
Потому, что только сладкое ел.
Страшнее её белых глаз и костлявой головы было то, что она не обращала на его протесты никакого внимания. Мальчик решил, что она так издевается, и выкрикнул самое скверное слово, какое только мог себе позволить: «
Противная!!!» Его услышали, но не тётя Аня, а вошедшая мать. Секунду спустя щека у него горела.
А тётя Аня продолжала дребезжать своё. Она была не только незрячей, но и совершенно глухой, и происходившее в её бедном мозгу давно уже не зависело от окружающего мира. Вот только объяснить это мальчику никто не потрудился.
Игра
В солнечный, сонный зимний день семилетняя девочка играла в тёплой комнате перед окном со своими куклами.
Голые желтоватые куклы лежали вниз лицом на широком белом подоконнике. Девочка развела в глазурованном кувшинчике немного шампуня, смачивала в нём ватку и протирала ею кукол. Всякий взрослый сказал бы: купает своих дочек. На самом же деле она бальзамировала трупы. По игре, для неё это был единственный способ заработать на жизнь.
Но
их полагалось ещё и отпеть, и она выбрала слова, лучше всего подходившие к случаю. «В пряже солнечных дней время выткало нить», — тянула она безголосо. — «Мимо окон тебя понесли хоронить»
[1].
Бальзамирование и песня-обряд превращали смерть в солнечный вечный сон.
Через двадцать с лишним лет она наблюдала украдкой, как играет с куклой её собственная дочка. Дочка лечила куклино ухо, прикладывая к нему поверх белой тряпочки кожаный футлярчик для автобусных талонов, изображавший грелку.
Мать смотрела и радовалась, что от того проклятого шампуня не осталось ни капли.
Наказанная
Накануне утренника Катю поставили в угол за то, что она
нагло не желала спать и болтала с другой девочкой. На самом деле болтала та, другая, а Катя только слушала, но именно её, как самую крупную и старшую в группе (Кате уже исполнилось семь) автоматически посчитали зачинщицей. Оправдываться она не стала: что она, ябеда-доносчица, курица-извозчица, что ли?
С дисциплиной тихого часа в садике было строго. Воспитательница, заметив болтающих, всегда орала:
«Вы только подумайте! Сами не спят и другим не дают!», и как будто не замечала, что от её вопля просыпаются все уснувшие дети. Катю это лишний раз убеждало в непроходимой дурости взрослых.
Один раз в спальню вошла заведующая. Катя крепко-крепко зажмурилась и услышала над собой её голос:
«Рувинская спит! Небывалое дело!»
И заведующая уселась прямо ей на ногу, да так и сидела, разговаривая с воспитательницами, а Катя лежала молча, терпела и вытерпела. И вот надо же, сегодня попалась.
Стояние в углу в комнате для занятий считалось позорным, а было скучным. Правда, можно было отодрать от стенки вязкую капельку застывшей масляной краски и попытаться из неё что-нибудь слепить. Но сейчас Кате было даже и не скучно, потому что за её спиной воспитательница репетировала с Танечкой Стекловой.
Похожая на куколку, хлопавшая большими глазами Танечка выступала на каждом утреннике и восхищала всех родителей. «Какая красивая девочка!», — ахали Катины папа и мама. «А я красивая?» — спрашивала Катя и всегда получала:
«А ты — обыкновенная».
Мальчик Саша, который немного с ней дружил и которого невозможно было поставить в угол, — он смеялся и выходил из угла, — говорил о Танечке: «Чего они с ней чипалятся?». Вряд ли он мог объяснить, что такое
чипалятся, но этого и не требовалось. Последний месяц воспитатели особенно
чипалились с Танечкой: на предстоящем утреннике она должна была читать главный стих и поэтому её, счастливицу, ради репетиций освобождали от дневного сна.
…Катя в углу наставила уши. Услышанное ей понравилось.
Мишка, мишка, как не стыдно!
Вылезай из-под комода.
Ты меня не любишь, видно?
Это что ещё за мода?
Как ты смел удрать без спроса?
На кого ты стал похож?
На несчастного барбоса,
За которым гнался ёж…
Дальше было ещё лучше, потому что похоже. Так могла сказать она сама:
В коридоре полетела,
Вот царапка на губе…
Словом, когда запинавшаяся Танечка прочла стих про мишку второй, а потом и третий раз, Катя его запомнила. Стихи она любила больше всего на свете, и с год назад, выучившись читать, стала запоминать их целыми страницами, хотя от некоторых становилось грустно, так грустно, что и плакать бесполезно.
Родила меня мать в гололедицу,
Умерла от лихого житья…
Но тут пришла золотая медведица. И вынянчила чужое дитя, вырастила из него немножко медведя, волшебного, как она сама. Так зачем же она потом ушла, эта золотая медведица? Как же он — такой — будет теперь один?
Иногда Катя рвалась в стих, чтобы исправить происходящее.
Сильный шотландский воин
Мальчика крепко связал
И бросил в открытое море
С прибрежных отвесных скал.
Захлёбываясь горьким негодованием, как морской водой, она переделывала:
Всех — короля и воинов —
Мальчик крепко связал.
Ей очень хотелось прочесть вслух всё, что запоминалось, но прочесть было некому. Мама с папой просто отмахивались, а бабушка перебивала Катю на середине, ледяным голосом спрашивала:
«Ты закончила?» и зловеще сулила: «Надеюсь, в школе тебе будет не до беллетристики». Беллетристикой она, сама читавшая только газеты, именовала все на свете книги, включая детские, и если уж соглашалась почитать Кате хоть про Айболита, то прибавляла к каждому слову: «Какая глупость!»
Бывшая учительница, она ушла на пенсию на полгода раньше положенного и «потеряла в деньгах», чтобы заняться внучкой, о чём той напоминали каждый день. К бабушке и сейчас иногда приходили старшеклассницы, и она рассказывала им, что есть какая-то Кися Зота
[2]. Внучка же никогда не слышала от неё ни одной сказки, ни одной истории. Бабушкин рот, вечно сжатый в узелок, обычно приоткрывался только, чтобы выпустить: «Ты должна осознать свою вину», «У тебя всегда беспорядок», «Научись себя вести». Катя, когда была поменьше, не понимала, как это можно вести
себя — за ручку, что ли? — и со смехом пыталась взять за ручку свою тень на стенке, демонстрируя, что вести себя не получится.
…Катя не стала рассказывать бабушке, что стояла в углу, — разве можно что-то объяснить взрослым? — а на вопрос: «Так чем вы сегодня занимались?» ответила:
«Стихи учили. Мишка, мишка, как не стыдно».
Бабушкиного терпения хватило только на четыре строки.
— Кто это написал? Катя с ходу выдумала:
— Поэт Комарицкий!
Бабушка собрала рот в узелок и наконец процедила:
— Не знаю такого.
На следующий день Катя, как было велено, взяла с собой в садик куклу: утренник именовался День Любимой Игрушки. Вообще-то она любила играть не с куклами, а с канцелярскими принадлежностями, и не в дочки-матери, а, например, в побег из крепости. Или в Порядок и Беспорядок.
Вокруг Господина Беспорядка, — его изображал расписанный под хохлому деревянный стакан для карандашей, — группировались все, кто не соглашался спать, когда не хочется, и стоять в углу, и вообще вести себя за ручку. Против них были тихонькие и примерные послушки-многокушки, ябеды-доносчицы.
Прекрасный в своих чёрно-ало-золотых доспехах, Беспорядок был вроде как злодей, однако в конце игры почему-то оказывался хорошим. Но не могла же Катя принести его в садик!
…Первое, что услышала она, переступив порог, было:
— Что делать?! Стеклова не пришла, заболела! Воспитательницы метались как ошпаренные.
До Кати донеслось понятное любому детсадовскому ребёнку слово «комиссия». С куклой в руках она, не задумываясь, шагнула вперёд.
— Я могу прочесть про мишку.
— Ты?! А ну пошли! Да положи ты свою дурацкую куклу!
Больно схватив за руку, Катю потащили к заведующей.
— Надежда Михайловна! Надежда Михайловна! Вот, Рувинская может прочесть вместо Танечки!
— Читай! — приказала заведующая.
Катя послушалась. Она добралась до конца, не запнувшись.
— Откуда ты знаешь эти стихи? — спросила заведующая почти с подозрением.
Катя хотела посмотреть ей в глаза, но видела перед собой только широкий живот.
— Вчера выучила. Когда в углу стояла. Ответа не последовало, и она ещё добавила:
— Только я не знаю, кто это написал.
— Саша Чёрный, — машинально ответила заведующая, и вдруг отчего-то спохватилась. — Этого говорить не надо!
Оказывается, поэта зовут как мальчика. Но почему этого не надо говорить? Однако раздумывать было некогда. Кате наспех подтянули колготки, одёрнули платье, сунули в руки чужого жёлтого медведя, велели улыбаться гостям и повели её в зал.
…Ей хлопали, но не так, как Танечке, с которой увесистая Катя не шла ни в какое сравнение, и за спасение утренника никто не сказал ей спасибо. Но она всё равно была счастлива, уверенная, что
они теперь поняли: Катя, если надо, может запомнить любые стихи. Может быть, они думают, что для этого её надо поставить в угол? Пускай ставят. Пускай себе Танечка Стеклова выступает первая. А потом она, Катя. А вдруг ей разрешат прочесть то, что она сама захочет? Про золотую медведицу, про вересковый мёд?
Она ждала этого перед Новым Годом.
Потом — перед Женским днём.
Потом — перед Первомаем.
И — последняя надежда — перед прощальным утренником.
Но выступать перед гостями по-прежнему поручали изящной Танечке, а крупную Катю сажали в задний ряд, чтобы не мешала на неё смотреть.
…Пятнадцать лет спустя Катя вышла замуж за Сашу. Иногда он просит её почитать что-нибудь наизусть.
Тайна Игнатьевны
Игнатьевна, тощая маленькая старушка, работала в Олиной школе уборщицей. Ела она в школьной столовой и всегда ходила в платке, чёрном халате под названием спецовка и высоких резиновых сапогах. Учителей полагалось называть по имени и отчеству, другую уборщицу — тётя Ира, а её — почему-то Игнатьевна. Первоклассница Оля находила это очень невежливым. Что-что, а вежливость в Олю вколотили накрепко. В школе она здоровалась со всеми встречавшимися ей взрослыми и однажды, спускаясь по лестнице, поздоровалась со стоявшей в дверях второго этажа Игнатьевной.
В ответ Игнатьевна закричала — то ли на Олю, то ли на кого-то в глубине этажа — закричала, точно залаяла. Оля знала, что думать так очень плохо, но ей всё равно казалось, что Игнатьевна кричит «ав, ав, ав», как маленькая, злющая жалкая собачонка.
Как-то после уроков учительница послала Олю принести веник из кладовки под лестницей, куда прежде та ни разу не входила. Оля сунулась в кладовку и перепугалась. Среди лопат, мётел, швабр и прочего стояла железная кровать, а на ней лежала Игнатьевна. Спала. Девочка схватила ближайший веник и убежала.
Она поделилась увиденным с Викой. Подружка из Вики была так себе. Правда, она рассказывала удивительные истории, которые нельзя было нигде прочитать, но нередко ни с того, ни с сего щипалась или обзывалась. А ущипнёшь её в ответ или скажешь: «Кто первый обзывается, тот так и называется!», — так она надуется и перестаёт с тобой разговаривать. Но родители всегда шпыняли Олю за то, что она ни с кем не дружит, а значит, плохая. Приходилось терпеть Вику с её щипками и обзываниями.
Услышав, что Игнатьевна спит в кладовке, Вика спросила:
— А знаешь, почему она так живёт?
— Как живёт?
— Бедно-пребедно. Ест в столовке. И спит в школе. И одежды себе совсем не покупает. Она деньги копит, хочет собрать тысячу рублей, чтобы от своих родителей откупиться.
— Какие у неё родители? Она же старая!
— А родители ещё старее.
— А как это — откупиться?
— Придёт к ним и скажет: «Вот, заберите обратно тысячу рублей, которые потратили на моё воспитание, и прощайте навсегда!» И больше к ним не придёт. И письма не пришлёт. И по телефону не позвонит.
— Они её обижали? — догадалась Оля?
— Ещё как! Вот она и хочет откупиться. Только никому не говори, это тайна, поняла?
Оля и без того знала, что услышанное от Вики лучше не повторять дома. Но она задумалась. У неё были свои деньги — двадцать копеек, найденные на улице и хранившиеся в коробке из-под спичек. В тот же вечер она подошла к укрывшемуся за газетой отцу.
— Папочка, — позвала она, как велено, хотя и через силу. — Папочка, по сколько раз надо двадцать копеек, чтобы получилась тысяча рублей?
Отец ничего не ответил Оле. Он только окликнул из-за газеты жену:
— Зоя, иди сюда! Похоже, эта дура схватила двойку и не хочет сознаваться!